Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лимонный стол (сборник)

ModernLib.Net / Джулиан Барнс / Лимонный стол (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Джулиан Барнс
Жанр:

 

 


Келли рассказывала ему, что устраивается на работу в Майами. На туристических теплоходах. В плавании пять дней, неделю, десять дней, а потом отпуск на берегу тратить заработанные деньги. У нее там подруга. Вроде бы лучше некуда.

– Волнующе, – сказал он. – И когда вы уезжаете?

Он думал: в Майами же разгул насилия, так ведь? Стрельба. Кубинцы. Извращения. Ли Харви Освальд. Будет ли она в безопасности? Ну а сексуальные домогательства на туристических теплоходах? Она же миловидная девочка. Прошу прощения, «Мари-Клер», я подразумевал «женщина». И все-таки, по-своему, девочка, раз пробуждает такие полуродительские мысли в ком-то вроде него. Таком, кто сидит дома, ходит на службу и подстригает волосы. Его жизнь, не отрицал он, была одним длинным трусливым приключением.

– Сколько вам лет?

– Двадцать СЕМЬ, – сказала Келли, словно это было завершающей оконечностью юности. Если немедленно чего-то не предпринять, ее жизнь будет запрограммирована навеки; еще пара недель превратит ее вон в ту старую хрычовку в бигуди в том конце салона.

– У меня дочь почти вашего возраста. То есть ей двадцать пять. То есть у нас есть еще одна. Всего две.

Он говорил что-то не то.

– Так сколько же времени вы женаты? – спросила Келли в квазиматематическом изумлении.

Грегори посмотрел на нее вверх в зеркале.

– Двадцать восемь лет.

Она ответила веселой улыбкой – чтобы кто-то состоял в браке колоссальную протяженность времени, равную ее собственной жизни!

– Старшая, разумеется, покинула родительский дом, – сказал он. – Но Дженни все еще с нами.

– Как хорошо, – сказала Келли, но он видел, что ей все надоело. И особенно он. Еще один старый хрыч с редеющими волосами, которые скоро ему придется зачесывать более тщательно. Дайте мне Майами, и поскорее!

Он боялся секса. Вот в чем правда. Для чего он? Собственно говоря, теперь он уже этого не понимал. Получал удовольствие, когда это случалось. И полагал, что в грядущие годы секса будет становиться все меньше и меньше, пока он вовсе не исчезнет. Но боялся он не из-за этого. И без всякой связи с оглушающей детализацией, с какой об этом писалось в журналах. В дни его молодости у них имелась собственная оглушающая детализация. Все казалось абсолютно ясным и дерзновенным, когда он вставал в ванне и Элли забирала его в рот. Все это было самоочевидным и императивным в своей истинности. А теперь у него появились сомнения, а не всегда ли он тут заблуждался? Он не знал, для чего существует секс. И не думал, что кто-либо другой знает, но ситуации это не улучшало. Ему хотелось завыть в зеркало и смотреть, как он воет в ответ.

Бедро Келли прижалось к его бицепсу, и не внешней, а внутренней стороной. По меньшей мере он знает ответ на один из своих детских вопросов: да, волосы в паху безусловно седеют.

Вопрос о чаевых его не тревожил. У него с собою двадцатифунтовая бумажка. Семнадцать за стрижку, один девочке, которая вымыла его волосы, и два – Келли. Ну и на случай, если цена повысилась, он не забывал захватить дополнительный фунт. Такой уж он, стало ему ясно. Человек с фунтом поддержки в кармане.

Келли закончила стрижку и стояла прямо позади него. Ее груди возникли по сторонам его головы. Она зажала волосы полубачков между большими и указательными пальцами, затем отвела глаза. Ее прием. Она как-то объяснила ему, что все лица чуть перекошены, и если судить на глазок, можно допустить ошибку. А она измеряет на ощупь, отворачиваясь в направлении кассы и улицы. В направлении Майами.

Убедившись, что все в порядке, она протянула руку за феном и нажимом пальца создала взбитость, которой полагалось сохраниться до ночи. Теперь она все делала автоматически, вероятно прикидывая, не выкроится ли у нее время покурить снаружи, перед тем как ей подставят следующую влажную голову. Поэтому она всякий раз забывала и брала ручное зеркало.

Несколько лет назад он решился на дерзкую выходку. На мятеж против тирании чертова зеркала. Посещения цирюлен, парикмахерских и «Гнезд стрижей». Он всегда покорно соглашался, узнавал ли он свой затылок или нет. Он улыбался и кивал, и следил за тем, чтобы кивок, воспроизведенный наклоненным стеклом, облекался в слова: «Очень мило» или «Много аккуратнее», или «Благодарю вас». Если бы ему на затылке выстригли свастику, он скорее всего высказал бы свое одобрение. Затем в один прекрасный день он подумал: «Нет, я не хочу видеть затылок. Если спереди все в порядке, то, значит, и с затылком тоже. Это ведь не зазнайство, верно?» Он несколько гордился своей инициативой. Естественно, Келли всякий раз забывала, но это ничего не значило. Собственно говоря, и к лучшему: таким образом его робкая победа повторялась каждый раз заново. Теперь, когда она направилась к нему, мысленно в Майами, небрежно помахивая зеркалом, он поднял ладонь, выдал свою отработанную снисходительную улыбку и сказал:

– Нет.

История Матса Израельсона

[4]

Перед церковью с резным алтарем, вывезенным из Германии во время Тридцатилетней войны, тянулись в ряд шесть стойл, построенных из древесины пихт, срубленных и доспевших на расстоянии крика чайки от городских перекрестков; они не были ничем украшены и даже не пронумерованы. Однако их простота и видимая доступность были обманчивыми. В мыслях тех, кто ехал в церковь, а также тех, кто шел пешком, стойла были перенумерованы слева направо от первого до шестого, и они были закреплены за шестью самыми почтенными людьми в этих местах. Приезжий, вообразивший, будто он вправе привязать там лошадь на время, пока будет наслаждаться за Brannvinsbord[5] в отеле «Центральный», вернувшись, обнаруживал, что его скакун бродит у пристани, взирая на озеро.

Владение каждым отдельным стойлом определялось частным выбором, либо через дарение, либо по воле, изъявленной в завещании. Но если внутри церкви некоторые скамьи оставались за некоторыми семьями из поколения в поколение, были они достойны их или нет, снаружи учитывались заслуги перед обществом. Отец мог по желанию передать стойло старшему сыну, но если молодой человек оказывался недостаточно солидным, дар этот бросал тень на отца. Когда Хальвар Брегген сошел в могилу при содействии аквавиты, легкомыслия и атеизма, передав владение третьим стойлом бродячему точильщику ножей, неодобрение пало на Бреггена, а не на точильщика, и стойло в обмен на несколько риксдалеров перешло к более заслуженному.

Никто не удивился, когда четвертое стойло было присуждено Андерсу Бодену. Управляющий лесопильней отличался трудолюбием, отсутствием легкомыслия и преданностью своей семье. Пусть он и не был слишком набожным, пусть он не щеголял излишком благочестия, но не скупился на благие дела. Как-то осенью, когда охота была отличной, он заполнил одну из опилочных ям обрезками досок, положил сверху металлическую решетку и изжарил оленя, а мясо раздал своим рабочим. Хотя он не был уроженцем города, но ревностно показывал его достопримечательности приезжим. Поддаваясь его настояниям, приезжие взбирались на klockstapel рядом с церковью. Прислонясь плечом к звоннице, Андерс указывал им на кирпичный завод, и на приют глухонемых с колокольней, и на невидимую оттуда статую, отмечающую место, где в 1520 году Густав Ваза держал речь перед далекарлианцами. Крупного сложения, бородатый, полный энтузиазма, он даже предлагал им совершить паломничество на Хёкберг, обозреть камень, недавно установленный там в память юриста Йоханнеса Стьёрнбока. В отдалении пароход прочерчивал озеро, внизу, всем довольная в своем стойле, ждала его лошадь.

По намекам сплетен, Андерс Боден уделял столько времени приезжим потому, что это оттягивало его время возвращения домой; сплетни напоминали, что в первый раз, когда он попросил Гертруд выйти за него, она рассмеялась ему в бороду и разглядела его достоинства только после своего разочарования в любви к сыну Маркелиуса; сплетни предполагали, что переговоры, когда отец Гертруд пришел к Андерсу и предложил ему возобновить свои ухаживания, были очень непростыми. Ведь в первый раз управляющего лесопильней заставили почувствовать, что с его стороны было наглостью искать руки девушки такой талантливой и артистичной, как Гертруд, которая как-никак играла фортепьянные дуэты со Сьёргеном. Но брак процветал, насколько могли судить сплетни, пусть она и не раз во время всяких торжественных случаев называла его надоедой. У них родилось двое детей, и акушер, принимавший вторые роды, предупредил госпожу Боден, что ей следует воздержаться от следующих беременностей.

Когда провизор Аксель Линдвалл и его супруга Барбро приехали в город, Андерс Боден поднялся с ними на klockstapel и предложил сводить их на Хёкберг. Когда он вернулся домой, Гертруд спросила его, почему он не носит значка Шведского союза туристов.

– Потому что я в нем не состою.

– Им следует сделать тебя почетным членом, – отозвалась она.

Андерс давно научился противопоставлять сарказмам жены педантичность, отвечать на ее вопросы так, словно их смысл исчерпывался прямым значением слов. Это раздражало ее еще больше, но для него было необходимой отдушиной.

– Они, видимо, приятные люди, – сообщил он.

– Тебе все нравятся.

– Нет, любовь моя, не думаю. – Он подразумевал, что в настоящий момент она ему не нравится.

– Ты более взыскателен к бревнам, чем к представителям рода человеческого.

– Бревна, любовь моя, очень отличаются друг от друга.


Прибытие Линдваллов в городок особого интереса не вызвало. Те, кто искал у Акселя профессиональных советов, находили все, что только могли надеяться найти в провизоре: неторопливого серьезного человека, который лестно подтверждал, что все недуги, на которые жаловались страдальцы, опасны для жизни и в то же время вполне излечимы. Он был белобрысым коротышкой, и сплетни бились об заклад, что он растолстеет. Госпожа Линдвалл вызвала меньше пересудов, так как не была угрожающе миловидной или жалкой дурнушкой, вульгарной или элегантной в манере одеваться, развязной или замкнутой в манере себя вести. Она была просто новой женой, а потому ей следовало ждать, пока до нее дойдет очередь. Новоприбывшие Линдваллы жили замкнуто, как и надлежало, однако регулярно ходили в церковь, как тоже надлежало. Сплетни утверждали, что Барбро, когда Аксель впервые помог ей спуститься в гребную лодку, которую они купили в то лето, опасливо спросила у него: «Ты уверен, Аксель, что в озере нет акул?» Но сплетни по-честному не брались категорически утверждать, что госпожа Линдвалл не пошутила.


Раз в две недели Андерс Боден по четвергам отправлялся на пароходе в дальний конец озера проверить, как доспевает древесина. Он стоял у перил напротив каюты первого класса, когда вдруг заметил чье-то присутствие.

– Госпожа Линдвалл! – И при этих словах вспомнил, как его жена говорила: «Подбородка у нее не больше, чем у белки». Смутившись, он поглядел на берег и сказал: – Вон там кирпичный завод.

– Да.

И минуту спустя:

– А вон приют для глухонемых.

– Да.

– Конечно. – Он осознал, что уже показывал ей их с klockstapel.

На ней была соломенная шляпа с голубой лентой.


Две недели спустя она вновь оказалась на пароходе. Ее сестра жила сразу же за Рётвиком. Он осведомился, посетили ли она и ее супруг погреб, где когда-то Густав Ваза прятался от своих датских преследователей. Он объяснил про лес, как его окраска и текстура меняются от одного времени года к другому, и как, даже с парохода, он может определить, какие в нем ведутся разработки, а вот другие увидели бы только стену деревьев. Она вежливо следила за его указующей рукой; пожалуй, и правда, в профиль подбородок у нее был чуточку срезан, а кончик носа странно подвижен. Он понял, что так и не научился разговаривать с женщинами, но прежде это никогда его не смущало.

– Извините, – сказал он. – Моя жена утверждает, что мне следовало бы носить значок Шведского союза туристов.

– Мне нравится, когда мужчина говорит мне то, что знает, – ответила госпожа Линдвалл.

Ее слова сбили его с толку. Критика по адресу Гертруд – желание подбодрить его или просто констатация факта?


За ужином в тот день его жена сказала:

– О чем ты разговаривал с госпожой Линдвалл?

Он не знал, что ответить или, вернее, как ответить. Но по привычке укрылся за простейшим значением ее слов и сделал вид, будто вопрос его не удивил:

– Про лес. Я объяснял лес.

– И она заинтересовалась? Лесом, имею я в виду?

– Она родилась в городе и прежде не видела такого количества деревьев.

– Ну, – сказала Гертруд, – в лесу ведь ужасно много деревьев, верно, Андерс?

Ему хотелось сказать: она проявила к лесу много больше интереса, чем когда-либо ты. Ему хотелось сказать: ты несправедлива к ее внешности. Ему хотелось сказать: а кто видел, как я разговаривал с ней? Но он ничего этого не сказал.

В следующие две недели он ловил себя на мысли, что Барбро – имя прелестной весомости и звучит нежнее, чем… другие имена. Он думал, что от голубой ленты, обвивающей соломенную шляпу, у него веселеет на сердце.

Утром во вторник, когда он уходил, Гертруд сказала:

– Кланяйся от меня крошке госпоже Линдвалл.

Ему внезапно захотелось сказать: «А что, если я влюблюсь в нее?» Он ответил вместо этого:

– Непременно, если я ее увижу.


На пароходе он лишь с трудом выдержал медленный темп обычного обмена приветствиями и принялся рассказывать ей то, что знал, еще прежде, чем они отчалили. О древесине, как она растет, перевозится, распиливается. Он упомянул во всех подробностях нетипичную распиловку и распиловку на четверти. Он объяснил про три части, составляющие древесины: луб, ядро и заболонь. У деревьев, достигших зрелости, большую часть ствола занимает ядро, а заболонь крепка и эластична.

– Дерево подобно человеку, – сказал он. – Ему требуется семьдесят лет, чтобы достичь полной зрелости, а после ста оно уже ни на что не пригодно.

Он рассказал ей, как однажды в Бергенфорсене, где металлический мост перекинут через быстрины, он наблюдал за работой четырехсот человек: они перехватывали плывущие бревна и направляли их в sorteringsbommar, следуя четким меткам их владельцев. Он как знаток объяснил ей различные системы маркировки. Шведские бревна метят красными буквами, а некондиционную древесину – голубыми. Норвежские бревна метятся с обоих концов синими инициалами отправителя. Прусские бревна надписываются по бокам, ближе к середине. Русские – штампуются с обоих концов. Канадские бревна несут черно-белые метки. А американские метятся красным мелом по бокам.

– Вы все это видели? – спросила она.

Он признался, что североамериканских бревен своими глазами не видел, а только читал о них.

– Так, значит, каждый знает свое бревно? – спросила она.

– Конечно. Иначе ведь можно присвоить чужое.

Он не мог решить, не смеется ли она над ним – и даже над всем миром мужчин.

Внезапно на берегу что-то сверкнуло. Она вопросительно повернулась к нему, и при взгляде анфас особенности ее профиля обрели гармонию: маленький подбородок сделал заметными губы, кончик носа, широко открытые серо-голубые глаза… они превосходили любое описание, даже превосходили восхищение. Он ощутил себя очень умным, отгадав, о чем спрашивают ее глаза.

– Там есть бельведер. Вероятно, кто-то с подзорной трубой. Мы под наблюдением. – Но произнося последнее слово, он утратил уверенность. Оно прозвучало так, будто его произнес кто-то другой.

– Почему?

Он не знал, что ответить. И отвел глаза на берег, где бельведер опять блеснул. Растерявшись, он рассказал ей историю Матса Израельсона, но рассказал путано и слишком быстро, и она словно бы не заинтересовалась. Даже, кажется, не поняла, что все это правда.

– Простите, – сказала она, словно почувствовав его разочарование. – У меня почти нет воображения. Меня интересует только то, что происходит на самом деле. Легенды кажутся мне… глупыми. В нашей стране их чересчур много. Аксель бранит меня за это мнение. Он говорит, что я не воздаю должное моей родине. Он говорит, что меня сочтут эмансипированной женщиной. Но это не так. Просто у меня почти нет воображения.

Андерса эти неожиданные слова успокоили. Она как будто подсказывала ему и вела. Все еще глядя на берег, он рассказал ей, как однажды побывал на медных рудниках в Фалуне. Он рассказывал ей только о том, что есть на самом деле. Он рассказал ей, что это крупнейшее в мире месторождение меди, исключая озеро Верхнее; что оно разрабатывалось с тринадцатого века; что входы расположены вблизи от места колоссального опускания породы, известного как Stoten, которое произошло в конце семнадцатого века; что глубина самой глубокой шахты равна 1300 футов; что в настоящее время годовая добыча составляет около 400 тонн меди, помимо небольшого количества серебра и золота; что за вход берут два риксдалера, а за выстрелы доплата.

– За выстрелы?

– Чтобы вызвать эхо.

Он рассказал ей, что посетители обычно заранее телефонируют на рудник из Фалуна о своем приезде; что их снабжают шахтерской одеждой и их сопровождает шахтер; что при спуске ступеньки освещаются факелами; что стоит это два риксдалера. Это он ей уже говорил. Ее брови, заметил он, были очень густыми и темнее, чем волосы на голове. Она сказала:

– Мне хотелось бы съездить в Фалун.


Вечером он заметил, что Гертруд была на взводе. В конце концов она сказала:

– Жена имеет право на предусмотрительную осторожность мужа, когда он устраивает рандеву со своей любовницей. – Каждое существительное брякало, будто мертвый лязг с колокольни.

Он только поглядел на нее. Она продолжала:

– Ну хотя бы я должна быть благодарна за твою наивность. Другие мужчины по меньшей мере выждали бы, чтобы пароход скрылся из вида, прежде чем начать нежничать.

– Ты бредишь, – сказал он.

– Не будь мой отец в первую очередь деловым человеком, – отпарировала она, – он бы тебя пристрелил.

– Ну, в таком случае твой отец должен радоваться тому, что муж госпожи Альфредссон, который держит konditori за церковью в Рётвике, тоже в первую очередь деловой человек.

Слишком длинная фраза, почувствовал он, но она сделала свое дело.

В эту ночь Андерс Боден собрал все оскорбления, которые получал от своей жены, и сложил их так же аккуратно, как бревна в штабель. Если она может верить в такое, думал он, значит, это то, что может произойти. Но только Андерс Боден не нуждался в любовнице, он не нуждался в какой-нибудь женщине в кондитерской, которой делал бы подарки и которой хвастал бы в комнатах, где мужчины вместе курят тонкие сигары. Он подумал: конечно, теперь я вижу, факт тот, что я полюбил ее с нашей первой встречи на пароходе. Я бы так рано не понял этого, если бы Гертруд не помогла мне. Мне и в голову не приходило, что из ее сарказмов может выйти толк, но на этот раз произошло именно так.


Следующие две недели он не позволял себе мечтать. Ему не требовалось мечтать, потому теперь все было ясно, реально и решено. Он занимался своей работой, а в свободные минуты думал о том, как она осталась равнодушной к истории Матса Израельсона. Она сочла это легендой. Он, конечно, рассказал плохо. И он начал практиковаться, как задалбливающий стихотворение школьник. Он ей расскажет снова, и на этот раз она поймет, что это действительно было. История не такая уж длинная. Но важно, чтобы он научился рассказывать ее так, как он описал посещение рудника.

В 1719 году, начал он с некоторым опасением, что столь давняя дата наведет на нее скуку, однако полагая, что даты придают истории подлинность. В 1719 году, начал он, стоя на пристани в ожидании обратного парохода, в медной шахте Фалуна был найден труп. Труп, продолжал он, глядя на линию берега, принадлежал юноше, Матсу Израельсону, который погиб в руднике за сорок девять лет до этого. Труп, сообщил он чайкам, которые с пронзительными криками инспектировали пароход, сохранился безупречно. Причина, подробно объяснял он бельведеру, приюту для глухонемых, кирпичному заводу, заключалась в том, что пары медного купороса препятствуют разложению. Они знали, что труп принадлежал Матсу Израельсону, пробормотал он матросу, ловившему на пристани брошенную чалку, так как его опознала дряхлая карга, когда-то его знавшая. За сорок девять лет до этого, заключил он, на этот раз беззвучным шепотом в жаркой бессоннице, пока его жена мягко порыкивала рядом с ним и сквозняк хлопал занавеской, когда Матс Израельсон исчез, старуха, тогда такая же юная, как он, была его невестой.

Она, вспоминал он, стояла лицом к нему с рукой на перилах, так что ее обручальное кольцо было хорошо видно, и сказала очень просто: «Мне бы хотелось съездить в Фалун». Он вообразил, как другие женщины говорят ему: «Я изнываю по Стокгольму». Или: «По ночам я грежу о Венеции». Это были бы вызывающие женщины в столичных мехах, и их интересовал бы только один ответ – боязливое благоговение сдернутых шляп. Но она сказала: «Мне бы хотелось съездить в Фалун», и простота этих слов лишила его сил ответить. Он практиковался, чтобы сказать с равной простотой: «Я свожу вас туда».

Он убедил себя, что, верно рассказав историю Матса Израельсона, побудит ее еще раз сказать: «Мне бы хотелось съездить в Фалун», и тогда он ответит: «Я свожу вас туда». И все будет решено. И он работал над историей, пока она не обрела форму, которая ей понравится – простую, жесткую, истинную. Он ей расскажет ее через десять минут после отчаливания на, как он уже мысленно называл его, их месте у перил напротив каюты первого класса. Он в заключительный раз пробежал историю, когда вышел на пристань. Был первый четверг месяца июня. Надо быть точным с датами. Начать 1719-м и кончить первым вторником июня этого года, от Рождества Христова 1898. Небо было ясным, озеро чистым, чайки предусмотрительно осторожными, лес на склоне за городом полон деревьев, таких же прямых и честных, как человек. Она не пришла.


Сплетни заметили, что госпожа Линдвалл не явилась на рандеву с Андерсом Боденом. Сплетни предположили ссору. Сплетни контрпредположили, что они решили прятаться. Сплетни прикидывали, действительно ли управляющий лесопильней, имеющий счастье состоять в браке с женщиной, владелицей рояля, выписанного из Германии, способен положить глаз на ничем не примечательную жену фармацевта. Сплетни ответили, что Андерс Боден всегда был мужланом с опилками в волосах и что его просто тянет к женщинам одного с ним сословия, как это водится за мужланами. Сплетни добавили, что в доме Бодена супружеские отношения после рождения их второго ребенка не возобновлялись. Сплетни было прикинули, не сочинили ли всю историю сами сплетни, однако сплетни решили, что наихудшее истолкование событий обычно бывает самым безопасным, а в конечном счете и самым истинным.

Сплетни прекратились или, во всяком случае, поутихли, когда было установлено, что причина, почему госпожа Линдвалл не поехала навестить сестру, заключалась в том, что она забеременела первым ребенком Линдваллов. Сплетни сочли это счастливой случайностью, спасшей поколебавшуюся репутацию Барбро Линдвалл.

Вот так, подумал Андерс Боден. Открылась дверь и снова закрылась, прежде чем ты успел войти в нее. Человек распоряжается собой не больше, чем бревно, помеченное красными буквами, которое сталкивают назад в бешеный поток люди, вооруженные баграми с острыми концами. Может быть, он такой, как они говорят, и не больше: мужлан, которому выпала удача жениться на женщине, игравшей фортепьянные дуэты со Сьёгреном. Но если так и если с этой минуты его жизнь уж никогда не изменится, то и он тоже, понял он. Останется замороженным, законсервированным в этом моменте… нет, в моменте, который чуть было не сбылся, мог сбыться на прошлой неделе. И никто в мире, жена ли, церковь ли, общество – ничего не могут сделать, чтобы помешать ему решить, что его сердце больше никогда не дрогнет.


Барбро Линдвалл не была убеждена в своих чувствах к Андерсу Бодену, пока не признала, что теперь свою оставшуюся жизнь она проведет с мужем. Сначала был маленький Ульф, а год спустя – Карен. Аксель надышаться на детей не мог, и она тоже. Быть может, это окажется достаточным. Ее сестра переехала далеко на север, где растет морошка, и каждый сезон присылала ей банки желтого варенья. Летом они с Акселем плавали на лодке по озеру. Он предсказуемо толстел. Дети росли. Как-то весной рабочий с лесопильни выплыл под нос парохода, его разрезало, и вода покраснела так, будто его перекусила акула. Пассажир на фордеке показал, что до последней секунды погибший плыл прямо и уверенно. Сплетни утверждали, что люди видели, как жена погибшего ходила в лес с одним из его товарищей. Сплетни добавляли, что он был пьян и побился об заклад, что проплывет прямо перед носом парохода. Следователь постановил, что он, очевидно, оглох от воды, залившей ему уши, и определил происшедшее как несчастный случай.

Мы просто лошади в наших стойлах, говорила себе Барбро. Стойла не пронумерованы, но мы все равно знаем свое место. Другой жизни нет.

Но если бы только он сумел прочесть мое сердце прежде меня. Я не разговариваю с мужчинами так, не слушаю их так, не гляжу им в лицо так. Почему он не сумел понять?

Когда она снова его увидела, и он, и она составляли часть пары, прогуливавшейся у озера после церковной службы, и ее беременность принесла ей облегчение, потому что десять минут спустя у нее был приступ рвоты, и иначе причина была бы очевидной. А пока ее рвало в траву, она могла думать только о том, что пальцы, поддерживавшие ее лоб, принадлежат не тому мужчине.

Она больше никогда не встречалась с Андерсом Боденом наедине, она этого не допускала. Как-то раз, увидев, что он поднялся на пароход впереди нее, она вернулась на пристань. В церкви она иногда видела его затылок и воображала, что различает его голос среди остальных. Когда она выходила из дома, то предохранялась присутствием Акселя, дома она не отпускала от себя детей. Как-то раз Аксель предложил пригласить Боденов на кофе; она ответила, что госпожа Боден, конечно, будет рассчитывать на мадеру и кремовый торт, но даже если предложить ей их, она все равно будет щуриться на всего лишь провизора и его жену, а тем более приезжих. Предложение это не повторялось.

Она не знала, как, собственно, думать о том, что произошло. Спросить было некого; она подыскивала подходящие параллели, но все они были сомнительными и, казалось, не имели ничего общего с ее случаем. Она была не подготовлена к постоянной, безмолвной, тайной боли. Однажды, получив от сестры варенье из морошки, она посмотрела на банку, на стекло, на металлическую крышку, на кружок кисеи, на написанный от руки ярлык и дату – дату! – и на объединитель всего этого, на желтое варенье, и подумала: вот что я сделала с моим сердцем. И с тех пор каждый год, получая банки, она думала то же самое.


Вначале Андерс продолжал рассказывать ей беззвучным шепотом все, что он знал. Иногда он был гидом, иногда управляющим лесопильней. Он, например, мог рассказать ей про «Недостатки древесины». «Растреск-чаша» – естественное растрескивание между годовыми кольцами. «Растреск-звезда», когда трещины расходятся радиально в нескольких направлениях. «Растреск-сердце» часто обнаруживается в старых деревьях и тянется от сердцевины ствола к его окружности.


В последующие годы, когда Гертруд упрекала, когда аквавита обретала власть над ним, когда вежливые глаза говорили ему, что он действительно стал надоедой, когда озеро замерзало у берегов и в Рётвике устраивались конькобежные состязания, когда его дочь вышла из церкви замужней женщиной и он увидел в ее глазах больше надежды, чем ему представлялось возможным, когда наступали длинные ночи и его сердце словно замыкалось в зимней спячке, когда его лошадь внезапно останавливалась и дрожала, чувствуя что-то, чего не могла видеть, когда старый пароход как-то на зиму поставили в сухой док и покрасили заново, когда друзья из Трондхейма попросили показать им медные рудники в Фалуне и он согласился, а затем, за час до отъезда засунул себе пальцы в глотку, чтобы рвота вырвалась наружу, когда пароход провозил его мимо приюта для глухонемых, когда в городе происходили перемены, когда все в городе оставалось прежним из года в год, когда чайки покидали свои посты у пристани, чтобы кричать у него в голове, когда его левый указательный палец был ампутирован по второй сустав после того, как он на складе зачем-то дернул доски в штабеле, – во всех этих случаях и во многих-многих других он думал о Матсе Израельсоне. И с течением лет Матс Израельсон превратился из набора ясных фактов, который можно было бы преподнести как дар любви, в нечто смутное, но более сильное. В легенду, быть может. В то, что ей было бы неинтересно.

Она сказала: «Мне хотелось бы съездить в Фалун», и ему требовалось лишь ответить: «Я свожу вас туда». Быть может, если бы она действительно сказала на манер этих флиртующих женщин: «Я изнываю по Стокгольму» или «По ночам я грежу о Венеции», он бросил бы ей свою жизнь, купил бы железнодорожные билеты на следующее же утро, вызвал бы скандал, а месяцы и месяцы спустя вернулся домой пьяный и испрашивая прощения. Но он не был таким, потому что она не была такой. «Мне хотелось бы съездить в Фалун» – было куда более опасной фразой, чем «По ночам я грежу о Венеции».

По мере того как годы шли и ее дети взрослели, Барбро Линдвалл порой поражало жуткое предчувствие: что, если ее дочь выйдет замуж за сына Бодена? Это, думала она, было бы самой страшной карой в мире. Но в свой срок Карен прилепилась к Бо Викандеру и не слушала никаких уговоров. Вскоре все боденские и линдвалльские дети вступили в браки. Аксель стал толстяком, который кряхтел у себя в аптеке и втайне побаивался, как бы ненароком не отравить кого-нибудь. Гертруд Боден поседела и после легкого апоплексического удара могла играть на рояле только одной рукой. Сама Барбро сначала тщательно выщипывала седые волоски, потом красилась. То, что свою фигуру она сохранила почти без помощи корсета, казалось ей насмешкой.


  • Страницы:
    1, 2, 3