Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Подснежники

ModernLib.Net / Э. Д. Миллер / Подснежники - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Э. Д. Миллер
Жанр:

 

 


Эндрю Д. Миллер

Подснежники

Подснежник: 1. Рано расцветающее белое луковичное растение с поникающими белыми цветками. 2. Московский сленг. Зарытый в снег труп, который обнаруживают, когда начинают таять сугробы.

Аркадию, Бекки, Гаю, Марку и в особенности Эмме.

Унюхал я его раньше, чем углядел.

На тротуаре и проезжей части улицы стояли кружком люди, много, все больше милицейские, – кто-то говорил по мобильному, кто-то курил, кто-то смотрел на асфальт, кто-то в сторону. Приближаясь к ним, я видел только спины и поначалу решил, что все эти люди в форме здесь из-за дорожного происшествия или, быть может, облавы на незаконных иммигрантов. А потом до меня донесся запах. Запах, похожий на тот, что стоит в доме, когда возвращаешься после выходных и обнаруживаешь, что мусор ты перед отъездом вынести забыл, – густой, кислый, достаточно сильный, чтобы забить обычный летний смрад пива и революции. Запах-то его и выдал.

Подойдя метров на десять, я увидел ногу. Одну – выглядевшую так, точно ее владелец неторопливо выбирается из лимузина. Она и сейчас стоит у меня перед глазами. Нога в дешевом полуботинке, над ним – полоска серого носка, а над полоской – зеленоватая кожа.

Это он еще хорошо сохранился, спасибо морозам, сказал мне кто-то. Сколько времени он тут пролежал, они не знали. Может, и всю зиму, заметил один из милиционеров. Молотком пришибли, сказал он, а то и кирпичом. Грязная работа. Он спросил, не хочу ли я посмотреть на все остальное. Я ответил: нет, спасибо. За ту зиму я уже увидел и узнал куда больше, чем мне требовалось.

Ты все твердишь, что я ничего не рассказываю о моей жизни в Москве, о причинах, по которым уехал оттуда. Ты права, я каждый раз подыскиваю какую-нибудь отговорку, и скоро ты поймешь почему. Но ты все спрашиваешь и спрашиваешь, и в последнее время я по какой-то причине только об этом и думаю – и остановиться не могу. Возможно, потому, что от «большого события» нас отделяют всего три месяца и мне пора подвести кое-какие итоги. Я ощущаю потребность рассказать кому-то о России, даже если этот рассказ причинит мне боль. А возможно, дело в том, что тебе следует знать обо мне все – мы же с тобой собираемся обменяться определенными обещаниями и, может быть, даже сдержать их. И я решил, что ты имеешь право знать все. Решил, что будет проще, если я это запишу. Тогда тебе не придется притворяться, будто ничего страшного не произошло, а мне – смотреть, как ты притворяешься.

Ну так вот, сейчас у тебя в руках то, что я написал. Ты хотела узнать, как закончилась моя жизнь в Москве. Что же, закончилась-то она, или почти закончилась, в тот день, когда я увидел ногу. Хотя на самом деле конец начался годом раньше, в сентябре, в метро.

Кстати, когда я поведал о ноге Стиву Уолшу, он сказал: «Подснежник. Это был подснежник». По его словам, так они называются у русских – трупы, которые словно бы всплывают на поверхность при оттепели. Большей частью это останки пьяниц или бездомных – людей, которые, просто сдавшись, сами ложатся под белый покров, – ну и жертвы, зарытые убийцами в сугробы.

Подснежники – зло, которое рядом, всегда рядом, совсем близко, но ты его почему-то не замечаешь. Грехи, которые укрывает зима – и порой навсегда.

Глава первая

По крайней мере, имя ее мне известно. Мария Коваленко, для друзей – Маша. Впервые я увидел эту девушку на платформе станции метро «Площадь Революции». Лицо ее оставалось открытым моим взглядам секунд пять, потом она вытащила и поднесла к лицу зеркальце, а другой рукой надела темные очки, – помню, я подумал, что она купила и то и другое в киоске подземного перехода. Она стояла, прислонясь к колонне на том конце платформы, где возвышаются изваяния людей партикулярных – спортсменов, инженеров, грудастых колхозниц и матерей с мускулистыми младенцами на руках. Пожалуй, я вглядывался в нее дольше, чем следовало.

Переходя с этой украшенной статуями платформы на зеленую ветку, сталкиваешься со своего рода визуальным эффектом. Ты пересекаешь поездной путь по переброшенному над ним мостику и по одну его сторону видишь флотилию дискообразных светильников, тянущихся вдоль платформы к темноте, из которой появляются поезда, а по другую – людей, совершающих такой же переход по параллельному мостику, близкому, но все-таки отдельному от твоего. В тот день я, взглянув направо, снова увидел девушку в темных очках, шедшую в одну со мной сторону.

Я вошел в вагон поезда, чтобы доехать до «Тверской». Стоял под желтоватым потолком вагона с его старенькими лампами дневного света, благодаря которым при всякой моей поездке в метро ощущал себя статистом какого-то снятого в семидесятых годах параноидального фильма с Дональдом Сазерлендом. На «Тверской» я поднялся по освещаемому фаллическими лампами эскалатору, привычно придержал тяжелую стеклянную дверь человеку, следовавшему за мной, и вышел в длинный, низкий подземный переход, протянувшийся под Пушкинской площадью. И тут она закричала.

Я обернулся. Нас разделяло метров пять, – она не только кричала, но и боролась с тощим мужчиной, вырывавшим из ее рук сумочку (откровенную подделку под «Барберри»). Девушка звала на помощь, и ее спутница, невесть откуда взявшаяся подруга – Катя, как выяснилось впоследствии, – кричала тоже. Несколько секунд я просто смотрел, но тут мужчина занес кулак, чтобы ударить ее, и кто-то завопил за моей спиной, надеясь, быть может, остановить его. И я подскочил к тощему грабителю, схватил его за ворот и рванул на себя.

Он выпустил сумочку, задергал локтями, пытаясь ударить меня, но не достал. Я отпустил ворот его куртки, и тощий, потеряв равновесие, упал. Все завершилось очень быстро, я даже разглядеть его толком не успел. Он больно пнул меня по голени, вскочил и побежал по переходу в дальний его конец, к лестнице, которая поднимается на Тверскую – московскую Оксфорд-стрит (правда, забитую противозаконно припаркованными машинами), полого спускающуюся от Пушкинской площади к Красной. У подножия лестницы стояла парочка милиционеров, однако они были слишком заняты: курили и выискивали в толпе иммигрантов, а потому на грабителя внимания не обратили.

– Спасибо, – сказала Маша. Темные очки она сняла.

На ней были джинсы в обтяжку, заправленные в коричневые кожаные сапоги до колена, и белая блузка, расстегнутая чуть ниже – на одну пуговицу, – чем требовалось. Поверх блузки красовалось странноватое осеннее пальто брежневской эпохи, какие часто носят не слишком обеспеченные русские женщины. Если приглядеться к нему сблизи, видишь, что пошито оно не то из коврового покрытия, не то из пляжного полотенца и увенчано кошачьим воротником, однако издали его владелица походит на обольстительницу из триллера об эпохе холодной войны, вытягивающую секретную информацию из допущенного к таковой недотепы[1]. У девушки был прямой худощавый нос, бледная кожа и длинные рыжевато-карие волосы – улыбнись ей удача, она могла бы сидеть в тот день под затянутым золотой фольгой потолком сверхдорогого ресторана под названием «Дворец герцога» или «Охотничий домик», угощаясь черной икрой и снисходительно улыбаясь никелевому магнату или нефтеторговцу со связями на самом верху. Возможно, там она сейчас и сидит, но в этом я почему-то сомневаюсь.

– Ой, спасибо, – сказала ее подруга и сжала пальцами мою правую руку.

Ладонь ее оказалась легкой и теплой. Насколько я мог судить, девушке в темных очках было немного за двадцать – вероятно, года двадцать три, – а подруге ее и того меньше, от силы девятнадцать. Подруга была в белых сапогах, розовой мини-юбке из искусственной кожи и такой же курточке. Чуть курносый носик, прямые светлые волосы и одна из тех откровенно призывных улыбок, с какими русские девушки смотрят мужчине в глаза. Такая же улыбка была у младенца Иисуса, которого мы с тобой видели – помнишь? – в церкви, стоящей на берегу моря неподалеку от Римини деревни, – умудренная улыбка старика на детском лице, говорящая: «Я знаю, кто ты и чего хочешь. Я родился с этим знанием».

– Ничево, – по-русски ответил я. И добавил, тоже по-русски: – Все в порядке?

– Все нормально, – ответила девушка в темных очках.

– Хорошо, – сказал я.

Мы улыбнулись друг дружке. Очки мои запотели от назойливого тепла, в котором круглый год утопает метро. Из торговавшего компакт-дисками подземного киоска доносилась, помню, народная песня, исполнявшаяся одним из тех вечно пьяных русских шансонье, что начинают курить, судя по их голосам, еще в материнской утробе.

В параллельной вселенной, в другой жизни, на этом все наверняка и заканчивается. Мы прощаемся, я иду домой, а назавтра возвращаюсь к моим юридическим делам. Может быть, в той жизни я и ныне там, в Москве, – подыскал другую работу и остался, а на родину так и не возвратился и тебя не встретил. Девушки же отправляются туда и к тем, где и с кем собирались провести время, – и провели бы, не подвернись им я. Но меня пьянило чувство, которое возникает, когда ты рискнул и риск сошел тебе с рук, – кайф, ощущаемый человеком, сделавшим что-то хорошее. Совершившим доброе дело в местах, вообще говоря, беспощадных. Я был пусть и мелким, но все же героем и стал им благодаря этим девушкам, за что и испытывал к ним благодарность.

Та, что помоложе, продолжала улыбаться, а старшая просто смотрела на меня. Она была выше подруги, пять футов и девять-десять дюймов, да еще и на высоких каблуках, отчего зеленые глаза ее находились вровень с моими. Восхитительные были глаза. Пауза подзатянулась, кому-то следовало нарушить молчание, и она спросила, по-английски:

– Вы откуда?

– Из Лондона, – также по-английски ответил я.

Вообще-то, родился и вырос я, как ты знаешь, не в Лондоне, но все же достаточно близко к нему. И я тоже спросил, по-русски:

– А вы откуда?

– Сейчас мы живем здесь, в Москве, – опять-таки по-английски ответила она.

К тому времени языковые игры такого рода стали для меня привычными. Русские девушки вечно уверяют, что им хочется попрактиковаться в английском. Но иногда им хочется также уверить тебя, что ты тут главный, – страна эта принадлежит, разумеется, им, однако с твоим языком тебе в ней ничто не грозит.

Последовала еще одна заполненная улыбками пауза.

– Так спасибо, – произнесла подруга.

Никто из нас не стронулся с места. Маша, помолчав немного, спросила:

– Вы куда идете?

– Домой, – ответил я, – а вы?

– Мы просто гуляем.

– Так погуляем вместе, – предложил я.

И мы пошли гулять.

Была середина сентября. «Бабушкино лето», так зовут это время года русские, – горьковато-сладкий наплыв бархатистого тепла, наступавший некогда после того, как крестьянки завершали сбор урожая, – в теперешней же Москве то была пора последних выпивок на свежем воздухе – на площадях и Бульварном кольце (прелестном древнем пути, огибавшем Кремль и обратившемся ныне в череду пересекаемых улицами бульваров с лужайками, скамьями и статуями знаменитых писателей и забытых революционеров). Самое лучшее время для посещения Москвы – не уверен, впрочем, что мы с тобой когда-нибудь попадем в нее. На лотках у станций метро были разложены предвестницы близкой зимы, китайские перчатки на рыбьем меху, однако длинная очередь туристов так и тянулась по Красной площади к ее паноптикуму гробнице Ленина, а в теплые послеполуденные часы половина женщин столицы так и расхаживали в довольно легких одежках на голое тело.

Из подземного перехода мы вышли у магазина «Армения». Пересекли зажатую с двух сторон оградами проезжую часть Бульварного кольца и оказались перед входом на бульвар. В небе стояло всего одно облачко, да из трубы какого-то завода либо городской электростанции поднимался столб пушистого дыма, едва разлимый в синеве раннего вечера. Прекрасная была картина. Воздух пах дешевым бензином, поджариваемым на углях мясом и похотью.

Старшая из девушек спросила по-английски:

– Если не секрет, что вы делаете в Москве?

– Я юрист, – по-русски ответил я.

Девушки быстро обменялись несколькими фразами, такими стремительными и негромкими, что я не смог ничего разобрать.

Та, что помоложе, спросила:

– А давно вы в Москве?

– Четыре года, – ответил я. – Почти четыре.

– Вам она нравится? – спросила девушка в темных очках. – Нравится вам наша Москва?

Я ответил, что Москва мне очень нравится, полагая, что именно это она услышать и хочет. Как я давно уже обнаружил, большинству русских девушек присуща машинальная национальная гордость, даже если мечтают они лишь об одном – убраться отсюда и отправиться в Лос-Анджелес или на Лазурный Берег.

– А чем занимаетесь вы? – спросил я.

– Работаю в магазине. Продаю мобильные телефоны, – ответила Маша.

– И где находится ваш магазин?

– За рекой, – ответила она. – Поблизости от Третьяковской галереи.

И, помолчав пару секунд, добавила:

– Вы прекрасно говорите по-русски.

Она преувеличивала. По-русски я говорил лучше большинства продувных банкиров и шарлатанов-консультантов, привлеченных в Москву золотой (я имею в виду черное золото) лихорадкой, – якобы светских англичан, крепкозубых американцев и жуликоватых скандинавов, – большинству этих людей удается сновать между их офисами, квартирами в охраняемых домах, борделями, которые позволяют списывать потраченные там деньги на представительские расходы, дорогими ресторанами и аэропортами, обходясь двадцатью с чем-то русскими словами. Я уже приближался к тому, чтобы заговорить по-русски бегло, однако мой выговор все еще выдавал меня раньше, чем я успевал покончить с первым слогом. Маша с Катей, должно быть, засекли во мне иностранца еще до того, как я открыл рот. Было воскресенье, я возвращался домой со скучного сборища работавших в Москве иностранцев, происходившего на квартире холостого эксперта по финансовой отчетности. Одет я был, помнится, в довольно новые джинсы, замшевые туфли и джемпер с треугольным вырезом поверх рубашки от «Маркса и Спенсера». Москвичи так не одеваются. Люди с деньгами стремятся обзавестись итальянскими туфлями и рубашками наподобие тех, какие им случилось увидеть на кинозвездах, люди безденежные, а таких большинство, носят контрабандную одежду из списанных армейских излишков либо дешевую белорусскую обувь и унылого цвета брюки.

Маша же, напротив, по-английски говорила превосходно – даже при том, что грамматика у нее немного хромала. Некоторые из русских женщин, переходя на английский, начинают слишком уж следить за своей дикцией и оттого попискивают, а вот голос Маши спадал вниз почти до негромкого рычания, как будто она изголодалась по раскатистым «р». Звучал он так, точно она только-только вернулась с затянувшейся на всю ночь вечеринки. Или с войны.

Мы приближались к пивным палаткам, которые открываются здесь в первый теплый день мая, когда все жители города высыпают на улицы и произойти может все что угодно, а закрываются в октябре, под конец бабушкина лета.

– А скажите, пожалуйста, – спросила все так же по-английски младшая из девушек. – Одна подруга рассказывала мне, что в Англии вы используете два…

Она не договорила и принялась по-русски совещаться с подругой. Я разобрал слова «горячая», «холодная», «вода».

– Как это называется, то, из чего идет вода? – спросила старшая. – В ванной комнате.

– Taps, краны.

– Да, краны, – продолжала младшая. – Подруга говорила, что в Англии их обязательно два. И она иногда ошпаривала руки горячей водой.

– Да, это так, – подтвердил я.

Мы шли по центральной дорожке бульвара, мимо качелей и шатких детских горок. Толстая старушка торговала яблоками.

– А правда, – спросила младшая, – что в Лондоне всегда стоит густой туман?

– Нет, – ответил я. – Сто лет назад – да, но теперь уже нет.

Она потупилась. Маша, девушка в темных очках, улыбнулась. Размышляя сейчас о том, что мне понравилось в ней в тот первый вечер, помимо долгого, крепкого газельего тела, голоса, глаз, я понимаю: ее ироничность.

Лицо Маши говорило, что она уже знает, чем все закончится, и почти желает, чтобы знал и я. Может быть, это мне теперь так кажется, однако я думаю, пожалуй, что она уже тогда просила у меня прощения. Думаю, что для нее люди и их поступки были сущностями раздельными, как если бы человек мог похоронить все, что он натворил, и забыть о нем, – так, точно его прошлое принадлежит кому-то другому.

Мы дошли до места, где в бульвар упиралась моя улица. Меня не покидает шальное чувство, что до встречи с тобой я только и делал, что вращался в обществе женщин первой лиги – наполовину издерганных, наполовину бесшабашных, – словно играл на сцене, жил чужой жизнью, от которой мне полагалось взять все, что я смогу.

Я повел рукой в сторону своего дома и сказал:

– Я вон там живу.

А затем вдруг услышал свой голос, произносивший:

– Не хотите зайти, выпить чаю?

Я понимаю, тебе эта моя попытка покажется смехотворной, однако за пару лет до того, как иностранцы перестали быть для москвичей экзотикой, а заграничный юрист – человеком, зарабатывавшим такие деньги, что ему следовало отвечать только согласием, она могла сработать. И срабатывала.

Маша ответила отказом.

– Но если вы захотите позвонить нам, – сказала она, – то пожалуйста.

Она взглянула на подругу, и та, достав из левого нагрудного кармана ручку, записала номер телефона на обороте троллейбусного билета, протянула билет мне, и я принял его.

– Меня зовут Маша, – сказала старшая. – А это Катя. Моя сестра.

– Ник, – ответил я.

Катя потянулась ко мне, чмокнула в щеку. И улыбнулась – еще одной улыбкой, имеющейся в запасе у каждой русской девушки: азиатской, ничего не значащей. Они уходили от меня по бульвару, а я глядел им вслед – дольше, чем было необходимо.


Бульварное кольцо заполняли выпивохи, спавшие на скамейках бездомные и целовавшиеся парочки. Стайки подростков окружили сидевших на корточках гитаристов. Было еще достаточно тепло для того, чтобы все окна ресторана на углу моей улицы стояли настежь, позволяя свежему воздуху овевать набивавшихся туда летом рублевых миллионеров и средней руки проституток. Чтобы обогнуть вереницу заполнивших тротуар черных «мерседесов» и «хаммеров» (богатством воображения их хозяева не отличались), мне пришлось сойти на проезжую часть.

Наверное, оно могло случиться и в какой-то другой день, – возможно, воображение просто поставило это событие в один ряд со встречей в метро, – однако память моя утверждает, что именно в тот вечер я и заметил впервые старенькие «Жигули». Машина стояла на моей стороне улицы, втиснувшись между двумя «БМВ», точно призрак российского прошлого или ответ на вопрос «что здесь лишнее?». Она как будто сошла с рисунка, сделанного маленьким ребенком: ящик на колесах, на нем другой, поменьше, – ребенок, пожалуй, усадил бы за ее руль состоящего из палочек водителя, – и глупые круглые фары, в которых тот же ребенок мог, расшалившись, изобразить зрачки, сообщив им сходство с глазами. То была машина из тех, на которые большинство москвичей копило половину своей жизни (во всяком случае, так они всегда говорили), экономя, изнывая от неутоленного желания, стараясь пробиться в списки очередников на покупку, и все это, чтобы обнаружить – после того как пала Стена и по телевизору начали показывать Америку, а имевшие необходимые связи соотечественники стали покупать последние импортные модели, – что даже мечты их и те были убогими. Наверняка сказать о ней что-либо я затруднился бы, однако машина была, похоже, когда-то выкрашена в ржаво-оранжевый цвет. Теперь бока ее покрывали, точно у вышедшего из боя танка, масло и грязь, – этакая темная короста, которая, как знал всякий честный с собой, проживший несколько лет в Москве иностранец, покрывала изнутри и его, а может быть, и его душу тоже.

Тротуар, ведший к двери моего дома, почти сливался с проезжей частью, что для российских тротуаров не редкость. Я миновал церковную ограду и «Жигули», набрал на цифровом замке код и прошел в дверь.

Жил я в одном из тех помпезных зданий, что возводились перед самой революцией уже обреченными на гибель богатыми купцами. Подобно самой столице, оно перенесло столько грубых переделок, что выглядело теперь состоящим из нескольких слепленных воедино совершенно разных домов. К одной из стен приторочили уродливый наружный лифт, сверху на дом нахлобучили шестой этаж, однако внутри дома все-таки уцелели изначальные лестничные перила с коваными завитушками. Двери квартир были по большей части стальными – топором не прошибешь, – но приукрашенными обивкой из поддельной кожи: мода, которая иногда наводила меня на мысль, что вся более-менее состоятельная Москва – это сумасшедший дом с неполным штатом охранников. На четвертом этаже стоял запах кошачьей мочи, а из-за двери моего соседа, Олега Николаевича, доносился визг какой-то пострадавшей от нервного срыва русской симфонии. На пятом я отпер три замка моей, тоже обитой искусственной кожей, двери и, войдя в квартиру, прямиком направился на кухню, сел за мой маленький холостяцкий стол и достал из бумажника троллейбусный билет с телефоном Маши.

В Англии, до встречи с тобой, у меня всего лишь один раз сложилось с женщиной то, что ты назвала бы серьезными отношениями. По-моему, я рассказывал тебе о ней – о Натали. Мы познакомились в университете, но до одной пьянки в Шордиче (отмечался чей-то день рождения) как о возможных любовниках друг о друге не помышляли. Мне кажется, ни ей, ни мне просто не хватало энергии, чтобы покончить с нашей связью после того, как она началась, и шесть или семь месяцев спустя Натали поселилась в моей тогдашней квартире, не поинтересовавшись, согласен я на это или не согласен. Не могу сказать, что я испытал настоящее облегчение, когда она съехала, заявив, что ей необходимо подумать и она хочет, чтобы подумал и я, однако и горем особым тоже не проникся. Мы потеряли друг дружку из виду еще до того, как я отправился в Москву.

Было несколько русских девушек, которые, казалось, могли бы стать настоящими моими подругами, но ни одной из них не хватило на срок, превышавший продолжительностью лето. Одна испытала горькое разочарование, обнаружив, что у меня нет того, чего она жаждала и ожидала: машины, прилагающегося к ней водителя, дурацкой собачонки, с которыми богатые девицы слоняются по мастерским модельеров, расположенным невдалеке от Кремля на мощенных булыжником улочках. Другая – по-моему, ее звали Дашей, – переночевав у меня в третий раз, затеяла рассовывать всякую всячину по моему платяному шкафу и висевшему в ванной над раковиной шкафчику: шарфики, пустые пузырьки от духов, записочки, гласившие по-русски: «Я тебя люблю». Я спросил у Стива Уолша (ты ведь помнишь Стива, зарубежного корреспондента и большого бонвивана, – ты присутствовала при нашей встрече в Сохо, и он тебе не понравился), что бы это могло значить. Стив ответил, что она метит территорию: если я приведу к себе другую женщину, та сразу поймет, что какая-то еще побывала здесь до нее. Однако в тот сентябрь в Москве уже следовало, знакомясь с девушкой, думать о своей безопасности – из-за СПИДа, но также и потому, что иногда мужчины-иностранцы приходили в клуб, встречали там красивую девушку, потом уходили в туалет, оставив свою выпивку на столе, после чего просыпались без бумажника в кармане на заднем сиденье такси, обстоятельства посадки в которое совершенно выветрились из их памяти, или просто в луже, а некоторые, хватившие чрезмерную дозу, не просыпались и вовсе.

Я никогда не мог понять, что получали люди вроде моего брата, что надеялась получить, пока не получила совсем другое, моя сестра, от того, к чему приближаемся сейчас мы с тобой, – от взаимного договора, оседлой жизни, одного и того же тела на веки вечные. Соглашаясь на все это, каждый из супругов получает постоянную поддержку, ласковое прозвище и поглаживание по голове – ночью, когда ему хочется плакать. Я полагал, что мне оно ни к чему, считал себя, скажу тебе правду, одним из тех, кому лучше живется без этого. Возможно, я обязан такими мыслями родителям, начавшим слишком рано, лупившим, даже не замечая того, своих детей по головам, напрочь забывшим, что, собственно, им нравилось друг в друге тогда, в самом начале. В детстве я думал, что мама с папой просто перемогаются, как умеют, – две старые собаки на одной псарне, слишком уставшие, чтобы грызться и дальше. Дома они непрерывно смотрели телевизор, так что разговаривать им не приходилось. И я уверен, в тех редких случаях, когда они выходили на люди, чтобы поесть в ресторане, папа с мамой обращались в тягостную чету, какие время от времени попадаются нам с тобой на глаза, – сидящую за столиком и жующую в полном молчании.

И тем не менее, встретив в тот сентябрьский день Машу, я вдруг подумал, что она может оказаться «той самой» – той, которую я никогда не искал. Сама случайность нашей встречи представлялась мне чудом. Да, меня влекло к ней физически, но дело было не только в этом. Может быть, просто-напросто пришло мое время, однако тогда мне казалось, что я прямо-таки вижу, как она варит мне кофе и волосы спадают ей на спину, укрытую махровым халатом; я представлял себе, как она спит рядом со мной в самолете, упершись затылком в подголовник кресла. Если быть совсем уж откровенным с тобой, можно, пожалуй, сказать, что я «влюбился» в нее.

Сквозь открытые окна в кухню проникал запах тополей, вой сирены, звон бьющегося стекла. Какая-то часть меня желала, чтобы Маша стала моим будущим, какая-то хотела сделать то, что мне и следовало сделать, – выбросить билет с номером телефона в кухонное окно, в розовевший, наполненный обещаниями вечерний воздух.

Глава вторая

Я позвонил ей на следующий день. В России не в ходу напускная сдержанность, демонстрация липовой терпеливости, ложные фехтовальные выпады – разыгрываемые перед тем, как назначить свидание, военные игры, которым мы с тобой предавались в Лондоне, – да и в любом случае, я, боюсь, остановиться уже не мог. Я попал на ее голосовую почту и оставил номера моих телефонов – мобильного и рабочего.

Около трех недель о Маше не было ни слуху ни духу, и мне почти удалось перестать думать о ней. Почти. Работы у меня было, как и у всех западных юристов в Москве, выше головы, и это помогало. В Сибири бил из-под земли фонтан денег, а между тем накатывал и еще один денежный вал. Рождалось новое поколение российских конгломератов, лихорадочно рвавших друг друга на части, и иностранные банки ссужали им потребные для их приобретений миллиарды. Чтобы согласовать условия таковых, банкиры и российские бизнесмены приходили в наш офис: банкиры отличались отбеленными улыбками и сорочками с отложными манжетами, нефтяные магнаты, бывшие гебисты, – толстыми шеями и тесноватыми костюмами. Мы же, оформляя ссуды, и себе отгрызали кусочек. Офис наш размещался в украшенной бойницами бежевой башне, что возвышается над Павелецкой площадью, – здании, так до конца и не обретшем того свидетельствующего о лощеном благополучии облика, какого старался достичь архитектор, но тем не менее становившемся в дневное время, время включенных кондиционеров, домом для половины всех работавших в Москве иностранцев. По другую сторону площади стоял Павелецкий вокзал, пристанище алкашей, лишившихся всего людей, детей, пристрастившихся нюхать клей, – несчастных, утративших все надежды, свалившихся с края российской пропасти. Вокзал и башня смотрели друг на друга через площадь, точно две несопоставимые по мощи армии перед битвой.

В офисе с недавних пор работала умненькая секретарша по имени Ольга, носившая плотно облегавший фигуру брючный костюм и родившаяся, я думаю, в Татарстане, – сейчас она наверняка управляет компанией, которая импортирует трубы или продает оптом губную помаду, то есть обратилась в олицетворение новой российской мечты. У нее были бездонные карие глаза и фантастические скулы, и мы время от времени шутливо болтали о том, как я покажу ей Лондон, и о том, что она покажет за это мне.

Наконец, в середине октября, Маша позвонила, чтобы спросить своим хрипловатым голосом, не хочу ли я пообедать с ней и с Катей.

– С добрым утром, Николас, – сказала она. – Это Маша.

Она явно не считала, что ей следует объяснять, какая именно Маша, – и была права. Я почувствовал, как у меня краснеет шея.

– Здравствуйте, Маша, как вы?

– Все хорошо, спасибо, Николас. Скажите, пожалуйста, что вы делаете этим вечером?

Есть в них что-то странное – тебе не кажется? – в этих первых телефонных звонках, в разговорах с человеком, который совсем недавно поселился в твоей голове и о котором ты ничего толком не знаешь. В неловких мгновениях, которые могут стать поворотным пунктом твоей жизни, могут стать для тебя всем, а могут и ничем.

– Ничего, – ответил я.

– Тогда мы приглашаем вас на обед. Вы знаете такой ресторан – «Сказка Востока»?

«Сказку Востока» я знал. Китчевое кавказское заведение, стоявшее на нескольких огромных понтонах, заякоренных на реке напротив парка Горького, – в Лондоне мы от таких воротим нос, но в Москве они подразумевают прогулку по набережной, кавказское вино, красное и густое, ностальгические воспоминания твоих собеседников об отпусках советской эпохи, идиотические танцы и полную свободу Маша сказала, что столик у них заказан на восемь тридцать.


В тот же самый день, во второй его половине, – на сей раз сомнения относительно времени у меня отсутствуют – я познакомился с Казаком. В наш офис на десятом этаже «Павелецкой башни» он вошел, ухмыляясь.

Нам поручили представлять консорциум западных банков, дававший ссуду в пятьсот миллионов долларов, которую предстояло выплатить в три приема и возвратить в виде изрядного процента от полученной благодаря ей прибыли. Заемщиком было совместное предприятие, созданное предоставлявшей услуги материально-технического снабжения фирмой, о которой мы никогда не слышали, и «Народнефтью». (Возможно, ты читала о «Народнефти», гигантской государственной энергетической компании, поглотившей активы, которые Кремль силой отнял у олигархов, используя сфабрикованные судебные иски и придуманные специально для такого случая налоговые требования.) Предприятие это намеревалось построить где-то в Баренцевом море плавучий нефтеналивной причал (географическая сторона проекта меня, честно говоря, особо не интересовала, – пока я не попал в те края). План состоял в том, чтобы поставить в море на прикол огромный танкер советских времен и протянуть к нему от берега трубы для перекачки нефти.

«Народнефть» готовилась выставить в Нью-Йорке на продажу большой пакет своих акций, а для этого требовалось, чтобы финансовое ее состояние выглядело благополучным. Поэтому правление компании, дабы убрать денежные обязательства по проекту из сводного баланса компании, подыскало партнера и учредило еще одну компанию, самостоятельную, которой и предстояло осуществить задуманное. Компанию, в чьем ведении оказался в итоге проект, зарегистрировали на британских Виргинских островах. А Казак был ее, так сказать, витринной фигурой.

По правде сказать, Казак мне понравился, во всяком случае, поначалу, – думаю, и он, в определенном смысле, в его смысле, благоволил мне. В Казаке присутствовало нечто очень привлекательное – не то беззастенчивый гедонизм, не то пресыщенность бывалого бандита. Возможно, правильнее будет сказать, что я ему завидовал. Человеком он был невысоким – пять футов шесть дюймов, на по л фута ниже меня, – с челкой участника молодежной рок-группы, в костюме ценой в десять тысяч долларов и с улыбкой убийцы. Блеска в его глазах было ровно столько же, сколько угрозы. Из лифта он вышел с пустыми руками – ни кейса, ни бумаг, – и адвокат его не сопровождал, а сопровождал смахивавший на танк телохранитель с обритой головой, очень похожей на орудийную башню.

Я составил мандатное письмо – своего рода предварительный контракт, который Казаку предстояло подписать от имени его совместного предприятия. Копию письма мы двумя днями раньше отправили его юристам: основной банк соглашался предоставить необходимые деньги, подключив к их сбору, дабы распределить риск, несколько других банков, а Казак давал обязательство ни у кого больше денег не занимать. Мы провели его в комнату совещаний, отделенную стеклянными стенами от остального нашего офиса. «Мы» – это я, мой босс Паоло и Сергей Борисович, один из тех молодых, но чрезвычайно толковых русских, что работали в нашем корпоративном отделе. Несмотря на скорое пятидесятилетие, обходительный Паоло оставался худощав (что, впрочем, не редкость для итальянцев средних лет), он был обладателем картинных седин – с одной стороны головы – и жены, от встреч с которой старательно уклонялся. Как-то утром, еще в начале девяностых, он проснулся в своей миланской квартире, собрал кой-какие притекавшие с Востока деньги и отправился им навстречу, оказавшись в Москве, да так здесь и остался.

Сергей Борисович был коротышкой, а лицо его походило на озадаченную картофелину. Английский свой он отполировал, обучаясь по межуниверситетскому обмену в Северной Каролине, однако первым местом его работы было MTVJ где он подцепил словечко, так и оставшееся у него любимым, – «экстрим».

Мы вручили Казаку документ. Он перевернул первую страницу, вернул ее назад, оттолкнул документ, откинулся на спинку кресла и надул щеки. Потом огляделся вокруг, словно ожидая, что сейчас здесь произойдет нечто занимательное – стриптиз покажут или зарежут кого-нибудь. В окне десятого этажа помигивали за Москва-рекой золотые купола Новоспасского монастыря. И мы принялись рассказывать анекдоты.

Казак обладал чувством юмора, бывшим в некотором смысле родом боевого оружия. Смеясь над рассказанным им анекдотом, ты чувствовал себя виноватым, не смеясь – подвергающимся опасности. Если же он задавал вопросы личного свойства, они неизменно производили впечатление прелюдии к шантажу.

По его словам, он именно казаком и был – из Ставрополя, по-моему, в общем, из какой-то окрестности плодородных южных земель. Известно ли нам, кем были казаки? Их историческая миссия, объяснил он, состояла в том, чтобы держать в узде «черных», которые населяли одну из подмышек России. А не желаем ли мы скатать на север, на нефтяной причал, новое место его работы? Уж он показал бы нам, что такое казацкое гостеприимство.

– Когда-нибудь, может быть, и скатаем, – ответил Паоло.

Я же сказал, что у меня в Москве жена, она не захочет, чтобы я уезжал. Потому-то я и уверен, что знакомство с Казаком пришлось на тот же день, что и обед с Машей и Катей: я запомнил эти слова, поскольку, произнося их, почувствовал, что лживы они лишь на три четверти, да и ложь эта, вполне возможно, лишь временная.

– Ну, – заметил Казак, – можно и двух жен заиметь – одну в Москве, другую в Арктике.

Он закурил, оскалив зубы, сигарету. Потом подмахнул, так и не прочитав, мандатное письмо. Мы проводили Казака с его телохранителем до лифта. Прощаясь с нами, он вдруг посерьезнел.

– Мужики, – сказал он, пожимая нам руки, – сегодня особенный день. Россия благодарит вас.

– В очередной раз свинью напомадили, – сказал, когда закрылись двери лифта, Паоло.

Так назывались у нас сделки с непредсказуемыми и неуправляемыми бизнесменами наподобие Казака, – сделки, которые (но это строго между нами) приносили нам в те дни половину наших доходов и которые даже нашим санирующим договоренностям, поручительствам и информационной открытости не удавалось избавить от дурного душка. Временами мы чувствовали себя замаранными, занимающимися чем-то вроде узаконенного отмывания денег. Я обычно говорил себе, что все это сделалось бы и без нас, что мы всего лишь посредники, что вовсе не мы будем банкротить тех, кого русские надумали обанкротить с помощью этого займа. Наша работа – обеспечить своевременный возврат денег, потраченных нашими клиентами. Обычная для юриста увертка.

– Опять, – согласился я.

– Экстрим, – высказался Сергей Борисович.

Остаток дня я провел в состоянии оцепенелой рассеянности, нападающей на человека, когда ему предстоит пройти необходимое для устройства на работу собеседование или встретиться с врачом, от которого ничего хорошего ждать не приходится, – если с ним заговаривают, он кивает и автоматически отвечает, но ничего на самом деле не слышит. В такие дни каждая минута кажется столетием, времени впереди остается еще слишком много, а с последнего твоего взгляда на часы его проходит так мало. А под конец, когда ты вдруг разнервничаешься и захочешь отменить назначенное, время начинает лететь стремглав и ни на какие отмены его не остается. Около шести вечера я забежал домой, чтобы переодеться и навести порядок в ванной комнате – так, на всякий случай.

Глава третья

В то время, еще до того, как я начал сторониться его, мне доводилось видеться с моим соседом, Олегом Николаевичем, едва ли не каждый день. Обычно я, спускаясь или поднимаясь по лестнице, заставал Олега Николаевича стоявшим на лестничной площадке у двери его квартиры и притворявшимся, будто он меня вовсе и не ждет. Когда я только-только приехал в Москву и никого в ней не знал, разговоры с ним доставляли мне удовольствие. Он терпеливо сносил мой корявый русский язык и давал основательные советы насчет того, в какие районы города лучше не соваться. А потом, когда я уже пообжился в Москве, мне не составляло большого труда потрепаться с ним несколько минут. Я считал себя в долгу перед ним, да и разговоры у нас порой получались интересные.

Олег Николаевич жил один – если не считать его кота. Лицо моего соседа украшала белая эспаньолка, а уши поросли волосом. Как-то он сказал мне, что служит редактором в литературном журнале, однако я не питал уверенности в том, что журнал этот и вправду еще существует. Олег Николаевич был одним из тех русских крабов, что стараются не покидать без особой на то необходимости океанское дно, знают, когда следует спрятаться, а когда просто затаиться, умеют держаться подальше от мест, где им могут причинить вред, и стараются не навредить себе сами. Одинокий, старый человек. Когда я вышел из квартиры, чтобы отправиться в «Сказку Востока», он переминался на своей площадке с ноги на ногу, шею его обвивал богемный шелковый платок.

– Добрый вечер, Николай Иванович, – поздоровался он. – Ну, как жизнь юридическая?

Именно этими словами Олег Николаевич всегда меня и приветствовал. Услышав, что отца моего зовут Иэном, он стал величать меня Николаем Ивановичем, как русского. В России принято, обращаясь к человеку, называть его по имени-отчеству – пока не сойдешься с ним совсем близко, – в разговорах же со стариками и начальством такое обращение обязательно. Никто больше меня подобным образом не величал, но мне это даже нравилось, поскольку подразумевало, что ко мне относятся как к своему, да к тому же и отдавало учтивостью стародавних времен. Я ответил, что у меня все прекрасно, поинтересовался – как он.

– Нормально, – ответил Олег Николаевич.

Я попросил у него извинения, сказав, что очень спешу. Полагаю, причина моей спешки была очевидной. От меня разило лосьоном после бритья – тем же, каким я иногда пользуюсь и здесь, ты еще уверяешь, что пахнет он, совершенно как конская моча, – да и надел я в тот вечер отчасти ярковатую бирюзовую рубашку, в которой обычно появлялся на свадьбах.

– Николай Иванович! – произнес мой сосед, подняв перед собой волосистый палец. Я понял, что на подходе одна из его излюбленных русских поговорок. – Сыр бывает бесплатным лишь в мышеловке.

Из квартиры Олега Николаевича тянуло кошачьей шерстью, заплесневелой энциклопедией и лежалой колбасой, и запахи эти увязались за мной, пока я сбегал по лестнице, перепрыгивая через ступеньки.


Стоит мне закрыть глаза, как весь тот вечер прокручивается перед ними, точно старая зернистая любительская кинопленка, отснятая в семидесятых годах.

Когда я вышел из дома, уже темнело, в холодном воздухе стоял запах близкого дождя. Шагая к бульвару, я увидел оранжевые «Жигули», в которых сидели двое мужчин. Ребенок, покончив рисовать машину, таких наверняка не нарисовал бы. Я встретился с одним из них взглядом и сразу же отвел глаза в сторону как это делают и в Лондоне, и особенно в Москве, где вечно видишь в подворотнях, на автостоянках, в подземных переходах то, что тебе лучше не видеть. Я торопливо шагал к углу, собираясь поймать машину. Водитель не то второй, не то третьей затормозил, заметив мою вытянутую руку. (Машиной я так в России и не обзавелся. Паоло, сразу после моего приезда в Москву, сказал, что я должен усесться за руль как можно скорее, потому что, стоит мне потянуть время и успеть познакомиться с анархией и льдом на дорогах и с нравами здешней дорожной милиции, я не сделаю этого никогда, – и оказался прав. Впрочем, частная система извоза в Москве на удивление безопасна, необходимо лишь соблюдать два правила: не залезать в машину, если рядом с водителем уже кто-то сидит, и не залезать ни под каким видом, если водитель еще пьянее, чем ты.)

Вез меня в тот вечер грузин, насколько я понял. К приборной доске его машины были прилеплены две иконки Богоматери, всегда внушавшие мне двойное чувство – безопасности и уязвимости одновременно. Вероятность того, что мне перережут горло, иконки понижали, но говорили также, что я доверил мою жизнь человеку, который полагает, будто поглядывать в зеркальце и не забывать о тормозах – дело скорее Господа, чем его. Я потянулся к ремню безопасности и тут же получил серьезное предупреждение о том, насколько опасна эта штуковина, а следом – уверения водителя насчет того, что дело свое он знает. Водитель сбежал в Россию от одной из грязных маленьких войн, сотрясавших Кавказ после распада Империи Зла, – войн, о которых я и не слышал, пока не начал ездить по Москве на такси и в частных машинах. О его войне он принялся рассказывать мне, как только мы нырнули в туннель под целодневной пробкой Нового Арбата (широкой, брутального облика авеню, вдоль которой плечом к плечу стоят бутики и казино), потом прибавил, минуя памятник Гоголю, ходу. Когда мы доехали до станции метро «Кропоткинская», до реки и копии огромного собора, наспех возведенной в девяностых, он уже вовсю размахивал, забыв о руле, руками и гримасничал, рассказывая, что проделывал кто-то с различными частями тела кого-то еще.

В конце концов он вырулил на набережную. Я дал ему, как мы и договорились, сто рублей, добавив к ним чрезмерные чаевые – еще пятьдесят, и перебежал через улицу к речной ее стороне. Сквозь морось уже пошедшего дождя различались за черной рекой, в парке Горького, белый космический шаттл и шаткие американские горки. А спускаясь по сходням к плавучему ресторану, я увидел, помню, мужчину в плавках, выбиравшегося из воды на соседний понтон.

Внутри ресторана стоял обычный гомон, здесь каждый пытался перекричать каждого. Музыканты в аляповато ярких национальных костюмах играли песню Синатры, сообщая ей отчетливый азербайджанский оттенок. Я остановил официантку, начал было объяснять ей, что у меня здесь назначена встреча, но тут же сообразил: на какое имя Маша заказала столик, мне неизвестно, я не знаю даже, и вправду ли она – Маша, и подумал: «Зачем я здесь, в этой сумасшедшей стране, зачем напялил бирюзовую рубашку? Стар я для этих штук, мне тридцать восемь лет, и родом я из Луттона». Но тут я увидел девушек, махавших мне руками с дальнего, оформленного под средневековый галеон, конца ресторана. Когда я зигзагами приблизился к ним, они поднялись из-за столика, приветствуя меня.


– Здравствуйте, Николас, – по-английски сказала Катя.

Контраст этот неизменно сбивал меня с толку. Голос у нее был, как у школьницы или героини мультфильма, но в то же время я не мог не замечать ее длинные ноги в белых кожаных сапогах, обнаженные от колен до подола короткой плиссированной юбки, какую можно увидеть на капитане команды пританцовывающих болельщиц или на официантке одного из ресторанов сети «Хутерс». Светлые волосы спадали Кате на плечи. Я знаю, множеству мужчин она показалась бы бесконечно привлекательной, но для меня оставалась несколько слишком юной, слишком очевидной. Она все еще проверяла свои чары – походку, волосы, изгибы тела, – все еще пыталась понять, как далеко могут они ее завести.

– Здравствуйте, Николай, – сказала Маша. Сегодня на ней была мини-юбка, почти такая же по цвету, как моя рубашка, и сравнительно скромный черный джемпер. Губная помада, тушь для ресниц, однако размалеванной, как некоторые из здешних женщин, она не казалась. Кроваво-красные ногти.

Я сел напротив девушек. Стол за моей спиной занимали горластые бизнесмены, их было с полдюжины, а с ними семь-восемь девушек, достаточно юных, чтобы приходиться им дочерьми, но не приходившихся.

Говорить нам, понятное дело, было особенно не о чем.

Мы дольше, чем требовалось, изучали меню, пожирающие время списки блюд и соусов (против названия каждого располагались две колонки цифр: цены и, как в большинстве московских ресторанов, вес ингредиентов – упреждающая деталь, предположительно способная убедить клиента в том, что его не обдирают как липку). Помню, глаза мои невольно перебегали к ценам «Шашлыка по-царски» и «Морского сюрприза». Одинокая жизнь способна сделать бережливым даже того, кто купается в деньгах.

– Так что, Коля, – наконец произнесла Маша – по-английски, но прибегнув к жантильному русскому уменьшительному, – зачем вы приехали в нашу Россию?

– Давайте говорить по-русски, – предложил я. – По-моему, так будет проще.

– Ну пожалуйста, – попросила Катя. – Нам нужно практиковаться в английском.

– Хорошо, – сдался я. Я пришел в «Сказку Востока» не для того, чтобы препираться с этими девушками. И с той минуты мы говорили преимущественно на английском, переходя на русский, лишь когда того требовало общение с их соотечественниками.

– Так, – произнесла по-русски Катя. И затем по-английски: – Так. Почему Россия?

Я дал ответ, не требовавший пояснений, – я всегда отвечал на этот вопрос одинаково:

– В поисках приключений.

На самом деле это была неправда. Причина моего приезда в Россию состояла в том, что, дожив до тридцати с небольшим лет, я вступил в пору разочарований, в пору, когда энергия и честолюбие стали ослабевать во мне, а друзья родителей умирать. В пору вопроса: «И это все?» Мои женатые лондонские знакомые начали разводиться, неженатые – заводить кошек. Люди вокруг меня принимались бегать марафоны или обращались в буддистов – и то и другое позволяло им как-то пережить это трудное время. Для тебя, сколько я понимаю, средством такого рода стали семинары неких сомнительных евангелистов, о которых ты мне рассказывала и на которых побывала пару раз перед тем, как мы познакомились. Правда же состоит в том, что моя фирма попросила меня поработать в Москве – всего один год, сказали мне, ну, может быть, два. И намекнули, что это станет для меня кратчайшим путем к положению партнера. Я ответил согласием и сбежал из Лондона, сбежал от мыслей о том, что я больше не молод.

Девушки улыбались.

Я сказал:

– Моя компания попросила меня поработать в московском офисе. Для меня это было хорошей возможностью. А кроме того, – прибавил я, – мне всегда хотелось увидеть Россию. Мой дедушка бывал здесь во время войны.

Это, как ты знаешь, правда. Дедушку я знал мало, однако, когда я был маленьким, его военное прошлое то и дело упоминалось в наших семейных разговорах.

– А где служил ваш дедушка? – поинтересовалась Маша. – Он был шпионом?

– Нет, – ответил я. – Моряком. Служил в конвоях – знаете, на кораблях, которые доставляли из Англии в Россию всякого рода припасы. Они ходили в Арктику. В Архангельск. В Мурманск.

Маша, склонившись над столом, что-то прошептала Кате, – переводит, решил я.

– Правда? – сказала она. – Вы не шутите? Он действительно бывал в Мурманске?

– Да. И не один раз. Ему везло. Его корабль ни разу не подбили. Думаю, деду хотелось побывать в России и после войны. Однако в советские времена это было невозможно. Я знаю все это со слов отца – дедушка умер, когда я был маленьким.

– Нам это очень интересно, – сказала Катя. – Потому что мы как раз оттуда. Родились в Мурманске.

Подходит, чтобы принять у нас заказы, официант. Девушки просят принести им по шашлыку из осетрины. Я заказываю баранину, азербайджанские, начиненные сыром и травами, лепешки, рулетики из баклажанов с толченым грецким орехом внутри, гранатовый соус и полбутылки водки.

То, что мой дед побывал в их родном городе, показалось мне тогда многозначительным совпадением или своего рода ключом к чему-то важному. Я спросил, как оказалась там их семья. Я знал, что Мурманск был одним из закрытых военных городов, попасть в которые человек мог, лишь если у него имелась на то серьезная причина, – или если у кого-то еще имелась причина отправить его туда.

Маша посмотрела мне в глаза и постукала себя по плечу кончиками красных ногтей. Я понимал: мне следует сказать или сделать что-то в ответ, но не знал что. И, прождав несколько секунд, повторил ее жест. Девушки засмеялись: Маша откинув голову назад, Катя – издавая приглушенное, смущенное хихиканье из тех, что в школьные времена спасают человека от неприятностей, если смех нападает на него посреди урока.

– Нет, – сказала Маша. – Как они называются, эти штуки, которые носят военные?

– Эполеты? – подсказал я.

– Когда русские делают так, – пояснила она, снова постучав себя по плечу, – это означает, что речь идет о человеке, который служит в армии, или в полиции, или в чем-то вроде этого.

– Ваш отец?

– Да. Он был моряком. И его отец тоже. Как ваш дедушка.

– Верно, – подхватила Катя. – Наш дед служил в охране конвоев. Может быть, он даже был знаком с вашим.

– Может быть, – согласился я.

Мы улыбались друг дружке. Нервно поерзывали в креслах. Я посматривал на Машу, однако, встречаясь с ней взглядом, всякий раз отводил глаза в сторону – обычная для первого свидания игра в кошки-мышки. В запотевшем окне за спинами девушек едва-едва различались за рекой, которую уже вовсю сек дождь, пустые дорожки парка, Крымский мост, а за ним подсвеченный огромный, нелепый памятник Петру Великому, нависающий над рекой рядом с шоколадной фабрикой «Красный Октябрь».

Я задал девушкам несколько вопросов об их мурманском детстве. Конечно, там было трудно, сказала Маша. Мурманск – не Москва. Зато летом в нем светло круглые сутки, можно гулять среди ночи по лесу.

– И вот такое у нас тоже было! – сообщила Катя, указав на возвышающееся над парком Горького колесо обозрения. Она снова улыбнулась и показалась мне невинной, простодушной девушкой, полагающей, что колесо обозрения – это самый что ни на есть Диснейленд.

– Правда, оно было слишком дорогим, – сказала Маша. – Не очень-то покатаешься. Когда я была маленькой – в восьмидесятых, при Горбачеве, – то могла лишь любоваться им. Оно казалось мне таким прекрасным.

– А почему вы уехали оттуда? – спросил я. – Почему перебрались в Москву?

Я полагал, что ответ мне уже известен. Русские девушки из провинции по большей части приезжали в столицу с деньгами, достаточными лишь для того, чтобы прилично выглядеть в течение двух недель, каковые они проводили, ночуя у каких-нибудь знакомых – на полу – и подыскивая работу или, в идеале, мужчину, способного перенести их в другую жизнь – за железные, под электрическим током, ограды «элитного» Рублевского шоссе. Или же, если мужчина уже женат, способного поселить девушку в квартире, расположенной на одной из улочек близ Патриарших прудов, – это такой московский Хэмпстед, только единиц автоматического оружия тут гораздо больше, чем в настоящем, – посещать ее там раза два в неделю и оставить ей эту квартиру, когда девушка ему надоест. В те дни доведенные до отчаяния длинноногие девушки стали вторым после нефти основным национальным продуктом России. Их можно было заказывать через Интернет, сидя в Лидсе или Миннеаполисе.

– Семейные обстоятельства, – ответила Маша.

– Родители в Москву переехали?

– Нет, – сказала Маша. – Родители остались в Мурманске. А вот мне пришлось уехать.

Она произвела еще один жест – подняла руку и пощелкала себя пальцами по белой шее, – и этот я понял: пьянство. Общероссийское его обозначение.

– Ваш отец?

– Да.

Я представил себе скандалы, происходившие там, в Мурманске, слезы, зарплаты, пропивавшиеся в загулах, которые начинались прямо в дни получек, и маленьких девочек, прятавшихся в своей комнате и мечтавших о большом колесе, покататься на котором им не на что.

– Теперь, – сказала Маша, – в живых осталась одна только мама.

Я не знал, стоит мне выразить соболезнование или не стоит.

– Но у нас и в Москве есть родня, – сказала Катя.

– Да, – подтвердила Маша, – мы не одни в Москве. У нас есть тетушка. Может быть, мы вас с ней познакомим. Она старая коммунистка. Думаю, вам будет интересно.

– Был бы очень рад, – сказал я.

– В Мурманске, – продолжала Маша, – у нас почти не было знакомых. А Москва научила нас всему. Всему хорошему. И всему плохому.

Заказ нам принесли весь сразу, как это принято в кавказских ресторанах, ни в грош не ставящих медлительность наслаждения, подразумеваемую концепцией начального и основного блюд. Мы приступили к еде. Сидевшие за моей спиной бизнесмены уже насытились и теперь тискали своих спутниц – отнюдь не украдкой. Над столом нависало облако табачного дыма. Думаю, эти мужики курили даже под душем.

Я спросил, где живут Маша и Катя. Они ответили, что снимают квартиру на Ленинградском проспекте – давящейся машинами магистрали, которая идет к Шереметьеву, а оттуда дальше на север. Я спросил у Маши, нравится ли ей работа в магазине мобильных телефонов.

– Работа как работа, – ответила Маша. – Не всегда интересная.

Она улыбнулась – коротко и саркастично.

– А чем занимаетесь вы, Катя?

– Учусь в МГУ – ответила она.

Московский государственный университет – это российский вариант Оксфорда, только для поступления в него нужно дать взятку – и еще одну, чтобы защитить диплом.

– Бизнес-менеджмент.

Я показал, как то и ожидалось, что услышанное произвело на меня сильное впечатление. Затем начал было рассказывать о моей учебе в Бирмингеме, но Маша перебила меня.

– Пойдем потанцуем, – предложила она.

Оркестрик играл – в замедленном темпе – «I Will Survive»[2] и звучал при этом совершенно как кавказский похоронный оркестр, только-только присоединившийся к хору плакальщиков. Кроме нас танцевала всего одна пара – возбужденная девочка и ее подвыпивший «папик», которого она вытащила к самой эстраде. Маша с Катей извивались, рывками выбрасывая бедра вперед и назад, – то был стремительный разлив поддельного лесбиянства, коего требовал тогдашний этикет московских танцулек: раскованность, на какую способны лишь люди, которым нечего терять. В Маше присутствовало еще одно нравившееся мне качество: она умела жить одним мгновением, отрывая его от прошлого и будущего, чтобы стать в нем счастливой.

Я же шаркал по полу ногами и подергивался, перешел было на твист, но быстро понял, что переоценил свои силы (я знаю, мне придется взять несколько уроков перед тем, как мы исполним наш свадебный танец, – не забыл, не думай). Маша схватила меня за руку, и несколько минут мы протанцевали, запинаясь, вдвоем, – желавших поплясать скопилось вокруг нас уже немало, и я прижимался к Маше, прикрывая ее моим телом. Когда песня закончилась и мы смогли вернуться к нашему столику, я испытал облегчение.

– Вы прекрасно танцуете, – сказала Катя и рассмеялась вместе с Машей.

– За женщин! – сказал я. То был стандартный русский тост, а поскольку в России разрешается пить и тому, за кого поднимают бокалы, девушки звонко чокнулись своими стопочками с моей.

Какие у них были намерения, я все еще не знал, – если у них вообще имелись намерения, а не одно лишь любопытство и желание посидеть в ресторане за чужой счет. Основные события разворачиваются в Москве после третьего свидания, как и у нас, в Лондоне, – да, полагаю, и на Марсе тоже, – ну, может быть, после второго, если на дворе стоит лето. И куда, интересно, мы денем Катю?

– Не хотите посмотреть наши снимки? – спросила Маша.

Она кивнула Кате, и та извлекла на свет мобильный телефон. Русские девушки любят снимать друг дружку – думаю, это связано с новизной компактных камер и с мыслью, что, раз их фотографируют, они что-нибудь да значат.

– Мы их в Одессе сделали, – сообщила Маша.

Они побывали там в начале лета, пояснили девушки. Видимо, родственники имелись у них и в этом городе. Похоже, родственники в Одессе (этакой помеси Тенерифе с Палермо) есть почти у каждого.

Мы склонились над столом, и Катя устроила для нас слайд-шоу на крошечном экранчике ее телефона. На первом снимке они сидели в баре еще с одной девушкой. Катя смотрела в сторону от камеры и смеялась – вероятно, шутке, произнесенной кем-то, кто в кадр не попал. На втором Маша и Катя стояли в купальниках на пляже, прижавшись друг к дружке, а за спинами их возвышалось подобие египетской пирамиды. На третьем – одна Маша. Она сфотографировала свое отражение в зеркале платяного шкафа: стояла, упершись одной рукой в бедро, а другой держа перед собой телефон, который заслонял четвертую часть ее лица. В зеркале было видно, что, кроме красных купальных трусиков, на Маше нет ничего.

Я откинулся на спинку кресла и спросил, не желают ли они поехать ко мне, выпить чаю.

Маша твердо взглянула мне в глаза и ответила: «Желаем».

Я помахал рукой официанту, расписался в воздухе воображаемым пером – международный жест, означающий: «выпустите-меня-отсюда». В отрочестве ты видишь, как его производят твои родители, и обещаешь себе никогда так не делать.


Ко времени нашего ухода из ресторана на улице похолодало. Проведя в России три зимы, я знал: это серьезно – пришел настоящий холод, ледяной воздух, который таким до апреля и останется. Белый дым, поднимавшийся из труб стоявшей ниже по течению электростанции, казалось, замерзал в темном ночном воздухе. Дождь продолжался, капли, стекавшие по стеклам моих очков, размывали все, что я видел, усугубляя фантастичность этих картин. На Маше было все то же пальтишко с кошачьим воротником, на Кате – пурпурный пластиковый плащ.

Я выбросил вперед руку, и машина, уже отъехавшая от нас метров на двадцать, затормозила, сдала назад и остановилась у бордюра. Водитель запросил двести рублей, я, хоть это и был грабеж на большой дороге, согласился и сел рядом с ним. Водитель оказался русским – усатым, толстым и явно чем-то обиженным; ветровое стекло машины рассекала трещина, которую, судя по ее виду, могла создать его голова, а могла и пуля. На приборной доске стоял миниатюрный, подключенный на живую нитку к гнезду электрозажигалки телевизор, который показывал, пока мы ехали вдоль реки, бразильскую мыльную оперу. Впереди подрагивали в воздухе звезды кремлевских башен, за ними – сказочные купола замыкающего Красную площадь храма Василия Блаженного, а бок о бок с нами текла, загадочно изгибаясь и прорезая одичалый город, выглядевшая совершенно нереальной Москва-река. За моей спиной шептались о чем-то Маша с Катей. Машина толстого русского была раем на колесах, десятиминутным парадизом ослепительной надежды.


Внимательно приглядевшись к потолку моего жилья, можно было различить целую сеть пересекающихся бороздок, которые рассказывали историю квартиры – так же, как кольца пня рассказывают историю дерева, а морщины на лице поэта – историю его жизни. Когда-то она была «коммуналкой», в которой жили – вместе, но обособленно – три не то четыре семьи. Я часто пытался представить себе, как в ней умирали люди и как их затем обнаруживали соседи, – или как они умирали и долгое время никто их не обнаруживал. Подобно миллионам других россиян, они, наверное, снимали с вбитого в стену гвоздя – когда заходили в уборную «по большому делу» – персональные сиденья для унитаза, ругались из-за убежавшего на общей кухне молока, строчили друг на друга доносы и спасали друг друга. Затем, в девяностых, кто-то снес разделявшие комнаты перегородки и обратил квартиру в жилище, предназначенное для богача, а от прошлой ее жизни остались только вот эти линии на потолке, показывающие, где с ним встречались стены. Спален здесь теперь было лишь две – одна для гостей, коих у меня почти не бывало, – и мрачное прошлое квартиры плюс везение, благодаря которому я ее получил, порождали во мне – по крайней мере, поначалу – чувство вины.

Девушки сняли, как это принято у русских, обувь в прихожей, мы прошли на кухню. Маша уселась мне на колени, поцеловала меня. Губы ее были холодными и сильными. Я оглянулся на Катю – та улыбалась. Я понимал: девушки принимают меня за кого-то другого, однако в квартире моей не было ничего, что я хотел бы сохранить сильнее, чем хотел сейчас Машу, а в то, что они способны перерезать мне горло, я не верил. И вскоре Маша взяла меня за руку и повела в спальню.

Я подошел к окну, задернул шторы – темно-коричневые, с рюшами, они создавали, сдвинутые, впечатление, что за ними кроется театральная сцена, – а обернувшись, увидел, что Маша уже стянула с себя джемпер и сидит на краю моей кровати в короткой юбочке и черном лифчике. Катя, по-прежнему улыбавшаяся, устроилась здесь же, в кресле. Впоследствии она этого никогда больше не делала, однако всю ту ночь так в кресле и просидела, – может быть, охраняя Машу, не знаю. Ненормальность ее поведения поначалу немного мешала мне, но ведь и все происходившее выглядело нереальным, да и выпитая мной водка притупляла мои реакции.

На английских девушек Маша нисколько не походила. И на тебя тоже. Да собственно, и на меня. Менее сдержанная в постели, она не притворялась, не пыталась играть какую-то роль. Она излучала примитивную грубую энергию, захватывающую, вдохновляющую, веселую, жаждала и радовать, и импровизировать. А стоило мне оторваться от нее, как взгляд мой натыкался на ухмылявшуюся Катю, сидевшую так близко, что я хорошо видел ее даже без очков, – полностью одетую и словно бы наблюдавшую за ходом научного эксперимента.

Потом, когда мы уже просто лежали, обнявшись, Маша, тяжело дышавшая, не бодрствовавшая, но и не вполне заснувшая, отбросила, точно сломанную игрушку, мою руку, перекинутую через нее и сжимавшую ее ладонь, – отбросила, может быть, для того, чтобы я покрепче притиснул ее к себе, или из желания доказать, что случившееся и я реальны, что и я, и моя рука нужны ей. Так мне, во всяком случае, подумалось тогда. На другом конце кровати, находившемся, казалось, во многих милях от нас, белая нога Маши обвила мою, и я почувствовал, хорошо помню это, как ее накрашенные ногти вонзились в мою икру.

Когда утром в спальню стал пробиваться свет, я, проснувшись, увидел спавшую все в том же кресле, опершись подбородком о колени, так ничего с себя и не снявшую Катю, светлые волосы закрывали ее лицо, точно вуаль. Маша лежала рядом со мной, спиной ко мне, ее волосы рассыпались по моей подушке, кожа моя пропиталась ее запахом. Я снова заснул, а когда проснулся окончательно, девушек в квартире уже не было – они ушли.

Глава четвертая

– Здесь, – сказала Маша.

Мы стояли перед классическим зданием старой Москвы – потрескавшийся, пастельного тона фасад и просторный двор, в котором господа держали некогда своих лошадей и склочничавших слуг. Теперь во дворе стояли лишь пара сиротливых, ронявших бурые листья деревьев да три-четыре автомобиля, достаточно стильных, чтобы все понимали: среди жильцов есть люди со средствами. Мы прошли сквозь арочную подворотню и направились в дальний левый угол двора, к железной двери со стареньким переговорным устройством. Влажный воздух наполняло нечто, не бывшее ни дождем, ни снегом, – отдающая выхлопными газами российская сырость, которая выедает глаза и забивается в легкие. В такую погоду ты смотришь на небо и хочешь лишь одного: чтобы все поскорее закончилось, – как приговоренный к казни, поглядывающий на нож гильотины.

Маша набрала номер квартиры. Пауза, хриплый звонок. Женский голос произнес:

– Да?

– Это мы, – по-русски сообщила Маша. – Маша, Катя и Николай.

– Поднимайтесь, – сказал голос.

Дверь с гудением отперлась, мы начали подниматься по мраморной лестнице.

– Когда-то она была коммунисткой, – сказала Маша, – но, думаю, теперь уже нет.

– У нее временами память отказывает, – прибавила Катя, – но она очень добрая.

– Мне кажется, она не очень нам рада, – сказала Маша. – Ну посмотрим.

Она ожидала нас на лестничной площадке. Миниатюрная, с нередкой у русских старух фигурой толкательницы ядра и лицом, выглядевшим заметно моложе ее седых волос, которые она по прагматичному советскому обыкновению стригла, как это здесь называется, «под горшок». Черные ботинки на шнуровке, светло-коричневые чулки, опрятная, но изрядно поношенная шерстяная юбка и кардиган, прямо говоривший: денег у нас не водится. Ко всему этому – умные глаза и хорошая улыбка.

– Милая, – произнесла Маша, – это Николай…

Я понял, что она сообразила вдруг: фамилия моя ей неизвестна. По-моему, то была всего лишь четвертая наша встреча, если не считать знакомства в метро. В сущности, мы тогда были чужими друг другу, а может, не только тогда – всегда. Однако в то время знакомство с ее тетушкой представлялось мне правильным шагом. Меня не покидало чувство, что отношения наши могут оказаться долгими.

– Платт, – представился я и, пока мы обменивались рукопожатиями, прибавил, тоже по-русски: – Очень рад знакомству.

– Входите, – сказала, улыбаясь, старушка.

Боюсь, я немного забежал вперед. Просто мне хотелось рассказать тебе, как я познакомился с ней – с Татьяной Владимировной.


В те дни золотой лихорадки, когда половину домов в центре столицы укрывали щиты с рекламой «Ролекса», приближавшиеся по размерам к подводной лодке, а цены на квартиры в сталинских, похожих на свадебные торты, высотках приближались к найтсбриджским, деньги, ходившие по Москве, приобрели собственные, особые привычки. Они знали, что кто-то из сидящих в Кремле людей может отобрать их в любую минуту. Они не отдыхали за чашечкой кофе или на прогулке, катаясь по Гайд-парку в трехколесной повозке, как то делают деньги лондонские. Московские деньги норовили эмигрировать на Каймановы острова, в виллы Кап-Ферра или еще куда-нибудь, где их ждет уютный дом и никто к ним не полезет с вопросами. Либо прожигались, по возможности помпезно, – топились в заполненных шампанским джакузи, летали в личных вертолетах. В особенности любили деньги заглядывать в богатые автосалоны, выстроившиеся вдоль Кутузовского проспекта на пути к Парку Победы и музею Великой Отечественной войны. Они украшали свои «мерсы» и армированные «хаммеры» синими мигалками, которые раздавались (тысяч за тридцать долларов или около того) услужливыми чиновниками Министерства внутренних дел, – огнями, которые прорезали московские пробки, точно евреи море Египетское. Эти машины стекались к ресторанам и ночным клубам, в которых владельцам денег непременно следовало «засветиться», и стояли там, точно хищники, нежащиеся под солнышком у водопоя, пока сами деньги, засев в этих заведениях, объедались икрой и опивались шампанским «Кристалл».

В конце холодного октября, в пятницу вечером, – недели за две, за три до моего знакомства с Татьяной Владимировной у двери ее квартиры и, по-моему, через столько же примерно недель после первой ночи, проведенной мной с Машей, – я повел девушек в «Распутин». Этот ночной клуб считался в то время одним из самых элитных и стоял на углу между садом «Эрмитаж» и милицейским управлением на Петровке (именно здесь снималась русская версия фильма «Crime Stopper» — множество трупов и поставленные со знанием дела перестрелки). Правильнее сказать – попытался сводить их туда.

Лавируя между гордо выставленными напоказ автомобильными монстрами, мы подошли к дверям клуба. Двери охранялись представителями того, что москвичи называют «фейс-контроль», – двумя-тремя вышибалами ростом с Гималаи и надменной блондинкой в наушниках с микрофоном. Работа блондинки состояла в том, чтобы не допускать в клуб недостаточно гламурных девиц и недостаточно денежных мужчин. Блондинка, как это принято у русских женщин, окинула моих девушек взглядом, откровенно оценивавшим их конкурентоспособность. Катя надела в тот вечер мини-юбку «под леопарда», Маша, сколько я помню, соорудила из своих длинных волос подобие встрепанной гривы, а на руке ее красовалась серебряная браслетка с часиками в форме сердца. Думаю, не пропустили нас по моей вине. Не желая выделяться в толпе мафиози, я облачился в мой темный офисный костюм и черную рубашку и выглядел, надо полагать, как хорист из школьной постановки мюзикла «Парни и куколки». Я видел, что блондинка прикидывает, сколько хлопот я могу доставить, если меня разозлить, оценивает серьезность моей «крыши» – принадлежащего, предпочтительно, к какой-нибудь из служб безопасности покровителя, в коем нуждается каждый русский, желающий увильнуть от неприятностей и попасть в число тех, кто платит низкие налоги, или – в пятницу вечером – в клуб «Распутин». Каждый, кому хочется преуспеть, – от рыночного торговца, заимевшего приятеля-милиционера, который в нужный момент смотрит в другую сторону, до олигарха с его услужливым кремлевским покровителем – нуждается в «крыше»: в ком-то, кто внимательно выслушает его и даст кому следует по рукам, – в родственнике, быть может, или старом друге, или просто обладающем изрядной властью человеке, о коем олигарх знает, на свое счастье, нечто компрометирующее. Блондинка прошептала что-то одному из вышибал, и тот отвел нас на угол, к стоявшей за веревочным ограждением очереди отвергнутых. Может, сказал он, вас и впустят попозже, – то есть если «чистой публики» вдруг окажется маловато.

Шел снег – легкий, октябрьский, «мокрый снег», как называют его русские, оседавший на любой гостеприимной поверхности от ветвей деревьев до крыш автомобилей, но таявший на негостеприимных московских тротуарах. Некоторые из снежинок, не успевавшие спуститься так низко, подхватывались, пролетая вблизи уличных фонарей, восходящими потоками воздуха и принимались кружить в их свете, словно передумав падать на землю.

Было холодно – не так чтобы очень, пока еще нет, но близко к нулю. Стоявшие в очереди отверженные втягивали руки поглубже в рукава, приобретая сходство с ампутантами. Вышибалы без разговоров впускали в клуб всякого рода гангстеров, свободных от дежурства полковников секретной службы и среднего уровня чиновников Министерства финансов – за каждым из этих людей следовал на высоких каблуках личный гарем. Я был зол, смущен, мне хотелось махнуть на все рукой и уйти. Тут-то и появился Казак.

Его сопровождали двое-трое мужчин и четверка долговязых девиц. Я окликнул его, он приотстал от друзей, и те ушли за бархатную завесу двери. Это было одно из мгновений, когда различные, вроде бы и чуждые одна другой части твоей жизни сходятся воедино, – миг, когда ты натыкаешься, к примеру, на своего босса в фойе кинотеатра или в раздевалке плавательного бассейна.

– Добрый вечер, – сказал он, обращаясь ко мне, но глядя на девушек. – Недурственно.

– Добрый вечер, – ответил я.

С Казаком я виделся всего пару дней назад – он приезжал на Павелецкую, чтобы подписать кое-какие документы, надавать обещаний и порыгать. Казак одобрил кандидатуру выбранного нами инспектора, которому предстояло раз в несколько недель посещать строительство нефтяного причала, дабы удостовериться, что оно идет по графику. Это позволяло нам питать уверенность в том, что сроки возвращения денег будут соблюдены, – или что банкам будет на что наложить лапу, если Казак и его друзья обязательств своих не выполнят, – соответствующая процедура была подробнейшим образом расписана в подготовленном нами контракте. Инспектором, которого мы представили Казаку, был маленький, похожий на крота человечек по имени Вячеслав Александрович. Мы уже работали с ним, когда финансировали строительство порта на черноморском побережье.

– Не хотите нас познакомить?

– Простите, – сказал я. – Это мои друзья, Маша и Катя.

– Enchante[3], – сказал Казак. – И кто же из вас жена Николаса?

Услышав от меня, что я женат, он мгновенно понял, что я вру, но, похоже, это не вызвало у него никаких возражений. Я покраснел. Катя хихикнула. Маша протянула Казаку руку. Насколько мне известно, то была первая и последняя их встреча, и меня она по-своему радует – сейчас. Воспоминания о Маше и Казаке, стоящих бок о бок, почему-то многое для меня упрощают.

– У вас какие-то сложности? – спросил Казак.

– Нет, – ответил я.

– Да, – поправила меня Маша. Она всегда оставалась спокойной, решительной, уверенной в себе. Всегда. И это мне тоже в ней нравилось.

– Возможно, – согласился я.

– Секундочку, – сказал Казак.

Он подошел к блондинке с телефонной гарнитурой. Стоял он спиной к нам, и лица его я не видел. Но увидел, как он повел плечом в нашу сторону, и блондинка сразу же взглянула на нас. Казак продолжал говорить что-то, лицо ее все вытягивалось, и, наконец, она опустила голову, произнесла в микрофон несколько слов и поманила нас к себе.

– Веселитесь! – сказал Казак.

Ты знаешь, наверное, как иногда показывают в боевиках солдат, за которыми наблюдают через прибор ночного видения, – их окружает мерцающий ореол теплового свечения. Вот и Казак выглядел так же – причем постоянно. Его окружал ореол насилия. Незримый, но внятный каждому.

– Спасибо, – сказал я.

– Не за что, – ответил Казак.

Мы пожали друг другу руки, он задержал мою в своей чуть дольше, чем следовало, – на пару секунд, быть может, но я успел понять, что противопоставить ему мне нечего.

– Привет моему другу Паоло, – сказал он.

Войдя в клуб, мы увидели танцпол с подиумом, на котором приплясывали трое: две крепкие черные девицы с обнаженными грудями, а между ними лилипут в тигровой расцветки трусиках. Катя указала мне на потолок. Под ним колыхалась парочка голых, обрызганных золотой краской девушек с прикрепленными к их спинам крыльями. Мы направились к бару со стеклянным полом. Им служила крыша аквариума, в котором плавало изрядное количество осетров и две приунывшие акулы. Бар заполняли бесценные женщины и опасные мужчины.

Я заказал три «мохито» плюс три порции сомнительного по качеству суши, бывшего в то время стандартным блюдом всех ночных заведений Москвы. На лице у бармена застыло выражение человека, которому недоплачивают и который, того и гляди, упадет от усталости – такое появляется шумными ночами на лицах всех барменов нашей планеты. – Я ощущал себя так, точно выиграл в лотерею и сижу теперь в «Распутине» среди играющих по крупному людей и их хирургическим путем усовершенствованных куколок, – я, с моей бессмысленной густой шевелюрой, узкой английской физиономией и вторым подбородком тридцатилетнего с лишком человека, который я каждое утро вижу в зеркале, всякий раз заново проникаясь надеждой, что он возьмет да и денется куда-нибудь сам собой. Ощущал себя Личностью, а не пустым местом, которое как раз в это время тащится по Лондонскому мосту в толпе таких же, как он, ничтожеств. Наверное, именно этого чувства от меня и ожидали.

Катя снова принялась задавать вопросы об Англии. Обычные. Существовал ли на самом деле Шерлок Холмс? Трудно ли получить въездную визу? Почему Черчилль тянул со вторым фронтом до 1944 года? Думаю, она была хорошей девочкой – уважительно относившейся к сестре, старавшейся не соступать в своей мини-юбочке с узкой, понятное дело, стези добродетели.

А вот Маша стала расспрашивать меня о моей работе.

– Коля, – поинтересовалась она, – ты только с английскими законами знаком или с русскими тоже?

Я ответил, что изучал английское право, однако и в русском разбираюсь довольно прилично, особенно в корпоративном.

– А в каких сделках ты участвуешь?

Я сказал, что мы работаем главным образом со ссудами, но время от времени и со слияниями компаний либо приобретениями одних другими.

– То есть недвижимостью ты не занимаешься? – Голос ее почти полностью заглушался ухавшей в ритме сердца русской танцевальной музыкой и гомоном головорезов.

Нет, ответил я, не занимаюсь. Я немного знаю вещное право, но лишь ту его часть, которая трактует о долгосрочных арендах коммерческих зданий.

Я понимаю, мне следовало бы уже тогда задуматься о том, чем могли быть вызваны эти вопросы. Но голова моя была занята Машей, тем, как мы с ней вернемся сегодня в мою квартиру, – ну и вопросом совсем иного рода: испытываю ли я то самое, прославленное «настоящее чувство».


Катю ждали на чьем-то дне рождения. Я предложил проводить ее, однако она ответила: не стоит, сама доберусь – и быстро ушла под ранним снегом ветреной русской ночи в сторону Большого театра.

Я предложил взять такси, но Маше хотелось пройтись, и мы направились к площади Пушкина. Миновали красивую, пощаженную коммунистами церковь, стриптиз-клуб, устроившийся в здании кинотеатра «Пушкинский» (в кабинках его верхнего этажа несколько месяцев спустя сгорела дотла компания венгерских бизнесменов), а следом – казино, перед которым наклонно стоял в стеклянном коробе спортивный автомобиль. Мокрый снег смягчал очертания города, сглаживал, точно художник-импрессионист, острые грани зданий. Впереди светилась площадь с памятником прославленному поэту, смахивавшая в неоновом свете на аляповатое изображение становища монголов.

– Похоже на Лондон, – сказал я. – Может быть.

Знаю, я слишком торопил события, особенно если вспомнить, как все складывалось у нас – у меня и у тебя. Однако тогда мои планы почему-то не казались мне нелепыми. Я стараюсь быть честным с тобой. Думаю, так будет лучше для нас обоих.

– Может быть, – отозвалась Маша.

Когда мы начали спускаться по скользким ступеням в подземный переход – тот самый, в котором состоялось наше знакомство, – она взяла меня под руку и не отпустила ее после того, как мы дошли до низу.

Выйдя из перехода на другой стороне Тверской, мы некоторое время шли по середине бульвара. Городские власти уже повыдергивали цветы из клумб, как делают это каждый год под конец осени, увозя их ночью в тачках, точно приговоренных к смерти преступников, казнь которых публике показывать не стоит. Жители столицы успели облачиться в демисезонные одежды, женщины – в шерстяные или леопардовой расцветки пальто, которые они будут носить, пока не придет время извлечь из нафталина шубы. На скамейках лежали припорошенные снегом бездомные – точно посыпанные солью куски мяса на прилавке мясника. Капот стоявших на моей улице ржавых «Жигулей» покрыли таявшие снежинки.

Мы вошли в квартиру. Маша вставила в плеер диск и сняла пальто, а следом – медленно, под музыку, как уже делала это прежде, – и остальную одежду.

Когда все закончилось, мы налили ванну. Маша втиснулась в нее сзади меня, ее ухоженные лобковые волосы щекотали мой копчик, она обвила длинными ногами мой слегка отвисший живот. Теперь прямо перед ее носом оказались волосы, покрывающие мои плечи и верхнюю левую часть спины, – асимметричный розыгрыш генов, который ты так невзлюбила. Маша наполовину напевала, наполовину мурлыкала слезливую русскую народную песню, ероша пальцами мои мокрые волосы. Я ощущал все это как новую разновидность наготы, наши тела были мягкими и открытыми – не выставочными экспонатами и не оружием. Мы плескались друг в дружку водой, и это воспринималось как нечто целомудренное, а моя покрытая прожилками ванна из поддельного мрамора – как наша общая колыбель.

Помню, она рассказывала мне в ванне, как гордилась в детстве своим отцом и как все изменилось, когда прежняя империя распалась и ему перестали платить жалованье. Тогда-то он и начал пить всерьез, сказала она. А еще Маша рассказала, как их учили в начальных классах школы почитать какого-то сопляка сталинской эры, который донес на своего припрятавшего зерно отца. Они пели о нем песни, рисовали этого маленького сибирского гаденыша, пока в один прекрасный день учитель не велел им песен этих больше не петь, а рисунки порвать, – и тогда она поняла, что случилось нечто ужасное.

– Но разве ты не почувствовала себя свободной? – спросил я. – Когда коммунизму пришел конец, ты не ощутила свободу?

– В Мурманске, – ответила она, – мы ощущали только бедность. И холод. Народ не зря говорит: «Свободой сыт не будешь».

Когда ей было семнадцать, сказала Маша, матери потребовалась операция. Как и за все, что государство теоретически предоставляло людям задаром – от акушерки, помогавшей человеку появиться на свет, до участка земли на кладбище, – им пришлось платить: давать взятки врачам, покупать мыло и кетгут, которыми зашьют после операции разрез на теле матери. И Маша бросила институт – всего через неделю после начала занятий – и устроилась на работу в столовую военно-морской базы. Она и сейчас еще каждый месяц посылает матери деньги. Я угадал почти точно: ей, сказала Маша, двадцать четыре, а Кате двадцать.

Я спросил, что она чувствовала тогда – бросив учебу, начав работать, пожертвовав ради матери своим будущим.

– Это было нормально. Знаешь, Коля, в те времена у нас больших надежд не имелось. Плохая еда. Плохие люди. Невезение. Ничего особенного.

Конечно, она использовала правильное сочетание: ее силы с ее бедой. Маша была девушкой целеустремленной, знавшей жизнь, и казалась в чем-то старше, чем я (хотя по московским меркам наша разница в возрасте была вполне респектабельной). И в то же самое время она производила впечатление существа беспомощного и почти одинокого. Она пробуждала во мне именно те желания, какие ей требовались: стремление спасти кого-нибудь (или увериться, что ты на это способен) – присущее, насколько я понимаю, каждому мужчине – и потребность в том, чтобы кто-то спас тебя.

Я знал, что у меня нет тех денег, на какие она, возможно, рассчитывала. Но думал, что дать ей ощущение безопасности мне по силам.

– На каком судне служил твой отец? – спросил я.

Она ответила, что не имеет права рассказывать об этом, особенно иностранцу. Но тут же звонко рассмеялась и добавила, что сейчас оно, наверное, уже не имеет значения.

– Он плавал на… как это у вас называется? – корабль, который ломает лед. Чтобы могли проплыть другие суда.

– Ледокол.

– Да, – согласилась она, – ледокол. Отец служил на атомном ледоколе. И дед тоже на ледоколах ходил. Во время войны он расчищал путь для кораблей с Запада. Может быть, и для твоего дедушки расчищал.

– А как он назывался? Ледокол твоего отца.

Я считал, что это еще один вопрос, который полагается задавать, когда разговор идет о моряке.

Маша ответила, что в названии не уверена, просто забыла его. Однако, продумав несколько секунд, сказала:

– «Петроград». Ледокол «Петроград». Его назвали так в честь революции.

Она улыбнулась, как улыбается человек, которому удалось извлечь из памяти затерявшийся в ней драгоценный факт.

Утром, когда Маша еще спала, прижавшись щекой к подушке, я обнаружил, что нос ее чуть искривлен – на расстоянии в две третьих его длины от кончика, – следствие удара тыльной стороной руки, решил я, нанесенного ей либо отцом, либо морячком-ухажером. А еще обнаружил два одинаковых темных пятнышка точно в центре каждой ягодицы. И крошечные морщинки, едва-едва начавшие появляться возле уголков глаз. Помню, увидев их, я возжелал ее еще сильнее – потому что они делали Машу настоящей, живым существом, которое может умереть, и не только умереть.

Позже, когда мы пили на кухне чай с лимоном (чашки из «ИКЕА», стулья из «ИКЕА» – большая часть моей обстановки происходила из «ИКЕА», которая была тогда в Москве такой же неизбежностью, как смерть, уклонение от налогов и цирроз печени), Маша снова заговорила о своей тетушке, той, что жила в Москве. Сказала, что она и Катя видятся с ней так часто, как могут, но не так, как хотели бы. И сказала, что хочет вскоре познакомить меня с ней.

– Может быть, на следующей неделе, – предложила она. – Или через неделю. Тете одиноко в Москве, поэтому она радуется, когда мы к ней приходим. Ты ей понравишься. Думаю, знакомых иностранцев у нее не много. Может, и ни одного. Прошу тебя.

Ну конечно, ответил я. Буду счастлив познакомиться с ней. Маша допила чай, поцеловала меня в кончик носа и ушла на работу.

Приближалась середина ноября. Весь «мокрый снег» растаял, однако лед, образовавшийся во время октябрьских холодов, уцелел – забился в трещины асфальта и сидел там, точно попавший в окружение взвод, ожидающий подкрепления. «Входите», – сказала Татьяна Владимировна. О Советах можно говорить что угодно, но по части паркета они всегда оставались чемпионами мира. Паркет начинался прямо от двери квартиры и тянулся переплетенными бумерангами хрущевской эпохи, прикрываясь в середине пола выцветшим туркменским ковром. Еще имелась в квартире поблескивавшая коммунистическая люстра, которая выглядела сказочной, пока ты не подходил к ней поближе.

Мы разулись, повесили наши пальто на крючки и пошли по коридору за Татьяной Владимировной. Квартиру ее я помню гораздо яснее, чем мне хотелось бы. Мы прошли мимо спальни с двумя одинарными кроватями (застелена была только одна), темным деревянным гардеробом и белым туалетным столиком с зеркалом в орнаментальной раме. За спальней последовала еще одна комната, наполовину заставленная упаковочными коробками, следом – дверь в ванную комнату и кухня с допотопным холодильником и истертым линолеумом на полу. Стены гостиной, в которую она нас привела, были оклеены ворсистыми коричневыми обоями, немного отстававшими в одном углу, под потолком. Здесь стоял книжный шкаф с томами старой советской энциклопедии и большой деревянный стол, накрытый зеленой бязью. На столе красовалось русское угощение, которого я всегда побаивался, столь же несъедобное, сколь и экстравагантное. Оно наверняка обошлось хозяйке в месячную пенсию и две недели готовки: рыба в капельках жира, студень из мяса неопределимого животного, разломанные на комки русские шоколадки, уже остывшие блины, сметана и особый сладковатый сыр, который в России жарят, приплюснув в котлетки.

Окна были закрыты, а центральное отопление – все еще принадлежавшее правительству города и управлявшееся им – жару создавало нечеловеческую. Татьяна Владимировна указала нам на полинялый диван. «Чаю», – сказала она (это было уведомление, не вопрос) и ушла.

Девушки, присев, начали шептаться. Я же огляделся вокруг. Квартира Татьяны Владимировны смотрела на бульвар и на Чистые пруды (типичное для русских мечтательное заблуждение, если говорить о воде, тем не менее эта часть московского центра приобретала все большую элегантность). Из большого окна гостиной был виден пруд, деревья вокруг него. Бедуинский шатер ресторана, который открывался летом на выдававшейся в пруд платформе, уже убрали, гондолы, в которых вас ублажали – за непомерную плату – серенадами, сохли на берегу. По другую сторону пруда возвышалось странное голубоватое здание, отделанное барельефами действительно существующих и выдуманных животных, одно из тех удивительных украшений столицы, которые иногда открываются твоему взгляду, производя впечатление цветов на поле битвы. Мне удалось различить сов, пеликанов, двухголовых грифонов, двуязыких крокодилов, скачущих, но почему-то унылых псов. Мутное ноябрьское небо напоминало плохо настроенный черно-белый телевизор.

На одной из стен гостиной висел набор тарелок с классическим сине-золотым санкт-петербургским орнаментом и диплом новосибирского технического института. В комнате имелся также старый карболитовый радиоприемник – выкрашенное под красное дерево сооружение размером с сундук и даже с крышкой сверху. На книжной полке стояли две обрамленные черно-белые фотографии. На одной молодая пара сидела под ветром на камнях у моря – женщина смотрела, смеясь, на мужчину, он, рано облысевший, смотрел сквозь серьезные очки в объектив. Выглядели они такими счастливыми, какими, по моим представлениям, советским людям быть не полагалось. В нижнем правом углу фотографии имелась белая, якобы от руки сделанная надпись: «Ялта, 1956». На другом снимке девушка стояла в чем-то вроде сильно увеличенного беличьего колеса, вцепившись руками в его обод, исполняя, по-видимому, одновременно с другими девушками некое гимнастическое упражнение: на снимке различались еще два таких же колеса с физкультурницами внутри. Склонившись к снимку и вглядевшись, я понял – это та же девушка, что и на приморской фотографии, разве что на этой она несколькими годами моложе. Бедра ее обтягивало подобие теннисных трусиков, куда более сексуальных, чем им, наверное, полагалось быть; девушка широко улыбалась. Так это наша хозяйка, дошло наконец-то до моей склоненной головы, – Татьяна Владимировна.

Примечания

1

Взгляд западноевропейца, даже прожившего в России несколько лет, на реалии нашей жизни порой оставляет в недоумении, но мы-то с вами знаем, что девушек в пальто из полотенца или коврового покрытия в Москве не водилось никогда (примеч. издателя).

2

«Я выживу» – знаменитая песня Глории Гейнор (1978). – Здесь и далее примеч. перев.

3

Очень рад (фр.).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3