Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Кислород

ModernLib.Net / Э. Д. Миллер / Кислород - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Э. Д. Миллер
Жанр:

 

 


Но особый флер снимку придавал сверток, который Лазар держал в руках, прижимая к серому пальто. Может, книга или что-нибудь из ближайшей кондитерской, воскресный торт например, но из-за этого свертка вид у него был немного конспираторский, как у анархиста девятнадцатого века, который направляется подложить бомбу в редакцию реакционной газеты. Это вместе с глуповатым заголовком: «В молодости Лазар умел держать в руках автомат», – утвердило Алека во мнении, что драматург был романтическим героем с таинственным, полным опасностей Прошлым, какого у него самого никогда не было и не будет.

Миллионы людей отдали жизни за то, чтобы мир стал таким, каким его знал Алек. Это ему повторяли в школе каждое Поминальное воскресенье перед тем, как протрубит горн и шеренги мальчишек замрут в молчании – их уже не попросят сыграть свою роль, потому что это сделали за них другие, другие положили свою жизнь, как покровы из парчи и шелка на алтарь свободы, чтобы, по крайней мере в Англии, диссидентов не увозили по ночам в камеры пыток и старушка демократия могла и дальше мирно дремать после обеда. И в этом было великое достижение, триумф, потому что не было человека, который не знал бы, потому что видел сам или по рассказам, что война – это ад. Он дважды – один раз по телевизору, другой раз по видео – смотрел документальный сериал «Воюющий мир», в котором Лоуренс Оливье рассказывал об ужасах русского фронта, Хиросимы, концлагерей. В более современных примерах тоже не было недостатка. Иран и Ирак. Афганистан. Чечня. Бесконечные войны в Восточной и Центральной Африке. Войны, подобные «Буре в пустыне», которые велись с хрестоматийной жестокостью, сопровождаемые пресс-конференциями и выступлениями генералов из Центрального штаба. Войны, полные неописуемого кровопролития, в которых сосед убивал соседа, как те, что с таким трудом прекратились в Хорватии и Боснии. Война так и осталась основополагающим занятием для огромной части земного шара. Но Алек жил в Англии и наблюдал эти бросающие в дрожь бесконечные картины насилия, от которых жителям всей Британии хотелось блевать, с безопасного расстояния, в воскресных выпусках новостей. И он понимал, что должен быть за это благодарен. Его расстраивало, что люди гибнут в дорожных авариях. Когда торговец рыбой при нем начинал чистить свой товар, к горлу у него подкатывала тошнота. Он был изнежен и постоянно простужался. Его линией фронта стали те четыре года, что он проработал учителем французского в государственной школе в южной части Лондона, в конце срока (в один особенно черный вторник вскоре после рождественских каникул) он просто сбежал. Но он так и не освободился полностью от наивной мечты, в которой сражался на баррикадах плечом к плечу с таким человеком, как Ласло Лазар, или бежал под огнедышащим небом вместе с дедушкой Уилкоксом, вынося с поля боя истекающего кровью товарища. Было до смешного обидно сознавать, что у него никогда не будет фотографии, на которой он стоял бы, исполненный достоинства, на Тутинг-Коммон, с подписью: «В молодости Валентайн умел держать в руках автомат». Он не был создан для такой жизни.


С тех пор как он стал переводить Лазара, между Парижем и его квартиркой в Лондоне пролетели тучи электронных сообщений: вопросы по тексту и ответы – скупые и точные, – которые подписывал не сам Лазар, а некая «К. Энгельбрехт», надо полагать, его секретарша (Катрин? Катя?). Алек должен был встретиться с Лазаром в сентябре на официальном приеме в Лондоне, где будут присутствовать директор Королевского попечительского совета и всякие актеры, дизайнеры, технический персонал, менеджеры, участвующие в постановке. Если не случится ничего непредвиденного, премьера состоится в конце января.

Для Алека это, несомненно, самая важная работа, за какую он когда-либо брался. Марси Штольц, литературный менеджер Совета, видела его новый перевод «Le Medecin malgre lui»[13] для театра «Рат-хаус» в Хэкни, – она как раз искала, кем заменить Криса Элиарда, постоянного переводчика Лазара, который пропал с борта своей яхты при загадочных обстоятельствах, когда в одиночку пересекал Генуэзский залив. Штольц позвонила Алеку и пригласила его на обед в «Орсос» в Ковент-Гардене – он никогда прежде не бывал в ресторане такого класса – и после спаржи и равиоли с омаром предложила ему этот контракт, пояснив, что эта новая пьеса для Лазара – что-то вроде авторской интерлюдии, пусть не вполне оптимистической, но уж точно не мрачной. «О неких событиях, исполненных неявной красоты, и все такое прочее» – так она выразилась, держа в одной руке вилку, а в другой «Мальборо лайт», вперив в Алека заинтересованно-задушевный взгляд. Платили, как обычно, мало – «с огромной радостью предложила бы значительно больше», – но достаточно, чтобы, при разумном подходе, бросить ненавистную ему «техническую» работу (в последний раз он переводил документ о тормозных системах для Национальной французской железной дороги). Осушив два больших бокала белого вина и распрощавшись со Штольц – он чуть ли не кланялся, когда она втискивалась в такси на Веллингтон-стрит, – он до вечера гулял по Риджентс-парку: улыбался владельцам собак, выгуливающим своих питомцев, туристам и даже полицейским, которые в ответ осторожно кивали – такая непривычная приветливость казалась им подозрительной. Наконец-то он стал человеком с будущим! И хотя он уже давно бросил тягаться с братом – тщетность этого занятия открылась ему еще в начальной школе, – сейчас, когда на его стороне Лазар, он сможет выбраться из его чересчур густой тени. Он позвонил Алисе из автомата где-то возле Марилбона, спотыкаясь на каждом слове, смущаясь того, как много значит для него ее одобрение, и с неописуемым облегчением услышал энергичное: «Молодец, Алек!» Но по пути домой, когда ноги его загудели от долгой ходьбы, а голова – от выпивки, эйфория сменилась беспокойством и разочарованием, словно кто-то отдернул шторы и впустил свет в комнату, которая была пригодна для жизни, только когда в ней царил мрак.


Пьеса называлась «Oxygиne»[14]: в картонной папке – шестьдесят семь страниц машинописного текста, на которых лаконично, сжатыми фразами рассказывалось о трагедии на шахте в Восточной Европе. Для постановки была предусмотрена крутящаяся сцена с двумя декорациями: «надземной» и «подземной», поворачивающимися к зрителю поочередно. Действие начинается взрывом, в результате которого шахтеры оказываются заперты в узкой штольне. Наверху команда спасателей и родственники пытаются разобрать завал. Надежда остается до конца первого акта, но к началу следующего становится очевидно, что спасательные работы могут иметь только один исход. Под землей шахтеры изо всех сил пытаются смириться со своей участью. Для одного из них это всего лишь Его величество факт: камня слишком много, сил слишком мало. Второй находит успокоение в религии, вверяя себя воле Создателя. Третий клянет владельцев шахты, которые заставили их продолжать добычу, несмотря на предупреждения о том, что туннель небезопасен. В середине акта между двумя шахтерами вспыхивает драка, но из-за нехватки воздуха они могут только обхватить друг друга в медленном танце, как пьяные любовники. Отчаяние заполняет пространство, словно газ. Даже те, кто наверху, становятся его жертвой, жадно ловя воздух, будто им тоже нечем дышать. Но когда все усилия уже кажутся тщетными, один из запертых в штольне, Георгий, ветеран шахты, поднимается, собирает последние силы и снова начинает долбить скалу, а наверху молодая женщина, возможно обезумев от горя, поднимает брошенную кирку и неумело вонзает ее в землю. Огни рампы меркнут, и зрители остаются в темноте, наполненной размеренным стуком металла о камень, который, как подчеркивается в тексте, должен быть «звуком торжествующим, но в то же время насмешливым».

Для Алека сила пьесы стала очевидной, стоило ему раз бегло прочитать рукопись сразу после того, как курьер на мотоцикле – чье появление произвело глубокое впечатление на мистера Бекву – в начале апреля доставил ее к нему в квартиру. На следующий день он привез ее в «Бруклендз», куда Алиса, формально еще в состоянии ремиссии, пригласила его подышать свежим воздухом, и там прочитал во второй и в третий раз, сидя в саду под пологом из яблоневого цвета.

Штольц была права. В пьесе совсем не было уныния и скептицизма предыдущих работ Лазара, в основном благодаря одному из персонажей – Георгию, который в молодости мог бы послужить моделью для статуи советского рабочего-ударника и взирать на самого себя, отлитого в монументальной бронзе посреди городского парка, а сорок лет спустя, растеряв все иллюзии и освободившись от догмы, стал просто порядочным человеком с первозданным мужеством и первозданной моралью – качества, которые так превозносил Камю. Раз наверху в него верила та молодая женщина, кто осмелится сказать, что их спасение невозможно? Конечно, поверить в это было трудно, очень трудно, но ничто в тексте не возбраняло в это верить.

В разгар весеннего цветения сад в «Бруклендзе» был неукротим, беспорядочен, почти буен; земля гудела, как разогретый мотор. Алиса отказалась от последних ограничений своей мудреной диеты, и они съездили в магазин деликатесов в Ковертоне и купили ее любимые лакомства: пармскую ветчину, яблочный струдель, мороженое «Венетта», печенье с коньячной пропиткой – то, что она ела в золотые годы, когда и речи не было о биопсиях и прочих анализах.

Работая, Алек чувствовал, что мать посматривает на него поверх книги, которую она читала, и ему было приятно ощущать на себе ее взгляд, его теплоту и тяжесть, и пусть в нем всегда была доля критики, он был уверен, что с таким чувством на него никто никогда не смотрел и не посмотрит. Три дня, три теплых апрельских дня – теперь, уйдя в прошлое, они казались ему целой весной, и больше всего его поражало то, что он тогда совсем не сознавал своего счастья, что оно не оставило на нем никакой отметины, даже самой крохотной, – он никак не мог подобрать антоним к слову «шрам».

На следующей неделе она позвонила ему домой рано утром, он был еще в постели. Ее голос звучал сбивчиво, подавленно и даже раздраженно, и он ехал к ней, полный дурных предчувствий. Даже погода испортилась, и за анализами в больницу они ехали сквозь пелену мороси, по дороге, блестящей, как растаявшее серебро. Он ждал ее на больничной стоянке, слушая радио и разглядывая местный пейзаж из сборных домиков, запыленных деревьев и похожих на казармы зданий, откуда суетливо выбегали люди, натянув на головы пальто и куртки или сражаясь с зонтиками, которые упрямо отказывались поворачиваться против ветра. Ей сделали сканирование и анализы крови, а потом пришлось десять дней ждать результатов. Даже за такое короткое время перемена в Алисе стала очевидной, измеримой. Платье цвета морской волны, которое она надела на прием к Брандо, выглядело на два размера больше, а макияж, наложенный гуще обычного, казался неумелой попыткой скрыть происшедшие с ее лицом изменения: поблекшие черты, круги под глазами – словно синяки, оставленные бессонницей. Он припарковал «рено» как можно ближе к дверям онкологического отделения, но, когда он поспешил открыть дверцу с ее стороны и взял было ее под руку, она оттолкнула его и пошла к дверям сама, с наигранной бодростью бросив «здравствуйте!» медсестре, которую, как ей показалось, она узнала. Ее не было сорок минут. Когда она вышла, задержавшись на ступеньках, чтобы перевести дух, было такое впечатление, что где-то в недрах этого уродливого здания ее разобрали на части, а потом собрали снова – наспех и неудачно. Даже сесть в машину стало неимоверно трудно – целая пантомима немощи. Он увидел, что ее глаза налились кровью, а щека покраснела, будто она что-то прижимала к лицу.

Она сообщила ему новости по дороге, обращаясь к ветровому стеклу и пересыпая речь медицинскими терминами, которых нахваталась от докторов за последние годы. Когда она замолчала, Алек внезапно почувствовал себя ребенком, который в каком-то диком страшном сне оказался за рулем отцовской машины. Как им вписаться в следующий поворот? Как остановиться? Потеряв голову, он пытался найти нужные слова (ведь может же быть, что ситуация не так безнадежна?), но когда пришел момент их высказать, когда от него потребовалась всего лишь искренность сродни той, что демонстрируется в американских мыльных операх по пять вечеров в неделю, он не смог выдавить из себя ни звука. И хотя он уже представил, как притормаживает у обочины, чтобы обнять ее, выставляя напоказ свою боль, он не сделал этого из страха, что любые его слова или жесты окажутся до вульгарности неуместными. Еще, возможно, из страха перед тем, что могло бы случиться, сумей он выразить свои чувства.

В «Бруклендзе» она вежливо поблагодарила его за то, что подвез. Дождь перестал, тучи рассеялись, и вечер оказался неожиданно тихим и лазорево-ясным. Он вошел в дом, чтобы приготовить чай (на следующий день он обнаружил, что чашки так и остались нетронутыми), потом понаблюдал за Алисой из окна на втором этаже – как она ходит по саду, от клумбы к клумбе, и с екнувшим сердцем усмотрел в этом обряд прощания.

К восьми она легла в постель. Он сел за кухонный стол и написал Ларри жесткое, натянутое, яростное, жалостливое письмо («Помнишь нас? Свою семью?»), которое тут же порвал, спрятал клочки в стаканчик из-под йогурта, а стаканчик засунул поглубже в мусорное ведро. Позже он поговорил с Ларри по телефону и, поняв по голосу, что тот потрясен, почувствовал, что гнев испарился, сменился желанием всецело поручить себя заботам брата, положиться на него. Они проговорили почти полчаса, когда Ларри сказал с такой нежностью, что Алек не отважился ответить: «Я приеду, братишка. Продержишься?»


Опустив страницы на колени, Алек закрыл глаза, снял очки и потер переносицу. Он уже долго работал при неверном свете одинокой лампы, и от напряжения у него разболелась голова. Когда он открыл глаза, его взгляд упал на остатки кирпичной стены, сплошь увитые кремовыми и розовыми розами, – когда-то эта стена полностью отделяла террасу от сада, но при жизни отца ее разобрали, оставив только небольшой участок для цветов. Это были розы Алисы, и, взглянув на них, он увидел ее – образ, видение, уже начавшее тускнеть: быстрыми, точными движениями она обрывала увядшие бутоны. Насекомые прятались во влажной сердцевине цветов и, возможно, разрушали их. Иногда они заползали под манжеты ее блузки, и она вытряхивала их оттуда, не то чтобы с безразличием, но и без лишней брезгливости. Она была не из тех женщин, которые визжат при виде паука или мыши. Не раз он видел, как она усмиряла внезапно выскочивших из-за поворота огромных псов. А история о том, как она дала отпор пьянчуге, который размахивал перед ней разбитой бутылкой на многоэтажной автостоянке в Бате, давно стала их любимым семейным преданием. Как же еще было вести себя дочери героя Арнема, который – вылитый Ларри в версии сороковых годов – гордо взирал из серебряной рамки, стоящей вместе с фотографиями других предков на ореховом серванте в столовой.

До сих пор мужество ей не изменяло. С самого начала она говорила о том, что «надо жить с этим», что означало вести себя достойно и не впадать в истерику. Но кому по силам сопротивляться болезни, которая, казалось, обладает собственным коварным разумом? Которая ненавидит жизнь, но с упоением ею питается? Однажды наступит день или ночь, такая ночь, как сейчас, и она не сможет больше «жить с этим», и кому-то другому придется держать удар. Что тогда? Он посмотрел на рукопись. «Удары молотков, стук металла о камень, звук торжествующий, но в то же время насмешливый».

6

Ласло Лазар стоял на лестничной клетке и, перегнувшись через перила, смотрел вниз – его сосед, месье Гарбар, тоже вышел из квартиры и смотрел вверх. В руке Гарбар держал красно-белую клетчатую салфетку – знамя прерванного обеда. У него за спиной в дверях стоял Гарбар-старший, он был слеп, и его лицо, как всегда, выражало осторожное удивление.

– Что-то с духовкой, месье, – бодро сообщил Ласло. – Небольшой взрыв.

Он пожал плечами, всем своим видом показывая, что подобные происшествия, конечно, неприятны, но и в них можно найти что-то забавное. Гарбар-младший кивнул, хотя и не ответив на улыбку Ласло. Они были соседями вот уже пятнадцать лет, и, не зная никаких существенных фактов, – так, Ласло не знал, чем занимается Гарбар-младший, – они узнали друг друга довольно неплохо, свыклись друг с другом. Как только Ласло услышал выстрел, такой невероятно громкий и как ничто в мире похожий именно на пистолетный выстрел, он уже знал, что Гарбар выйдет из-за стола и направится к двери за объяснениями. Ласло подозревал, что его соседи питали стойкую неприязнь к эмигрантам, даже к тем, кто прожил в их стране сорок лет, знает ее и любит, и говорит на их родном языке не хуже них самих, а иногда и лучше. Конечно, у Гарбаров могли быть и другие причины его недолюбливать. Трудно было сказать, насколько его жизнь была для них открыта.

– Прошу прощения, месье, за то, что нарушил ваш обед. Bon appйtit!

Соседи вернулись в свои благопристойные апартаменты. Ласло осторожно закрыл дверь, стараясь не наделать еще шуму, который прозвучал бы как стук, взрыв, выстрел, и по выложенному паркетом коридору – спинному мозгу своей квартиры – поспешил в гостиную, которая находилась в дальнем его конце. Перед тем как выйти успокоить Гарбаров, он удостоверился, что там никто не пострадал. Теперь же, не зная, считать это забавным недоразумением или чем-то ужасным, он вошел в комнату, как детектив из рассказа о таинственном убийстве в загородном доме, – такие рассказы в невзрачных венгерских изданиях он иногда почитывал в детстве.

Его секретарь Курт Энгельбрехт, с коротко подбритыми пшеничными волосами, что подчеркивало изящную форму черепа, расстегивал воротник Франклину Уайли, а Лоранс стояла по другую сторону стола, с глазами, полными слез, и роняла пепел сигареты на ковер. Франклин, посеревший от ужаса, но уже начинающий гордиться собой, распластался на диване. На льняной скатерти, возле пиалы со свежими финиками, словно дорогой столовый прибор, лежал пистолет.

– Во что ты попал? – спросил Ласло.

Франклин дрожащим пальцем указал на книжную полку в конце комнаты, и Ласло направился оценить нанесенный ущерб. Пуля застряла в корешке томика стихов, лежащего на самом верху. Он вытащил томик и показал его гостям.

– Ты застрелил Рильке. Фашист.

– Я не знал, что эта хреновина заряжена, – запинаясь, сказал Франклин.

Курт опустился на колени и обмахивал американца программкой к «Мадам Баттерфляй».

– Да он просто игрушечный! – съязвила Лоранс.

Ласло пожал плечами и осторожно наполнил четыре рюмки «Житной».

– Идиот, – спокойно сказал он, подавая Франклину рюмку.

Когда все выпили и вытерли губы тыльной стороной ладони – совершенно неизбежный жест, когда пьешь водку, – Ласло спросил:

– Кто-нибудь сумеет его разрядить?

Но судя по всему, ни у кого не было желания прикасаться к пистолету, хотя он просто лежал на столе, свернувшись калачиком рядом с финиками, – предмет, способный причинить увечье. В конце концов, бормоча про себя, что он – единственный взрослый в комнате с трудными подростками, и именно так себя и чувствуя, Ласло набросил на пистолет салфетку, осторожно завернул и понес по коридору в свой кабинет – комнату площадью в двадцать квадратных метров, окна которой выходили на юг, на бульвар Эдгара Кинэ и кладбище, где упокоились Сартр, де Бовуар и славный Беккет. В комнате было два письменных стола: тот, что ближе к окну, был завален бумагами, исписанными каталожными карточками и десятком черных капиллярных ручек «Пентелс», которыми Ласло обычно писал. Второй стол, побольше, купленный на распродаже, был оснащен компьютером, телефоном-факсом и лампой с зеленым абажуром на массивной бронзовой подставке. Бумаги на нем были сложены в аккуратные стопки, а на углу стояла ваза с пахучими желтыми фрезиями. Здесь работал Курт: набирал письма, вел бухгалтерию, отвечал на звонки – словом, заботился о том, чтобы драматург тратил больше времени на творчество, чем на жизнь.

Ласло включил лампу и развернул пистолет. Это была маленькая «беретта» тридцать второго калибра с коротким стволом, не предназначенная для боевой стрельбы, пистолет для шпионов, полицейских, выполняющих секретные задания, и нервных домохозяек. Он вынул его из белого дамаста. Много лет прошло с тех пор, как он в последний раз держал в руках оружие – целая жизнь, – и его заворожила исходящая от этого предмета таинственная энергия. Пистолет весил не больше старинного серебряного портсигара или увесистой книги карманного формата – «Отверженных» например, – но при этом не оставлял никаких сомнений ни в предназначении своем, ни во власти, которую даровал, стоило сомкнуть пальцы вокруг его рифленой рукоятки. Он мог бы сейчас пойти и пристрелить Гарбаров, приставить пистолет им к затылку и нажать на курок – пиф-паф! – чтобы они ткнулись лицом прямо в тарелки с супом. Или, если вдруг его званый ужин не будет иметь успеха – телятина подгорит или беседа окажется скучной, – он за минуту пустит в расход всех гостей. Или, если уж мир нанесет ему такую обиду, возможно, будет проще пустить в расход самого себя, как несколько лет назад сделал друг его отца, тоже врач, свесившись за окно, чтобы не забрызгать мозгами ковер, и не оставив никакой записки, никакого объяснения, кроме собственного тела, лежащего на подоконнике. Возможно ли прожить жизнь, ни разу не испытав – пусть на час или два – искушения переступить роковую черту самоубийства? Se donner la mort. Подарить себе смерть. Какое расстояние нужно пройти от замысла до воплощения? Возможно, не очень большое, даже совсем небольшое, если у вас есть приспособление вроде «беретты», и все, что требуется, – это просто нажать на курок. Когда он был молод и, по очевидным причинам, мысль об этом не раз приходила ему в голову – являясь в самом соблазнительном обличье, представляясь завершением изнурительной и безысходной борьбы с самим собой, он знал, что никогда не пойдет на это, пока жива его мать. Но она умерла в восемьдесят девятом и была похоронена в Вене, где прожила последние годы жизни вместе с дядей Эрно; он помнил, как мысль эта вновь пришла к нему в поезде, когда он направлялся в Вену в последний раз, остаточная жажда смерти, которую он вдруг стал волен утолить, потому что не было никого, кроме матери, кто бы оказался не в силах пережить это, не оправился бы от потери. Он поднял пистолет и коснулся виска шелковистой поверхностью дула, представляя (не без удовольствия) разговоры после похорон, как друзья смотрят друг на друга и качают головами: «Ему же было для чего жить! Ты-то понимаешь, почему он это сделал?»

Дважды прозвонил телефон, смолк, запищал, и из пасти факса пополз лист бумаги. Ласло снова завернул «беретту» в салфетку, торопливо, будто его застали позирующим перед зеркалом. Показались напечатанные жирным черным шрифтом слова: «Правосудие по-сербски», а потом – не совсем четко, но разборчиво – фотографии, смотреть на которые он не хотел, но от которых не смог отвести взгляд. Спина женщины, почерневшая и распухшая от ударов. Тело мужчины, лежащее ничком в канаве. И неизбежная концовка: женщина в платке, потерянная, напуганная, протянувшая руки в отчаянной мольбе, – образ, который мог бы послужить эмблемой всему двадцатому веку. Он не в первый раз получал подобные материалы. С начала марта к нему приходили карты, фотографии, статистические сводки, свидетельства кошмаров. Он так или иначе знал их источник и снова почувствовал прилив негодования, оттого что к нему обращаются с подобными просьбами. Политическая макулатура! Курт мог бы разобраться с ней утром, сунуть в какую-нибудь папку. Если бы он умел, то отключил бы факс, сломал бы его, потянув за жгуты проводов, что тянулись к розетке, но он совершенно ничего не смыслил в том, что до сих пор называл «новыми» технологиями, и не хотел, чтобы Курт полдня на него дулся.

На полке у него над столом на табло радиобудильника цифры 8.59 сменились на 9.00. Кароль должен был прийти с минуты на минуту, а на кухне нужно еще много чего сделать, прежде чем можно будет сесть за стол. Но когда он выходил из кабинета, ему представилось, что факс все ползет и ползет, всю ночь напролет, бумага заполняет стол, падает на пол, ее шуршащие рулоны поднимаются к потолку. Нескончаемый протест. Прорицание. Неустанный призыв к оружию.

7

Закинув пиджак на плечо, Ларри пробирался к выходу из Лос-Анджелесского аэропорта. Впереди него шла та самая молодая еврейка с девочкой на руках – их встречала группа еврейских мужчин с пейсами и в ермолках, один из которых, великолепно сложенный молодой человек с бородой мягкой и блестящей, словно волосы на девичьем лобке, судя по всему, был отцом девочки, и та вскарабкалась к нему на руки, позабыв про тошноту, гордая и смешливая, воссоединившаяся со своим героем, спасенная.

Ларри понаблюдал за ними немного, украдкой, из-за спин столпившихся под информационными экранами людей. Как было бы здорово, если бы он вдруг стал частью той маленькой группы и разделил их счастье! Он представил себя в накрахмаленной белой рубашке, и что зовут его, к примеру, дядюшкой Рубеном, и что у него превосходная бледная кожа, какая дается в обмен на определенного рода праведность. Он – владелец магазина тканей в центре города или кошерной гастрономической лавки, и его пальцы слегка пахнут пикулями. Vi gay’st du[15], Рубен? Присоединяйся к нам!

Он пошел дальше, зашел в один из баров тут же, в зале аэропорта, заказал порцию «Будвайзера» и уселся с ним на высокий табурет рядом с деревянным индейцем. Это была всего лишь третья порция пива за день – первые две он выпил дома на кухне перед дорогой, – и он полагал, что не выходит за разумные рамки. Правда, некоторые из его калифорнийских знакомых считали его алкоголиком, потому что ему ничего не стоило выпить в один присест бутылку, или даже полторы, вина «Напа велли» или шесть банок пива за то время, пока по телевизору идет сериал, но они не видели, как пьет настоящий алкоголик, а он видел и поэтому знал, в чем разница.

Его отец, Стивен Валентайн, последние полгода своей жизни прожил как законченный пьяница, не заботясь больше о том, чтобы разбавить утреннюю стопку водки апельсиновым соком или запить предобеденный виски глотком кофе. Он потреблял эти напитки в чистом виде с какой-то отчаянной бравадой, не скрывая больше истинной силы и жестокости томившей его жажды. И в этом была своего рода гордость наоборот, упрощавшая положение, освобождавшая их от утомительного и постыдного притворства, жалких отговорок, что, мол, «папочка просто немного устал». Хотя в каком-то смысле так оно и было; он действительно устал, устал безумно от попыток построить жизнь так, как, по его мнению, следовало, устал жить, словно агент под прикрытием, нести в одиночку бремя, которым он не мог поделиться ни с женой, ни с психоаналитиком: бремя законченного неудачника.

Братья быстро научились мириться с его приступами ярости, когда вечерами он кружил вокруг дома, словно смерч, выкрикивая обвинения и пытаясь найти затерявшуюся в прошлом первопричину того, что с ним произошло, неверный поворот, который привел его к краху. Но еще труднее, чем ярость, было выносить приступы грубой сентиментальности, когда он вваливался в детскую, полный желания побыть со своими сыновьями, поиграть с ними, как это делали другие отцы. Но от него несло выпивкой, и они не хотели с ним играть – громогласным, неистовым, отвратительным в своем пьяном восторге. Если Алиса видела, что ситуация выходит из-под контроля, она набрасывалась на него – необузданный материнский инстинкт, подчинявший себе их всех, грозный и непорочный, – и Стивен закрывался у себя в мастерской или в старой беседке, где Ларри однажды днем увидел его, его спину, поникшие плечи – он сидел среди мешков с прошлогодними яблоками, сосредоточившись на бутылке, работая над ней, а потом вдруг, потревоженный тенью, повернулся к окну и увидел сына, долгим взглядом посмотрел сквозь затянутое паутиной стекло, и этот взгляд открыл Ларри истину – подобные уроки усваиваешь раз и навсегда: не алкоголь убивает пьяницу, а неразделенное бремя душевных мук.

Алек надеялся на Ларри. Ларри надеялся на Алису. Но на кого было надеяться ей? К чьей силе или примеру взывала она в ту ночь, когда на пороге их дома стоял полицейский в сбрызнутой дождем флуоресцентной куртке и спрашивал, не ее ли муж ездил на голубом «ровере». Мальчики, проснувшись от боя часов, выскочили на лестницу – дверь в коридор была открыта. Они поняли, что случилась авария, – иначе зачем полицейскому заходить к ним в полночь, – но подробности (скользкая дорога, скорость, неосвещенный поворот, машина, вылетевшая за заграждение) они узнавали постепенно, из разных источников, в течение месяцев и даже лет. Некоторых вещей Ларри так никогда и не узнал: какие именно раны получил отец, умер ли он сразу или какое-то время лежал, лицом прижатый к рулевому колесу, и слушал, как дождь глухо барабанит по крыше машины. Какие мысли приходят в голову человеку в такую минуту, пока нейроны еще не начали беспорядочно взрываться? Почувствовал ли он, что спасен, когда Смерть наконец-то добрела до него по мокрой земле и увела с собой? Ушел ли он простить себя? Хоть чуть-чуть порадоваться?


Ему потребовалась минута, чтобы прийти в себя, вернуться к реальности, – он посмотрел на суетящуюся толпу и с восторгом отметил, что несколько человек практически вляпались друг в друга. Ему отчаянно хотелось курить, но на большей части штата Калифорния в барах курить запрещено, и зажечь здесь сигарету было бы все равно что для Кирсти пройтись по центру Тегерана в бикини. Он допил пиво и направился к стоянке такси, где служитель усадил его в огромный раздолбанный «форд» со стикером на бампере, гласившим: «Если я подрежу тебя, не стреляй!» Ему в нос ударил сильный запах экзотической еды. Ларри спросил, можно ли ему закурить.

– Ни в коем случае! – заявил водитель, толстый коротышка с безупречными манерами, который, как выяснилось, был родом из города Огбомошо, что в Нигерии, и, судя по тону его голоса, явно разрывался между сочувствием к Ларри и гордостью за экстравагантные запреты своей второй родины.

Ларри кивнул и попытался устроиться поудобнее на пухлом блестящем сиденье, разглядывая проплывающие за окном пустыри, утыканные мотелями, рекламными щитами, мини-маркетами и вагончиками закусочных.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4