«Старею».
Опять опустил глаза, – когда-то вечно-веселые, теперь устало-равнодушные, – на газетные листы склонил внимательные и спокойные взоры.
Наконец выбрал одно объявление.
Какая-то интеллигентная молодая дама, красивая и воспитанная, находясь в крайней нужде, просила добрых людей одолжить ей пятьдесят рублей; согласна была на все условия. Просила писать в семнадцатое почтовое отделение до востребования, предъявительнице квитанции за № 205824.
Резанов вынул из коробки лист желтоватой, шероховатой бумаги с неровными краями, с водяными знаками Margarette Mill.
Усмехаясь невесело, писал:
«Милостивая Государыня,
Я дам Вам деньги, которых Вы просите, но не в долг и не даром, а за работу, о которой сейчас Вам напишу. Напишу по необходимости вкратце, – в письме многого не скажешь. Но так как, по Вашим словам, Вы – дама интеллигентная, то Вы, может быть, поймете, что именно от Вас потребуется. Вы должны явиться мне в образе моей смерти, – чем более привлекательной, тем лучше, – и сообразно с этим вести себя. Если Вы сумеете разнообразить достаточно эту веселую игру, то Ваш заработок может быть и впредь достаточен для Вашего пропитания. Согласны ли Вы? Не страшно ли Вам? Понимаете ли Вы, что от Вас требуется? Если согласны и не боитесь, и понимаете, то напишите, когда и где я могу Вас в первый раз встретить. Для меня самое удобное время – после пяти вечера. Пишите в Главный почтамт предъявителю трех рублей № 384384. Письмо возьму в четверг».
Трехрублевка, новенькая, пошловато-красивого образца 1905 года, хрустела неприятно, как накрахмаленное платье полоротой причастницы. Цифры 384 повторялись дважды. Совпадение казалось странным и знаменательным.
Подумал:
«А если?»
Бледно улыбнулся.
«Ну и пусть».
Не подписал. Запечатал. Сам отнес и бросил в почтовый ящик, – чтобы не забыли до утра, чтобы дошло скорее.
Потом вернулся и думал, какая она придет.
Тощая, уродливая, с побуревшим от бедности и страданий лицом, с желтыми зубами, с жидкими рыжеватыми космами волос под истасканною на дожде и ветре шляпою, где жалко и смешно трепыхаются перо и бант?
Или молоденькая, застенчивая, тихая, с тонкими пальцами швеи, исколотыми иглой, с бледным, точно восковым личиком, с большим, милым ртом?
Или пьяною придет проституткой, накрашенная, разбитная, с визгливым голосом и грубыми ухватками?
Или провинциальная вульгарная дама в невероятном костюме, с невозможными манерами, с немытою шеей, – брошенная мужем и еще никуда не пристроившаяся?
Какая же она будет, смерть? Моя смерть!
Или в темном встретит переходе, и не увижу ее, и только в холодную опущу руку мое бедное золото?
В четверг пошел в Почтамт. Летний день в столице был пылен, жарок и шумен. Там и здесь чинили мостовые, красили дома, – и так неприятно пахло. И все же было весело, привычно, и вывески знакомых ресторанов глядели празднично-нарядно.
Не торопился. Пил пиво у Лейнера. Никого не встретил знакомых. Да и кого теперь встретить? Разве случайно.
Было близко время к четырем, когда прошел сквозь узкие отворенные двери в новый, под стеклянною крышею, зал Почтамта. Вспомнил старый, заплеванный закоулок, где прежде выдавали письма до востребования. Теперь и чиновники заботятся о миловидности.
Остановился у будочки с бумагою и конвертами. Вертящаяся витрина показала ему все виды приторной пошлости на открытках, как на подбор.
– Покупают? – спросил он продавщицу.
Смазливая девица со скучающим лицом обидчиво дернулась жирными плечами.
– Вам что угодно? – спросила она враждебным тоном. – Конверты, бумага, открытые письма.
Взглянул на нее пристально. Заметил кудерьки на лбу, фарфоровый цвет лица, синие зрачки. Сказал:
– Да ничего не надо.
И прошел дальше.
Прямо против входа за средним двойным окном большой квадратной загородки сидели три девицы, разбиравшие письма. Снаружи стояли получатели. Толстая дама с бородавкой на носу спрашивала письмо на имя Руслан-Звонаревой.
– Ваша фамилия Звонарева? – спросила почтовая барышня с лицом цвета пшеничной булки и отошла вглубь к шкафу с письмами.
– Руслан-Звонарева, – испуганным полушепотом говорила ей вслед дама с бородавкой.
И когда почтовая пшеничная девица вернулась с пачкою писем к окошку, дама с бородавкой повторила:
– У меня двойная фамилия, Руслан-Звонарева.
Рядом с нею стоял рыжий господин с котелком в руке и беспокойными глазами смотрел на письма, которые перебирала вторая почтовая девица, самая красивая из трех и очень гордая этим. Господин, по всем признакам, ждал письма «чувствительного и фривольного», и волновался, и был некрасив и жалок.
Третья девица, пухлая, румяная, с лицом широким и коротким, с опущенною на лоб широкою занавескою густых каштанового цвета волос, смеялась чему-то своему. Все обращалась к двум другим, – и те улыбались, – и смеялась, и говорила какие-то отрывочные слова о чем-то забавном.
Резанов молча протянул ей свою трехрублевку. Смотрел на девиц. Думал, что они молоды, здоровы, миловидны. Так их подобрало почтовое начальство, заботящееся о приличном виде своих учреждений.
Вспомнил недавнюю газетную полемику между почт-директором и какою-то просительницею, которая не получила места на почте потому, что была тощая, некрасивая, вялая от робости и бедности и недоедания, и старая – целых тридцать два года.
Закрыл глаза, – встало чье-то бледное, испитое, испуганное лицо с широко открытыми глазами, с дергающимися нервно и робко губами. Кто-то шепнул, так ясно и тихо:
– Нечем жить.
Кто-то ответил, тихо и спокойно:
– Не живи.
Резанов открыл глаза. Ненавидящим взором смотрел на пухлолицую девицу, которая искала письмо на его номер, выкидывая из пачки на стол одно за другим открытки и закрытые письма. И все смеялась. Так противно, надоедливо.
Наконец протянула письмо в узком штемпельном конверте. Перебросила остальные письма.
– Больше нет.
– И не надо, – досадливо сказал Резанов.
Отошел в сторону, сел на скамью у колонны.
Разорвал конверт. Торопился, но был спокоен.
Крупные и узкие буквы, тонкие черты, ровный и спокойный почерк, неожиданно-красивый.
«Милостивый Государь,
Я согласна. Я не боюсь. Я понимаю. Четверг, шестой час. Михайловский сад, аллея направо от входа. Белое платье. В правой руке Ваше письмо в конверте.
Ваша Смерть».Сторож звонил. Зал пустел. Резанов поехал в «Вену». Пообедал. Пил вино. Торопился.
Приехал в сад в половине шестого.
Она стояла недалеко от входа, на краю аллеи, под деревом. Ее платье белело на темной зелени тихого сада.
Тонкая, бледная, очень тихая и спокойная. Внимательно смотрела на него, когда он подходил к ней. Глаза серые, спокойные. Ничего не выдавали. Только внимательные. В лице, совсем некрасивом, выражение ясности и покорности. Губы большого рта улыбались мило и печально.
– Милая смерть, – сказал он тихо.
Стал перед нею. Странно волнуясь, протянул ей руку.
Она молчала. Переложила его письмо в левую руку. Пожала его руку тонкою, холодною, тихою рукою.
Он спросил ее:
– Ты долго ждала меня?
Она ответила, медленно произнося слово за словом, голосом ясным, безжизненно ровным, смертельно спокойным:
– Ты меня не ждал. Ты думал, что встретишь не меня.
И казалось, что холодом повеяло от нее. И так тихи, так недвижны были складки ее белого платья. Ее простая соломенная шляпа с белою лентою, надетая высоко, кидала желтую тень на ее покойное лицо. И, стоя перед Резановым, она слегка склонилась и провела концом своего легкого зонтика тонкую черту на песке, слева направо, между ним и ею.
Спросил:
– Это – правда, что ты согласна быть моею смертью?
И такой же был тихий ответ:
– Я – твоя смерть.
Спросил опять, чувствуя холод в теле:
– Разве ты не боишься исполнять такую мрачную роль?
Сказала:
– Смерть боится живых и не показывается им так прямо. Ты, может быть, первый, кто увидел мое лицо, земное, человеческое лицо твоей смерти.
Сказал:
– Ты ведешь свою роль очень быстро и слишком добросовестно. Скажи мне, как тебя зовут?
Улыбнулась печально и кротко. Сказала:
– Я – твоя смерть, белая, тихая, безмятежная. Торопись дышать земным воздухом, – часы твои сочтены.
Нахмурился. Сказал:
– Ты – интеллигентная дама, ты находишься в затруднительном положении и просишь денег. Что довело тебя до такой крайности, что ты согласна на все условия? И даже на то, чтобы играть в такую страшную игру.
Ответила:
– Я голодна, больна, устала и печальна.
Засмеялся. Сказал:
– Прежде всего отдохни. Что ты стоишь? Сядь на скамейку.
Прошли несколько шагов. Сели. Она чертила на песке запутанный узор.
Сказал:
– Ты голодна, – мы поедем, – хочешь? – куда-нибудь, и я накормлю тебя. Я дам тебе денег, сколько ты просила. Скажи, не надо ли тебе еще что-нибудь от меня?
Сказала:
– Я возьму от тебя все, что ты можешь дать, – твое золото и твою душу.
Он вздрогнул. Засмеялся. Сказал:
– Ты хорошо играешь свою роль.
Ответила:
– Я пришла. Мой час настанет скоро. Я жду.
Он вынул кошелек.
В среднем маленьком отделении за стальною застежкою лежали заранее приготовленные пять золотых монет. Вынул их.
Она протянула молча свою узкую бледную руку, – такую тихую и спокойную, – открытою ладонью вверх. Легкие линии чертили ясный и простой узор на ее белой, недвижно-раскрытой ладони.
Пять золотых монет, тихо звякнув звучным звоном одна о другую, легли на холодную, недрогнувшую ладонь. Неспешно сомкнулась рука, тонкие пальцы, длинные, белые, сжались, – и неторопливо опустилась рука с деньгами в скрытый сбоку прорез белой юбки. И он думал:
– Мое бедное золото, – мой последний дар, – скудный заработок поденщика, – малая плата за безмерный труд, – тебе, моя милая.
Думал ли только? сказал ли вслух? Так ясно звучали эти слова! Такою печалью стеснилась грудь!
И грустная, смотрела на него она сбоку серыми внимательными глазами и улыбалась. Потом склонилась, и тихо шуршал на песке конец ее зонтика.
И шептала:
– Взяла твое золото – возьму твою душу. Отдал мне золото – отдашь мне душу.
Сказал он тихо:
– Взяла мое золото, потому что я дал тебе его. Но как возьмешь ты мою душу? И где ты ее возьмешь?
И сказала она:
– Приду к тебе в мой час и возьму твою душу. И отдашь мне ты свою душу. Отдашь, потому что я – твоя смерть, и ты не уйдешь от меня никуда.
Тоска томила его. Он сказал резким голосом, побеждая тоску и страх:
– Ты живешь в комнате от хозяев, ты ищешь места или работы, тебя зовут Марьей или Анной. Как тебя зовут?
И крикнул с дикою злобою:
– Скажи, как тебя зовут!
Повторила бесстрастно:
– Я – твоя смерть.
Такие безнадежные и беспощадные упали слова. Дрогнул. Поник. Спросил упавшим голосом:
– Тебе нужно мое золото, – потому что ты голодная и усталая, – но душа моя, зачем тебе душа моя?
Ответила:
– На твое золото я куплю хлеба и вина, и буду есть и пить, и накормлю моих голодных смертенышей. А потом душу твою выну и возьму ее бережно, положу ее себе на плечи и опущусь с нею в темный чертог, где обитает невидимый мой и твой владыка, и отдам ему твою душу. И сок твоей души выжмет он в глубокую чашу, куда и мои канут тихие слезы, – и соком твоей души, смешанным с тихими моими слезами, на полночные брызнет он звезды.
Тихо, неспешно, слово за словом, звучала странная речь, как формула темного заклятия.
И кто шел мимо, и какие звучали окрест голоса, и какие проносились, гремя по внешней мостовой, за оградою экипажи, и был ли быстрый легконогий бег и детский смех и лепет, – все скрыто было за магическою пеленою медлительной речи. И как за тающим дымом ладана таился, затаился звучащий, пестрый, весело вечереющий день.
И была тоска, и усталость, и равнодушие. Тихо сказал:
– Если и до звезд вознесется трепет моей души и в далеких мирах зажжет неутоляемую жажду и восторг бытия, – мне-то что? Истлевая, истлею здесь, в страшной могиле, куда меня зароют зачем-то равнодушные люди. Что же мне в красноречии твоих обещаний, что мне? что мне? скажи.
Сказала, улыбаясь кротко:
– Во блаженном успении вечный покой.
Повторил тихо:
– Вечный покой. И это – утешение?
– Утешаю, чем могу, – сказала она, улыбаясь все тою же неподвижною, кроткою улыбкою.
Тогда он встал и пошел к выходу из сада. За собою слышал он ее легкие шаги.
Долго шел он по городским улицам, – и она шла за ним. Иногда он ускорял шаги, чтобы уйти от нее, – и она шла скорее, торопилась, бежала, приподнимая тонкими пальцами край белого платья. Когда он останавливался, она стояла поодаль, рассматривая выставленные в магазинных окнах предметы. Иногда он досадливо оборачивался и шел прямо на нее, – тогда она торопливо перебегала на другую сторону улицы или пряталась в подъездах или под воротами.
И следила за ним серыми, спокойными, внимательными глазами. Неотступно следила.
«Сяду на извозчика», – подумал он.
Удивился, почему такая простая мысль раньше не пришла ему в голову.
Но едва он заговорил с извозчиком, она приблизилась. Стояла совсем близко и веяла на него холодом и печалью. И улыбалась.
Подумал досадливо:
«Она сядет со мною. От нее не уйти, не уехать».
Извозчик спрашивал шесть гривен.
– Тридцать копеек, – сказал Резанов и быстро пошел прочь.
Извозчик ругался.
Резанов поднялся в третий этаж. Остановился у дверей своей квартиры. Позвонил. Все время слышал шорох тихих, поднимающихся по лестнице шагов. Второй раз позвонил нетерпеливо. Холод страха пробежал по спине. Хотелось войти в квартиру раньше, чем она поднимется, раньше, чем она увидит, в какую он вошел дверь, – на площадке было четыре двери.
Но уже она поднималась. Уже близко, в полусвете лестницы, забелелось ее платье. И ее серые глаза внимательно и близко смотрели в его испуганные глаза, когда он, входя в квартиру, последний раз глянул на лестницу, поспешно закрывая за собою дверь.
Сам замкнул дверь на ключ. Так резко звякнул замок. Потом остановился в полутемной передней. Смотрел на дверь тоскующими глазами. Чувствовал, – точно видел сквозь опрозрачнившуюся вдруг дверь, – как она стоит за дверью, тихая, с кроткою улыбкою на милых губах, и поднимает ясное, бледное лицо, чтобы прочесть и запомнить номер квартиры.
Потом тихие послышались шаги вниз по лестнице.
Резанов вошел в свой кабинет.
– Она ушла, – словно сказал кто-то ясным голосом.
И другой словно послышался в ответ ему голос, безнадежно-спокойный:
– Она придет.
Он ждал. Все темнее становилось. Томила тоска. Мысли были неясны и спутаны. Голова кружилась. По телу пробегал озноб и жар.
Думал:
«Что она делает? Купила еды, пришла домой, голодных своих смертенышей кормит. Так и назвала их – смертеныши. Сколько их? Какие они? Такие же тихонькие, как и она, моя милая смерть? Исхудалые от недоедания, беленькие, боязливые. И некрасивые, и с такими же внимательными глазами, такие же милые, как она, моя милая, моя белая смерть.
Кормит своих смертенышей. Потом спать уложит. Потом сюда придет. Зачем?»
И вдруг любопытство зажглось в нем.
Придет, конечно. Иначе зачем проследила его до дому. Но зачем придет? Как она понимает свою задачу, эта странная дама, готовая за деньги на все условия, и даже на то, чтобы по смертям ходить?
А может быть, она и не женщина, а настоящая смерть? И придет, и вынет его душу из этого грешного и слабого тела?
Лег на диван. Укрылся пледом. Весь сотрясался в приступах жестокой и сладкой лихорадки.
Какие странные приходят в голову мысли! Она – умная и добросовестная. Взяла деньги, и хочет их заработать, и хорошо играет подсказанную ей роль.
Отчего же она такая холодная?
Да оттого, что она – бедная, голодная, усталая, больная.
Устала от работы. Так много ей работы.
«Я косила целый день.
Я устала. Я больна».
Ходит, ищет, голодная, больная. Бедные смертеныши ждут, голодные ртишки разевают.
И вспомнил ее лицо, – земное, человеческое лицо моей смерти.
Такое знакомое лицо. Родные черты.
В памяти, черта за чертою, все яснее вставало ее лицо, – знакомые, родные, милые черты.
Кто же она, моя белая смерть? Не сестра ли моя?
«Тяжело мне, – я больна.
Помоги мне, милый брат».
И если она – моя вечная Сестра, моя белая смерть, – то что мне до того, что она здесь, в этом воплощении, пришла ко мне в образе ищущей по объявлениям, живущей в комнате от хозяев!
Я вложил в ее руку мое бедное золото, мой скудный дар, – звонкое золото, в холодеющую руку. И взяла мое золото остывающею рукою, и возьмет мою душу. Снесет меня под темные своды, – и откроется лик Владыки, – Мой вечный лик, и Владыка – Я. Я воззвал мою душу к жизни, и смерти моей велел идти ко мне, идти за мною.
И ждал.
Была ночь. Тихо звякнул колокольчик. Никто не слышал. Резанов поспешно откинул плед. Прошел в переднюю, стараясь не шуметь.
Так резко зазвенел замок. Дверь открылась, – на пороге стояла она.
Он ступил назад, в темноту передней. Спросил, словно удивляясь:
– Это – ты?
И она сказала:
– Я пришла. Это мой час. Пора.
Он замкнул за нею дверь и пошел к себе по неосвещенным комнатам. Слышал за собою легкий шорох ее ног.
И в темноте его покоя она прильнула к нему и поцеловала его целованием нежным и невинным.
– Кто же ты? – спросил он.
Сказала:
– Ты звал меня, и я пришла. Я не боюсь, и ты не бойся. Я дам тебе последнюю усладу жизни, – поцелуй смерти, – «и будет смерть твоя легка и слаще яда».
Спросил:
– А ты?
Ответила:
– Я сказала тебе, что сойду с твоею душою тем единственным путем, который перед нами.
– А твои смертеныши?
– Я послала их вперед, чтобы они шли перед нами и открывали нам двери.
– Как же ты вынешь мою душу? – спросил он опять.
И она прижалась к нему нежно и шептала:
– «Стилет остер и сладко ранит».
И прильнула, и целовала, и ласкала. И точно ужалила, – уколола в затылок отравленным стилетом. Сладкий огонь вихрем промчался по жилам, – и уже мертвый лежал в ее объятиях.
И вторым уколом отравленного острия она умертвила себя и упала мертвая на его труп.
Любви
Драма в двух действиях
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА:
Реатов, 44 года.
Александра, 20 лет.
Дунаев, 26 лет.
Действие первое
Комната в доме Реатовых. Александра в трауре, с фотографическим портретом в руках. Входит Реатов.
Реатов. Моя дочь в приятном обществе.
Александра (вздрогнула, уронила портрет). Ах, папа! Ты меня испугал, – я задумалась.
Реатов. И жених на полу, – славно! Дай мне еще на тебя поглядеть. Ты похорошела.
Александра. Ах, папа!..
Реатов. А глаза красные, это нехорошо. Ты все плачешь. Давай-ка лучше подымем жениха и поставим его на стол.
Александра. Отец, такое горе, такое горе!
Реатов. Ну, полно, деточка, не плачь. Мама счастливее нас: у нее нет желаний, неисполнимых, безумных… Но как же ты похорошела! Как давно мы не виделись с тобой! Шесть лет. Ты девочкой была, таким нескладным подростком, а теперь – смотрите, жених какой-то уже нашелся.
Александра. Какой-то! Он – милый и добрый.
Реатов. Милые письма ты ко мне присылала раньше, до него.
Александра. Я думала, тебе неинтересно и некогда читать мою болтовню.
Реатов. Нет, Санечка. Присядем здесь, вот в этом уголке, и будем говорить много и долго. Расскажи мне о себе. Все по-прежнему, не правда ли? Трепетные огоньки перед иконами, и мольбы кому-то о чем-то, и странные жесты, – и эти долгие молитвы на коленях.
Александра. Мы здесь живем в глуши. Что сказать? Вот мой жених – не правда ли, он милый? Зачем ты бледный такой и хмурый? Он тебе не нравится разве? Ты знал его когда-то… Ты видел много, побывал далеко… Ну, что же ты молчишь? Скажи мне сказочку, как сказывал ты девочке-дочке давно, – ты помнишь? – в старые годы… О чем ты так задумался?
Реатов. Прости, дочка. Я отдыхаю… Кончились мои странствованья – и я начинаю жить. Я любуюсь тобою, смотрю на твое прекрасное лицо, и меня берет досада…
Александра. На что?
Реатов. Александра, неужели ты выбрала его себе в мужья?
Александра. Что ж странного? Он добрый.
Реатов. Кому охота быть злым!
Александра. Мы будем счастливы… Вот ты увидишь его, узнаешь его поближе – и ты его полюбишь. Правда, полюбишь?
Реатов. Полюблю? Нет, дочка, я тебя люблю, это так, а его не намерен заключать в родственные объятия. Разве у него есть такие белые руки? Разве умеет он так прятать свою голову на моей груди и разве у него есть такие глаза? И досадно мне, что возьмет он тебя, мое сокровище. Не стоит он твоей любви.
Александра. Ах, нет!
Реатов. А впрочем… Он добрый, да, не правда ли?
Александра. Конечно, добрый, не то что ты.
Реатов. Да, это хорошо. Я рад за тебя. Он ведь носит тебя на руках, вот так, как я тебя несу? И носит, и подкидывает, и лелеет? Поцелует губы и щеки и снова подкинет, вот так! Да?
Александра. Ну довольно, довольно, пусти меня. Какой ты сильный! Ты спокойно дышишь, а я точно версту пробежала… Что это, мы, как дети, шалим и смеемся в такое время.
Реатов. В какое время?
Александра. Давно ли я потеряла маму!
Реатов. Ну, деточка, что о том тужить, чего не воротить! Так он в эти траурные дни ведет себя скромно и не покачает мою дочку?
Александра. Вот еще, – он не смеет.
Реатов. Любит и не смеет! Любит и не знает, какое блаженство держать в своих объятиях трепещущее тело возлюбленной!
Александра. Да и не у всех ведь такая силища, чтоб играть человеком, как мячиком.
Реатов. Понимаю, дитя, понимаю. Ценю твой нежный вкус: он, твой жених, не груб, как я, – он изящен, тонок. Он обожает тебя по-рыцарски: он приляжет у твоих ног, вот так, и поет тебе про любовь свою, и сказывает тебе чудные легенды о том, как любили наши дедушки наших бабушек.
Александра. Он не умеет петь, и он не профессор истории.
Реатов. Разве? Ну, опять не так! Да, я знаю, он ведет в твоей гостиной только приличные разговоры и говорит о своей любви не иначе как по учебнику хорошего тона.
Александра. Я не знаю такого учебника.
Реатов. Оставим это. Иль нет, скажи мне, ты сама… сильно любишь его?
Александра. О да!
Реатов. Счастливые! А знаешь ли ты, как горят его поцелуи?
Александра. Горят? О да, он целует мне руки, но это вовсе не горячо.
Реатов. Только руки?
Александра. И только раз – но это я тебе по секрету – он поцеловал меня вот в это место.
Реатов. В эту бледную щеку, которая так очаровательно вспыхнула теперь?
Александра. Но я очень рассердилась и простила его только тогда, когда он сказал, что этого больше не будет…
Реатов. До свадьбы! Дети! Ромео, не дерзающий напоить свою Юлию сладчайшим нектаром любви, пока его не повенчают с нею!
Александра. Что ты говоришь, папа!
Реатов. Я рад, дитя мое, я рад. Ты сберегла невинность, и ты не знаешь любви. Я рад, дитя, тому, что вы не любите друг друга.
Александра. О нет, я люблю его, и он меня любит.
Реатов. Дитя, знай, что любовь, не запечатленная последними жертвами, – это облачко, которое растает под поцелуями могучего светила. Любовь не знает преград и запрещений, любовь на все дерзает, все смеет. Кто любит, тот силен, как Геркулес, – он рад нести на своих плечах мир, заключенный для него в возлюбленной. Кто любит, тот гениален, как Шекспир, и дело любви – творческое дело. Кто любит, тот безумец, маньяк и бешеный в одно и то же время: одна мысль сжигает его мозг, один образ царит над его душою, и все сокрушает непреодолимый ураган его неистовых желаний. Он берет возлюбленную, как законную добычу, в свои могучие руки…
Александра. Ах, ты уронишь меня! Пусти меня. У тебя глаза горят. Я не понимаю твоих слов.
Реатов. Когда стремится он к обладанию красотою, каменные стены падают перед ним, и нет преграды, которая не разорвалась бы под напором его исступленной воли, как разрывается хрупкая ткань твоего траурного платья.
Александра. Отец! Что ты делаешь? Безумный, ты разорвал мое платье! Ну к чему это?
Реатов. Не он научит тебя любить. Прости, дитя. Я так давно тебя не видел, и мне жаль твоего сердца, которое ты хочешь снести в сырой ледник семейного счастья.
Александра. Вот, надо идти, переодеться, а то еще увидит кто-нибудь это разорванное…
Реатов. Подожди. Дай мне обнять тебя… Молнии в твоих глазах, черных, как ночь… Скажи, видел ли когда-нибудь он, твой жених скромненький, вот эту прекрасную грудь и вот это место под золотым амулетом?
Александра. Ну конечно, не видел. Пусти меня.
Уходит.
Действие второе
Там же. Через несколько дней. Александра и Дунаев тихо разговаривают. Реатов входит.
Реатов. Вот два голубка неразлучные. Воркуете?
Александра. Воркуем.
Реатов. Ну, здравствуйте, дети мои, воркуйте и будьте счастливы.
Дунаев. О да, я постараюсь, чтоб Александра была счастлива.
Реатов. Постарайтесь, мой друг, но только поберегите ваше здоровье, не расточайте безрасчетливо ваших сил, как тот итальянский мальчишка, безумец Ромео, который в одну ночь готов был излить на свою супругу весь Эдем наслаждений. Будьте благоразумны, как гоголевский Шиллер, и вы будете пользоваться патентованным и непромокаемым счастием.
Дунаев. Мы будем счастливы, конечно.
Реатов. «Как боги на недоступных небесах?»
Дунаев. Как боги? О нет! Все мы люди, все человеки. И зачем недоступные небеса? Мы хотим быть счастливы на миру, на людей посмотреть и себя показать. Наш рай будет доступен для наших друзей.
Реатов. Для друзей? Мило сказано.
Дунаев. А вы сегодня чем-то словно недовольны?
Реатов. Нет.
Дунаев. Вы так бледны. Вы, может быть, не совсем здоровы? Послать бы за доктором.
Реатов. Нет, мой друг, благодарю вас, я совсем здоров. Но только я расстроен. Дела такие… Словом, я нашел, чего не ожидал.
Александра. Он все больше сидит и читает. Какие страшные и очаровательные есть книги!
Реатов. Хотел бы я, Алексей Сергеевич, вам два слова сказать наедине, если вы позволите.
Дунаев. Я готов слушать.
Реатов. Это наша тайна, Санечка, строжайшая тайна.
Александра. Я никому ее не выдам.
Реатов. Да и мы ее тебе не выдадим.
Александра. Он не должен иметь тайн от меня.
Реатов. А все-таки это наша тайна.
Александра. Так я, значит, лишняя! Вот мило!
Реатов. Не сердись, мой друг: через короткое время я верну его тебе, а теперь ты нас оставь.
Александра. Хорошо, что ж делать! Это как тогда, когда я была девочкой, и ты занимался, а я приходила тебе мешать, ты меня и выпроваживал, как теперь.
Реатов. Да, а ты сердилась и объявляла, что больше ко мне не придешь.
Александра. До свиданья, Алексей Сергеич, – секретничайте себе.
Реатов. Только смотри, деточка, не вздумай подслушивать.
Александра. Ну конечно, не буду. Я не такая любопытная.
Уходит.
Реатов. Садитесь, Алексей Сергеич, и поговорим. Прямо к делу. Вы знаете, что имеет ваша невеста?
Дунаев. Аполлон Максимович! Это меня нисколько не интересует.
Реатов. Решительно нисколько?
Дунаев. Конечно, мои средства невелики, а привычки Александры…
Реатов. Одним словом, приданое не мешает?
Дунаев. Я за деньгами не гонюсь, но если Александра имеет деньги, то тем лучше для нее. Я осмелился искать ее руки только потому, что искренно люблю ее, и для меня все равно, хоть бы она ничего не имела.
Реатов. Друг мой, позвольте мне обнять вас. Теперь я спокоен за Александру. Слава Богу, теперь я вижу, что ее судьба в добрых и верных руках. А если б вы знали, как я мучился последние дни, когда познакомился с состоянием наших дел!
Дунаев. Но разве?..
Реатов. Дорогой мой, мы совершенно разорены.
Дунаев. Но неужели?..
Реатов. Да, моя благоверная жила не по средствам. Я плавал, а здесь… Были сделаны рискованные нововведения в хозяйстве. Еще старые долги, которые надо выплатить.