Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Графиня де Шарни. В двух томах - Графиня Де Шарни (часть 2)

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Дюма Александр / Графиня Де Шарни (часть 2) - Чтение (Весь текст)
Автор: Дюма Александр
Жанр: Зарубежная проза и поэзия
Серия: Графиня де Шарни. В двух томах

 

 


Дюма Александр
Графиня Де Шарни (часть 2)

      Александр Дюма
      ГРАФИНЯ ДЕ ШАРНИ
      ЧАСТЬ ВТОРАЯ
      (Продолжение)
      XXXIII
      ЧЕТЫРЕ СТУПЕНИ - ПРЕДЕЛ РОДСТВА
      У Мирабо отнюдь не было налаженного хозяйства и соответственно не было собственной кареты. Слуга пошел на поиски наемного экипажа.
      Поездка в Аржантей, которая занимает сегодня одиннадцать минут, а через десяток лет, быть может, будет длиться каких-нибудь одиннадцать секунд, была в те времена целым путешествием.
      Почему Мирабо выбрал Аржантей? Как он сказал доктору, с этим городком были связаны воспоминания. А человек испытывает такую великую потребность продлить свое краткое существование, что при малейшей возможности цепляется за прошлое, чтобы не так быстро уноситься в сторону будущего.
      В Аржантее одиннадцатого июля 1789 года умер его отец, маркиз де Мирабо, умер, как подобало истинному дворянину, не желавшему ничего знать о падении Бастилии.
      Итак, в конце аржантейского моста Мирабо приказал остановить карету.
      - Мы приехали? - спросил доктор.
      - И да, и нет. Мы еще не добрались до замка Маре, который расположен на четверть лье дальше Аржантея. Но я забыл вам сказать, дорогой доктор, что сегодняшнее наше путешествие - не простая поездка; это паломничество, и паломничество в три места сразу.
      - Паломничество! - с улыбкой отозвался Жильбер. - И к какому же святому?
      - К святому Рикети, мой милый доктор; этого святого вы не знаете, он канонизирован людьми. По правде сказать, я весьма сомневаюсь, что Боженька, если предположить, что он вникает во все глупости, которые творятся в этом жалком мире, утвердил бы эту канонизацию; тем не менее можно смело утверждать, что здесь покоится Рикети, маркиз де Мирабо, Друг людей, принявший мученическую смерть по причине излишеств и кутежей, которыми его доконал недостойный сын Оноре Габриель Виктор Рикети, граф де Мирабо.
      - Ах да, верно, - отозвался доктор, - ведь ваш отец умер в Аржантее. Простите, что позабыл об этом, дорогой граф. Меня извиняет только то, что в первые дни июля, возвратившись из Америки, я был арестован по дороге из Гавра в Париж и, когда ваш отец умер, находился в Бастилии. Я вышел оттуда четырнадцатого июля вместе с семью остальными узниками тюрьмы, и эта смерть, будучи при всей своей значительности частным событием, оказалась как-то заслонена событиями огромной важности, разразившимися в том же месяце... А где жил ваш отец?
      В тот самый миг, когда прозвучал этот вопрос, Мирабо остановился перед оградой, окружавшей дом, расположенный на берегу и обращенный фасадом к реке, от которой его отделяли лужайка протяженностью примерно в триста шагов и ряд деревьев.
      Видя человека, остановившегося перед решеткой, огромный пес пиренейской породы с рычанием бросился на него, просунул голову между прутьев решетки и попытался укусить Мирабо или хотя бы отхватить кусок от его одежды.
      - Черт побери, доктор, - заметил Мирабо, попятившись, чтобы избежать грозных белых клыков сторожевого пса, - здесь ничто не изменилось, и меня встречают, как встречали при жизни отца.
      Тем временем на крыльцо вышел молодой человек, он приказал псу замолчать, подозвал его и приблизился к двум посетителям.
      - Простите, господа, - сказал он, - хозяева не имеют отношения к приему, который оказывает вам этот пес; в этом доме жил маркиз де Мирабо, и перед ним часто останавливаются гуляющие, а бедняга Картуш не может уразуметь, что людей привлекает к дому его смиренных хозяев исторический интерес, вот он и рычит без конца. Картуш, в будку!
      Молодой человек сурово погрозил псу, и тот с рычанием ушел к себе в конуру, просунул в отверстие две передние лапы и положил на них морду с острыми клыками, кроваво-красным языком и горящими глазами.
      Мирабо и Жильбер тем временем переглянулись.
      - Господа, - продолжал молодой человек, - за этой решеткой сейчас находится один из обитателей дома, который готов отворить его и принять вас, коль скоро вам любопытно не только осмотреть его снаружи.
      Жильбер толкнул Мирабо локтем, давая знать, что он охотно осмотрел бы дом изнутри.
      Мирабо понял; впрочем, ему и самому хотелось того же, что Жильберу.
      - Сударь, - сказал он, - вы читаете у нас в мыслях. Мы знаем, что в этом доме жил Друг людей, и нам было бы очень любопытно попасть внутрь.
      - И ваше любопытство возрастет, господа, - подхватил молодой человек, - когда вы узнаете, что за то время, когда здесь жил Мирабо-отец, этот дом дважды или трижды почтил посещением его прославленный сын, не всегда, если верить преданию, находивший тот прием, которого был достоин и который мы бы ему оказали, если бы у него появилось желание, подобное вашему, господа, коему я охотно иду навстречу.
      И молодой человек с поклоном отворил ворота посетителям, потом вновь захлопнул их и пошел вперед.
      Но Картуш не мог потерпеть подобного гостеприимства; с ужасающим лаем он вновь выскочил из конуры.
      Молодой человек бросился между псом и тем из гостей, на которого пес, казалось, лаял с особой яростью.
      Но Мирабо отстранил молодого человека.
      - Сударь, - сказал он, - и собаки, и люди лаяли на меня достаточно часто; люди подчас кусали, собаки никогда. Кстати, говорят, что над животными имеет непреодолимую власть человеческий взгляд; прошу вас, позвольте мне произвести опыт.
      - Сударь, - поспешно возразил молодой человек, - предупреждаю вас, Картуш очень свиреп.
      - Оставьте, оставьте, сударь, - отвечал Мирабо, - я каждый день имею дело с более злобными тварями и не далее как сегодня справился с целой сворой.
      - Да, но с той сворой, - вмешался Жильбер, - вы можете говорить, а могущество вашего слова никто не ставит под сомнение.
      - Доктор, вы, по-моему, поборник учения о магнетизме?
      - Разумеется. И что же?
      - В таком случае вы должны признать могущество взгляда. Позвольте мне испробовать на Картуше влияние магнетизма.
      Мирабо, как мы видим, прекрасно владел тем бесстрашным языком, который внятен высшим натурам.
      - Что ж, попробуйте, - уступил Жильбер.
      - Ах, сударь, - повторил молодой человек, - не подвергайте себя опасности.
      - Прошу вас, - произнес Мирабо.
      Молодой человек поклонился в знак согласия и отступил влево, в то время как Жильбер отступил вправо; они были похожи на двух дуэльных секундантов в тот миг, когда их подопечный ждет выстрела противника.
      Правда, молодой человек, поднявшись на две-три ступени крыльца вверх, приготовился остановить Картуша, если слов или взгляда незнакомца будет недостаточно.
      Пес повел головой влево и вправо, словно желая убедиться, что человек, возбудивший в нем, казалось, непримиримую ненависть, в самом деле остался безо всякой защиты. Затем, видя, что человек один и безоружен, он неторопливо вылез из своей конуры, похожий более на змею, чем на четвероногое, и, внезапно бросившись вперед, одним прыжком преодолел треть расстояния, отделявшего его от недруга.
      Тут Мирабо скрестил руки на груди и властным взглядом, который уподоблял его на трибуне Юпитеру-Громовержцу, уставился прямо в глаза зверю.
      Одновременно все электричество, содержавшееся в столь мощном теле, прихлынуло, казалось, к его лбу. Волосы его встали дыбом, как львиная грива. И если бы вместо раннего вечера, когда солнце хоть и клонится к закату, но еще светит, на дворе уже стояла ночь, каждый волос у него на голове наверняка заискрился бы.
      Пес резко остановился и посмотрел на человека.
      Мирабо нагнулся, взял пригоршню песка и бросил ему в морду.
      Пес зарычал и сделал еще один скачок, на три или четыре шага приблизивший его к недругу. Но тот также пошел навстречу псу.
      На мгновение зверь замер, как высеченный из гранита пес охотника Кефала; но Мирабо все наступал на него, и обеспокоенный пес, казалось, колебался между гневом и страхом: глаза и клыки его угрожали, но он присел на задние лапы. Наконец Мирабо поднял руку властным жестом, который всегда так удавался ему на трибуне, когда он бросал в лицо врагам саркастические оскорбительные или язвительные слова, и побежденный пес задрожал всем телом и отступил, оглядываясь в поисках пути к бегству, а затем повернулся и бросился к себе в конуру.
      Мирабо высоко поднял голову, гордый и радостный, словно победитель Истмийских игр.
      - Ну, доктор, - сказал он, - господин Мирабо, мой отец, недаром говаривал, что собаки - прямые кандидаты в люди. Вы видите этого наглого труса; теперь он будет угодлив, как человек.
      И, опустив руку, он повелительным тоном произнес:
      - Сюда, Картуш, ко мне!
      Пес поколебался; но Мирабо сделал нетерпеливый жест, и пес снова высунул голову из конуры, вылез, не отрывая взгляда от глаз Мирабо, преодолел таким образом все пространство, отделявшее его от победителя, а очутившись у его ног, тихо и робко поднял голову и кончиком трепещущего языка лизнул ему пальцы.
      - Хорошо, - сказал Мирабо, - пошел в будку.
      Он махнул рукой, и пес вернулся в конуру.
      Молодой человек так и стоял на крыльце, вне себя от страха и удивления. Мирабо повернулся к Жильберу и сказал:
      - Знаете, дорогой доктор, о чем я думал, выполняя свою безумную прихоть, свидетелем которой вы сейчас были?
      - Нет, но скажите, ведь вы же не просто хотели попытать судьбу, не правда ли?
      - Я думал о недоброй памяти ночи с пятого на шестое октября. Доктор, доктор, я пожертвовал бы половиной отпущенного мне срока жизни, чтобы король Людовик Шестнадцатый видел, как этот пес бросился на меня, вернулся в конуру, а потом подошел лизнуть мне руку.
      Затем, обращаясь к молодому человеку, он добавил:
      - Не правда ли, сударь, вы простите мне, что я осадил Картуша? А теперь, коль скоро вы готовы показать нам дом Друга людей, пойдемте его осматривать.
      Молодой человек посторонился, пропуская Мирабо, который, впрочем, судя по всему, не слишком-то нуждался в провожатом и знал дом не хуже его обитателей.
      Не задержавшись в первом этаже, он поспешно стал подниматься по лестнице с чугунными перилами весьма искусной работы.
      - Сюда, доктор, сюда, - сказал он.
      И впрямь, Мирабо с присущим ему одушевлением, с привычкой повелевать, заложенной в его характере, мгновенно превратился из зрителя в главное действующее лицо, из простого посетителя в хозяина дома.
      Жильбер последовал за ним.
      Тем временем молодой человек позвал отца, человека лет пятидесяти-пятидесяти пяти, и сестер, девушек пятнадцати и восемнадцати лет, и сообщил им о том, какой странный гость их посетил.
      Покуда он передавал им историю укрощения Картуша, Мирабо демонстрировал Жильберу рабочий кабинет, спальню и гостиную маркиза де Мирабо, а поскольку каждая комната пробуждала в нем воспоминания, Мирабо с присущими ему обаянием и пылом рассказывал историю за историей.
      Владелец и его семья с величайшим вниманием слушали этого чичероне, открывавшего им летопись их собственного дома, и старались не пропустить ни слова, ни жеста.
      Когда верхние покои были осмотрены, на аржантейской церкви уже пробило семь часов, и Мирабо, опасаясь, по-видимому, не успеть выполнить все задуманное, предложил Жильберу спуститься не мешкая; сам он подал пример, торопливо перешагнув через четыре первые ступеньки.
      - Сударь, - обратился к нему владелец дома, - вы знаете столько историй о маркизе Мирабо и его прославленном сыне, что, сдается мне, вы могли бы, если бы только захотели, рассказать про эти первые четыре ступеньки историю, ничуть не менее примечательную, чем остальные.
      Мирабо помедлил и улыбнулся.
      - Вы правы, - сказал он, - но об этой истории я собирался умолчать.
      - Почему же, граф? - спросил доктор.
      - Ей-Богу, судите сами. Выйдя из Венсенской башни, где провел восемнадцать месяцев, Мирабо, который был вдвое старше блудного сына, но нисколько не ожидал, что от радости при его возвращении домашние заколют упитанного тельца, решил потребовать, чтобы ему отдали положенное по закону. То, что Мирабо был оказан дурной прием в родительском доме, имело свои причины: во-первых, он выбрался из Венсенского замка вопреки маркизу; во-вторых, явился в дом, чтобы требовать денег. И вот маркиз, поглощенный отделкой очередного филантропического труда, при виде сына вскочил, при первых же словах, которые тот произнес, схватил свою трость и, как только послышалось слово .деньги., бросился на сына. Граф знал своего отца, но все же надеялся, что в тридцать семь лет ему не может грозить наказание, которое ему сулил отец. Граф признал свою ошибку, когда на плечи ему градом обрушились удары трости.
      - Как! Удары трости? - переспросил Жильбер.
      - Да, самые настоящие добрые удары трости. Не такие, что раздают и получают в "Комеди Франсез. в пьесах Мольера, но ощутимые удары, способные проломить голову и перебить руки.
      - И как поступил граф де Мирабо? - спросил Жильбер.
      - Черт возьми! Он поступил как Гораций в первом бою: он ударился в бегство. К сожалению, в отличие от Горация у него не было щита; иначе вместо того, чтобы его бросить, подобно певцу Лидии, он воспользовался бы им, чтобы укрыться от побоев, но за неимением щита он кубарем промахнул первые четыре ступеньки этой лестницы, вот так, как я сейчас, а может, и еще проворнее. Остановившись на этом месте, он обернулся и, подняв собственную трость, обратился к отцу: "Стойте, сударь, четыре ступени - это предел родства!." Не слишком удачный каламбур, но тем не менее он остановил нашего филантропа лучше, чем самый серьезный довод. "Ах, сказал он, - какая жалость, что наш бальи умер! Я пересказал бы ему в письме вашу остроту." Мирабо, - продолжал рассказчик, - был превосходный стратег: он не мог не воспользоваться открывшимся ему путем к отступлению. Он спустился по остальным ступеням почти так же стремительно, как по первым четырем, и, к великому своему сожалению, никогда больше не возвращался в этот дом. Ну и плут этот граф до Мирабо, не правда ли, доктор?
      - О сударь, - возразил молодой человек, приблизившись к Мирабо с умоляюще сложенными руками и словно испрашивая прощения у гостя за то, что никак не может с ним согласиться, - это воистину великий человек!
      Мирабо глянул молодому человеку прямо в лицо.
      - Вот как? - протянул он. - Значит, есть люди, которые придерживаются о графе де Мирабо такого мнения?
      - Да, сударь, - отозвался молодой человек, - и я первый так думаю, хоть и боюсь, что это вам не по вкусу.
      - Ну, - со смехом подхватил Мирабо, - в этом доме, молодой человек, не следует высказывать вслух такие мысли, а то как бы стены не обрушились вам на голову.
      Потом, почтительно поклонившись старику и учтиво - обеим девушкам, он пересек сад и дружески помахал рукой Картушу, а пес ответил ему бурчанием, в котором покорство заглушало остатки злобы.
      Жильбер последовал за Мирабо; тот велел кучеру ехать в город и остановиться перед церковью.
      Но на первом же углу он остановил карету, извлек из кармана визитную карточку и сказал слуге:
      - Тайш, передайте от моего имени эту карточку молодому человеку, который не разделяет моего мнения о господине де Мирабо.
      И со вздохом добавил:
      - Да, доктор, этот человек еще не прочел "Великого предательства Мирабо."
      Вернулся Тайш.
      Его сопровождал молодой человек.
      - О господин граф, - сказал он с нескрываемым восхищением в голосе, прошу у вас о чести, в которой вы не отказали Картушу: позвольте поцеловать вашу руку.
      Мирабо распахнул объятия и прижал юношу к груди.
      - Господин граф, - сказал тот, - меня зовут Морне. Если у вас будет нужда в человеке, который готов за вас умереть, вспомните обо мне.
      На глаза Мирабо навернулись слезы.
      - Доктор, - сказал он, - вот такие люди придут нам на смену. И клянусь честью, сдается мне, они будут лучше нас!
      XXXIV
      ЖЕНЩИНА, ПОХОЖАЯ НА КОРОЛЕВУ
      Карета остановилась у входа в аржантейскую церковь.
      - Я говорил вам, что никогда не возвращался в Аржантей с того дня, когда мой отец выгнал меня из дому ударами трости; но я ошибся, я вернулся сюда в тот день, когда сопровождал его тело в эту церковь.
      И Мирабо вышел из кареты, обнажил голову и, со шляпой в руке, медленной торжественной поступью вошел в церковь.
      Душа этого странного человека вмещала в себя столь противоречивые чувства, что иногда он испытывал тягу к религии, и это в эпоху, когда все были философами, а некоторые доводили свою приверженность философии до атеизма.
      Жильбер следовал за ним на расстоянии нескольких шагов. Он увидел, как Мирабо прошел через всю церковь и совсем близко от алтаря Богоматери прислонился к массивной колонне с романской капителью, на которой виднелась дата: XII век.
      Мирабо склонил голову, и глаза его вперились в черную плиту, располагавшуюся в самом центре часовни.
      Доктору захотелось понять, чем были настолько поглощены мысли Мирабо; он проследил глазами направление его взгляда и обнаружил надпись. Вот она:
      Здесь покоится
      Франсуаза де Кастеллан, маркиза де Мирабо, образец благочестия и добродетели, счастливая супруга, счастливая мать.
      Родилась в Дофине в 1685 году; умерла в Париже в 1769 году.
      Похоронена в Сен-Сюльпис, затем ее прах перенесен сюда, дабы упокоиться в одной могиле с ее достойным сыном,
      Виктором де Рикети, маркизом де Мирабо, получившим прозвание Друг людей; он родился в Пертюи, в Провансе, 4 октября 1715 года, умер в Аржантее 11 июля 1789 года.
      Молите Господа за упокой их душ.
      Культ смерти - столь могущественная религия, что доктор Жильбер на миг склонил голову и напряг память в поисках какой-нибудь молитвы, желая последовать призыву, с которым обращалось к каждому христианину это надгробие.
      Но если в далеком детстве Жильбер и умел говорить на языке смирения и веры - предположение весьма сомнительное! - то сомнение, эта гангрена нынешнего века, давно уже стерло из его памяти все молитвы до последнего слова и на освободившемся месте вписало свои софизмы и парадоксы.
      Сердце его было холодно, уста - немы; он поднял взгляд и увидал, как две слезы бегут по властному лицу Мирабо, на котором страсти оставили свои следы, как извержение оставляет лаву на склонах вулкана.
      Слезы Мирабо пробудили в душе у Жильбера странное волнение. Он подошел пожать ему руку.
      Мирабо понял.
      Будь эти слезы пролиты по отцу, который заключил сына в тюрьму, мучил и терзал его, это было бы необъяснимо или банально.
      Итак, он поспешил открыть Жильберу истинную причину своей чувствительности.
      - Эта Франсуаза де Кастеллан, матушка моего отца, была достойная женщина, - сказал он. - Все считали меня отталкивающе безобразным; она одна довольствовалась тем, что объявляла меня некрасивым; все меня ненавидели, а она меня почти любила! Но превыше всего на свете она любила собственного сына. И вот, как видите, любезный Жильбер, я их соединил. А с кем соединят меня? Чьи кости будут покоиться рядом с моими? У меня нет даже пса, который бы меня любил!
      И он горько рассмеялся.
      - Сударь, - произнес чей-то жесткий, проникнутый упреком голос, такие голоса бывают только у ханжей, - в церкви негоже смеяться!
      Мирабо обратил к говорившему залитое слезами лицо и увидел перед собой священника.
      - Сударь, - мягко спросил он, - вы священник в этой часовне?
      - Да. Что вам от меня угодно?
      - В вашем приходе много бедняков?
      - Больше, чем людей, готовых уделить им подаяние.
      - А известны ли вам люди, у которых милосердное сердце, которым присущ человеколюбивый образ мыслей?
      Священник расхохотался.
      - Сударь, - заметил Мирабо, - по-моему, вы не так давно оказали мне честь напомнить, что смеяться в церкви не принято.
      - Сударь, - парировал уязвленный священник, - вы что же, намерены меня учить?
      - Нет, сударь, но я намерен вам доказать, что люди, почитающие своим долгом прийти на помощь ближнему, не так редки, как вы полагаете. Так вот, сударь, по всей вероятности, я буду жить в замке Маре. И каждый мастеровой, не имеющий работы, найдет там и занятия, и плату; каждый голодный старик найдет хлеб; каждый больной, какие бы политические убеждения и религиозные принципы он ни исповедывал, найдет подмогу, и прямо с нынешнего дня, господин кюре, я открываю вам с этой целью кредит в тысячу франков в месяц.
      И, вырвав листок из записной книжки, он написал на нем карандашом:
      Чек па получение суммы в двенадцать тысяч франков, каковую я передаю в распоряжение г-на аржантейского кюре из расчета одна тысяча франков в месяц, кои он употребит на добрые дела, начиная со дня моего переезда о замок Маре.
      Составлен в церкви Аржантея и подписан на алтаре Богоматери.
      Мирабо-младший
      И впрямь, Мирабо составил и подписал этот вексель на алтаре Богоматери.
      Составив и подписав вексель, он вручил его кюре, который изумился еще до того, как увидел подпись, а когда увидел, изумился еще больше.
      Затем Мирабо вышел из церкви, сделав доктору Жильберу знак следовать за ним.
      Они вернулись в карету.
      Хотя Мирабо и пробыл в Аржантее совсем недолго, а все же походя он оставил по себе два воспоминания, которым суждено было распространиться и перейти к потомству.
      Некоторым натурам присуще такое свойство: куда бы они ни явились, их появление становится событием.
      Таков Кадм, посеявший воинов в Фиванскую землю.
      Таков Геракл, на виду у всего мира исполнивший свои двенадцать подвигов.
      Еще и поныне - хотя Мирабо вот уже шестьдесят лет как умер, - еще и поныне, коль скоро вы остановитесь в Аржантее в тех самых описанных нами двух местах, где остановился Мирабо, то, если только дом не окажется необитаемым, а церковь пустой, вам непременно попадется кто-нибудь, кто во всех подробностях, словно это было вчера, расскажет о событиях, которые мы только что вам изобразили.
      Карета до конца проехала по главной улице; потом, миновав Аржантей, она покатила по безонской дороге. Не успели путники проехать сотню шагов, как Мирабо заметил по правую руку парк с густыми кронами деревьев, меж которыми виднелись шиферные крыши замка и примыкавших к нему служб.
      Это был замок Маре.
      Справа от дороги, по которой следовала карета, перед поворотом на аллею, ведшую от этой дороги к решетке замка, виднелась убогая хижина.
      У порога хижины на деревянной скамье сидела женщина, на руках она держала бледного, тщедушного, снедаемого лихорадкой ребенка.
      Мать баюкала этот полутруп, подняв глаза к небу и заливаясь слезами.
      Она обращалась к тому, к кому обращаются, когда ничего более не ждут от людей.
      Мирабо издали заприметил это печальное зрелище.
      - Доктор, - обратился он к Жильберу, - я суеверен, как древние: если это дитя умрет, я откажусь от замка Маре. Смотрите, это касается вас.
      И он остановил карету перед хижиной.
      - Доктор, - продолжал он, - у меня остается не больше двадцати минут до наступления темноты, чтобы посетить замок, поэтому оставляю вас здесь; вы догоните меня и скажете, есть ли у вас надежда спасти дитя. Потом, обратясь к матери, он добавил: - Добрая женщина, вот этот господин - великий врач; благодарите Провидение, пославшее его вам: он попытается спасти ваше дитя.
      Женщина не понимала, наяву это происходит или во сне. Она встала, держа на руках ребенка, и залепетала слова благодарности.
      Жильбер вышел из кареты.
      Карета покатила дальше. Спустя пять минут Тайш звонил у решетки замка.
      Некоторое время было не видно ни души. Наконец, пришел человек, в котором по платью нетрудно было распознать садовника, и открыл им.
      Мирабо первым делом осведомился, в каком состоянии находится замок.
      Замок был вполне пригоден для жилья, по крайней мере если верить словам садовника; впрочем, на первый взгляд было похоже, что так оно и есть.
      Он принадлежал к домену аббатства Сен-Дени, будучи центром аржантейского приорства, и теперь, вследствие ряда декретов о собственности духовенства, был пущен на продажу.
      Как мы уже сказали, Мирабо знал этот замок, но ему никогда не доводилось осматривать его столь внимательно, как он имел возможность сделать это теперь.
      Когда решетку отперли, он очутился в первом дворе, имевшем форму почти правильного квадрата. Справа располагался флигелек, в котором жил садовник, слева - другой, отделанный с таким кокетством, что возникало сомнение, впрямь ли эти здания - родные братья.
      И тем не менее это был его родной брат; однако благодаря убранству этот мещанский домик выглядел почти аристократически: гигантские розовые кусты, усыпанные цветами, одели его пестрым нарядом, а виноградник оплел наподобие зеленого пояса. Все окна прятались за занавесями из гвоздик, гелиотропов и фуксий, которые густыми ветвями и пышными цветами загораживали жилье от солнечных лучей и нескромных взглядов; к домику прилегал небольшой сад, сплошные лилии, кактусы и нарциссы, - издали его можно было принять за ковер, вышитый руками Пенелопы; цветник тянулся вдоль всего первого двора, а напротив него росли великолепные вязы и гигантская плакучая ива.
      Мы уже упоминали о страсти Мирабо к цветам. Видя этот утопавший в розах флигель, этот очаровательный сад, окружавший, казалось, жилище Флоры, он радостно вскрикнул.
      - Скажите, друг мой, - обратился он к садовнику, - а вот этот павильон тоже сдается или продается?
      - Разумеется, сударь, - отвечал тот, - ведь он относится к замку, а замок предназначен к продаже или сдаче внаем. Правда, сейчас там живут, но поскольку арендный договор отсутствует, то, ежели, сударь, вы оставите замок за собой, вы сможете отказать лицу, живущему там теперь.
      - Вот как! И что это за лицо? - спросил Мирабо.
      - Одна дама.
      - Молодая?
      - Лет тридцати-тридцати пяти.
      - Хороша собой?
      - Очень.
      - Ладно, - сказал Мирабо, - посмотрим; красивая соседка не такая уж помеха... Покажите мне замок, друг мой.
      Садовник пошел вперед, пересек мост, отделявший первый двор от второго; под мостом протекала речушка.
      На том берегу садовник остановился.
      - Коли вы, сударь, пожелаете не беспокоить даму, живущую во флигеле, то это вам будет нетрудно: вот эта речка полностью отделяет часть парка, прилегающую к флигелю, от остального участка: она будет гулять у себя, а вы, сударь, у себя.
      - Ладно, ладно, - сказал Мирабо, - поглядим на замок.
      И он проворно взошел по пяти ступенькам крыльца.
      Садовник отворил центральную дверь.
      Она вела в отделанный алебастром вестибюль с нишами, в которых прятались статуи, и колоннами, увенчанными вазами по моде того времени.
      Дверь в глубине вестибюля, точно напротив центрального входа, вела в сад.
      По правую руку от вестибюля находились бильярдная и столовая.
      По левую - две гостиные, большая и малая.
      Такое раположение на первый взгляд пришлось Мирабо по вкусу; правда, он казался рассеянным и словно чего-то ждал.
      Поднялись на второй этаж.
      На втором этаже обнаружилась зала, как нельзя лучше подходившая для того, чтобы устроить в ней кабинет, и три или четыре господские спальни.
      Окна залы и спален были закрыты.
      Мирабо сам подошел к одному из окон и отворил его.
      Садовник хотел отворить остальные.
      Но Мирабо подал ему знак не делать этого. Садовник остановился.
      Прямо под тем окном, которое только что распахнул Мирабо, у подножия огромной плакучей ивы устроилась полулежа какая-то женщина с книгой, в нескольких шагах от нее на траве среди цветов играл ребенок лет пяти-шести.
      Мирабо понял, что это обитательница павильона.
      Трудно было представить себе более изящный и элегантный наряд, чем ее скромный муслиновый пеньюар, отделанный кружевами и надетый поверх телогреи из белой тафты с оборками из белых и розовых лент; чем белая муслиновая юбка с присборенными воланами, белыми и розовыми под цвет телогреи; чем корсаж из розовой тафты с бантами того же цвета и накидка, вся в кружевах, ниспадавшая подобно вуали и позволявшая зыбко, как в тумане, различить черты лица.
      Кисти рук у женщины были тонкие, удлиненные, с ногтями аристократической формы; по-детски миниатюрные ножки, обутые в туфельки из белой тафты с розовыми бантами, довершали этот гармонический и обольстительный облик.
      Ребенок, весь в белом атласе, носил шапочку а-ля Генрих IV и - подобное причудливое сочетание было весьма распространено в ту пору - трехцветный пояс, называвшийся .национальным."
      Между прочим, так был одет юный дофин в тот день, когда в последний раз показался на балконе Тюильри вместе с матерью.
      Жест Мирабо означал, что ему не хотелось беспокоить прекрасную читательницу.
      В самом деле, то была дама из павильона, утопавшего в цветах; то была королева сада с лилиями, кактусами и нарциссами, словом, та самая соседка, которую Мирабо, в котором вожделение всегда преобладало над прочими чувствами, выбрал бы сам, если бы случаю не было угодно свести их вместе.
      Некоторое время он пожирал глазами прелестное создание, неподвижное, как статуя, и не ведающее об устремленном на него пламенном взоре. Но вот не то случайно, не то вследствие магнетических флюидов глаза незнакомки оторвались от книги и обратились к окну.
      Она заметила Мирабо, слегка вскрикнула от неожиданности, встала, кликнула сына и за руку повела его прочь, на ходу два-три раза оглянувшись; вскоре мать и дитя скрылись за деревьями; Мирабо лишь проводил глазами ее элегантный наряд, мелькавший между стволами: белизна платья спорила с наступившими сумерками.
      На крик незнакомки Мирабо отозвался криком удивления.
      Мало того, что у женщины были королевские манеры: насколько позволяли судить кружева, скрывавшие ее черты, она и лицом была похожа на Марию Антуанетту.
      Ребенок довершал сходство: он был в том же самом возрасте, что младший сын королевы, той самой королевы, чья поступь, лицо, мельчайшие движения после свидания в Сен-Клу так глубоко врезались не только в память, но и в самое сердце Мирабо, что он узнал бы ее везде, где бы ни встретил, будь она даже окутана божественным облаком, каким Вергилий окутал Венеру, явившуюся перед своим сыном на берегу Карфагена.
      Какое же необъяснимое чудо привело в парк у дома, который собирался снять Мирабо, эту таинственную женщину - если не самое королеву, то ее живой портрет?
      В этот миг Мирабо почувствовал, как на плечо ему легла чья-то рука.
      XXXV
      ВЛИЯНИЕ НЕЗНАКОМКИ НАЧИНАЕТ СКАЗЫВАТЬСЯ
      Мирабо вздрогнул и оглянулся.
      Человек, положивший руку ему на плечо, был доктор Жильбер.
      - А, это вы, любезный доктор, - произнес Мирабо. - Ну, что?
      - Да как вам сказать, - отвечал Жильбер, - я осмотрел ребенка.
      - И надеетесь его спасти?
      - Врач никогда не должен терять надежду, даже перед лицом самой смерти.
      - Черт побери, - заметил Мирабо, - значит, болезнь тяжелая.
      - Более того, дорогой граф, смертельная.
      - Что же это за болезнь?
      - Я и сам хочу поподробнее потолковать с вами об этом, поскольку подробности могут представлять особый интерес для человека, который решился бы поселиться в этом замке, не имея понятия, какой угрозе он себя подвергает.
      - Помилуйте! - вскричал Мирабо. - Что же, по-вашему, здесь можно заразиться чумой?
      - Нет, но сейчас я расскажу вам, каким образом несчастное дитя подхватило лихорадку, которая, по всей вероятности, за неделю сведет его в могилу. Его мать косила сено вокруг замка вместе с садовником и, чтобы работать без помех, положила ребенка в нескольких шагах от одного из этих рвов со стоячей водой, опоясывающих парк; не имея ни малейшего представления о двойном вращении Земли, добрая женщина устроила малютку в тени: она не подозревала, что через час тень уйдет и он окажется на солнцепеке. Услыхав крики, она пришла за ребенком и увидала, что с ним приключилось сразу две беды: во-первых, он перегрелся на солнце, которое напекло ему головку, а во-вторых, его отравили болотные испарения, и у него началась болотная лихорадка.
      - Простите меня, доктор, но я не вполне вас понимаю, - признался Мирабо.
      - Позвольте, вам не приходилось слышать о лихорадке, которую насылают Понтийские болота? Разве вы не знаете, по крайней мере понаслышке, о смертоносных миазмах, которые исходят из тосканских трясин? Не читали у флорентийского поэта о смерти Пии деи Толомеи?
      - Отчего же, доктор, все это мне известно, но как светскому человеку и поэту, а не как химику и врачу. Кабанис, когда мы виделись с ним в последний раз, толковал мне о чем-то подобном по поводу зала в Манеже, где мы всегда скверно себя чувствуем; он даже утверждал, что если я во время заседания не выйду три раза в сад Тюильри подышать свежим воздухом, то отравлюсь и умру.
      - И Кабанис был прав.
      - Не могли бы вы объяснить мне, в чем тут дело, доктор? Вы бы меня весьма этим порадовали.
      - В самом деле?
      - Да, я недурно знаю греческий и латынь; за четыре или пять лет, которые я в общей сложности провел за решеткой благодаря щепетильности отца, озабоченного общественным мнением, я неплохо изучил античность. Используя пропадавшее втуне время, я даже написал непристойную книгу о нравах этой самой античности, вполне, впрочем, достоверную с ученой точки зрения. Но я понятия не имею, каким образом можно отравиться в зале Национального собрания, если только вас не укусит аббат Мори или вы не прочтете листок господина Марата.
      - Что же, я вам расскажу об этом; быть может, мои объяснения покажутся несколько сложны человеку, в скромности своей признающему, что он не слишком силен в физике и несведущ в химии. Тем не менее постараюсь говорить как можно понятнее.
      - Говорите, доктор, никогда у вас не было более любознательного слушателя.
      - Архитектор, выстроивший зал Манежа, - а архитекторы, любезный граф, к несчастью, так же, как вы, бывают никудышными химиками, - архитектор, выстроивший зал Манежа, не подумал о том, чтобы провести внутренние трубы, по которым удалялся бы испорченный воздух, или внешние, для впуска воздуха извне. Вот и получается, что одиннадцать сотен ртов, запертых в этом зале, вбирают в себя кислород, а выдыхают углекислые испарения; поэтому спустя час после начала заседания, особенно зимой, когда окна закрыты, а печи топятся, воздух становится непригоден для дыхания.
      - В этом процессе мне хотелось бы разобраться хотя бы затем, чтобы рассказать о нем Байи.
      - Это объясняется как нельзя проще: чистый воздух, такой, какой положено вдыхать нашим легким, то есть такой, каким мы дышим в помещении, одной стеной обращенном к востоку и расположенном вблизи проточной воды, иначе говоря, воздух, которым мы дышим в наиболее благоприятных условиях, состоит из семидесяти семи частей кислорода, двадцати одной части азота и двух частей так называемых водяных испарений.
      - Превосходно! Покуда я вас понял и записываю ваши цифры.
      - Ладно, слушайте дальше: венозная кровь, темная и насыщенная углеродом, поступает в легкие, где она должна восстановиться благодаря соприкосновению с наружным воздухом, то есть с кислородом, который при вдохе извлекается из свежего воздуха. Здесь происходит явление двоякого рода, которое мы обозначаем словом .гематоз." Кислород, соприкоснувшись с кровью, соединяется с ней, меняет ее темный цвет на алый и дает ей частицу жизни, необходимую каждому организму; одновременно углерод, взаимодействуя с частью кислорода, превращается в углекислоту, или двуокись углерода, и выдыхается наружу, в процессе выдыхания смешавшись с некоторым количеством водяных испарений. И вот этот-то чистый воздух, который мы вбираем в себя при вдохе, и испорченный воздух, который мы выдыхаем, в закрытом помещении создают такую атмосферу, которая не только не годится для дыхания, но может произвести самое настоящее отравление.
      - Что же, по вашему мнению, доктор, я уже наполовину отравлен?
      - Безусловно. Именно от этой причины происходят все ваши внутренние боли; разумеется, к отравлению, полученному в зале Манежа, добавляется и то, которое вы перенесли в Архиепископском зале, и в башне Венсенского замка, и в форте Жу, и в замке Иф. Разве вы не помните: госпожа де Бельгард говорила, что в Венсенском замке есть одна камера, действующая не хуже доброй дозы мышьяка?
      - И что же, милый доктор, бедное дитя оказалось полностью в том состоянии, в каком я пребываю лишь наполовину: оно отравлено?
      - Да, дорогой граф, и отравление повлекло за собой пагубную лихорадку, которая гнездится в мозгу и в мозговых оболочках. Эта лихорадка развилась в хворь, которую в обиходе называют мозговой горячкой, а будь на то моя воля, я присвоил бы ей новое имя: я бы окрестил ее, если угодно, острой водянкой головы. Отсюда и конвульсии, отсюда и опухшее лицо, и синие губы; отсюда и судорожно сжатые челюсти - это бросается в глаза; отсюда закатывающиеся глазные яблоки, неровное дыхание, неровный пульс и шумы в сердце и, наконец, липкий пот, выступающий по всему телу.
      - Черт побери, дорогой мой доктор, от вашего перечисления прямо-таки бросает в дрожь! Право, когда я слышу, как лекарь сыплет медицинскими терминами, это для меня все равно что читать какой-нибудь кляузный документ на гербовой бумаге: мне начинает казаться, что самое приятное из того, что меня ждет, - это смерть. А что вы прописали бедному мальчику?
      - Самое энергичное лечение; и спешу вам сообщить, что один или два луидора, завернутых в рецепт, дадут матери возможность выполнит все назначения. Холодные компрессы на голову, припарки к конечностям, рвотное, отвар хины.
      - Вот как! И неужели все это не поможет?
      - Если не поможет сам организм, пользы от всего этого будет немного. Я прописал все это лечение для очистки совести. Остальное довершит ангел-хранитель этого ребенка, если только он у него есть.
      - Гм! - вырвалось у Мирабо.
      - Вы поняли, не правда ли? - спросил Жильбер.
      - Вашу теорию отравления окисью углерода? Более или менее понял.
      - Нет, я не о том; я имею в виду другое: вы поняли, что воздух замка Маре вам не годится?
      - Вы полагаете, доктор?
      - Я убежден в этом.
      - Весьма досадно, потому что сам замок совершенно меня устраивает.
      - Как это на вас похоже: вы воистину враг самому себе! Я советую вам возвышенность - вы выбираете низину; я предписываю вам проточную воду, вас манит стоячая.
      - Зато какой парк! Вы только посмотрите на эти деревья, доктор!
      - Поспите одну ночь при открытом окне, граф, или прогуляйтесь после одиннадцати вечера в тени этих прекрасных деревьев, а на другой день расскажете мне, что у вас новенького.
      - Значит, из отравленного наполовину, как сейчас, на другой день я превращусь в совершенно отравленного?
      - Вы просили меня сказать правду?
      - Да, и вы мне ее сказали, не правда ли?
      - Да, голую правду. Я знаю вас, мой дорогой граф. Вы стремитесь сюда, чтобы убежать от мирской суеты, но суета настигнет вас и здесь: каждый влачит за собой свою цепь, железную, золотую или цветочную. Ваша цепь это ночью наслаждение, а днем работа. Пока вы были молоды, сладострастие служило вам отдохновением от трудов; но дни ваши истощены трудами, а ночи сладострастием. Вы сами сказали мне вашим выразительным, красочным слогом, что чувствуете, как из летней поры перешли в осеннюю. А поскольку, дорогой граф, вследствие избытка ночных наслаждений и дневных трудов мне необходимо бывает отворить вам кровь, то подумайте сами: после этого во время неизбежного упадка сил вы будете особенно подвержены действию нездорового воздуха, который ночью исходит от этих больших деревьев в парке, а днем - от миазмов стоячей воды. И тогда уж - чего вы хотите! - вас окажется двое против меня одного; причем оба сильнее меня: вы и природа. Меня ждет неизбежное поражение.
      - Так вы полагаете, милый доктор, что меня сведет в могилу болезнь потрохов?." Черт побери, вы меня изрядно этим огорчаете. Внутренние болезни мучительны и долго длятся! Я предпочел бы какой-нибудь сокрушительный апоплексический удар или, например, аневризму. Не могли бы вы мне это обеспечить?
      - Ну, вам нет никакой надобности меня об этом просить, дорогой граф, - сказал Жильбер, - вы уже достигли или достигнете желаемого. По-моему, ваши кишки - это уже следствие, а главная причина всех ваших хворей, теперешних и будущих, - сердце. К несчастью, в вашем возрасте сердечные заболевания разнообразны и многочисленны, и далеко не все они влекут за собой мгновенную смерть. Главное правило, милый граф, таково - выслушайте его со вниманием, оно нигде не записано, но я, скорее наблюдатель и философ, нежели врач, сообщаю его вам, - острые заболевания у людей почти без исключения следуют одному и тому же порядку: у детей страдает мозг, у юношей грудь, а у зрелых людей внутренние органы и, наконец, у стариков - мозг, который много передумал, и сердце, много перестрадавшее. И когда наука скажет свое последнее слово, когда природа, целиком и полностью исследованная человеком, раскроет свою последнюю тайну, когда на каждую хворь придумают лекарство, когда человек, за редкими исключениями, наподобие животных, которые его окружают, станет умирать только от старости, единственными уязвимыми органами у него останутся мозг и сердце. Сердцу потребуется время, чтобы прийти в негодность; не обращайтесь с ним так, как обращались до сих пор, не требуйте от него больше работы, чем ему по силам, не нагружайте на него больше переживаний, чем оно может снести, поставьте себя в такие условия, чтобы не нарушать три важнейшие жизненные функции - дыхание, которое сосредоточено в легких, кровообращение, сосредоточенное в сердце, и пищеварение, сосредоточенное в кишках, - и вы проживете еще двадцать, тридцать лет и умрете, возможно, просто от старости; если же, наоборот, вы будете и дальше стремиться к самоубийству... Господи, чего же проще: вы по собственной воле отдалите или ускорите свою смерть. Представьте себе, что вы правите парой горячих лошадей, которые увлекают за собой вас, возницу, заставьте их идти шагом, и они проделают долгий путь за долгое время; пустите их в галоп и, как кони Гелиоса, они за сутки пробегут весь небесный круг.
      - Да, - возразил Мирабо, - но ведь в течение этого дня они светят и греют, а это не пустяк. Пойдемте, доктор, уже поздно; я подумаю над тем, что вы мне сказали.
      - Подумайте обо всем, - продолжал доктор, идя за Мирабо, - но коль скоро решитесь покорствовать повелениям Факультета, начните с того, что первым делом обещайте не снимать этого замка; в окрестностях Парижа вы найдете десять, двадцать, пятьдесят других замков, обладающих теми же преимуществами, что этот.
      Может быть, Мирабо и дал бы обещание, уступив доводам разума, но внезапно в первых вечерних сумерках ему показалось, что за цветочной завесой мелькнула женская фигура в юбке из белой тафты с розовыми воланами; Мирабо уже почудилось, будто женщина ему улыбается, но он не успел в этом убедиться: пока Жильбер, угадавший, что с его пациентом происходит нечто новое, искал глазами причину той нервной дрожи, которую чувствовал в руке, опиравшейся на его руку, женская фигура внезапно исчезла, и в окне павильона теперь виднелись лишь слегка покачивающиеся розы, гелиотропы и гвоздики.
      - Итак, вы не отвечаете, - произнес Жильбер.
      - Мой дорогой доктор, - сказал Мирабо, - помните, что я сказал королеве, когда, уходя, она протянула мне руку для поцелуя: "Государыня, этот поцелуй спасет монархию!.
      - Помню.
      - Что ж, доктор, я принял на себя тяжкое обязательство, тем более тяжкое, что я оказался покинут. Тем не менее я не могу пренебречь этим обязательством. Не будем презирать самоубийства, о котором вы сейчас толковали, доктор: быть может, самоубийство - единственное для меня средство с честью выйти из положения.
      XXXVI
      МАРСОВО ПОЛЕ
      Мы уже пытались дать нашим читателям представление о том, какой неразрывной сетью федераций покрылась вся Франция и какое впечатление на Европу произвели эти отдельные федерации, предшествовавшие всеобщей.
      Европа поняла, что в один прекрасный день - когда? сие было сокрыто в туманном будущем, - в один прекрасный день она тоже превратится в огромную федерацию граждан, в колоссальное сообщество братьев.
      Мирабо содействовал созданию этой великой федерации. На опасения, которые ему выразил король, он возразил, что если во Франции еще остаются надежды на спасение монархии, то их надо искать не в Париже, а в провинции.
      К тому же у этого собрания людей, явившихся из всех уголков Франции, будет одно важное преимущество: король увидит свой народ, а народ увидит своего короля. Когда все население Франции, представленное тремястами тысячами федератов - буржуа, судейских чиновников, военных, - сойдется на Марсовом поле с криком "Да здравствует нация!. и соединит руки над руинами Бастилии, никакие придворные, сами введенные в заблуждение или желающие ввести в заблуждение короля, уже не смогут ему сказать, что в Париже-де верховодит горстка смутьянов, требующая свободы, а остальной Франции свобода ни к чему. Нет, Мирабо уповал на здравомыслие короля; Мирабо уповал на монархический дух, который в те времена еще жил в сердцах французов; он предсказывал, что из этого непривычного, необычного, неслыханного свидания монарха с народом родится священный союз, которого не поколеблет никакая интрига.
      Гениальным людям бывает подчас свойственна та возвышенная глупость, которая дает право последним политическим ничтожествам будущего насмехаться над их памятью.
      На равнинах близ Лиона уже произошла, так сказать, пробная федерация. Франция, инстинктивно стремившаяся к единству, обрела, казалось, окончательное решение об этом единстве в долине Роны; тогда-то она и поняла, что коль скоро Лион способен обручить Францию с гением свободы, то повенчать их может только Париж.
      Когда предложение о всеобщей федерации было внесено на рассмотрение Собрания мэром и Коммуной Парижа, которые не в силах были долее противиться настояниям прочих городов, - среди слушателей поднялся сильный ропот. Привести в Париж, вечный центр волнений и смут, бесчисленные толпы народу - эту идею отвергли обе партии, на которые была расколота Палата, - и роялисты, и якобинцы.
      Роялисты усматривали в ней угрозу нового четырнадцатого июля, которое на сей раз смело бы уже не Бастилию, а королевскую власть.
      Что станется с королем посреди этой чудовищной неразберихи страстей, посреди этого ужасного столкновения разных мнений?
      С другой стороны, якобинцы, понимавшие, какое влияние на массы сохраняет еще Людовик XVI, опасались этого сборища не меньше, чем их недруги.
      Якобинцы боялись, что такое сборище притупит общественное сознание, усыпит недоверие, оживит прежнее поклонение власти и, словом, снова заразит Францию монархическим духом.
      Но невозможно было воспрепятствовать этому движению, которое не знало себе подобных с тех самых пор, как в XI веке вся Европа поднялась на освобождение гроба Господня.
      Удивляться не приходится: эти движения не так чужды одно другому, как можно подумать, - первое дерево свободы было посажено на Голгофе.
      Собрание лишь сделало все, что было в его силах, для того, чтобы сборище это не оказалось столь значительным, как можно было ожидать. Дискуссию затянули с тем, чтобы для тех, кто едет с окраин королевства, дело обернулось так же, как во время лионской федерации получилось с корсиканскими депутатами, которые спешили изо всех сил, но поспели лишь на другой день.
      Кроме того, расходы были отнесены на счет провинций. Между тем некоторые провинции были настолько бедны - и все это знали, - что даже при самых невероятных усилиях едва ли смогли бы оплатить своим депутатам хотя бы половину путевых издержек, а вернее, их четверть: ведь депутатам предстояло не только добраться до Парижа, но и вернуться назад.
      Но Собрание не учло народного энтузиазма. Оно не учло того, что богатые заплатили дважды: за себя и за бедных. Оно не учло гостеприимства, взывавшего по обочинам дорог: "Французы, отворите двери братьям, прибывшим с другого конца Франции!."
      И никто не остался глух к этому призыву, ничья дверь не осталась на запоре.
      Не стало больше чужаков, не стало больше незнакомых людей: все французы, все - родня, все - братья. К нам, пилигримы, поспешающие на великий праздник! К нам, воины Национальной гвардии! К нам, солдаты, к нам, моряки! Входите: вы обретете отцов, матерей и жен, чьи сыновья и мужья в другом месте встретят такой же радушный прием!
      Тому, кто мог бы, подобно Христу, вознестись на самую высокую гору, только не мира, а Франции, открылось бы великолепное зрелище: триста тысяч граждан, стремящихся к Парижу, подобно лучам звезды, что сходятся в центре.
      А кто служил провожатыми этим пилигримам свободы? Старики, нищие, солдаты Семилетней войны, унтер-офицеры, сражавшиеся при Фонтенуа, выслужившиеся из нижних чинов офицеры, положившие целую жизнь, полную труда, отваги и преданности на то, чтобы добиться одной лейтенантской или двух капитанских эполет; бедные младшие офицеры, которые собственными лбами вынуждены были прошибать гранитные своды армейского старого режима; моряки, которые завоевали Индию вместе с Бюсси и Дюплексом и утратили ее с Лалли-Толлендалем; живые развалины, побывавшие под огнем боевых пушек, истрепанные морскими приливами и отливами. За последние дни восьмидесятилетние старцы преодолевали расстояние в десять, двенадцать лье, лишь бы успеть вовремя, - и успевали.
      Перед тем как навсегда смежить глаза и уснуть вечным сном, они вновь обрели юношескую силу.
      А все потому, что отчизна позвала их, одной рукой поманив к себе, а другой - указав на грядущее их детей.
      Впереди них шла Надежда.
      И все они пели один и тот же гимн, все - те, что шли с севера и юга, с востока и запада, из Эльзаса и Бретани, из Прованса и Нормандии. Кто обучил их этому гимну с его неуклюжими, тяжелыми рифмами, напоминавшему те псалмы, которые в старину вели крестоносцев по морям Архипелага и равнинам Малой Азии? Как знать, быть может, то был ангел обновления, на лету простерший крыла над Францией.
      Гимном этим была знаменитая песня "Дело пойдет., но не та, которую распевали в девяносто третьем году: девяносто третий год все смешал, все переменил; смех превратился в слезы, пот - в кровь.
      Нет, вся эта Франция, сорвавшаяся с места, чтобы явиться в Париж для принесения всеобщей клятвы, не пела угрожающих куплетов, не объявляла:
      Дело пойдет, и пойдет, и пойдет,
      Всех аристократов мы повесим,
      Дело пойдет, и пойдет, и пойдет,
      Всех аристократов - на фонарь!
      Она пела на другой мотив, и слова были такие:
      Дружно народ в этот день повторяет:
      Дело пойдет, и пойдет, и пойдет,
      Скоро великие малыми станут,
      Малые скоро великими станут,
      И времена обновленья настанут!
      Чтобы принять пятьсот тысяч душ из Парижа и провинции, нужна была гигантская арена; чтобы разместить миллион зрителей, необходим был колоссальный амфитеатр.
      Для первых было выбрано Марсово поле.
      Для вторых - высоты Пасси и Шайо.
      Однако Марсово поле представляло собой плоскую поверхность. Надобно было превратить его в подобие цирка; надобно было вырыть в нем углубление, а выбранную землю насыпать по краям, чтобы устроить возвышения.
      Пятнадцать тысяч мастеровых - из числа тех, кто постоянно сетовал во всеуслышание, что тщетно ищет работу, а потихоньку молил Бога, чтоб не найти ее и впредь, - пятнадцать тысяч мастеровых с лопатами, заступами и мотыгами отрядил город Париж, чтобы преобразить эту равнину в дол, окруженный широким амфитеатром. Но этим пятнадцати тысячам оставалось только три недели на осуществление титанического труда, а между тем спустя два дня работы они поняли, что им требуется три месяца.
      Впрочем, возможно, дело было в том, что им лучше платили за бездействие, чем за труд.
      И тут свершилось чудо, по которому можно судить об энтузиазме парижан. Все население города взялось за необъятный труд, который не могли или не желали исполнить несколько тысяч бездельников-мастеровых. В тот самый день, когда распространился слух, что Марсово поле не будет готово к четырнадцатому июля, сто тысяч человек встали и сказали с той твердостью, какая всегда присуща воле народной и воле Божьей: "Оно будет готово."
      К мэру явились депутаты от имени этих ста тысяч тружеников, и было заключено соглашение: чтобы не мешать работам, ведущимся днем, добровольцам отведут ночь.
      Вечером того же дня, когда пушечный залп известил об окончании дневных трудов, наступил час ночной работы.
      И как только грянул залп, с четырех сторон, со стороны Гренель, со стороны реки, со стороны Гро-Кайу и со стороны Парижа, Марсово поле было взято приступом.
      Каждый пришел со своим инструментом: лопатой, мотыгой, заступом или тачкой.
      Другие прикатили бочки с вином, принесли скрипки, гитары, барабаны и флейты.
      Все возрасты, полы, сословия смешались; граждане, аббаты, солдаты, монахи, прекрасные дамы, рыночные торговки, сестры милосердия, актрисы размахивали лопатами, толкали тачки или повозки; дети шли впереди и несли факелы; позади шли оркестры, составленные из всевозможных инструментов, и надо всей этой неразберихой, шумом, гамом парила песня "Дело пойдет., которую распевал огромный хор в сто тысяч голосов и на которую откликались триста тысяч голосов изо всех уголков Франции.
      Среди самых неистовых тружеников можно было заметить двоих, одетых в мундиры и явившихся в числе первых: один из них, лет сорока, был крепок и коренаст, но лицо его было мрачно.
      Он не пел и почти не говорил.
      Другой был молод, лет двадцати, с открытым и радостным лицом, с большими синими глазами, белозубый, белокурый, уверенно стоявший на своих огромных ногах с узловатыми коленями; своими могучими руками он поднимал непомерные тяжести; он толкал тачку или повозку, никогда не выбиваясь из сил, никогда не отдыхая, и все время распевал да поглядывал краем глаза на своего товарища, обращался к нему с замечаниями, на которые тот не отвечал, подносил ему стакан вина, которое тот отвергал, и снова возвращался на свое место и принимался трудиться за десятерых, а петь за двадцатерых.
      Эти двое были депутатами от нового департамента Эны, удаленного от Парижа всего на каких-нибудь десять лье; услыхав о нехватке рабочих рук, они поскорее примчались, чтобы трудиться - первый молча, а второй весело и шумно - сообща со всеми.
      Эти двое были Бийо и Питу.
      Расскажем о том, что происходило в Виллер-Котре на третью ночь после их прибытия в Париж. То есть в ночь с пятого на шестое июля, в тот самый миг, когда мы их признали, пока они изо всех сил участвовали в общем труде.
      XXXVII
      ГЛАВА, ИЗ КОТОРОЙ НАМ СТАНОВИТСЯ ЯСНО, ЧТО ПРОИЗОШЛО С КАТРИН, НО НЕ ЯСНО,
      ЧТО БУДЕТ С НЕЙ ДАЛЬШЕ
      В ночь с пятого на шестое июля, около одиннадцати часов вечера, доктор Рейналь, который только что лег спать в надежде - столь часто тщетной у хирургов и докторов - спокойно отдохнуть до утра, итак, в эту самую ночь доктор Рейналь был разбужен тремя могучими ударами в дверь.
      Как мы знаем, у доброго доктора было заведено самому отворять, если в дверь к нему стучались или звонили ночью, чтоб как можно скорее увидеть людей, испытывавших в нем нужду.
      На сей раз, как всегда, он соскочил с кровати, накинул халат, сунул ноги в туфли и со всей поспешностью спустился по узкой лесенке.
      Но как он ни торопился, ожидание показалось его ночному посетителю чересчур долгим: он принялся вразнобой колотить в дверь и колотил, покуда она не отворилась.
      Доктор Рейналь узнал того же лакея, который однажды ночью приезжал к нему, чтобы отвезти к виконту Изидору де Шарни.
      - Вот как! - воскликнул доктор, узнав посетителя. - Опять вы, друг мой? Надеюсь, вы понимаете, что я вас не упрекаю! Но если ваш господин опять ранен, ему следует быть осторожнее: не нужно ходить туда, где с неба сыплются пули.
      - Нет, сударь, - отвечал лакей, - я пришел к вам не ради моего господина и не из-за ранения, хотя дело столь же спешное. Одевайтесь; вот конь, сударь, вас ждут.
      Для того чтобы одеться, доктору никогда не требовалось больше пяти минут. На сей раз, уловив по тону лакея, а главное, по настойчивости, с которой тот стучал, что его присутствие необходимо как можно скорее, он оделся за четыре минуты.
      - Я готов, - сказал он, выйдя спустя совсем немного времени после того, как ушел в дом.
      Лакей, не спешиваясь, держал в руках поводья лошади, предназначавшейся для доктора Рейналя; тот немедля вскочил в седло и вместо того, чтобы взять налево, как это было в прошлый раз, свернул направо вслед за лакеем, который скакал впереди, указывая дорогу.
      На сей раз его везли в сторону, противоположную Бурсонну.
      Он пересек парк, углубился в лес, оставив Арамон по левую руку, и вскоре очутился в столь густой и неровной части леса, что ехать верхом становилось все труднее.
      Внезапно какой-то человек, прятавшийся за деревом, пошевелился и тем привлек его внимание.
      - Это вы, доктор? - спросил человек.
      Доктор, который придержал было коня, не зная, что на уме у этого встречного, по голосу догадался, что перед ним виконт Изидор де Шарни.
      - Да, - сказал он, - это я. Куда это вы меня тащите, господин виконт?
      - Скоро увидите, - отвечал Изидор. - Прошу вас спешиться и идти за мной.
      Доктор спешился; он начинал понимать, в чем дело.
      - Вот оно что! - проговорил он. - Речь идет о родах, держу пари.
      Изидор схватил его за руку.
      - Верно, доктор, а потому обещайте мне держать все происходящее в тайне, хорошо?
      Доктор пожал плечами, словно желая сказать: "Да не беспокойтесь вы, Бога ради, мне не впервой!."
      - Тогда идите за мной, - сказал Изидор, отвечая его мыслям.
      И, продираясь сквозь дикий терновник по сухим, хрустким листьям, под темной сенью гигантских буков, сквозь трепещущую листву которых время от времени мелькали мерцающие звезды, оба спустились в такую низину, куда не смогла бы проникнуть ни одна лошадь.
      Несколько мгновений спустя доктор завидел верх глыбы Клуи.
      - Вот оно что! - сказал он. - Уж не в хижину ли старины Клуи мы идем?
      - Не совсем, - отозвался Изидор, - но это неподалеку от нее.
      И, обогнув огромную скалу, он подвел доктора к двери небольшого кирпичного строения, примыкавшего к хижине старого гвардейца, так что со стороны можно было подумать - все на самом деле так и думали, - что старик сделал эту пристройку к своему жилищу, чтобы ему было попросторнее.
      Правда, одного взгляда внутрь домика было достаточно, чтобы убедиться, что это не так, даже если бы в комнате не было Катрин, лежавшей в постели.
      Стены, оклеенные красивыми обоями; шторы, гармонирующие с обоями, на обоих окнах; между окнами - изящное зеркало; под зеркалом - туалет со всеми необходимыми принадлежностями из фарфора; два стула, два кресла, маленькая кушетка, маленький книжный шкаф - таково было убранство этой комнатки, открывавшейся взору посетителя; говоря сегодняшним языком, в ней царил почти полный комфорт.
      Но взгляд доброго доктора не задержался на убранстве. Он увидел женщину в постели и поспешил прямо к страдалице.
      Заметив доктора, Катрин закрыла лицо обеими руками, не в силах ни сдержать рыданий, ни скрыть слезы.
      Изидор подошел к ней и окликнул по имени; она бросилась в его объятия.
      - Доктор, - сказал молодой человек, - вверяю вам жизнь и честь этого создания: сегодня она всего лишь моя возлюбленная, но надеюсь, что придет день, когда я назову ее женой.
      - Ах, как ты великодушен, мой милый Изидор, что по доброте своей говоришь мне такие вещи! Ведь ты же знаешь, я бедная девушка и никогда не смогу стать виконтессой де Шарни. Но все равно я благодарю тебя; ты понимаешь, что мне понадобятся силы, и хочешь меня поддержать; успокойся, у меня хватит мужества, и в подтверждение я сейчас сделаю самое трудное: покажусь вам с открытым лицом, дорогой доктор, и протяну вам руку.
      И она подала руку доктору Рейналю.
      В тот миг, когда доктор коснулся ее руки, эта рука судорожно сжалась от приступа боли, который был еще мучительнее, чем все, что довелось Катрин испытать до сих пор.
      Врач выразительно взглянул на Изидора, и тот понял, что роды начались.
      Молодой человек опустился на колени перед постелью роженицы.
      - Катрин, мое милое дитя, - обратился он к ней, - мне, конечно, следовало бы остаться здесь, рядом с тобой, чтобы ободрять тебя и поддерживать, но я боюсь, что мне недостанет сил, и все же, если ты этого желаешь...
      Катрин обвила рукой шею Изидора.
      - Иди, - сказала она, - иди; благодарю тебя за то, что ты настолько меня любишь, что не в силах видеть мои мучения.
      Изидор прижался губами к губам бедного создания, еще раз пожал руку доктору Рейналю и бросился вон из комнаты.
      Два часа он блуждал, как те тени, о которых пишет Данте, которые ни на миг не могут остановиться и отдохнуть, а стоит им остановиться, как черт гонит их дальше, вонзая в них свой железный трезубец. Описав у дома более или менее широкий круг, он всякий раз возвращался к двери, за которой вершилось мучительное таинство родов. Но тут же его ушей достигал крик Катрин, который обрушивался на него, как железный трезубец на грешника, и вновь гнал его прочь, заставляя без конца удаляться от цели, к которой он возвращался все снова и снова.
      Наконец посреди темноты ему послышалось, что его зовет голос доктора и еще один, более слабый и более нежный. В два прыжка он очутился у двери, которая на сей раз была отворена и на пороге которой его ждал доктор с младенцем на руках.
      - Увы, увы, Изидор, - сказала Катрин, - теперь я дважды принадлежу тебе: я и твоя возлюбленная, и мать твоего ребенка!
      Неделю спустя в тот же час, в ночь с тринадцатого на четырнадцатое июля, дверь снова отворилась; двое мужчин несли в носилках мать и дитя, которых сопровождал верхом на коне молодой человек, все время напоминавший носильщикам, что следует быть как можно осторожнее. Добравшись до большой дороги, что вела из Арамона в Виллер-Котре, процессия повстречалась с отменной берлиной, запряженной тремя лошадьми; в нее села мать с младенцем.
      Молодой человек отдал слуге кое-какие распоряжения, спешился, бросил ему повод своего коня и в свою очередь сел в карету, которая, не останавливаясь в Виллер-Котре и не заезжая туда, обогнула парк от фазаньего двора до конца улицы Ларни, а оттуда во всю прыть покатила по парижской дороге.
      Перед отъездом молодой человек оставил кошелек с золотыми для передачи папаше Клуи, а женщина - письмо, адресованное Питу.
      Доктор Рейналь ручался, что, поскольку мать быстро оправляется после родов, а ребенок здоровый и крепкий (между прочим, это был мальчик), поездка из Виллер-Котре в Париж в хорошей карете не должна им повредить.
      Получив эти заверения, Изидор решился уехать; это было необходимо, потому что скоро должны были вернуться Бийо и Питу.
      Богу, до поры до времени благоприятствующему тем, от кого он позже зачастую, как может показаться, отступается, было угодно, чтобы роды свершились в отсутствие Бийо, который, впрочем, не знал, где прячется его дочь, и Питу, который в наивности своей и не подозревал, что Катрин беременна.
      Около пяти утра карета подъехала к воротам Сен-Жермен, но не смогла пересечь бульвары из-за огромного скопления народа, привлеченного праздником.
      Катрин отважилась выглянуть из дверцы, но в тот же миг с криком отпрянула и уткнулась в грудь Изидору.
      Первые же двое, кого она увидела и узнала среди представителей, откомандированных на праздник федерации, были Бийо и Питу.
      XXXVIII
      ЧЕТЫРНАДЦАТОЕ ИЮЛЯ 1790 ГОДА
      Благодаря участию всего Парижа тот труд, который доложен был превратить огромную равнину в дол, окруженный двумя холмами, был завершен вечером тринадцатого июля.
      Многие труженики, желая быть уверенными, что назавтра найдут себе место, ночевали тут же, как ночуют победители на поле сражения.
      Бийо и Питу присоединились к другим представителям и заняли среди них место на бульваре. Как мы уже знаем, случаю было угодно, чтобы депутатам от департамента Эны отвели то самое место, где оказалась карета, которая доставила в Париж Катрин и ее дитя.
      Эта шеренга, состоявшая из одних депутатов, тянулась от Бастилии до самого бульвара Благовещения.
      Каждый лез вон из кожи, чтобы получше принять желанных гостей. Когда стало известно, что прибыли бретонцы, эти старшие дети свободы, победители Бастилии поспешили им навстречу до самого Сен-Сира и встретили с почетом.
      Много было случаев, являвших собой удивительные примеры бескорыстия и патриотизма.
      Хозяева постоялых дворов сговорились и по общему решению не только не взвинтили цены, но снизили их. Вот вам пример бескорыстия.
      Журналисты, ведущие между собой неумолимую повседневную борьбу и нападающие друг на друга со страстью, которая подогревает всеобщую ненависть вместо того, чтобы ее умерять, так вот, журналисты - по крайней мере двое из них, Лустало и Камил Демулен, - предложили заключить союзный пакт между всеми пишущими. Они отказались от всякого соперничества, от всякой ревности; они поклялись отныне соревноваться лишь в том, что содействует общественному благу. Вот вам пример патриотизма.
      К сожалению, их предложение не нашло отклика в прессе и поныне остается не более чем возвышенной утопией, каковой, вероятно, пребудет и впредь.
      Со своей стороны Собрание тоже получило мощную порцию электрических разрядов, колебавших Францию наподобие землетрясения. За несколько дней до того оно по предложению гг. Монморанси и Лафайета отменило наследственное дворянство, которое защищал аббат Мори, сын деревенского башмачника.
      Еще в феврале месяце Собрание отменило наследственное право там, где оно чинило зло. По поводу повешения братьев Агасс, которые были осуждены за подделку векселей, Собрание постановило, что отныне ни дети, ни родители преступников не будут опозорены казнью их близких.
      Между прочим, в тот самый день, когда Собрание отменило наследственную передачу привилегий, как отменило наследственную передачу кар, перед Собранием предстал некий немец, явившийся с берегов Рейна, сменивший данные ему при рождении имена Иоганн Батист на имя Анахарсис - Анахарсис Клоотс, - прусский барон, родившийся в Клеве, предстал и объявил себя депутатом рода человеческого. Он привел с собой два десятка людей, принадлежавших к разным народам и одетых в национальные костюмы, всех сплошь изгнанников, и явился во имя народов просить для них у единственных законных правителей места на празднике федерации.
      Оратору от лица рода человеческого было даровано место на празднике.
      С другой стороны, влияние Мирабо сказывалось все сильнее: благодаря этому могущественному соратнику двор приобрел сторонников не только в рядах правых, но и из числа левых. Собрание едва не с энтузиазмом проголосовало за предоставление по цивильному листу королю двадцати четырех миллионов, а королеве четырех миллионов.
      В общем, к ним возвращались двести восемь тысяч франков долгов, которые они оплатили красноречивому трибуну, и шесть тысяч ливров ренты, которые они выплачивали ему ежемесячно.
      Впрочем, Мирабо, казалось, не ошибся насчет настроения провинций; те из представителей, что были приняты Людовиком XVI, распространили в Париже восторженное отношение к Национальному собранию, но в то же время и религиозное преклонение перед королевской властью. Они снимали шляпы перед г-ном Байи с криком: "Да здравствует нация!. - но перед Людовиком XVI они опускались на колени и слагали свои шпаги к его ногам с криком: "Да здравствует король!.
      К несчастью, король, натура не слишком поэтическая и не слишком рыцарственная, слабо отзывался на все эти душевные порывы.
      К несчастью, королева, слишком гордая, слишком, если можно так выразиться, проникнутая лотарингским духом, не придавала этим идущим от сердца свидетельствам того значения, какого они заслуживали.
      И потом - несчастная женщина! - на дне своей души она таила нечто мрачное, нечто сродни тем темным пятнам, которые покрывают солнечный диск.
      Этим мрачным темным пятном, разъедавшим ей сердце, была разлука с Шарни.
      Шарни, конечно, мог бы уже вернуться, но оставался при г-не де Буйе.
      Когда она встречалась с Мирабо, на мгновение у нее промелькнула мысль пококетничать с этим человеком развлечения ради. Ее королевскому и женскому самолюбию было бы лестно видеть могущественного гения склонившимся к ее ногам; но, в сущности, что значит для сердца гений? Какое дело страстям до утех самолюбия, до побед, одержанных гордыней? Прежде всего, королева своим женским зрением видела в Мирабо человека из плоти и крови, человека с нездоровой тучностью, с морщинистыми впалыми щеками, в шрамах и рытвинах от оспы, с покрасневшими глазами, с опухшим горлом; она тут же сравнила с ним Шарни, изящного дворянина в расцвете лет и красоты, облаченного в блестящий мундир, который придавал ему несравненный воинственный вид, меж тем как Мирабо в штатском платье был похож, когда гений не одушевлял его властного лица, на переодетого каноника. Она пожала плечами; она испустила глубокий вздох; глазами, покрасневшими от ночных бдений и слез, она измерила разделявшее их расстояние и замирающим голосом, в котором дрожали рыдания, прошептала: "Шарни, мой Шарни!."
      Что значили для этой женщины в такие минуты народы, припавшие к ее ногам? Что значили для нее эти людские волны, подобно приливу гонимые небесными вихрями и разбивающиеся о ступеньки трона с криком: "Да здравствует король! Да здравствует королева!.? Если бы знакомый голос шепнул ей на ухо: "Мария, я ни в чем не изменился! Антуанетта, я вас люблю!. - она бы поверила, что вокруг нее все по-прежнему, и эти слова больше успокоили бы ей сердце, скорее разгладили чело, чем все клики, обещания и клятвы.
      Но как бы то ни было, в свой срок настало четырнадцатое июля, принеся с собой великие и малые события, которые все вместе составляют историю убогих и могущественных, историю народа и монархии. Этот день четырнадцатого июля, словно не желая знать, что ему суждено освещать неслыханное, небывалое, великолепное зрелище, явился омраченный тучами, дыша ветром и дождем.
      Но одно из достоинств французского народа состоит в том, что он смеется над чем угодно, даже над дождем в праздничные дни.
      Парижские национальные гвардейцы и представители от провинций, толпившиеся на бульварах с пяти утра, измокшие под дождем и умиравшие с голоду, смеялись и пели.
      Правда парижское население, не властное защитить их от дождя, задумало по крайней мере спасти их от голода.
      Изо всех окон на веревках им начали спускать хлеб, сыр и бутылки вина.
      Это делалось на всех улицах, по которым они проходили. Покуда они проходили, сто пятьдесят тысяч людей заняли места на пригорках Марсова поля, а еще сто пятьдесят тысяч стояли за их спинами.
      Что до амфитеатров Шайо и Пасси, они были до отказа забиты зрителями, число которых не поддавалось учету.
      Великолепный цирк, гигантский амфитеатр, величественная арена, где состоялся праздник объединения Франции, а когда-нибудь, быть может, призойдет объединение всего мира!
      Увидим мы этот праздник или не увидим - не все ли равно? Его увидят наши сыновья, увидит мир.
      Одно из величайших заблуждений человека заключается в том, что он воображает, будто весь мир целиком существует для того, чтобы он прожил в нем свою краткую жизнь, меж тем как на самом деле из переплетения этих бесконечных кратких, эфемерных, невидимых, кроме как оку Господню, существований и состоит время - тот более или менее долгий период, в течение которого Провидение, эта Исида с четырьмя сосцами приглядывающая за народами, вершит свой таинственный труд и продолжает непрерывное дело сотворения мира.
      О да, наверняка все, кто там был, верили, что скоро поймают, ухватят за оба крыла летучую богиню, которая зовется Свободой, вечно ускользает и скрывается из виду, чтобы всякий раз вернуться еще более гордой и сверкающей.
      И эти люди заблуждались, как позже заблуждались их сыновья, думавшие, что они ее утратили.
      И какою же радостью, каким доверием были проникнуты все эти люди - и те, что ждали, сидя или стоя, и те, что, перейдя реку по деревянному мосту, наведенному близ Шайо, через Триумфальную арку хлынули на Марсово поле!
      По мере того как подходили отряды представителей, изо всех уст вырывались, рождаясь в сердцах, оглушительные крики ликования, а может быть, отчасти и изумления перед открывавшейся взору картиной.
      В самом деле, никогда еще глазам человеческим не являлось подобное зрелище.
      Марсово поле преобразилось словно по волшебству. Равнина меньше чем за месяц превратилась в долину окружностью в целое лье.
      И на прямоугольных склонах вокруг долины разместились, стоя и сидя, триста тысяч человек.
      Посреди возвышался Алтарь отечества, к которому вели четыре лестницы - по одной с каждой стороны обелиска, венчавшего алтарь.
      На каждом углу монумента было по сосуду, в которых курился ладан: Национальное собрание решило, что отныне его будут воскурять не только Богу.
      На каждой из четырех граней обелиска виднелись надписи, возвещавшие миру, что французский народ свободен, и призывавшие прочие нации последовать его примеру.
      О, как радовались наши отцы! Их радость при виде этой картины была так безудержна, так глубока и искренна, что ее отголоски дошли и до нас.
      Между тем в небесах, как во времена древности, творились знамения.
      Безжалостные ливни, ураганные ветры, темные тучи предвещали тысяча семьсот девяносто третий, тысяча восемьсот четырнадцатый, тысяча восемьсот пятнадцатый годы!
      Но посреди непогоды иногда проглядывало яркое солнце, сулившее тысяча восемьсот тридцатый, тысяча восемьсот сорок восьмой.
      И если бы явился пророк и предсказал этим миллионам людей их будущее - как бы они его приняли?
      Так же, как греки Калхаса, как троянцы Кассандру!
      Но в этот день звучали только два голоса: то были голос веры и отвечавший ему голос надежды.
      Перед корпусами Военной школы были построены галереи.
      Эти галереи, затянутые драпировками и увенчанные трехцветными флагами, были приготовлены для королевы, придворных и Национального собрания.
      Два одинаковых трона, возвышавшихся на расстоянии в три фута один от другого, предназначались королю и председателю Собрания.
      Король, назначенный - только на этот день! - верховным главнокомандующим французской национальной гвардией, передал свои полномочия Лафайету.
      Итак, Лафайет в этот день оказался главнокомандующим над шестью миллионами вооруженных людей.
      Его удача спешила к своему зениту. Масштабами превосходя его собственные масштабы, она неизбежно должна была вскоре пойти на убыль и погаснуть.
      В этот день она дошла до апогея, но, подобно фантастическим ночным призракам, что, увеличиваясь, постепенно достигают человеческих размеров, она лишь затем выросла сверх всякой меры, чтобы обратиться в пар, развеяться и исчезнуть.
      Однако праздник федерации происходил на самом деле, и происходившее не вызывало сомнений.
      Все было явью: народ, который вскоре заявит, что с него хватит; король, чья голова скоро слетит с плеч; генералиссимус, чей белый конь вскоре умчит седока в изгнание.
      Между тем под этим зимним дождем, под порывами ненастья, при свете редких лучей бледного солнца, еле-еле пробивавшегося сквозь темную пелену туч, представители через три пролета Триумфальной арки вступили на обширную арену; этот авангард, составлявший около двадцати пяти тысяч человек, выстроился двумя концентрическими кругами по всей окружности цирка; далее появились парижские выборщики, за ними представители Коммуны и, наконец, Национальное собрание.
      Все эти отряды, которым было отведено место на галереях, пристроенных к Военной школе, шли прямо через поле; подобно волне, набегающей на скалу, они лишь раздались, чтобы обогнуть Алтарь отечества, вновь сомкнувшись за ним, и передние уже успели приблизиться к галереям, в то время как хвост колонны, подобной гигантской змее, еще делал последний поворот перед Триумфальной аркой.
      За выборщиками, представителями Коммуны и Национальным собранием шли все остальные: представители провинций, военные депутации, национальная гвардия.
      Каждый департамент в знак отличия нес свое собственное знамя, но знамена эти обвивал, охватывал, окружал гигантский пояс из трехцветных знамен, твердивших глазам и сердцам присутствующих два слова, единственные два слова, ведущие на великие деяния народы, послушные Божьему замыслу. Отечество и единство - вот эти слова.
      В одно и то же время председатель Национального собрания поднялся на свой трон, король на свой, а королева заняла место на трибуне.
      Увы, несчастная королева! Ее свита была ничтожна. Лучшие подруги Марии Антуанетты испугались и бросили ее; узнай они, что благодаря Мирабо король получил двадцать четыре миллиона на личные расходы, - быть может, некоторые из них и вернулись бы; однако они этого не знали.
      Что же касается того человека, которого тщетно искали глаза Марии Антуанетты, то она знала: его не привлекли бы к ней ни золото, ни могущество.
      Но его не было, и королеве хотелось задержать взгляд хоть на одном дружеском, преданном лице.
      Она осведомилась, где г-н Изидор де Шарни и почему защитники монархии, у которой осталось в этой огромной толпе так немного защитников, не сплотились вокруг короля и у ног королевы.
      Никто не знал, где Изидор де Шарни, а если бы кто-нибудь сообщил королеве, что в это самое время он везет крестьяночку, свою любовницу, в скромный домик на склоне холма Бельвю, она наверняка сострадательно передернула бы плечами, а может быть, ее сердце сжалось бы от ревности.
      И кто знает, в самом деле: что, если бы наследница Цезарей пожертвовала троном и короной и согласилась стать безвестной крестьянкой, лишь бы Оливье продолжал любить ее, как Изидор любил Катрин!
      Таковы были, по всей вероятности, мысли, мелькавшие у нее в голове, как вдруг Мирабо, перехватив один из ее непонятных взглядов - то ли небесный луч, то ли грозовая молния блистали в этом взгляде, - не удержавшись, произнес в полный голос:
      - О чем же все-таки думает эта волшебница?
      Случись рядом Калиостро, он, услыхав этот вопрос, мог бы на него ответить: "Она думает о роковом механизме, который я ей показал в графине, в замке Таверне, и который она потом однажды вечером узнала в Тюильри под пером Жильбера." И великий прорицатель, ошибавшийся так редко, на сей раз ошибся бы.
      Она думала об отсутствующем Шарни и об угасшей любви.
      Вот о чем она думала под грохот пятисот барабанов и шум двух тысяч музыкальных инструментов, заглушаемый криками: "Да здравствует король! Да здравствует закон! Да здравствует нация!."
      Внезапно наступила полная тишина.
      Король и председатель Национального собрания сели.
      Двести священнослужителей в белых стихарях приблизились к алтарю, возглавляемые епископом Отенским, г-ном де Талейраном, главой всех приносящих присягу в прошлом, настоящем и будущем.
      Хромая на одну ногу, он взошел по ступеням алтаря - Мефистофель, ожидающий Фауста, которому предстояло появиться тринадцатого вандемьера.
      Месса, которую отслужил епископ Отенский! Мы позабыли назвать это обстоятельство в числе дурных предзнаменований.
      В этот миг гроза разразилась с удвоенной силой; казалось, небо возроптало против этого мнимого пастыря, который собирался профанировать святое таинство мессы и вместо дарохранительницы поднести Господу сердце, в котором вызревали будущие клятвопреступления.
      Приблизившись к алтарю, знамена частей и трехцветные флаги образовали реющий пояс, раздуваемый юго-западным ветром и переливающийся тысячью цветов.
      Завершив мессу, г-н де Талейран спустился на несколько ступенек и благословил национальное знамя и стяги восьмидесяти трех департаментов.
      Затем началась священная церемония присяги.
      Лафайет присягнул первым - именем национальной гвардии королевства.
      Вторым присягнул председатель Национального собрания именем всей Франции.
      Король присягнул третьим - своим собственным именем.
      Лафайет спешился, пересек пространство, отделявшее его от алтаря, поднялся по ступеням, обнажил шпагу, приложил ее острие к Евангелию и твердым, убежденным голосом произнес:
      - Мы клянемся в вечной верности нации, закону, королю; клянемся всеми нашими силами поддерживать Конституцию, принятую Национальным собранием и одобренную королем; в согласии с законом защищать безопасность личности и собственности, распределение хлеба и пропитания внутри государства, взимание общественных податей в любой форме; клянемся быть связанными со всеми французами неразрывными узами братства.
      Во время присяги установилась полная тишина.
      Едва он кончил, из ста пушек одновременно вырвалось пламя: то был сигнал соседним департаментам.
      И тут весь укрепленный город озарился огромной вспышкой, сопровождавшейся угрожающим громом, который был изобретен людьми, и если числом бедствий может определяться превосходство, то этот рукотворный гром давно уже превзошел гром Божий.
      Подобно кругам от камня, брошенного на середину озера, расходящимся по сторонам, пока не достигнут берега, каждый круг огня и каждая волна канонады разбегалась от центра к периферии, из Парижа к границам, из сердца Франции за ее пределы.
      Затем председатель Национального собрания в свой черед встал, все депутаты стеснились вокруг него, и он произнес:
      - Клянусь быть верным нации, закону, королю и всеми своими силами поддерживать Конституцию, принятую Национальным собранием и одобренную королем.
      Не успел он договорить, как сверкнул тот же огонь, загремели те же взрывы и, как удаляющееся эхо, разлетелись во все концы Франции.
      Настала очередь короля.
      Он встал.
      Тише! Слушайте все, каким голосом он будет произносить клятву нации клятву, которую сразу же преступил в сердце своем.
      Берегитесь, государь! Туча разрывается надвое, открывается чистое небо, появляется солнце.
      Солнце - это Бог. На нас взирает Бог.
      - Я, король французов, - говорит Людовик XVI, - клянусь употребить всю власть, которой наделил меня конституционный закон государства, на то, чтобы поддерживать Конституцию, принятую Национальным собранием и одобренную мною, и способствовать исполнению законов.
      Ах, государь, государь, зачем же и на этот раз вы не пожелали принести клятву на алтаре?
      Двадцать первое июня станет ответом на четырнадцатое июля, Варенн откроет разгадку Марсова поля.
      Но истинной или ложной была эта клятва, она была отмечена новыми вспышками и новым грохотом.
      Сто пушек грянули, как грянули они в честь Лафайета и в честь председателя Собрания, и артиллерия департаментов в третий раз подхватила грозное предупреждение королям: "Берегитесь, Франция встает на ноги! Берегитесь, Франция хочет быть свободной, и, как тот римский посол, у которого в складках плаща таились и мир, и война, она готова взметнуть свой плащ над целым светом!.
      XXXIX
      ЗДЕСЬ ТАНЦУЮТ
      И вот для всей этой неисчислимой толпы настал час безбрежной радости.
      Мирабо на миг забыл королеву, Бийо на миг забыл Катрин.
      Король удалился под всеобщие приветственные клики. Собрание вернулось в зал заседаний в сопровождении того же кортежа, с которым прибыло на Марсово поле.
      Что до знамени, которое город Париж вручил ветеранам армии, то, как сообщает "История революции, составленная двумя друзьями народа., было решено, что знамя это будет вывешено под сводами Национального собрания на память будущим законодательным собраниям о счастливой эпохе, наступление которой отпраздновали в этот день, и как эмблема, способная напомнить войскам, что они подчиняются двум властям и не смеют выступать без согласного распоряжения обеих этих властей.
      Мог ли Шапелье, по предложению которого был издан этот декрет, предвидеть двадцать седьмое июля, двадцать четвертое февраля и второе декабря?
      Стемнело. Утренний праздник происходил на Марсовом поле, вечернему надлежало быть у Бастилии.
      Восемьдесят три покрытых листвой дерева, по числу департаментов, изображали собой восемь башен крепости, на фундаментах которых они были установлены. От дерева к дереву тянулись сверкающие гирлянды; посредине возвышалась гигантская мачта, увенчанная знаменем, на котором красовалось слово "Свобода." Возле рвов была вырыта огромная могила, в которой были погребены кандалы, цепи, решетки Бастилии и знаменитый барельеф, украшавший ранее башенные часы и изображавший скованных рабов. Кроме того, оставили отверстыми и осветили во всей их зловещей глубине подвальные одиночные камеры, вобравшие в себя столько слез и заглушившие столько вздохов. И наконец, когда, привлеченная музыкой, звучавшей среди листвы, публика добиралась до того места, где прежде был внутренний двор, там перед нею открывался ярко освещенный бальный зал, и над входом в этот зал были начертаны слова, подтверждавшие, что прорицание Калиостро осуществилось:
      ЗДЕСЬ ТАНЦУЮТ
      За одним из тысячи столиков, расставленных вокруг Бастилии, под импровизированной сенью, воспроизводившей древнюю крепость почти с такой же точностью, как обтесанные камешки архитектора Паллуа, подкреплялись двое мужчин, утомленные после дня маршировки и маневров. Перед ними были выставлены огромная колбаса, четырехфунтовый каравай и две бутылки вина.
      - Эх, чтоб мне с места не сойти! - сказал, одним духом опорожнив свой стакан, младший из сотрапезников, носивший мундир капитана национальной гвардии, в то время как второй, старше его по крайней мере вдвое, был одет в мундир представителя провинции. - Чтоб мне с места не сойти! До чего ж хорошо поесть, когда голоден, и попить, когда в глотке сухо!
      Потом, помолчав, он спросил:
      - А что же вы, папаша Бийо? Неужто вам не хочется ни пить, ни есть?
      - Я попил и поел, - отвечал второй, - и теперь мне хочется только одного...
      - Чего же?
      - Я скажу тебе это, дружище Питу, когда для меня придет час сесть за стол.
      Питу не почувствовал хитрости в ответе Бийо. Бийо мало съел и мало выпил, несмотря на утомительный день, который к тому же, по выражению Питу, был голодноват; но с тех пор, как из Виллер-Котре они прибыли в Париж, за все пять дней или, вернее, пять ночей работы на Марсовом поле Бийо также очень мало пил и очень мало ел.
      Питу знал, что некоторые недомогания, не представляя большой опасности, полностью лишают аппетита самых крепких людей, и всякий раз, примечая, как мало ест Бийо, спрашивал его, как спросил только что, в чем причина такого воздержания; но Бийо всякий раз отвечал, что он не голоден, и Питу довольствовался этим ответом.
      Однако было одно обстоятельство, по-настоящему смущавшее Питу; то была не воздержанность Бийо в пище - в конце концов, каждый волен есть мало или вообще не есть. К тому же чем меньше ел Бийо, тем больше доставалось ему, Питу. Нет, его смущала немногословность фермера.
      Когда Питу делил с кем-нибудь трапезу, он любил поговорить; он заметил, что беседа, ничуть не мешая глотанию, способствует пищеварению, и это наблюдение так глубоко укоренилось у него в мозгу, что, когда Питу доводилось есть в одиночестве, он пел.
      Если, конечно, на него не нападало уныние.
      Но теперь у Питу не было никаких причин для уныния, скорее напротив.
      С некоторых пор жизнь его в Арамоне снова наладилась. Как мы знаем, Питу любил, вернее, обожал Катрин, и я прошу читателя понимать это буквально; итак, что нужно итальянцу или, например, испанцу, обожающим Мадонну? Видеть ее, стоять перед ней на коленях, молиться.
      А что делал Питу?
      С наступлением темноты он отправлялся к Клуисовой глыбе; он видел Катрин, стоял перед ней на коленях молился.
      И девушка, благодарная Питу за огромную услугу, которую он ей оказал, не препятствовала ему в этом. Взгляд ее устремлялся мимо Питу, гораздо дальше, гораздо выше!
      Лишь время от времени славный парень ощущал легкие уколы ревности, когда приносил с почты письмо от Изидора к Катрин или относил на почту письмо от Катрин к Изидору.
      Но в конечном счете это все же было несравненно лучше, чем прежде, когда он только что вернулся из Парижа и объявился на ферме, и Катрин, распознав в Питу демагога, врага знати и аристократов, выставила его за дверь, говоря, что работы для него на ферме нет.
      Питу, не знавший о беременности Катрин, даже не подозревал, что нынешнее положение дел не может длиться вечно.
      Посему он покинул Арамон с огромным сожалением, но офицерский чин обязывал его подавать пример ревностной службы; и вот он попрощался с Катрин, поручил ее заботам папаши Клуи и обещал вернуться как можно скорей.
      Как видим, ничего из того, что осталось у Питу дома, не могло погрузить его в уныние.
      В Париже с ним также не приключилось ничего худого, что могло бы заронить в его сердце это чувство.
      Он разыскал доктора Жильбера и отчитался ему в употреблении его двадцати пяти луидоров, а также передал благодарность и добрые пожелания тридцати трех солдат национальной гвардии, которых он обмундировал на эти двадцать пять луидоров, а доктор Жильбер вручил ему еще двадцать пять луидоров, на сей раз предназначавшихся не только на нужды национальной гвардии, но и на его собственные.
      Питу простодушно и без лишних слов принял этот подарок.
      Г-н Жильбер был для него богом, и от него Питу легко было принять что бы то ни было.
      Когда Всевышний насылал дождь или солнце, Питу никогда не приходило в голову взять с собой зонтик, чтобы уклониться от господних даров.
      Нет, он принимал и то, и другое, и, как цветам, как всем растениям и деревьям, эти дары всегда приходились ему кстати.
      Кроме того, Жильбер ненадолго погрузился в размышления, а потом, подняв к нему свое красивое задумчивое лицо, сказал:
      - Сдается мне, дорогой Питу, что Бийо о многом нужно мне рассказать, а покамест я буду беседовать с Бийо, почему бы тебе не навестить Себастьена?
      - Ах, с удовольствием, господин Жильбер, - воскликнул Питу, хлопая в ладоши, как ребенок, - мне самому ужасно хотелось, но я не смел попросить у вас разрешения.
      Жильбер еще на миг задумался.
      Потом взял перо, написал несколько слов, сложил лист и надписал имя своего сына.
      - Держи, - сказал он, - возьми экипаж и поезжай за Себастьеном; по-видимому, вследствие того, что я написал, ему надо будет нанести один визит; ты проводишь его, не правда ли, милый Питу, и подождешь у дверей. Может быть, придется подождать час или даже больше, но я знаю твою снисходительность: ты скажешь себе, что оказываешь мне этим услугу, и не станешь скучать.
      - Да нет же, не беспокойтесь, господин Жильбер, - сказал Питу, - я никогда не скучаю. К тому же по дороге я куплю у булочника краюху хлеба, и, если в карете мне станет скучно, я пожую.
      - Прекрасное средство! - отозвался Жильбер. - Но только, знаешь ли, Питу, - добавил он, улыбаясь, - с точки зрения гигиены есть всухомятку вредно: хлеб лучше чем-нибудь запивать.
      - Тогда, - подхватил Питу, - я кроме хлеба куплю ломоть студня и бутылку вина.
      - Браво! - воскликнул Жильбер.
      И воодушевленный Питу вышел, нанял фиакр, велел ему подъехать к коллежу Людовика Святого, спросил Себастьена, который прогуливался в саду при коллеже, сгреб его в объятия, как Геракл Телефа, расцеловал от души, а потом, опустив на землю, вручил ему письмо от отца.
      Себастьен первым делом поцеловал письмо с нежной и почтительной сыновней любовью; потом, после минутного размышления, он спросил:
      - Скажи, Питу, а не говорил ли отец, что ты должен куда-то меня отвезти?
      - Да, если ты согласишься.
      - Еще бы, - поспешно промолвил мальчик, - конечно, я согласен, и ты скажешь отцу, что я был в восторге от его предложения.
      - Ладно, - сказал Питу, - похоже, что речь идет о месте, где тебе бывает очень весело.
      - Я был в этом месте всего один раз, Питу, но буду счастлив туда вернуться.
      - В таком случае, - объявил Питу, - остается только предупредить аббата Берардье о твоей отлучке; фиакр ждет у дверей, и я тебя увезу.
      - Превосходно, - отвечал юноша, - и, чтобы не терять времени, милый Питу, отнеси сам аббату записку от отца, а я тем временем немного приведу себя в порядок и буду ждать тебя во дворе.
      Питу отнес письмо директору коллежа, получил exeat и спустился во двор.
      Свидание с аббатом Берардье приятно польстило самолюбию Питу; в нем признали того нищего крестьянина - в шлеме, при сабле, но без такого важного предмета туалета, как кюлоты, - который в тот самый день, когда пала Бастилия, год тому назад, произвел в коллеже целый переполох как оружием, которое при нем было, так и одеждой, которой на нем не было. Сегодня он явился сюда в треуголке, в синем сюртуке с белыми отворотами, в коротких кюлотах, с капитанскими эполетами на плечах; сегодня он явился с той уверенностью в себе, какая достигается благодаря уважению сограждан; таким образом, он имел право на самое обходительное обращение.
      И аббат Берардье встретил его весьма обходительно.
      Почти в то же самое время, когда Питу спускался по лестнице, ведущей от директора коллежа, Себастьен, у которого была комната в другом крыле, спускался по другой лестнице.
      Себастьен уже не был ребенком; это был очаровательный юноша лет шестнадцати-семнадцати, лицо его обрамляли чудесные каштановые волосы, а голубые глаза метали первое юное пламя, позлащенное, как лучи зари.
      - Я готов, - весело сказал он Питу, - поехали.
      Питу посмотрел на него до того радостно и вместе с тем до того изумленно, что Себастьсну пришлось повторить свое приглашение еще раз.
      На сей раз Питу последовал за юношей.
      У ворот Питу сказал Себастьену:
      - Вот ведь какое дело: я, знаешь ли, понятия не имею, куда нам ехать, поэтому назови адрес сам.
      - Не беспокойся, - сказал Себастьен. И, обращаясь к кучеру, добавил: - Улица Кок-Эрон, девять, первый подъезд от улицы Кокийер.
      Этот адрес ровным счетом ничего не говорил Питу. Итак, Питу вслед за Себастьеном безропотно поднялся в карету.
      - Но только, если та особа, к которой мы едем, милый Питу, окажется дома, - заметил Себастьен, - я могу пробыть там час или даже дольше.
      - Не беспокойся об этом, Себастьен, - отвечал Питу, разевая свой огромный рот в жизнерадостной улыбке, - это предусмотрено. Эй, кучер, попридержи лошадей!
      В это время они как раз поравнялись с булочной; кучер придержал лошадей, Питу выскочил, купил двухфунтовый каравай и вернулся в фиакр.
      Чуть подальше Питу остановил кучера еще раз.
      Это было перед кабачком.
      Питу вышел, купил бутылку вина и снова уселся рядом с Себастьеном.
      И, наконец, Питу остановил кучера в третий раз, на сей раз перед колбасной лавкой.
      Питу опять выскочил и купил четверть студня.
      - Теперь, - сказал он, - гоните, не останавливаясь, до улицы Кок-Эрон, у меня есть все, что мне надобно.
      - Отлично, - отозвался Себастьен, - теперь я понимаю твой план и совершенно спокоен на твой счет.
      Карета покатилась до самой улицы Кок-Эрон и остановилась перед домом номер девять.
      Чем ближе подъезжали они к этому дому, тем сильней становилось лихорадочное возбуждение, охватившее Себастьена. Он вскочил с сиденья и, высунувшись из фиакра, кричал кучеру, хотя, к чести последнего и его колымаги, надо признать, что призывы юноши нисколько не ускорили дело:
      - Побыстрей, кучер, да побыстрей же!
      Тем не менее, поскольку все на свете чем-нибудь да кончается - ручьи впадают в речушки, речушки в большие реки, реки в океан, - так и фиакр добрался наконец до улицы Кок-Эрон и, как мы уже говорили, остановился перед домом номер девять.
      Себастьен тут же, не дожидаясь помощи кучера, распахнул дверцу, в последний раз обнял Питу, спрыгнул на землю, позвонил у дверей, двери отворились, юноша спросил у привратника, дома ли ее сиятельство графиня де Шарни, и, не дожидаясь ответа, ринулся внутрь павильона.
      При виде прелестного мальчика, красивого и хорошо одетого, привратник даже не попытался его остановить и, поскольку графиня была дома, удовольствовался тем, что затворил дверь, предварительно удостоверившись, что никто не сопровождает гостя и не хочет войти за ним следом.
      Спустя пять минут, когда Питу отхватил ножом первый шмат от четверти студня, зажал между колен откупоренную бутылку, а сам тем временем за обе щеки уписывал мягкий хлеб с хрустящей корочкой, дверца фиакра отворилась, и привратник, держа свой колпак в руке, обратился к Питу со следующими словами, которые ему пришлось повторить дважды:
      - Ее сиятельство графиня де Шарни просит господина капитана Питу соблаговолить войти к ней в дом, вместо того, чтобы ждать господина Себастьена в фиакре.
      Как мы уже сказали, привратник был вынужден повторить это приглашение дважды, но, поскольку после второго раза Питу уже не мог думать, что ослышался, ему пришлось со вздохом проглотить хлеб, положить обратно в бумажный сверток шмат студня, который он успел отрезать, и аккуратно поставить бутылку в угол фиакра, чтобы вино не разлилось.
      Потом, потрясенный таким приключением, он последовал за привратником. Но потрясение его безмерно возросло, когда он увидал, что в передней его ждет прекрасная дама, которая, обнимая Себастьена, протянула ему, Питу, руку и сказала:
      - Господин Питу, вы доставили мне такую огромную и нечаянную радость, привезя сюда Себастьена, что мне захотелось самой вас поблагодарить.
      Питу глянул, залепетал что-то, но не посмел коснуться протянутой ему руки.
      - Возьми руку и поцелуй, Питу, - сказал Себастьен, - матушка разрешает.
      - Это твоя матушка? - переспросил Питу.
      Себастьен утвердительно кивнул головой.
      - Да, его матушка, - подтвердила Андре с сияющими глазами, - матушка, к которой вы привезли его после девяти месяцев отсутствия; матушка, которая видела сына всего единожды в жизни и, питая надежду, что вы привезете мне его еще, не желает иметь от вас тайны, хотя эта тайна может ее погубить, если окажется раскрыта.
      Когда взывали к сердцу и преданности Питу, можно было твердо рассчитывать, что доблестный молодой человек в тот же миг отринет все сомнения и колебания.
      - О сударыня, - вскричал он, хватая руку, которую протянула ему графиня де Шарни и целуя ее, - не беспокойтесь, вот где хранится ваша тайна!
      И, выпрямившись, он с большим достоинством приложил свою руку к сердцу.
      - А теперь, господин Питу, - продолжала графиня, - сын сказал мне, что вы не завтракали, пройдите же в столовую, и, пока я побеседую с сыном - ведь вы же не станете оспаривать у матери это счастье, не правда ли? - для вас накроют стол, и вы вознаградите себя за потраченное время.
      И, приветствовав Питу таким взглядом, какого у нее никогда не находилось для богатейших вельмож при дворах Людовика XV и Людовика XVI, она увлекла Себастьена через гостиную в спальню, а Питу, все еще оглушенный случившимся, остался в столовой ждать исполнения того обещания, что дала ему графиня.
      И спустя несколько мгновений все исполнилось. На столе возникли две отбивные, холодный цыпленок и горшочек варенья, а рядом с ними бутылка бордо, бокал венецианского стекла, тонкого, как муслин, и стопка тарелок из китайского фарфора.
      Несмотря на элегантность сервировки, мы не осмелимся утверждать, что Питу нисколько не пожалел о своем двухфунтовом каравае, студне и бутылке вина с зеленым сургучом.
      Когда, разделавшись с отбивными, он приступил к цыпленку, дверь отворилась, и на пороге показался молодой дворянин, намеревавшийся через столовую пройти в гостиную.
      Питу поднял голову, молодой человек потупил глаза, оба одновременно узнали друг друга и хором воскликнули:
      - Господин виконт де Шарни!
      - Анж Питу!
      Питу встал, сердце его яростно билось; вид молодого человека напомнил ему самые горестные переживания, какие ему довелось испытать в жизни.
      Что до Изидора, то ему вид Питу не напомнил ровным счетом ничего только слова Катрин, что он, Изидор, должен помнить, сколь многим обязан этому славному человеку.
      Он не знал и даже ничуть не подозревал о глубокой любви, которую Питу испытывал к Катрин; о любви, в которой Питу, будучи великодушен, черпал свою преданность. А потому он подошел прямо к Питу, в котором, несмотря на мундир и пару эполет, по привычке видел арамонского крестьянина, охотника с Волчьих Вересковищ, парня с фермы Бийо.
      - А, это вы, господии Питу, - сказал он. - Очень рад нашей встрече и возможности выразить вам всю мою признательность за услуги, которые вы нам оказали.
      - Господин виконт, - отвечал Питу более или менее твердым голосом, хотя чувствовал, что дрожит всем телом, - все, что я сделал, было ради мадемуазель Катрин, и только для нее одной.
      - Да, пока вы не узнали, что я ее люблю, но начиная с этого времени ваши услуги относились и ко мне, поскольку, когда вы получали на почте мои письма и руководили постройкой домика возле Клуисовой глыбы, вам пришлось войти в некоторые расходы...
      И рука Изидора потянулась к карману, словно желая испытать этим движением совесть Питу.
      Но Питу остановил Изидора.
      - Сударь, - произнес он с достоинством, которое подчас удивляло тех, кто имел с ним дело, - я оказываю помощь, когда могу, но не принимаю за нес платы; к тому же, повторяю вам, все мои услуги относились к мадемуазель Катрин. Мадемуазель Катрин - мой друг; если она полагает, что должна мне какие-то деньги, она уладит это прямо со мной, но вы, сударь, ничего мне не должны: я делал все для мадемуазель Катрин, а не для вас, и потому вам нечего мне предлагать.
      Эти слова, а главное тон, которым они были произнесены, поразили Изидора; быть может, только теперь он заметил, что его собеседник одет в мундир и на плечах у него красуются капитанские эполеты.
      - Отчего же, господин Питу, - возразил он, слегка наклонив голову, я кое-что вам должен, и мне есть что вам предложить. Я должен высказать вам свою благодарность и предлагаю вам свою руку. Надеюсь, вы доставите мне удовольствие принять мою благодарность и окажете мне честь пожать руку.
      В ответе Изидора и движении, коим он сопровождался, было столько величия, что покоренный Питу протянул руку и кончиками пальцев дотронулся до пальцев Изидора.
      В этот миг на пороге гостиной появилась графиня де Шарни.
      - Господин виконт, - сказала она, - вы хотели меня видеть? Вот и я.
      Изидор отдал Питу поклон и по приглашению графини последовал за ней в гостиную.
      Однако, когда он затворял дверь гостиной, желая, очевидно, остаться наедине с графиней, Андре придержала дверь, и она осталась полуоткрытой.
      Графиня явно дала понять, что сделала это намеренно.
      Итак, Питу было слышно все, что говорили в гостиной.
      Он приметил, что другая дверь гостиной, та, что вела в спальню, тоже была открыта; таким образом, Себастьен, оставаясь невидимым, мог слышать весь разговор графини и виконта точно так же, как он сам.
      - Вы хотели меня видеть? - обратилась графиня к деверю. - Могу ли я узнать, какой счастливый случай привел вас ко мне?
      - Сударыня, - отвечал Изидор, - вчера я получил весточку от Оливье; как и в прошлых письмах, которые я от него получал, он просит меня передать вам его нижайший поклон; он не знает еще, когда вернется, и пишет, что будет счастлив получить от вас весточку, коль скоро вы соблаговолите вручить мне для него письмо или просто на словах передать ему привет через меня.
      - Сударь, - сказала графиня, - я до сих пор не ответила на письмо, которое господин де Шарни написал мне перед отъездом, потому что не знаю, где он, но я охотно воспользуюсь вашим посредничеством, чтобы исполнить долг преданной и почтительной жены; итак, если завтра вы соблаговолите прислать за письмом для господина де Шарни, письмо это будет написано и передано вам для него.
      - Напишите письмо, сударыня, - отвечал на это Изидор, - но я заеду за ним не завтра, а дней через пять-шесть: мне настоятельно необходимо совершить одну поездку, не знаю в точности, сколько времени она займет, но, как только вернусь, я приду к вам засвидетельствовать почтение и исполнить то, что вы мне поручите.
      Изидор поклонился графине, та ответила ему реверансом и, по-видимому, указала ему другой выход, потому что он больше не появился в столовой, где Питу, разделавшись с цыпленком, как прежде разделался с отбивными, вступил в единоборство с вареньем.
      Горшок из-под варенья давно уже опустел, равно как и бокал, из которого Питу допил последние капли бордо, когда графиня снова вошла в столовую, ведя Себастьена.
      Трудно было бы признать суровую мадемуазель де Таверне или строгую графиню де Шарни в молодой матери, которая шла, опираясь на руку своего мальчика, с сияющими от радости глазами, с улыбкой, не сходившей с уст; ее бледные щеки, омытые невообразимо сладкими слезами, которые пролились впервые, покрылись розовым румянцем, удивившим самое Андре: это материнская любовь, составляющая для женщины полжизни, вернула румянец на ее лицо за два часа, что она провела с сыном.
      Она еще раз покрыла поцелуями лицо Себастьена; потом она передала мальчика Питу, стиснув грубую лапу славного молодого человека своими белыми ручками, которые, казалось, были изваяны из теплого и мягкого мрамора.
      Себастьен в свой черед расцеловал Андре с той пылкостью, которую вкладывал во все, что делал; эту его пылкость могло охладить лишь неосторожное восклицание, от которого не удержалась Андре, когда мальчик в прошлый раз упомянул при ней Жильбера.
      Но в часы одиночества в коллеже Людовика Святого, во время прогулок в уединенном саду сладостное видение матери снова стало возникать перед ним, и любовь мало-помалу вернулась в сердце мальчика; и когда Себастьен получил от Жильбера письмо, в котором тот разрешил ему в сопровождении Питу на час-другой съездить к матери, это письмо совпало с самыми тайными и заветными его желаниями.
      Встреча Себастьена и Андре произошла так нескоро из-за деликатности Жильбера; он понимал, что если сам отвезет мальчика к матери, то своим присутствием лишит Андре половины блаженства, а если Себастьена привез бы к ней кто-нибудь другой, а не добрый и простодушный Питу, тем самым была бы поставлена под угрозу тайна, принадлежавшая не Жильберу.
      Питу распрощался с графиней, не задав ни единого вопроса, не бросив вокруг ни единого любопытного взгляда, и, увлекая за собой Себастьена, который, обернувшись назад, обменивался с матерью воздушными поцелуями, уселся в фиакр, где обнаружил и свой хлеб, и завернутый в бумагу студень, и бутылку вина, притулившуюся в уголке.
      Во всем этом, точно так же как и в отлучке из Виллер-Котре, не было ровным счетом ничего такого, что могло бы огорчить Питу.
      Вечером того же дня он приступил к работе на Марсовом поле; работа продолжалась и во все другие дни; он получил множество похвал от г-на Майара, который его узнал, и от г-на Байи, которому он о себе напомнил; он разыскал г-на Эли и г-на Юллена, таких же победителей Бастилии, как и он сам, и без зависти увидел у них медали, которые они носили в бутоньерках, - а ведь Питу с Бийо тоже имели не меньше прав на такие медали. Наконец настал знаменательный день, и он с утра занял свое место у заставы Сен-Дени. Он снял с трех свисавших веревок сыр, хлеб и бутылку вина. Он поднимался на возвышение перед Алтарем отечества, он плясал фарандолу, одну руку протянув актрисе из Оперы, а другую монашке-бернардинке. При появлении короля он вернулся в строй и с удовлетворением видел, как от его имени присягал Лафайет - это было для него, Питу, большой честью; потом, после присяги, после пушечных выстрелов, после взрыва музыки, взлетевшей к небу, когда Лафайет на белом коне проехал между рядов своих дорогих товарищей, он радовался, когда Лафайет его узнал, и оказался среди тридцати или сорока тысяч счастливцев, которым генерал пожал руку за этот день; затем он вместе с Бийо покинул Марсово поле и несколько раз останавливался поглазеть на огни, иллюминацию, фейерверки на Елисейских полях. Потом он пошел вдоль бульваров; потом, чтобы не пропустить ни одно из удовольствий, коими изобиловал этот великий день, он, вместо того чтобы завалиться спать, как сделал бы на его месте любой, у кого после такого утомительного дня уже подгибались бы ноги, он, Питу, отправился к Бастилии, где в угловой башне нашел свободный столик, и распорядился, как мы уже сообщали, чтобы ему принесли два фунта хлеба, две бутылки вина и колбасу.
      Правда, он не знал, что Изидор, предупреждая г-жу де Шарни о семиили восьмидневной отлучке, собирался провести эти дни в Виллер-Котре; правда, он не знал, что шесть дней тому назад Катрин разродилась мальчиком, что ночью она покинула домик близ Клуисовой глыбы, а утром вместе с Изидором приехала в Париж и, вскрикнув, забилась поглубже в карету, когда заметила Бийо с Питу у заставы Сен-Дени, - а ведь ни в работе на Марсовом ноле, ни во встречах с гг. Майаром, Байи, Эли и Юлленом нет никаких причин для уныния, равно как и в этой фарандоле, которую он отплясывал между актрисой из Оперы и монашкой-бернардинкой, равно как и в том, что г-н де Лафайет узнал его и оказал ему честь своим рукопожатием, равно как и в этой иллюминации, этих фейерверках, этой искусственной Бастилии и в этом столе, на котором стояли хлеб, колбаса и две бутылки вина.
      И только одно могло печалить Питу: это была печаль папаши Бийо.
      XL
      СВИДАНИЕ
      Как мы уже знаем из начала предыдущей главы, Питу, отчасти желая поддержать собственную веселость, отчасти пытаясь развеять печаль Бийо, решился завести с ним беседу.
      - А скажите-ка, папаша Бийо, - начал Питу после недолгого молчания, во время которого он, казалось, запасся нужными словами, как стрелок перед тем, как открыть огонь, запасается патронами, - кто, черт побери, мог предположить, что с тех пор, как ровно год и два дня тому назад мадемуазель Катрин дала мне луидор и ножом разрезала веревки, которыми были связаны мои руки... да, надо же... кто бы мог подумать, что за эти год и два дня приключится столько событий.
      - Никто, - отвечал Бийо, и Питу не заметил, каким недобрым огнем сверкнул взгляд фермера, когда он, Питу, произнес имя Катрин.
      Питу выждал, чтобы узнать, не добавит ли Бийо еще чего-нибудь к тому единственному слову, которое он произнес в ответ на довольно-таки длинную и, по мнению самого Питу, недурно выстроенную тираду.
      Но, видя, что Бийо хранит молчание, Питу, подобно стрелку, о котором мы только что толковали, перезарядил ружье и дал еще один выстрел.
      - А скажите-ка, папаша Бийо, - продолжал он, - кто бы сказал, когда вы неслись за мной по равнине Эрменонвиля; когда вы чуть не загнали Каде, да и меня самого чуть не загнали; когда вы настигли меня, назвались, позволили сесть на круп вашего коня, когда в Даммартене пересели на другую лошадь, чтобы поскорей очутиться в Париже; когда мы приехали в Париж и увидели, как горят заставы, когда в предместье Ла-Виллет нас помяли имперцы; когда мы повстречали процессию, которая кричала: "Да здравствует господин Неккер!. и "Да здравствует герцог Орлеанский!.; когда вы сподобились чести нести одну из ручек носилок, на которых были установлены бюсты этих двух великих людей, а я тем временем пытался спасти жизнь Марго; когда на Вандомской площади в нас стрелял королевский немецкий полк и бюст господина Неккера свалился вам на голову; когда мы бросились наутек по улице Сент-Онорс с криками: "К оружию! Наших братьев убивают!. - кто бы вам тогда сказал, что мы возьмем Бастилию?
      - Никто, - ответствовал фермер столь же лаконично, как и в прошлый раз. "Черт возьми! - выждав некоторое время, мысленно воскликнул Питу. Сдается мне, он это нарочно!." Ладно, попробуем выстрелить в третий раз."
      Вслух же он произнес:
      - А скажите-ка, папаша Бийо, ну кто бы поверил, когда мы брали Бастилию, что день в день спустя год после этой победы я буду капитаном, вы представителем провинции на празднике Федерации, и мы оба будем ужинать, особенно я, в Бастилии, построенной из зеленых веток, которые будут насажены на месте, где стояла та, другая Бастилия? А, кто бы в это поверил?
      - Никто, - повторил Бийо еще более угрюмо.
      Питу признал, что невозможно заставить фермера разговориться, но утешался мыслью, что никто не лишил его, Питу, права говорить самому.
      Итак, он продолжал, оставив за Бийо право отвечать, коль скоро ему придет охота.
      - Как подумаю, что ровно год тому назад мы вошли в ратушу, что вы ухватили господина де Флесселя - бедный господин де Флессель, где он? Где Бастилия? - ухватили господина де Флесселя за воротник, что вы заставили его выдать порох, покуда я стоял у дверей на часах, а кроме пороха, вы добились от него записки к господину Делоне; и что мы раздали порох и расстались с господином Маратом: он пошел к Дому инвалидов, ну, а мы - к Бастилии; что у Бастилии мы нашли господина Гоншона, Мирабо из народа, как его называли... А знаете ли вы, папаша Бийо, что сталось с господином Гоншоном? Эй, знаете вы, что с ним сталось?
      На сей раз Бийо ограничился тем, что отрицательно покачал головой.
      - Не знаете? - продолжал Питу. - Я тоже не знаю. Может быть, то же самое, что сталось с Бастилией, с господином де Флесселем и что станется со всеми нами, - философски добавил Питу, - pulvis es et in pulverem reverteris. Как подумаю, что на этом самом месте была дверь, а теперь ее здесь нет, - та дверь, через которую вы вошли, после того как господин Майар написал на шкатулке знаменитое сообщение, которое я должен был прочесть народу, если вы не вернетесь; как подумаю, что на том самом месте, где сейчас в этой огромной яме, похожей на могилу, свалены все эти цепи и кандалы, вы повстречали господина Делоне! - бедняга, я так и вижу его до сих пор в сюртуке цвета небеленого полотна, в треуголке, с алой лентой и шпагой, упрятанной в трость... Да, и он тоже ушел вслед за Флесселем! Как подумаю, что господин Делоне показал вам всю Бастилию, снизу доверху, дал вам ее изучить, измерить ее стены в тридцать футов у основания и в пятнадцать у вершины, и как вы вместе с ним поднимались на башни, и вы даже пригрозили ему, если он не будет вести себя благоразумно, броситься вниз вместе с ним с одной из башен; как подумаю, что, спускаясь, он показал вам ту пушку, которая десять минут спустя отправила бы меня туда, где теперь пребывает бедный господин Делоне, кабы я не исхитрился спрятаться за угол; и, наконец, как подумаю, что, осмотрев все это, вы сказали, словно мы собирались штурмовать сеновал, голубятню или ветряную мельницу: "Друзья, возьмемте Бастилию!. - и мы ее взяли, эту хваленую Бастилию, до того здорово взяли, что сегодня сидим себе, уплетая колбасу и попивая бургундское, на том самом месте, где была башня, прозывавшаяся .третья Бертодьера., в которой сидел доктор Жильбер! До чего же странно! И как припомню весь этот шум, гам, крики, грохот... Погодите, - перебил сам себя Питу, - кстати уж о шуме, что это там слышится? Гляньте, папаша Бийо, там что-то происходит или идет кто-то: все бегут, все повскакали с мест; пойдемте-ка вместе со всеми, папаша Бийо, пойдемте!
      Питу подхватил Бийо под руку, приподнял его с места, и оба, охваченный любопытством Питу и безучастный Бийо, отправились в ту сторону, откуда доносился шум.
      Причиной шума был человек, наделенный редкой привилегией производить шум всюду, где бы он ни появлялся.
      Среди всеобщего гневного ропота слышались крики: "Да здравствует Мирабо!. - они вырывались из могучих глоток тех людей, которые последними меняют свое мнение о людях.
      И впрямь, это был Мирабо, который под руку с женщиной явился осмотреть новую Бастилию; ропот был вызван именно тем, что его узнали.
      Женщина была под вуалью.
      Другого человека на месте Мирабо испугала бы вся эта поднявшаяся вокруг него суматоха, в особенности крики, преисполненные глухой угрозы, прорывавшиеся сквозь хвалебные возгласы; эти крики были сродни тем, что сопровождали колесницу римского триумфатора, взывая к нему: "Цезарь, не забывай, что ты смертен!."
      Но он, человек привычный к угрозам, был, казалось, подобен буревестнику, которому хорошо лишь в соседстве с громами и молниями; с улыбкой на лице, со спокойным взглядом и властной осанкой он шел сквозь весь этот переполох, ведя под руку неведомую спутницу, дрожавшую под влиянием его ужасающей популярности.
      Неосторожная, она, наверно, подобно Семеле, пожелала увидеть Юпитера, и теперь, казалось, ее вот-вот спалит небесный огонь.
      - Да это же господин де Мирабо! - сказал Питу. - Смотри-ка, вот он какой, господин де Мирабо, дворянский Мирабо. Вы помните, папаша Бийо, ведь почти что на этом самом месте мы видели господина Гоншона, народного Мирабо, и я еще сказал вам: "Не знаю, как дворянский Мирабо, а этот, народный, - сущий урод." Так вот, знайте, что нынче, когда я повидал их обоих, сдается мне, что оба они одинаковые уроды, но дела это не меняет; все равно воздадим должное великому человеку.
      И Питу взобрался на стул, а со стула перелез на стол, нацепил треуголку на острие своей шпаги и закричал:
      - Да здравствует господин де Мирабо!
      Бийо ничем не проявил ни симпатии, ни антипатии; он лишь скрестил руки на дюжей груди и угрюмо пробормотал:
      - Говорят, он предает народ.
      - Подумаешь, - возразил Питу, - такое говорят обо всех великих людях древности, от Аристида до Цицерона.
      И еще более зычным и гулким голосом, чем в первый раз, он прокричал вслед прославленному оратору:
      - Да здравствует Мирабо!
      Великий человек уже почти скрылся из виду, увлекая за собой водоворот людей, хулы и приветственные клики. Питу соскочил со стола и сказал:
      - А все равно, я очень доволен, что увидел господина де Мирабо... Пошли, папаша Бийо, прикончим вторую бутылку и доедим нашу колбасу.
      И он увлек фермера к столу, где их в самом деле ждали остатки угощения, которое Питу поглощал почти без посторонней помощи, как вдруг они обнаружили, что к их столику придвинут третий стул, а на стуле сидит какой-то человек и словно поджидает их.
      Питу посмотрел на Бийо; тот смотрел на незнакомца.
      День этот, конечно, был днем братского единения, а потому допускал некоторую бесцеремонность между согражданами, но в глазах Питу, не допившего второй бутылки и не доевшего колбасы, бесцеремонность эта почти равнялась той, которую позволял себе незнакомый игрок, подсевший к шевалье де Грамону.
      Да и тот игрок, которого Гамильтон называет "ничтожеством", попросил у шевалье де Грамона прощения "за великую дерзость", между тем как незнакомец и не думал просить прощения ни у Бийо, ни у Питу, а, напротив, смотрел на них с некоторой издевкой, как, по-видимому, привык смотреть на всех и каждого.
      У Бийо, конечно же, был не такой нрав, чтобы сносить подобные взгляды, не требуя объяснений; он проворно шагнул к незнакомцу, но не успел фермер открыть рот или поднять руку, как незнакомец подал масонский знак, и Бийо ответил на этот знак.
      Эти двое даже не знали друг друга, однако они были братьями.
      Впрочем, незнакомец и одет был так же, как Бийо, в мундир представителя от провинций; лишь по некоторым отличиям в платье фермер заключил, что человек этот, должно быть, принадлежал нынче к кучке иностранцев, сопровождавших Анахарсиса Клоотса и представлявших на празднестве депутацию от всего человечества.
      После того как незнакомец и Бийо обменялись знаками, Бийо и Питу уселись на свои места.
      Бийо даже кивнул головой в знак приветствия, а Питу дружелюбно улыбнулся.
      Однако оба они, казалось, вопросительно смотрели на незнакомца, и он прервал молчание.
      - Вы меня не знаете, братья, - сказал он, - а между тем я знаю вас обоих.
      Бийо пристально глянул на незнакомца, а Питу, натура более непосредственная, воскликнул:
      - Да неужто знаете?
      - Я знаю тебя, капитан Питу, - произнес иностранец, - я знаю тебя, фермер Бийо.
      - Все верно, - заметил Питу.
      - Почему ты так мрачен, Бийо? - спросил иностранец. - Потому ли, что тебе, победителю Бастилии, ворвавшемуся в крепость первым, забыли повесить в бутоньерку медаль Четырнадцатого июля, забыли воздать тебе такие же почести, какие воздали сегодня господам Майару, Эли и Юллену?
      Бийо презрительно улыбнулся.
      - Если ты знаешь меня, брат, - произнес он, - ты должен понимать, что такое сердце, как мое, не могут опечалить подобные пустяки.
      - Тогда, может быть, потому, что со всем присущим твоему сердцу великодушием ты понапрасну пытался воспротивиться убийствам Делоне, Фулона и Бертье?
      - Я сделал все, что мог и что было в моих силах, чтобы эти злодеяния не свершились, - сказал Бнйо. - С тех пор я много раз видел во сне тех, кто пал жертвой этих злодеяний, и ни один из них ни в чем меня не упрекнул.
      - Потому ли, что, после пятого и шестого октября вернувшись к себе на ферму, ты застал амбары пустыми, а поля нераспаханными?
      - Я богат, - возразил Бийо, - один пропавший урожай мне нипочем.
      - Значит, - сказал незнакомец, заглянув Бийо в лицо, - это оттого, что твоя дочь Катрин...
      - Молчите! - произнес фермер, стиснув незнакомцу руку. - Ни слова об этом.
      - Почему же? - возразил незнакомец. - Ведь я говорю об этом, чтобы помочь тебе отомстить.
      - Тогда, - сказал Бийо, побледнев и вместе с тем улыбаясь, - тогда дело другое, давайте поговорим.
      Питу не думал больше о еде и питье, он смотрел на незнакомца, словно на колдуна.
      - И как же намерена действовать твоя месть? - с улыбкой продолжал иностранец. - Скажи. По-крохоборски, расправой с отдельным человеком, как ты уже пытался однажды?
      Бийо стал бледней мертвеца; Питу чувствовал, как по всему телу его пробежала дрожь.
      - Или ты собираешься преследовать всю касту?
      - Собираюсь преследовать всю касту, - сказал Бийо, - потому что преступление одного человека - это их общее преступление; и господин Жильбер, которому я жаловался, сказал мне: "Бедняга Бийо, то, что случилось с тобой, случилось уже с сотнями тысяч отцов! Чем еще заниматься дворянам, если в молодости не похищать девушек из простонародья, а в старости не тянуть деньги из короля?.
      - Вот как! Жильбер тебе это сказал?
      - Вы его знаете?
      Незнакомец улыбнулся.
      - Я знаю всех людей, - сказал он, - и тебя, Бийо, фермера из Писле, и Питу, капитана арамонской национальной гвардии, и виконта Изидора де Шарни, бурсоннского сеньора, и Катрин.
      - Я тебе уже говорил, брат, чтобы ты не произносил этого имени.
      - Почему же?
      - Что же с ней стряслось?
      - Она умерла!
      - Да нет же, она не умерла, папаша Бийо, - вскричал Питу, - ведь...
      И с языка у него чуть не сорвалось: "Ведь я знаю, где она находится, и каждый день с ней вижусь., но Бийо твердым, не допускавшим возражений тоном повторил:
      - Она умерла!
      Питу склонил голову; он понял.
      Быть может, Катрин была жива для других, но для него, отца, она умерла.
      - Так, так! - воскликнул незнакомец. - Будь я Диогеном, я потушил бы свой фонарь: полагаю, что я встретил человека.
      Затем он встал, протянул Бийо руку и сказал:
      - Брат, пойдем, прогуляемся немного, а этот славный молодой человек тем временем допьет свою бутылку и расправится с колбасой.
      - Охотно, - отвечал Бийо, - я начинаю понимать, что ты хочешь мне предложить.
      И, взяв незнакомца под руку, он сказал, обратившись к Питу:
      - Жди меня здесь, я вернусь.
      - Знаете ли, папаша Бийо, - возразил Питу, - если вас долго не будет, я заскучаю! У меня осталось всего полбутылки вина, огрызок колбасы да тонкий ломтик хлеба.
      - Ладно, славный Питу, - отозвался незнакомец. - Масштабы твоего аппетита нам известны, и мы пришлем тебе чего-нибудь такого, чтобы ты набрался терпения, дожидаясь нас.
      И в самом деле, не успели незнакомец с Бийо скрыться из виду за углом стены из зелени, как на столе перед Питу возникли новая колбаса, второй каравай и третья бутылка вина.
      Питу ничего не понял из того, что произошло; он был весьма удивлен и в то же время сильно встревожен.
      Но удивление и тревога, как и все вообще чувства, крайне обостряли в нем чувство голода.
      Итак, Питу под воздействием удивления, а главное, тревоги ощутил непреодолимую потребность отдать должное принесенным ему яствам и с пылом, который мы за ним уже знаем, утолял эту потребность до самого прихода Бийо, который вернулся один и молча, но с просветлевшим лицом, в котором отражалось чувство, напоминавшее радость, опустился на стул напротив Питу.
      - Ну, что? - спросил тот у фермера. - Какие новости, папаша Бийо?
      - Новости такие, что завтра ты, Питу, отправишься домой один.
      - А вы как же? - спросил капитан национальной гвардии.
      - Я? - отозвался Бийо. - Я остаюсь.
      XLI
      ЛОЖА НА УЛИЦЕ ПЛАТРИЕР
      Если наши читатели пожелают - поскольку с событий, о которых мы только что поведали, миновала целая неделя, - итак, если наши читатели пожелают вновь встретиться кое с кем из главных действующих лиц нашей истории, лиц, которые не только играли роль в прошлом, но и предназначены играть ее в будущем, мы приглашаем их присесть у фонтана на улице Платриер, к которому приходил когда-то мальчик Жильбер, гость Руссо, чтобы обмакнуть в его воду свой черствый хлеб. Оказавшись здесь, мы поведем наблюдение и пойдем за одним человеком, который вскоре должен здесь оказаться, и мы узнаем его, но уже не по форменному платью представителя от провинций - платью, которое после отъезда ста тысяч депутатов, присланных Францией, неизбежно привлекло бы к себе повышенное внимание окружающих, а наш герой отнюдь не стремится к этому, - но в простом и более привычном наряде богатого фермера из парижских окрестностей.
      Теперь уже, наверно, читатель и сам понял, что герой этот - не кто иной, как Бийо; он шагает по улице Сент-Оноре мимо решеток Пале-Рояля который с недавним возвращением герцога Орлеанского, более восьми месяцев пробывшего в лондонском изгнании, вновь обрел свое ночное великолепие, - сворачивает налево, на улицу Гренель, и без колебаний устремляется по улице Платриер.
      Однако, поравнявшись с фонтаном, у которого мы его поджидаем, он нерешительно останавливается, но не потому, что ему не хватает духу, тем, кто его знает, хорошо известно, что, если отважный фермер решил идти хоть в самый ад, он пойдет туда не бледнея, - но явно потому, что нетвердо знает дорогу.
      И в самом деле, нетрудно убедиться-а нам в особенности, поскольку мы следим за ним, не спуская с него глаз, - нетрудно убедиться, что он осматривает и изучает каждую дверь, как человек, не желающий ошибиться адресом.
      Однако, несмотря на внимательный осмотр, он миновал уже две трети улицы, так и не найдя того, что искал; дальше проход перегорожен толпой граждан, которые остановились возле кучки музыкантов, откуда раздается голос, распевающий песенки на злобу дня; быть может, эти песенки не возбудили бы столь острого любопытства, если бы в каждую из них не были вставлены один-два куплета с выпадами против известных лиц.
      Одна из песенок под названием "Манеж. исторгла у толпы радостные крики. Поскольку Национальное собрание заседало в помещении Манежа, то разные группировки внутри Собрания приобрели свойства лошадиных мастей вороные и белые, чалые и гнедые - и, мало того, депутаты получили лошадиные клички: Мирабо окрестили Удалым, графа де Клермон-Тоннера - Пугливым, аббата Мори - Шальным, Туре - Грозой, а Байи - Везунчиком.
      Бийо на минутку остановился послушать эти более резкие, нежели справедливые нападки, потом взял направо, проскользнул вдоль стены и скрылся из виду.
      Наверняка в толпе он нашел то, что искал, потому что, затерявшись с одной стороны ее, так и не вынырнул с другой.
      Давайте же последуем за Бийо и посмотрим, что скрывается за этой кучкой людей.
      За ней обнаруживается низенькая дверь; над нею красным мелом крупно начертаны три буквы, которые, вне всякого сомнения, служат символом нынешнего собрания, а наутро будут стерты.
      Буквы эти - L, D и Р.
      Судя по всему, эта дверца служит входом в подвал; мы спускаемся вниз на несколько ступеней, потом идем по темному коридору.
      По-видимому, в этом и состоит еще один опознавательный знак, подтверждающий первый: Бийо, внимательно рассмотрев три буквы, служившие ему явно недостаточно точным указанием, поскольку он, как мы помним, не умел читать, принялся считать ступени, по которым шел вниз, и, добравшись до восьмой ступени, отважно устремился в проход.
      В конце прохода мерцал бледный огонек; перед ним сидел человек и читал газету или делал вид, будто читает.
      На звук шагов Бийо этот человек поднялся и подождал, уперев себе в грудь палец.
      Бийо в ответ выставил согнутый палец и прижал его к губам наподобие висячего замка.
      Очевидно, это и был пропуск, которого ожидал таинственный привратник; он отворил находившуюся справа от него дверь, которую совершенно невозможно было разглядеть, пока она была закрыта, и перед Бийо открылась крутая лестница с узкими ступенями, уводившая под землю.
      Бийо вошел в дверь, которая быстро и беззвучно захлопнулась за ним.
      На сей раз фермер насчитал семнадцать ступенек; ступив на семнадцатую, он прервал молчание, на которое, казалось, обрек сам себя, и вполголоса сказал:
      - Ну вот, я на месте.
      В нескольких шагах от него перед дверью колебалась драпировка; Бийо направился прямо к драпировке, отвел ее и очутился в большой круглой подземной зале, где собралось уже человек пятьдесят.
      Наши читатели уже побывали в этой зале лет пятнадцать-шестнадцать тому назад, вслед за Руссо.
      Как во времена Руссо, стены ее были затянуты алыми и белыми полотнищами, на которых были изображены переплетенные циркуль, угольник и отвес.
      Единственная лампа, укрепленная под сводами, лила тусклые лучи на середину круга, но была бессильна осветить тех, кто, не желая быть узнанным, держался ближе к стене.
      Для ораторов и лиц, ожидавших приема в члены общества, был приготовлен помост, на который вели четыре ступени; в глубине помоста, поближе к стене, одиноко возвышались стол и пустое кресло, предназначенное для председателя.
      За несколько минут зала настолько наполнилась народом, что свободного места для ходьбы уже не оставалось. Здесь были люди всех сословий и рангов, от крестьянина до принца, приходившие один за другим тем же путем, что и Бийо; у одних были здесь знакомые, другие никого не знали; одни выбирали себе места наугад, другие согласно своим симпатиям.
      И у каждого под сюртуком или плащом виднелся либо фартук каменщика, если то был просто масон, либо шарф иллюмината, если то был одновременно и масон, и иллюминат, то есть приобщенный к великой тайне.
      Всего трое мужчин не имели на себе этого последнего знака, а только фартуки каменщиков.
      Один из них был Бийо, другой - молодой человек от силы лет двадцати и, наконец, третий - мужчина лет сорока двух, судя по манерам, принадлежавший к высшему слою общества.
      Хотя появление этого последнего произвело не больше шуму, чем появление более скромных членов сообщества, но через несколько секунд после его прихода отворилась замаскированная дверь, и перед собравшимися предстал председатель, носивший одновременно знаки отличия Большого Востока и Великого Копта.
      Бийо негромко вскрикнул от удивления: этот председатель, перед которым склонялись все головы, был не кто иной, как его недавний знакомый по празднику Федерации.
      Он медленно поднялся на помост и, обратись к собранию, сказал:
      - Братья, сегодня нам предстоит исполнить два дела: я должен принять трех новых адептов; я должен дать вам отчет в своих действиях начиная с того дня, как я взялся за свой труд, и по сию пору; потому что труд мой день ото дня становится все тяжелее, и вы должны знать, по-прежнему ли я достоин вашего доверия, а я должен знать, по-прежнему ли вы удостаиваете меня доверием. Лишь получая от вас свет и возвращая вам его, могу я шагать по темному, ужасному пути, на который я вступил. Итак, пускай в этой зале останутся одни вожди ордена, чтобы мы могли принять или отвергнуть трех новых членов, явившихся к вам. Затем, когда эти трое членов будут приняты или отвергнуты, все от первого до последнего вернутся на заседание, потому что я желаю отчитаться в своих поступках не перед кружком избранных, а перед всеми и от всех получить порицание или принять благодарность.
      На этих словах отворилась дверь, противоположная той, в которую вошел председатель; за ней открылось просторное сводчатое помещение, похожее на подземелье древней базилики, и безмолвная, похожая на процессию призраков толпа хлынула туда, под аркады, скудно освещенные немногочисленными лампами, дававшими ровно столько света, чтобы, как сказал поэт, мрак был виднее.
      Остались только трое. Это были те, кто желал вступить в сообщество.
      Случайно все они встали, прислонившись к стене, на равном расстоянии друг от друга.
      Все трое смотрели друг на друга с удивлением, лишь теперь узнав, что являются главными действующими лицами заседания.
      В этот миг дверь, сквозь которую вошел председатель, снова отворилась. Появились шесть людей в масках, трое из них стали по одну, а трое по другую сторону кресла.
      - Пускай номер второй и номер третий на минуту выйдут, - сказал председатель. - Никто, кроме высших вождей, не должен узнать тайных причии приема или отказа в приеме новых братьев масонов в орден иллюминатов.
      Молодой человек и человек с аристократической внешностью вышли в тот коридор, по которому проникли в зал.
      Бийо остался один.
      - Приблизься, - сказал ему председатель после недолгого молчания, длившегося, пока двое других кандидатов не удалились.
      Бийо приблизился.
      - Каково твое имя среди профанов? - спросил у него председатель.
      - Франсуа Бийо.
      - Каково твое имя среди избранных?
      - Сила.
      - Где ты увидел свет?
      - В суасонской ложе Друзей истины.
      - Сколько тебе лет?
      - Семь лет.
      И Бийо сделал знак, указывавший на то, что он имел в масонском ордене ранг мастера.
      - Почему ты желаешь подняться на высшую ступень и быть принятым среди нас?
      - Потому что мне сказали, что эта ступень есть еще один шаг к всеобщему свету.
      - Кто твои крестные?
      - У меня нет никого, кроме человека, который по собственному почину сам пришел ко мне и предложил меня принять.
      И Бийо пристально посмотрел на председателя.
      - С каким чувством ты пойдешь по пути, который просишь перед тобой отворить?
      - С ненавистью к сильным мира сего, с любовью к равенству.
      - Что будет нам порукой в твоей любви к равенству и в твоей ненависти к сильным мира сего?
      - Слово человека, никогда не нарушавшего слова.
      - Что внушило тебе любовь к равенству?
      - Моя униженность.
      - Что внушило тебе ненависть к сильным мира сего?
      - Это моя тайна, тебе она известна. Зачем ты хочешь принудить меня повторить вслух то, что я едва смею сказать самому себе?
      - Пойдешь ли ты сам по пути равенства и обязуешься ли по мере отпущенных тебе сил и возможностей увлекать на этот путь всех, кто тебя окружает?
      - Да.
      - Будешь ли ты по мере отпущенных тебе сил и власти сметать все препятствия, что мешают свободе Франции и освобождению мира?
      - Да.
      - Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, готов ли порвать с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес?
      - Да.
      Председатель обернулся к шестерым вождям в масках.
      - Братья, - сказал он, - этот человек говорит правду. Я сам пригласил его примкнуть к числу наших. Большое горе привязывает его к нашему делу узами ненависти. Он уже много сделал для Революции и еще многое может сделать. Предлагаю себя ему в крестные и ручаюсь за него в прошлом, настоящем и будущем.
      - Принять, - единодушно произнесли шесть голосов.
      - Слышишь? - сказал председатель. - Ты готов принести клятву?
      - Говорите, - отозвался Бийо, - а я буду повторять.
      Председатель поднял руку и медленно, торжественно произнес:
      - Во имя распятого Сына клянись разорвать земные узы, связующие тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, родней, друзьями, любовницей, королями, благодетелями и со всеми людьми, кому бы ты ни обещал в прошлом своего доверия, послушания, благодарности или службы.
      Голосом, быть может более твердым, чем голос председателя, Бийо повторил те слова, которые тот ему подсказал.
      - Хорошо, - продолжал председатель. - С этой минуты ты освобожден от упомянутой присяги отчизне и законам. Поклянись теперь открывать новому, признанному тобою вождю все, что увидишь и сделаешь, прочтешь или услышишь, о чем узнаешь или догадаешься, а также выведывать и разузнавать то, что не обнаружится само.
      - Клянусь! - повторил Бийо.
      - Клянись, - подхватил председатель, - чтить и уважать яд, железо и огонь как быстрые, надежные и необходимые средства к очищению мира истреблением всех тех, кто стремится принизить истину или вырвать ее из наших рук.
      - Клянусь! - повторил Бийо
      - Клянись избегать Неаполя, избегать Рима, избегать Испании, избегать всех проклятых земель. Клянись избегать искушения открыть кому то ни было увиденное и услышанное на наших собраниях, ибо быстрее, чем небесный гром, настигнет тебя повсюду, где бы ты ни спрятался, невидимый и неизбежный кинжал.
      - Клянусь! - повторил Бийо.
      - А теперь, - сказал председатель, - живи во имя Отца, Сына и Святого Духа!
      Укрытый в тени брат отворил дверь крипты, где, ожидая, покуда свершится процедура тройного приема, прогуливались низшие братья ордена. Председатель подал Бийо знак, тот поклонился и пошел к тем, с кем отныне был связан страшной клятвой, которую сейчас произнес.
      - Номер второй! - громким голосом провозгласил председатель, едва за новым адептом затворилась дверь.
      Драпировка, закрывавшая дверь в коридор, медленно приподнялась, и вошел молодой человек, одетый в черное.
      Он опустил за собой драпировку и остановился на пороге, ожидая, пока с ним заговорят.
      - Приблизься, - велел председатель.
      Молодой человек приблизился.
      Как мы уже сказали, он был совсем молод - лет двадцати, от силы двадцати двух - и благодаря белой, нежной коже мог бы сойти за женщину. Огромный тесный галстук, какие никто, кроме него, не носил в ту эпоху, наводил на мысль, что эта ослепительность и прозрачность кожи объясняется не столько чистотой крови, сколько, напротив, какой-то тайной неведомой болезнью; несмотря на высокий рост и этот огромный галстук, шея его казалась относительно короткой; лоб у него был низкий, верхняя часть головы словно приплюснута. Поэтому спереди волосы, не длиннее, чем обычно бывают пряди, падающие на лоб, почти спускались ему на глаза, а сзади доставали до плеч. Кроме того, во всей его фигуре чувствовалась какая-то скованность автомата, из-за которой этот молодой, едва на пороге жизни, человек казался выходцем с того света, посланцем могилы.
      Прежде чем приступить к вопросам, председатель несколько мгновений вглядывался в него.
      Но этот взгляд, полный удивления и любопытства, не заставил молодого человека потупить глаза, смотревшие прямо и пристально.
      Он ждал.
      - Каково твое имя среди профанов?
      - Антуан Сен-Жюст.
      - Каково твое имя среди избранных?
      - Смирение.
      - Где ты увидел свет?
      - В ложе ланских Заступников человечества.
      - Сколько тебе лет?
      - Пять лет.
      И вступивший сделал знак, который означал, что среди вольных каменщиков он был подмастерьем.
      - Почему ты желаешь подняться на высшую ступень и быть принятым среди нас?
      - Потому что человеку свойственно стремиться к вершинам и потому что на вершинах воздух чище, а свет ярче.
      - Есть ли у тебя пример для подражания?
      - Женевский философ, питомец природы, бессмертный Руссо.
      - Есть ли у тебя крестные?
      - Да.
      - Сколько?
      - Двое.
      - Кто они?
      - Робеспьер-старший и Робеспьер-младший.
      - С каким чувством пойдешь ты по пути, который просишь перед тобой отворить?
      - С верой.
      - Куда этот путь должен привести Францию и мир?
      - Францию к свободе, мир к очищению.
      - Чем ты пожертвуешь ради того, чтобы Франция и мир достигли этой цели?
      - Жизнью, единственным, чем я владею, потому что все остальное я уже отдал.
      - Итак, пойдешь ли ты сам по пути свободы и очищения и обязуешься ли по мере отпущенных тебе сил и возможностей увлекать на этот путь всех, кто тебя окружает?
      - Пойду сам и увлеку на этот путь всех, кто меня окружает.
      - И по мере отпущенных тебе сил и возможностей ты будешь сметать все препятствия, которые встретишь на этом пути?
      - Буду сметать любые препятствия.
      - Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, порвешь ли ты с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес?
      - Я свободен.
      Председатель обернулся к шестерым в масках.
      - Братья, вы слушали? - спросил он.
      - Да, - одновременно ответили шестеро членов высшего круга.
      - Сказал ли он правду?
      - Да, - снова ответили они.
      - Считаете ли вы, что его надо принять?
      - Да, - в последний раз сказали они.
      - Ты готов принести клятву? - спросил председатель у вступавшего.
      - Готов, - отвечал Сен-Жюст.
      Тогда председатель слово в слово повторил все три периода той клятвы, которую ранее повторял за ним Бийо, и всякий раз, когда председатель делал паузу, Сен-Жюст твердым и пронзительным голосом отзывался:
      - Клянусь!
      После клятвы рука невидимого брата отворила ту же дверь, и Сен-Жюст удалился тою же деревянной поступью автомата, как и вошел, не оставив позади, по-видимому, ни сомнений, ни сожалений.
      Председатель выждал, покуда не затворилась дверь в крипту, а затем громким голосом позвал:
      - Номер третий!
      Драпировка в третий раз поднялась, и явился третий адепт.
      Как мы уже сказали, это был человек лет сорока-сорока двух, багроволицый, с угреватой кожей, но, несмотря на эти вульгарные черточки, весь облик его был проникнут аристократизмом, к которому примешивался оттенок англомании, заметный с первого взгляда.
      При всей элегантности его наряда в нем чуствовалась некоторая строгость, начинавшая уже входить в обиход во Франции и происхождением своим обязанная сношениям с Америкой, которые установились у нас незадолго до того.
      Поступь его нельзя было назвать шаткой, но она не была ни твердой, как у Бийо, ни автоматически четкой, как у Сен-Жюста.
      Однако в его поступи, как и во всех повадках, сквозила известная нерешительность, по-видимому свойственная его натуре.
      - Приблизься, - обратился к нему председатель.
      Кандидат повиновался.
      - Каково твое имя среди профанов?
      - Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский.
      - Каково твое имя среди избранных?
      - Равенство.
      - Где ты увидел свет?
      - В парижской ложе Свободных людей.
      - Сколько тебе лет?
      - У меня более нет возраста.
      И герцог подал масонский знак, свидетельствовавший, что он облечен достоинством розенкрейцера.
      - Почему ты желаешь быть принятым среди нас?
      - Потому что я всегда жил среди великих, а теперь наконец желаю жить среди простых людей; потому что всегда жил среди врагов, а теперь наконец желаю жить среди братьев.
      - У тебя есть крестные?
      - Есть, двое.
      - Назови их нам.
      - Один - отвращение, другой - ненависть.
      - С каким желанием ты пойдешь по пути, который просишь нас открыть перед тобой?
      - С желанием отомстить.
      - Кому?
      - Тому, кто от меня отрекся, той, что меня унизила.
      - Чем ты пожертвуешь, чтобы достичь этой цели?
      - Состоянием, и более того - жизнью, и более того - честью.
      - Свободен ли ты от всех обязательств, а если нет, готов ли ты порвать с ними, коль скоро они войдут в противоречие с обетами, которые ты сейчас принес?
      - Вчера я покончил со всеми своими обязательствами.
      - Братья, вы слышали? - обратился председатель к людям в масках.
      - Да.
      - Вы знаете этого человека, предлагающего себя нам в соратники?
      - Да.
      - И коль скоро вы его знаете, считаете ли, что нужно принять его в наши ряды?
      - Да, но пускай поклянется.
      - Знаешь ли ты клятву, которую тебе надлежит теперь принести? - спросил принца председатель.
      - Нет, но откройте ее мне, и, какова бы она ни была, я поклянусь.
      - Она ужасна, особенно для тебя.
      - Не ужасней нанесенных мне оскорблений.
      - Она столь ужасна, что, когда ты ее услышишь, мы разрешим тебе удалиться, если ты заподозришь, что придет день, когда ты не сумеешь блюсти ее во всей полноте.
      - Читайте клятву.
      Председатель устремил на вступавшего пронзительный взгляд; затем, словно желая постепенно подготовить его к произнесению кровавого обета, он изменил порядок пунктов и вместо первого начал со второго.
      - Клянись, - сказал он, - чтить железо, яд и огонь как быстрые, надежные и необходимые средства к очищению мира истреблением всех тех, кто стремится принизить истину или вырвать ее из наших рук.
      - Клянусь! - твердым голосом отозвался принц.
      - Клянись разорвать земные узы, связующие тебя с отцом, матерью, братьями, сестрами, женой, родней, друзьями, любовницей, королями, благодетелями и со всеми людьми, кому бы ты ни обещал в прошлом своего доверия, послушания, благодарности или службы.
      Председатель оглянулся на людей в масках, которые обменялись взглядами, и видно было, как сквозь прорези масок в их глазах засверкали молнии.
      Потом, обращаясь к принцу, он произнес:
      - Луи Филипп Жозеф, герцог Орлеанский, с этой минуты ты освобожден от присяги, принесенной отчизне и законам; но только не забудь: быстрее, чем грянет гром небесный, настигнет тебя повсюду, где бы ты ни спрятался, невидимый и неизбежный кинжал. А теперь живи по имя Отца, Сына и Святого Духа.
      И председатель рукой указал принцу дверь в крипту, которая отворилась перед ним.
      Герцог Орлеанский, словно человек, взваливший на себя непомерный груз, провел рукой по лбу и шумно вздохнул, силясь оторвать ноги от пола.
      - О, теперь, - вскричал он, устремившись в крипту, - теперь-то я отомщу!
      XLII
      ОТЧЕТ
      Оставшись одни, шестеро в масках и председатель тихо обменялись несколькими словами.
      Потом, возвысив голос, Калиостро сказал:
      - Входите все; я готов дать отчет, как обещал.
      Дверь тут же отворилась; члены сообщества, которые прогуливались парами или беседовали группами в крипте, вернулись и вновь заполнили залу, где обычно проходили заседания.
      Едва закрылась дверь за последним из членов ордена, Калиостро простер руку, давая понять, что знает цену времени и не желает терять ни секунды, и громко сказал:
      - Братья, быть может, некоторые из вас были на том собрании, что имело место ровно двадцать лет тому назад в пяти милях от берега Рейна, в двух милях от деревни Дененфельд, в пещере Гром-горы; если кто-то из вас был там, пускай они, эти истинные столпы великого дела, которому мы служим, поднимут руки и скажут: "Я был там."
      В толпе поднялись пять-шесть рук и замахали над головами.
      В тот же миг пять-шесть голосов повторили, как просил председатель:
      - Я был там!
      - Прекрасно, вот все, что нужно, - сказал оратор. - Остальные умерли или рассеялись по лицу земли и трудятся над общим делом, святым делом, ибо оно - на благо всего человечества. Двадцать лет назад труд этот, разные этапы которого мы сейчас рассмотрим, только зачинался; свет, который нас озаряет, едва брезжил на востоке, и даже наиболее зоркие глаза различали грядущее лишь сквозь облако, которое умеют пронизывать взгляды посвященных. На том собрании я объяснил, в силу какого чуда смерть, которая для человека есть забвение завершенного времени и минувших событий, не существует для меня, или, вернее, за последние двадцать столетий она тридцать два раза укладывала меня в могилу, но всякий раз новое эфемерное тело, наследуя мою бессмертную душу, избегало того забвения, которое, как я сказал, и есть сущность смерти. Поэтому на протяжении столетий я мог следить за развитием слова Христова и видеть, как народы медленно, но неуклонно переходят от рабства к состоянию крепостных, а от крепостной зависимости к тем упованиям, которые предшествуют свободе. Мы видели, как, подобно ночным звездам, которые спешат загореться в небе еще до захода солнца, разные малые народы Европы последовательно пытались добиться свободы: Рим, Венеция, Флоренция, Швейцария, Генуя, Пиза, Лукка, Ареццо - эти города Юга, где цветы распускаются быстрее и плоды созревают раньше, - один за другим пытались стать республиками; две или три из этих республик уцелели поныне и до сих пор бросают вызов заговору королей; но все эти республики были и остаются запятнаны первородным грехом: одни из них аристократические, другие - олигархические, третьи деспотические; например, Генуэзская республика, одна из тех, что уцелели, - аристократическая; ее жители дома остаются простыми гражданами, но за ее стенами все они - знатные люди. Одна Швейцария располагает некоторыми демократическими учреждениями, но ее недоступные кантоны, затерянные в горах, не могут быть ни образцом, ни подспорьем для рода человеческого. Нам было нужно нечто другое; нам нужна была большая страна, неподвластная влиянию извне и сама способная оказать такое влияние; огромное колесо, зубцы которого могли бы привести в движение Европу; планета, которая могла бы вспыхнуть и озарить весь мир!
      По собранию пробежал одобрительный ропот. Калиостро вдохновенно продолжал:
      - Я вопросил Господа, создателя всего сущего, творца любого движения, источник всякого прогресса, и увидел, что его перст указует на Францию. И в самом деле, начиная со второго века, Франция - христианская страна, с одиннадцатого века в ней сложилась нация французов, с шестнадцатого века она стала единой; Франция, которую сам Господь нарек своей старшей дочерью, несомненно, для того, чтобы в великий час самоотречения иметь право послать ее на крест во имя человечества, как послал Христа, - в самом деле, Франция, испытавшая все формы монархического правления, феодальную, сеньориальную и аристократическую, показалась нам наиболее способной воспринять и передать наше влияние; и вот, ведомые небесным лучом, подобно тому как израильтяне были ведомы огненным столпом, мы решили, что Франция получит свободу первой. Поглядите на Францию, какой она была двадцать лет назад, и увидите, что для того, чтобы взяться за такое дело, потребна была великая отвага или, вернее, высшая вера. Двадцать лет тому назад в хилых руках Людовика Пятнадцатого Франция была еще та же, что при Людовике Четырнадцатом: это было великое аристократическое государство, где все права принадлежали знатным, все привилегии - богатым. Во главе этого государства стоял человек, олицетворявший одновременно все самое возвышенное и самое низкое, самое великое и самое мелкое, Бога и народ. Этот человек единым словом мог сделать вас богачом или бедняком, счастливым или несчастным, свободным или узником, живым или мертвым. У этого человека было трое внуков, трое молодых принцев, призванных ему наследовать. По воле случая тот из них, кого природа назначила ему в преемники, был таков, что общественное мнение, если бы оно существовало в то время, также остановило бы на нем свой выбор. Его считали добрым, справедливым, безупречно честным, бескорыстным, просвещенным и чуть ли не философом. Чтобы навсегда уничтожить в Европе те пагубные войны, что разгорелись из-за рокового наследства Карла Второго, в жены ему была избрана дочь Марии Терезии; две великие нации, воистину служившие в Европе противовесом одна другой - Франция на берегах Атлантики, Австрия на Черном море, - отныне должны были заключить неразрывный союз; таков был расчет Марии Терезии, лучшего политика Европы. И вот когда Франция, опираясь на Австрию, Италию и Испанию, должна была войти в эпоху нового, желанного царствования, тогда-то наш выбор пал не на Францию, чтобы сделать из нее первое королевство в мире, но на французов, чтобы превратить их в первый народ на земле. Вопрос был только в том, кто войдет в логово льва, какой христианский Тесей, ведомый светом веры, пройдет по изгибам гигантского лабиринта и бросит вызов минотавру монархии. Я ответил: "Я!. Тут несколько горячих голов, беспокойные натуры, осведомились у меня, сколько времени понадобится мне для осуществления первого периода моего труда, который я предполагал разделить на три периода, и я испросил себе двадцать лет. Последовали возражения. Вы представляете себе? В течение двадцати веков люди были рабами или крепостными, а они возражали, когда я испросил себе двадцать лет, чтобы сделать людей свободными!
      Калиостро обвел взглядом собравшихся, у которых его последние слова вызвали иронические улыбки.
      Затем он продолжил:
      - Наконец я добился, чтобы мне предоставили эти двадцать лет; я дал братьям знаменитый девиз: "Lilia pedibus destrue" - и взялся за работу, призывая всех окружающих последовать моему примеру. Я въехал во Францию под сенью триумфальных арок; весь путь от Страсбурга до Парижа был усыпан лаврами и розами. Все кричали: "Да здравствует дофина! Да здравствует будущая королева!." Все надежды королевства были связаны с потомством этого спасительного брачного союза. Далее я не желаю приписывать себе славу предпринятых шагов и заслугу в событиях. Господь меня не оставил, он позволил мне видеть божественную руку, державшую поводья огненной колесницы. Хвала Господу! Я отбросил с дороги камни, я навел мосты через потоки, я засыпал пропасти, а колесница катилась вперед, вот и все. Итак, братья, смотрите, что исполнено за двадцать лет.
      Парламенты пали.
      Людовик Пятнадцатый, прозванный Возлюбленным, умер, окруженный всеобщим презрением.
      Королева семь лет была бездетна, а на исходе семи лет родила детей, чья законность так и осталась под вопросом; ее материнство подвергалось нападкам при рождении дофина, ее честь была поколеблена после дела с ожерельем.
      Король, возведенный на трон под титулом Людовика Желанного, принялся за королевские труды и оказался бессилен в политике, как и в любви, скатываясь от утопии к утопии вплоть до полного банкротства, от министра к министру вплоть до господина де Калонна.
      Произошло собрание нотаблей, созвавшее Генеральные штаты.
      Генеральные штаты, избранные всеобщим голосованием, объявили себя Национальным собранием.
      Знать и духовенство оказались побеждены третьим сословием.
      Бастилия пала.
      Иностранные войска изгнаны из Парижа и Версаля.
      Ночь с третьего на четвертое августа явила аристократии всю ничтожность знати.
      Пятое и шестое октября явили королю и королеве всю ничтожность королевской власти.
      Четырнадцатое июля 1790 года явило миру единство Франции.
      Принцы утратили народную любовь в эмиграции.
      Месье утратил народную любовь после суда над Фаврасом.
      И, наконец, на Алтаре отечества была принята присяга Конституции; председатель Национального собрания сел на такой же трон, что и король; закону и нации было отведено место выше этих тронов; Европа не сводит с нас глаз, склоняется к нам, молчит и ждет; все, кто не рукоплещет нам, объяты трепетом!
      Братья, разве не верно то, что я сказал о Франции? Разве она не то колесо, которое могло бы привести в движение Европу, не то солнце, которым озарится мир?
      - Верно! Верно! - вскричали все голоса.
      - А теперь, братья, - продолжал Калиостро, - считаете ли вы, что дело продвинулось достаточно и мы можем отступиться, чтобы дальше оно шло уже само собой? Считаете ли вы, что после присяги Конституции мы можем положиться на королевское слово?
      - Нет! Нет! - вскричали все голоса.
      - В таком случае, - объявил Калиостро, - нам следует приступить ко второму революционному периоду великого дела демократии. Я рад убедиться, что в ваших глазах, как и в моих, Федерация 1790 года-не цель. но остановка в пути; что ж, мы постояли, передохнули, и двор принялся за свое контрреволюционное дело; так препояшемся и снова в путь. Несомненно, робким сердцам предстоит изведать немало тревожных часов и отчаянных мгновений; часто будет казаться, что луч, озаряющий нам дорогу, погас; нам еще не раз почудится, что указующая нам путь рука покинула нас. На протяжении этого долгого периода, который нам надлежит пройти, не раз покажется, что дело наше опозорено и даже загублено каким-нибудь непредвиденным несчастным случаем, каким-нибудь нежданным происшествием; все будет оборачиваться против нас: неблагоприятные обстоятельства, триумф наших врагов, неблагодарность сограждан; и многие из нас, быть может наиболее добросовестные, после стольких тяжких трудов и ввиду явного бессилия начнут терзаться вопросом, не сбились ли мы с пути, не следуем ли по неверной дороге. Нет, братья, нет! Я говорю вам это теперь, и пускай мои слова вечно звучат у вас в ушах - во время победы подобно торжественным фанфарам, в час поражения подобно набату; нет, народам-вожатым доверена святая миссия, и на них лежит роковой, провиденциальный долг ее исполнять; Господь, направляющий их, ведает свои таинственные пути, которые открываются нам лишь в сиянии исполненного предначертания; нередко пелена тумана скрывает Господа от наших глаз, и мы полагаем, что Его нет с нами; нередко сама идея отступает и словно обращается в бегство, а между тем на самом деле она, подобно рыцарям на средневековых турнирах, берет разбег, чтобы вновь поднять копье и устремиться на противника с новыми силами и новым пылом. Братья! Братья! Цель, к которой мы стремимся, - это маяк, зажженный на высокой горе; за время пути мы десятки раз теряем его из виду из-за неровностей почвы и думаем, что он погас; и тогда слабые начинают роптать, сетовать и останавливаются, говоря: "Ничто больше не указывает нам направление, мы бредем в потемках; давайте останемся здесь, к чему блуждать?." Но сильные идут дальше, улыбаясь и храня веру, и вот уже маяк виден опять, а после вновь исчезает и вновь появляется, и с каждым разом все виднее, все ярче, потому что он становится все ближе. Вот так, борясь, упорно продолжая начатое, а главное, храня веру, избранники мира дойдут до подножия спасительного маяка, свет которого воссияет однажды не только для всей Франции, но и для всех народов земли. Поклянемся ж, братья, поклянемся от имени нашего и наших преемников не останавливаться, покуда не воссияет по всей земле святой завет Христа, первой части которого мы уже почти достигли: свобода, равенство, братство!
      Эти слова Калиостро были встречены бурным одобрением; но посреди криков и рукоплесканий, подобно каплям ледяной воды, срывающимся со сводов сырой пещеры на пылающий лоб путника, во всеобщий восторг ворвались слова, произнесенные чьим-то резким, язвительным голосом:
      - Да, поклянемся, но прежде объясни нам, как ты понимаешь эти три слова, чтобы мы, скромные апостолы, могли объяснять их с твоих слов.
      Пронзительный взгляд Калиостро прорезал толпу и, словно солнечный зайчик, высветил бледное лицо депутата от Арраса.
      - Хорошо, - сказал он. - Слушай, Максимильен. Потом, подняв руку и возвысив голос, он обратился к собранию:
      - Слушайте все!
      XLIII
      СВОБОДА! РАВЕНСТВО! БРАТСТВО!
      Среди собравшихся установилось торжественное молчание, глубина которого свидетельствовала, какую важность придают слушатели тому, что им предстоит услышать.
      - Да, меня с полным основанием спросили, что такое свобода, что такое равенство и что такое братство; я скажу вам это. Начнем со свободы. И прежде всего, братья, не путайте свободу с независимостью; это не две сестры, похожие друг на друга, - это два врага, проникнутые взаимной ненавистью. Почти все народы, обитающие в горах, независимы; но не знаю примеров, чтобы народы эти, кроме Швейцарии, были воистину свободны. Никто не станет отрицать, что Калабрия, Корсика и Шотландия независимы. Никто не посмеет утверждать, что они свободны. Когда ущемляют воображение калабрийца, честь корсиканца, выгоду шотландца, калабриец, не в силах прибегнуть к правосудию, поскольку угнетенные народы лишены правосудия, калабриец хватается за кинжал, корсиканец - за стилет, шотландец за dirk; он наносит удар, враг падает - и он отомщен; тут же горы, где он найдет убежище, и за неимением свободы, которую тщетно призывают жители города, он обретает независимость в глубоких пещерах, густых лесах, на высоких утесах; это независимость лисицы, серны, орла. Но орел, серна и лисица, бесстрастные, неизменные, равнодушные зрители великой человеческой драмы, разыгрывающейся перед ними, - это животные, подчиненные инстинктам и обреченные одиночеству; первобытные, древние, исконные, так сказать, цивилизации Индии, Египта, Этрурии, Малой Азии, Греции и Рима, объединившие свои познания, верования, искусства, поэзию, словно пучок лучей, которые они устремили в мир, чтобы высветить современную цивилизацию с момента ее зарождения и в ходе ее развития, оставили лисиц в их норах, серн - на горных отрогах, орлов - среди туч; в самом деле, время для них идет, но не имеет меры, науки процветают среди них, но не идут вперед; с их точки зрения, нации рождаются, возвышаются и падают, но ничему не научаются. Дело в том, что Провидение ограничило круг их возможностей инстинктом индивидуального выживания, в то время как Бог дал человеку понятие о добре и зле, чувство справедливости, ужас перед одиночеством, любовь к обществу себе подобных. Вот почему человек, рождаясь одиноким, как лисица, диким, как серна, неприкаянным, как орел, объединился с себе подобными в семью, семьи слились в племя, племена - в народы. Дело в том, братья, что, как я вам уже говорил, человек, отделяющий себя от других, имеет право лишь на независимость, а когда люди объединяются, они, напротив, получают право на свободу.
      Свобода!
      Это не есть изначальное и единственное в своем роде вещество, вроде золота; это цветок, это искусство, это, наконец, плод; нужно ухаживать за ней, чтобы она расцвела и созрела. Свобода - это право каждого делать - на благо собственной выгоде, удовлетворению, довольству, развлечению, славе - все, что не нарушает интересов другого человека; это отказ от части собственной независимости ради создания запаса общей свободы, откуда каждый черпает в свой черед и в равной мере; и, наконец, свобода есть нечто еще большее, а обязательство, принятое человеком перед лицом мира, в том, что он будет не замыкать добытую сумму просвещения, прогресса, привилегий в эгоистическом кругу одного народа, одной нации, одной расы, а, напротив, распространять их щедрой рукой среди других людей и народов всякий раз, когда неимущий человек или нуждающееся общество попросят вас поделиться с ними вашим богатством. И не опасайтесь исчерпать это богатство, потому что свобода обладает божественным преимуществом умножаться от самой расточительности, подобно огромным рекам, орошающим землю, которые тем обильнее в своих истоках, чем полноводнее они в устье. Вот что такое свобода: манна небесная, на которую имеет право каждый; но избранный народ, которому она досталась, обязан оделить ею каждый народ, требующий своей доли; так я понимаю свободу, - заключил Калиостро, даже не снисходя до того, чтобы прямо ответить задавшему вопрос. - Перейдем к равенству.
      Всеобщий одобрительный шепот взлетел под самые своды, обласкав оратора веянием самой сладостной на свете ласки - если не для сердца, то по крайней мере для гордости человеческой - популярности.
      Но он, привыкший к овациям, простер руку, требуя тишины.
      - Братья, - сказал он, - часы идут, время бесценно, каждая минута, использованная врагами нашего святого дела, углубляет пропасть у нас под ногами или воздвигает препятствие на нашем пути. Так дайте же мне рассказать вам о равенстве, как только что я рассказал вам о свободе.
      После этих слов послышались призывы: "Тс-с, тс-с!. - затем установилась полная тишина, и зазвучал чистый, звучный, выразительный голос Калиостро.
      - Братья, - сказал он, - я не стану оскорблять вас предположением, что кто-то из вас, слыша это манящее слово .равенство., поймет его как равенство материальное или умственное; нет, вы прекрасно знаете, что то и другое противно истинной философии и что сама природа разом разрешила этот великий вопрос, поместив рядом с дубом иссоп, рядом с горой - низкий холм, рядом с рекой - ручеек, рядом с океаном - озерцо, рядом с гением - глупость. Никакие декреты в мире не сделают Чимборасо, Гималаи или Монблан ни на локоть ниже; никакими резолюциями, принятыми людьми, не угасить огня, которым пылают Гомер, Данте или Шекспир. Никому не может прийти в голову, что равенство, предписываемое законом, должно быть материальным, физическим равенством; что с того дня, как закон будет записан на скрижалях Конституции, все люди станут ростом равны Голиафу, доблестью Сиду, а гением Вольтеру; нет, все вместе и каждый в отдельности, мы прекрасно понимаем и должны понимать, что речь идет исключительно об общественном равенстве. Итак, братья, что же такое общественное равенство?
      Равенство!
      Это отмена всех наследственных привилегий, свободный доступ ко всем занятиям, чинам, степеням; наконец, это вознаграждение заслуг, гения, добродетели вместо наследственных благ для отдельной касты, семьи или рода; таким образом, трон - если предположить, что трон сохранится, это есть, вернее, будет просто более высокий пост, который сможет занять наиболее достойный, в то время как на более низких ступенях остановятся, каждый согласно своим заслугам, те, кто достоин более скромных постов, и при назначении короля, министров, советников, генералов, судей никому не придет в голову беспокоиться о том, из какого состояния они возвысились. Итак, королевская власть или судейская должность перестанут быть наследственным благом, передаваемым из рода в род: вместо этого - выборы. Итак, ни в совете министров, ни в военном деле, ни в суде не будет больше привилегий родовитым: вместо этого - способности, итак, в искусствах, науках, литературе никому никаких преимуществ, вместо этого соревнование. Вот что такое общественное равенство! Потом, по мере развития образования, которое будет не только бесплатно и доступно, но и обязательно для всех, вырастет общественная мысль, и вместе с нею вырастет идея равенства; вместо того чтобы стоять ногами в грязи, равенство должно вознестись к вершинам; такая великая нация, как французы, должна признавать лишь то равенство, которое возвышает, а не то, которое принижает; принижающее равенство - это уже не равенство титанов, но равенство разбойников, это уже не кавказская скала Прометея, а ложе Прокруста. Вот что такое равенство!
      Такое определение неизбежно должно было снискать всеобщее одобрение в собрании людей с возвышенным складом ума, с честолюбивыми сердцами, людей, каждый из которых, за исключением немногих скромников, видел в соседе естественное подспорье для своего собственного будущего возвышения. Итак: воздух огласили крики .ура!., .браво!., топанье ног, удостоверяющие, что даже те - а такие люди были среди собравшихся, - кому, приступив к практике, суждено было воплотить равенство совсем иначе, чем понимал его Калиостро, теперь, в теории, соглашались с толкованием, которое дал равенству могучий и удивительный гений, которого они себе избрали вождем.
      Но Калиостро, становясь все горячее, все вдохновеннее, все великолепнее, по мере того как углублялась тема его речи, снова потребовал тишины и продолжал голосом, в котором не заметно было ни малейшей усталости, ни тени нерешительности.
      - Братья, - сказал он, - мы с вами подошли к третьему слову девиза, к тому, для постижения которого людям потребуется больше всего времени, и, несомненно, именно по этой причине великий творец цивилизации поставил его на последнее место. Братья, мы с вами пришли к братству.
      Братство!
      Великое слово - если понять его правильно! Возвышенное слово - если верно его объяснить! Боже меня сохрани обвинить в недобросовестности того, кто, ошибившись в масштабах этого слова, воспримет его в буквальном смысле и отнесет к обитателям деревни, гражданам города, населению королевства. Нет, братья, нет, это будет простое недомыслие. Пожалеем тех, кто слаб умом, постараемся стряхнуть с наших ног свинцовые сандалии посредственности, расправим наши крылья и воспарим над вульгарными идеями. Когда Сатана хотел ввести Иисуса в искушение, он перенес его на самую высокую гору, с вершины которой мог показать ему все царства земли, а не на башню Назарета, откуда можно было разглядеть разве что несколько нищих деревушек Иудеи. Братья, понятие братства следует относить не к городу и даже не к королевству, его следует распространить на весь мир. Братья, придет день, когда слово, представляющееся нам священным, - родина или другое слово, которое мы считаем святым, - нация - исчезнут, как театральный занавес, который падает лишь на короткое время, чтобы художники и рабочие сцены успели приготовить необозримые дали и необъятные горизонты. Братья, придет день, когда люди, уже покорившие землю и воду, покорят огонь и воздух; когда они запрягут огненными скакунами не только самое мысль, но и материю; когда ветры, что ныне служат лишь непокорным вестниками бурь, превратятся в разумных и послушных посланцев цивилизации. Братья, придет в конце концов день, когда народы благодаря этим наземным и воздушным средствам сообщения, против которых бессильны будут короли, поймут, что они связаны друг с другом перенесенными страданиями, поймут, что короли, которые влагали им в руки оружие и толкали их на взаимное истребление, слали их вовсе не на подвиг, как они уверяли, но на братоубийство, и отныне им придется дать потомству отчет в каждой капле крови, пролитой самым низшим из великой семьи человеческой. Тогда, братья, вы увидите великолепное зрелище, разыгрывающееся перед лицом Господа; все выдуманные границы исчезнут, все искусственные перегородки будут сметены; реки перестанут быть преградами, горы - препятствиями; народы с противоположных берегов рек протянут друг другу руки, а на каждой горной вершине воздвигнется алтарь - алтарь братства. Братья! Братья! Братья! Я говорю вам, что это и есть истинно апостольское братство. Христос умер не только во искупление назареян, Христос умер ради всех народов на земле. Поэтому не приписывайте этого девиза - свобода, равенство, братство - исключительно Франции, начертайте его на хоругви всего человечества как всемирный девиз... А теперь ступайте, братья: работа, предстоящая вам, так велика, что, через какую бы долину слез или крови ни пришлось вам идти, потомки позавидуют вам, исполнителям священной миссии, и, как те крестоносцы, что, сменяя друг друга, становились все многочисленнее и все упорнее спешили вперед по пути к святым местам, так и они не остановятся, хотя нередко им придется искать дорогу по белым костям их отцов. Мужайтесь, апостолы! Мужайтесь, пилигримы! Мужайтесь, солдаты!.. Апостолы, проповедуйте! Пилигримы, шагайте! Солдаты, боритесь!
      Калиостро остановился, но лишь потому, что его прервали аплодисменты, возгласы .браво., крики энтузиазма.
      Трижды они стихали и снова раздавались с новой силой, бушуя под сводами крипты, подобно подземной буре.
      Тут шестеро людей в масках один за другим склонились перед Калиостро, поцеловали ему руку и удалились.
      Потом каждый из братьев в свой черед поклонился, подойдя к помосту, с которого, подобно новому Петру Пустыннику, новый апостол только что провозгласил крестовый поход во имя свободы; затем они удалились, повторяя роковой девиз: Lilia pedibus destrue.
      С уходом последнего погасла лампа.
      И Калиостро остался один, погребенный в недрах земли, затерянный в тишине и во тьме, похожий на тех индийских богов, в чьи тайны он, по собственным его утверждениям, был посвящен еще две тысячи лет тому назад.
      XLIV
      ЖЕНЩИНЫ И ЦВЕТЫ
      Через несколько месяцев после событий, о которых мы сейчас рассказали, а именно в конце марта 1791 года, по дороге из Аржантея в Безон мчалась карета; на четверть лье не доезжая до города она свернула, подкатила к замку Маре, ворота которого распахнулись перед ней, и остановилась в конце второго двора, у первой ступеньки крыльца.
      Часы на фронтоне здания показывали восемь утра.
      Старый слуга, который, по всей видимости, с нетерпением ждал прибытия экипажа, бросился к дверце, открыл ее, и на ступеньки спрыгнул человек, с головы до пят одетый в черное.
      - Наконец-то вы здесь, господин Жильбер! - произнес лакей.
      - Что случилось, мой бедный Тайш? - спросил доктор.
      - Увы, сударь, сейчас увидите, - отвечал слуга.
      Он пошел впереди, провел доктора через бильярдную, где еще горели все лампы, зажженные, вероятно, поздней ночью, потом через столовую, где откупоренные бутылки, фрукты и пирожные на уставленном цветами столе свидетельствовали о том, что ужин накануне затянулся позже обычного.
      Жильбер метнул горестный взгляд на этот разор, доказывавший ему, как небрежно исполнялись его предписания; потом, со вздохом пожав плечами, он стал подниматься по лестнице, которая вела в спальню Мирабо, расположенную во втором этаже.
      - Ваше сиятельство, - сказал слуга, первым входя в спальню, - приехал доктор Жильбер.
      - Доктор? С какой стати? - отозвался Мирабо. - Вы послали за доктором из-за подобной глупости?
      - Какая уж там глупость, - прошептал бедный Тайш, - да поглядите сами, сударь.
      - Право же, доктор, - воскликнул Мирабо, приподнявшись в постели, мне очень жаль, что вас потревожили, не спросясь меня.
      - Прежде всего, любезный граф, предоставить мне случай с вами повидаться отнюдь не значит меня потревожить; вы знаете, что я пользую только нескольких друзей и уж им-то я принадлежу безраздельно. Но все-таки что случилось? И прошу вас, ничего не утаивайте от медицины! Тайш, раздвиньте шторы и отворите окна.
      Тайш повиновался, в спальню Мирабо, доныне тонувшую в полумраке, хлынул свет, и доктору стали видны перемены, которые произошли во всем облике прославленного оратора за тот месяц, что они не виделись.
      - Ну и ну! - невольно вырвалось у него.
      - Да, - сказал Мирабо, - я переменился, не правда ли? Сейчас объясню вам, почему это произошло.
      Жильбер печально улыбнулся, но, поскольку разумный врач всегда извлекает пользу из того, что говорит ему пациент, будь то правда или неправда, он приготовился слушать.
      - Вы знаете, - продолжал Мирабо, - какой вопрос вчера дебатировался?
      - Да, о рудниках.
      - Этот вопрос еще мало изучен, в него еще почти не успели вникнуть; не совсем ясны интересы владельцев и правительства. К тому же в этом вопросе был кровно заинтересован граф де Ламарк, мой близкий друг: от этого вопроса зависит половина его состояния; его кошелек, милый доктор, всегда был открыт для меня; нужно быть благородным. Я пять раз брал слово, верней, пять раз бросался в атаку; последняя атака обратила врагов в бегство, но я был еле жив. Тем не менее, вернувшись домой, я решил отпраздновать победу. К ужину было приглашено несколько друзей; мы смеялись и болтали до трех часов утра; в три легли спать; в пять у меня начались кишечные колики; от боли я кричал как сумасшедший, Тайш перетрусил и послал за вами. Теперь вы так же осведомлены обо всем, как я. Вот вам мой пульс, вот язык, я мучаюсь, как грешник в аду! Выручайте меня, если сможете, а сам я предупреждаю вас, что ни во что больше не вмешиваюсь.
      Такой искусный врач, как Жильбер, не мог не понять и без помощи пульса и языка, что положение Мирабо весьма тяжелое. Больной едва не задыхался, дышал с трудом, лицо у него отекло из-за задержки кровообращения в легких; он жаловался на холод в конечностях, и время от времени жестокий приступ боли исторгал у него то вздохи, то стоны.
      Тем не менее доктор захотел подкрепить уже сложившееся у него впечатление проверкой пульса.
      Пульс был судорожный и прерывистый.
      - Ну, - сказал Жильбер, - на сей раз все обойдется, дорогой граф, но меня пригласили вовремя.
      Он извлек из кармана футляр с инструментами, причем проделал это с такой быстротой и с таким хладнокровием, какими отличаются лишь истинно великие люди.
      - Вот как! - произнес Мирабо. - Вы отворите мне кровь?
      - И немедля.
      - На правой руке или левой?
      - Ни там, ни там; у вас слишком закупорены легкие. Я сделаю вам кровопускание из ноги, а Тайш тем временем съездит в Аржантей за горчицей и шпанскими мушками для припарок. Возьмите мою карету, Тайш.
      - Черт побери, - промолвил Мирабо, - сдается, доктор, что вы и впрямь приехали вовремя.
      Жильбер, не отвечая, сразу же приступил к операции, и вскоре, после мгновенной заминки, из ноги больного хлынула темная густая кровь.
      Тут же пришло облегчение.
      - Ах, черт возьми! - сказал Мирабо, переводя дух. - Воистину, вы, доктор, великий человек.
      - А вы великий безумец, граф, коль скоро ради нескольких часов мнимых удовольствий подвергаете такому риску жизнь, которая не имеет цены для ваших друзей и для Франции.
      Мирабо печально, почти насмешливо улыбнулся.
      - Полноте, милый доктор, - возразил он, - у вас преувеличенные представления о ценности моей особы для друзей и Франции.
      - Клянусь честью, - усмехнулся Жильбер, - великие люди всегда жалуются на неблагодарность окружающих, а на самом деле сами они неблагодарны. Заболейте вы всерьез, и завтра весь Париж сбежится под ваши окна; умрите послезавтра, и вся Франция пойдет за вашим гробом.
      - Однако же вы говорите мне весьма утешительные вещи, - со смехом сказал Мирабо.
      - Я говорю вам это именно потому, что вы имеете возможность увидеть первое, не рискуя вторым; и в самом деле, для поднятия духа вам нужны убедительные подтверждения вашей популярности. Дайте мне через два часа увезти вас в Париж, на первом же углу улицы сказать рассыльному, что вы больны, и увидите, что будет.
      - Вы полагаете, что меня можно перевезти в Париж?
      - Да, нынче же... Что вы чувствуете?
      - Дышать стало свободнее, в голове прояснилось, туман перед глазами рассеивается... Боли в кишечнике по-прежнему не отпускают.
      - Ну, этому могут помочь припарки, дорогой граф, кровопускание свое дело сделало, теперь очередь за припарками. Смотрите-ка, а вот и Тайш.
      И в самом деле, вошел Тайш с требуемыми снадобьями. Через четверть часа наступило предсказанное доктором улучшение.
      - Теперь, - сказал Жильбер, - я дам вам час отдохнуть, а потом увезу.
      - Доктор, - со смехом возразил Мирабо, - быть может, вы мне все же позволите уехать не сейчас, а вечером и пригласить вас в мой особняк на Шоссе-д'Антен к одиннадцати часам?
      Жильбер посмотрел на Мирабо.
      Больной понял, что врач разгадал причину этой задержки.
      - Что вы хотите! - признался Мирабо. - Ко мне должны прийти.
      - Дорогой граф, - отвечал Жильбер, - в столовой я видел много цветов на столе. Значит, вчера у вас был не простой ужин с друзьями.
      - Вы же знаете, что я не могу без цветов: я на них помешан.
      - Да, но не только на них, граф!
      - Еще бы! Коль скоро мне необходимы цветы, приходится терпеть и все последствия этой потребности.
      - Граф, граф, вы себя убьете! - произнес Жильбер.
      - Признайте по крайней мере, доктор, что это будет чарующее самоубийство.
      - Граф, я сегодня без вас не уеду.
      - Доктор, я дал слово: не хотите же вы, чтобы я его нарушил.
      - Нынче вечером вы будете в Париже?
      - Я сказал, что буду ждать вас в одиннадцать в моем особнячке на улице Шоссе д'Антен. Вы его уже видели?
      - Нет еще.
      - Я купил его у Жюли, жены Тальма... Право, доктор, я чувствую себя прекрасно.
      - Если я правильно понял, вы меня гоните.
      - О чем вы, доктор!
      - И в сущности, вы правы. У меня сегодня дежурство в Тюильри.
      - Вот как! Вы увидите королеву? - помрачнев, сказал Мирабо.
      - Вполне вероятно. Вы хотите что-нибудь ей передать?
      Мирабо горько улыбнулся.
      - На подобную дерзость я не осмелился бы, доктор; даже не говорите ей, что вы меня видели.
      - Почему же?
      - Потому что она спросит вас, спас ли я монархию, как обещал, и вам придется отвечать ей, что не спас; хотя, в сущности - с нервным смешком добавил Мирабо, - ее вины в этом столько же, сколько моей.
      - Вы не хотите, чтобы я ей сказал, что избыток работы и парламентская борьба вас убивают?
      Мирабо на мгновение задумался.
      - Да, - отвечал он, - скажите ей это; если хотите, можете даже преувеличить мою болезнь.
      - Почему?
      - Просто так, ради любопытства... Мне хочется кое в чем разобраться.
      - Ладно.
      - Вы обещаете, доктор?
      - Обещаю.
      - И передадите мне, что она скажет?
      - Слово в слово.
      - Хорошо. Прощайте, доктор; безмерно вам благодарен.
      И он протянул Жильберу руку.
      Жильбер пристально посмотрел на Мирабо, которого, казалось, смутил этот взгляд.
      - Кстати, - спросил больной, - что вы мне пропишете перед отъездом?
      - Ну, скажем, теплое питье, - отвечал Жильбер, - разжижающее кровь, цикорий или огуречник, строгую диету, а главное...
      - Главное?."
      - Никакой сиделки младше пятидесяти лет. Вы понимаете, граф?
      - Доктор, - со смехом возразил Мирабо, - скорее я найму двух двадцатипятилетних, чем нарушу ваше предписание!
      В дверях Жильбер повстречал Тайша.
      У бедняги были слезы на глазах.
      - Эх, сударь, зачем вы уезжаете? - проговорил он.
      - Я уезжаю, потому что меня прогоняют, мой дорогой Тайш, - со смехом сказал Жильбер.
      - И все из-за этой женщины! - прошептал старик. - И все потому, что эта женщина похожа на королеву. А ведь такой выдающийся ум, если верить тому, что о нем говорят... Господи, да уж лучше быть глупцом!
      И, придя к такому заключению, он распахнул перед Жильбером дверцу кареты; тот сел в карету, не на шутку обеспокоенный, ломая себе голову над вопросом: что это за женщина, похожая на королеву?
      На мгновение он задержал Тайша, словно желая его расспросить, но тут же одумался.
      - Что это я затеял? - сказал он себе. - Это секрет не мой, а господина де Мирабо. Кучер, в Париж!
      XLV
      ЧТО СКАЗАЛ КОРОЛЬ И ЧТО СКАЗАЛА КОРОЛЕВА
      Жильбер самым добросовестным образом исполнил двойное обещание, данное Мирабо.
      Вернувшись в Париж, он повстречал Камила Демулена, живую газету, воплощение журналистики того времени.
      Он сообщил ему о болезни Мирабо, намеренно сгустив краски относительно теперешнего состояния больного. Затем он отправился в Тюильри и о том же рассказал королю.
      Король удовольствовался замечанием:
      - Ах, бедный граф! И что же, он потерял аппетит?
      - Да, государь, - ответил Жильбер.
      - Тогда дело серьезное, - изрек король.
      И заговорил о другом.
      Выйдя от короля, Жильбер заглянул к королеве и повторил ей то же, что и королю. Лоб высокомерной дочери Марии Терезии собрался в складки.
      - Почему, - сказала она, - эта болезнь не приключилась с ним в тот день, когда он произносил свою прекрасную речь о трехцветном знамени?
      Потом, словно раскаявшись в том, что при Жильбере не удержалась от замечания, выдающего всю ее ненависть к этому символу французской нации, она добавила:
      - Тем не менее, если его недомогание усилится, это будет большим несчастьем для Франции и всех нас.
      - По-моему, я имел честь сообщить вашему величеству, что это не просто недомогание, это серьезная болезнь, - повторил Жильбер.
      - Но вы с нею справитесь, доктор, - подхватила королева.
      - Сделаю все от меня зависящее, государыня, но ручаться не могу.
      - Доктор, - сказала королева, - вы будете сообщать мне, как себя чувствует господин де Мирабо, слышите? Я на вас рассчитываю.
      И она заговорила о другом.
      Вечером в означенный час Жильбер поднимался по лестнице особнячка Мирабо.
      Мирабо ждал его, возлежа в шезлонге; но сперва Жильбера попросили немного подождать в гостиной под предлогом того, что следует предупредить графа о его приезде; поэтому Жильбер успел осмотреться и глаза его остановились на белом кашемировом шарфе, забытом в одном из кресел.
      Но Мирабо, не то желая отвлечь внимание Жильбера, не то приписывая большую важность вопросу, который должен был последовать за обменом приветствиями, сказал:
      - А, это вы! Знаю, что вы уже исполнили часть вашего обещания. В Париже известно, что я болен, и вот уже два часа, как бедному Тайшу приходится каждые десять минут сообщать о моем здоровье друзьям, которые приезжают спросить, не стало ли мне лучше, а быть может, и врагам, которые являются узнать, не стало ли мне хуже. С первой частью все ясно. Теперь скажите, исполнили ли вы вторую?
      - Что вы имеете в виду? - с улыбкой спросил Жильбер.
      - Сами знаете.
      Жильбер пожал плечами в знак несогласия.
      - Вы были в Тюильри?
      - Был.
      - Видели короля?
      - Видел.
      - А королеву?
      - Тоже.
      - И сообщили им, что скоро они от меня избавятся?
      - Во всяком случае, сообщил, что вы больны.
      - И что они сказали?
      - Король осведомился, не потеряли ли вы аппетита.
      - А когда вы подтвердили что так оно и есть?
      - От души посочувствовал вам.
      - Добрый король! В день моей смерти он скажет друзьям, как Леонид: "Нынче я ужинаю у Плутона." А что же королева?
      - Королева посочувствовала вам и с интересом о вас расспросила.
      - В каких выражениях, доктор? - спросил Мирабо, придававший, по-видимому, большое значение ответу Жильбера.
      - В очень благожелательных.
      - Вы дали мне слово, что повторите буквально все, что она вам скажет.
      - Но я не могу вспомнить все буквально.
      - Доктор, вы все прекрасно помните.
      - Клянусь вам...
      - Доктор, вы обещали; неужели вам хочется, чтобы я считал вас человеком, который не держит слова?
      - Как вы требовательны, граф!
      - Да, я таков.
      - Вы настаиваете на том, чтобы я воспроизвел вам все, что сказала королева?
      - Слово в слово.
      - Ну хорошо же, она сказала, что лучше бы эта бо-лезнь приключилась с вами утром того дня, когда вы с трибуны защищали трехцветное знамя.
      Жильберу хотелось оценить, какое влияние на Мирабо оказывает королева.
      Тот так и привскочил в своем шезлонге, словно прикоснувшись к вольтовой дуге.
      - Как неблагодарны короли! - прошептал он. - Этой речи ей хватило, чтобы забыть о двадцати четырех миллионах, полученных по цивильному листу королем, и еще четырех, составляющих ее часть. Так, значит, эта женщина не знает, так, значит, этой королеве неведомо, что мне для этого пришлось вновь завоевывать популярность, которой я лишился из-за нее же! Так, значит, она уже не помнит, что я предложил Франции отсрочку авиньонского собрания, чтобы поддержать короля, терзавшегося угрызениями совести из-за религии! Какая ошибка! Значит, она уже не помнит, что, когда я председательствовал в Якобинском клубе, все три месяца, что длилось мое председательство, стоившее мне десяти лет жизни, я защищал закон о составе национальной гвардии, ограниченном активными гражданами! Опять ошибка! Значит, она уже не помнит, что, когда в Собрании обсуждали проект закона о присяге священнослужителей, я потребовал, чтобы для духовников, принимающих исповеди, присяга была сокращена! Опять ошибка! О, эти ошибки! Эти ошибки! Я заплатил за них сполна, - продолжал Мирабо, а между тем погубили меня вовсе не эти ошибки: бывают такие времена, когда никакие промахи не приводят к падению. Однажды я выступил на защиту дела правосудия, дела гуманности, хотя это также было ради королевского семейства: пошли нападки на бегство теток короля; кто-то предложил принять закон против эмиграции. "Если вы примете закон против эмигрантов, - вскричал я, - клянусь, что никогда не подчинюсь ему!.. И проект этого закона был единодушно отвергнут. И вот то, чего не могли совершить мои неудачи, совершил мой триумф. Меня назвали диктатором, меня вынесла на трибуну волна ярости - для оратора ничего не может быть хуже этого. Я восторжествовал во второй раз, но мне пришлось обрушиться на якобинцев. Тогда якобинцы, эти глупцы, поклялись меня убить! Эти люди - Дюпорт, Ламет, Барнав - не понимают, что, если они меня убьют, диктатором их шайки станет Робеспьер. Им бы следовало беречь меня как зеницу ока, а они раздавили меня своим идиотским большинством голосов; они заставили меня проливать кровавый пот; они заставили меня испить до дна чашу горечи; они увенчали меня терновым венцом, вложили мне в руку трость и, наконец, распяли! Я счастлив, что претерпел муки, подобно Христу, за дело человечности... Трехцветное знамя! Как же они не видят, что это их единственное прибежище? Что, если они прилюдно, с открытым сердцем воссядут под сенью трехцветного знамени, эта сень еще, быть может, и спасет их? Но королева не желает спасения, она желает мести; любая благоразумная мысль для нее нестерпима. Единственное средство, которое я советую, потому что оно еще может возыметь действие, вызывает у нее наибольшее отвращение: оно состоит в том, чтобы соблюдать умеренность, быть справедливой и по мере возможности не совершать промахов. Я хотел одновременно спасти монархию и свободу - неблагодарная борьба, и веду ее я один, всеми покинутый, и против кого? Если бы против людей - это бы еще ничего, против тигров - это бы тоже ничего, против львов - ничего, но я сражаюсь со стихией, с морем, с набегающей волной, с наводнением! Вчера вода доходила мне до щиколоток, сегодня уже по колено, завтра поднимется до пояса, послезавтра захлестнет с головой... Вот смотрите, доктор, мне следует быть с вами откровенным. Сперва меня охватило уныние, потом отвращение. Я мечтал о роли третейского судьи между революцией и монархией. Я думал, что смогу приобрести влияние на королеву как мужчина; думал, что, если когда-нибудь она неосторожно пустится вброд через реку и поскользнется, я по-мужски брошусь в воду и спасу ее. Но нет, никто и не думал, доктор, всерьез пользоваться моей помощью; меня хотели просто ославить, лишить народного признания, погубить, уничтожить, обессилить, обескровить. И вот теперь, доктор, я скажу вам, что бы мне следовало сделать: умереть вовремя - это было бы для меня лучше всего; а главное проиграть красиво, как античный атлет, с непринужденностью подставить шею и достойно испустить последний вздох.
      И Мирабо, вновь распростершись в шезлонге, яростно укусил подушку.
      Теперь Жильбер знал то, что хотел: он знал, от чего зависит жизнь и смерть Мирабо.
      - Граф, - спросил он, - что бы вы сказали, если бы завтра король прислал справиться о вашем здоровье?
      Больной передернул плечами, словно говоря: "Мне это было бы безразлично!."
      - Король... или королева, -добавил Жильбер.
      - А что? - И Мирабо приподнялся в шезлонге.
      - Я говорю, король или королева, - повторил Жильбер.
      Мирабо приподнялся, опершись на руки, похожий на присевшего перед прыжком льва, и устремил на Жильбера взгляд, пытаясь проникнуть в самую глубину его сердца.
      - Она этого не сделает, - сказал он.
      - А если все-таки сделает?
      - Вы думаете, - произнес Мирабо, - что она опустится так низко?
      - Я ничего не думаю, я только предполагаю, строю домыслы.
      - Ладно, - сказал Мирабо, - я подожду до завтрашнего вечера.
      - Что вы хотите сказать?
      - Понимайте мои слова в их прямом смысле, доктор, и не усматривайте в них ничего, кроме того, что сказано. Я подожду до завтрашнего вечера.
      - А что завтра вечером?
      - Ну что ж, завтра вечером, если она пришлет, доктор... если, например, придет господин Вебер, тогда вы правы, а я ошибался. Но если, напротив, он не придет, ну, тогда... тогда, значит, вы ошиблись, доктор, а я был прав.
      - Ладно, в таком случае до завтрашнего вечера. А покуда, любезный Демосфен, спокойствие, отдых и никаких волнений.
      - Я не встану с шезлонга.
      - А этот шарф?
      Жильбер указал пальцем на предмет, который первым делом привлек его внимание в этой комнате,
      Мирабо улыбнулся.
      - Слово чести! - сказал он.
      - Ладно, - отозвался Жильбер, - постарайтесь провести спокойную ночь, и я за вас ручаюсь.
      И он вышел.
      У дверей его ждал Тайш.
      - Ну что ж, дружище Тайш, твоему хозяину лучше, - сказал доктор.
      Старый слуга уныло покачал головой.
      - Как! - удивился Жильбер. - Ты сомневаешься в моих словах?
      - Я сомневаюсь во всем, господин доктор, пока рядом с ним остается его злой гений.
      И он со вздохом пропустил Жильбера на узкую лестницу.
      В углу лестничной площадки Жильбер увидел какую-то тень, которая ждала, прячась под вуалью.
      Заметив его, эта тень негромко вскрикнула и юркнула в дверь, которая оставалась полуоткрытой, чтобы облегчить ей путь к отступлению, похожему на бегство.
      - Что это за женщина? - спросил Жильбер.
      - Это она, - ответил Тайш.
      - Кто - она?
      - Женщина, которая похожа на королеву.
      Жильбер второй раз испытал потрясение, услыхав одну и ту же фразу; он сделал было два шага вперед, словно решив преследовать этот призрак, но остановился и прошептал:
      - Не может быть!
      И продолжил свой путь, оставив старого слугу в отчаянии оттого, что доктор, такой ученый человек, не попытался изгнать этого демона, которого Тайш искренне считал посланцем преисподней.
      Мирабо провел ночь довольно спокойно. На другой день спозаранку он кликнул Тайша и велел отворить окна, чтобы подышать утренним воздухом.
      Старого слугу беспокоило только одно - что его господин, казалось, снедаем лихорадочным нетерпением.
      Когда в ответ на его вопрос Тайш сказал, что времени еще только восемь часов, Мирабо отказался этому верить и потребовал, чтобы принесли часы.
      Он положил эти часы на столик рядом с собой.
      - Тайш, - сказал он старому слуге, - побудьте сегодня внизу вместо Жана, а он пускай заменит вас при мне.
      - О Господи! - всполошился Тайш. - Неужто я имел несчастье не угодить вашему сиятельству?
      - Напротив, мой милый Тайш, - растроганно сказал Мирабо, - я хочу определить тебя на сегодня в привратники именно потому, что ни на кого, кроме тебя, не могу положиться. Всем, кто будет справляться о моем здоровье, отвечай, что мне лучше, но я еще не принимаю; и только если приедут от... - Мирабо промолчал, потом решился: - Только если приедут из дворца, если приедут из Тюильри, ты впустишь посланца, слышишь? Под любым предлогом не отпускай его, покуда я с ним не поговорю. Видишь, мой милый Тайш, удаляя тебя, я возвышаю тебя до ранга наперсника.
      Тайш взял руку Мирабо и поцеловал.
      - О ваше сиятельство, - сказал он, - если бы только вы сами хотели жить!
      И он вышел.
      - Черт побери! - сказал Мирабо, глядя ему вслед, - это как раз самое трудное.
      В десять часов Мирабо встал и оделся не без легкого щегольства. Жан причесал его и побрил, затем придвинул для него кресло к окну.
      Из этого окна была видна улица.
      При каждом стуке молотка, при каждом дребезжании колокольчика из дома напротив можно было бы разглядеть, как из-за шторы показывается его встревоженное лицо и пронзительный взгляд устремляется на улицу; затем штора падала, но снова приподымалась на следующий звон колокольчика, на следующий стук молотка.
      В два часа Тайш поднялся наверх в сопровождении какого-то лакея. Сердце Мирабо бешено забилось; лакей был без ливреи.
      Мирабо сразу же предположил, что это бесцветное существо явилось от королевы, а одето таким образом для того, чтобы не компрометировать особу, его пославшую.
      Мирабо заблуждался.
      - Это от господина доктора Жильбера, - сказал Тайш.
      - А... - проронил Мирабо, побледнев, словно ему было двадцать лет и вместо посланца от г-жи де Монье он увидел курьера ее дяди бальи.
      - Сударь, - сказал Тайш, - этот человек от господина доктора Жильбера и имеет к вам письмо от него, поэтому я позволил себе сделать для него исключение из общего правила.
      - И хорошо поступили, - сказал граф.
      Потом он обратился к лакею:
      - Письмо?
      Гонец держал письмо в руках и немедля подал его графу.
      Мирабо развернул его; оно состояло всего из нескольких слов:
      Подайте о себе весточку. Буду у вас в одиннадцать вечера. Надеюсь сразу же услыхать от Вас, что я был прав, а Вы заблуждались.
      - Скажи своему господину, что застал меня на ногах и что я жду его нынче вечером, - сказал Мирабо лакею. И, обратившись к Тайшу, добавил: Пускай этот парень уйдет от нас довольный.
      Тайш сделал знак, что понял, и увел бесцветного посланца.
      Шел час за часом. Колокольчик то и дело звонил, а молоток стучал. У Мирабо перебывал весь Париж. На улицах толпились кучки простых людей, которые, узнав новости, отличавшиеся от тех, что сообщали газеты, не желали верить на слово обнадеживающим сводкам Тайша и заставляли проезжавшие кареты сворачивать, чтобы стук колес не беспокоил прославленного больного.
      Около пяти часов Тайш счел за благо еще раз подняться в спальню к Мирабо и рассказать ему об этом.
      - Ах, - сказал Мирабо, - увидав тебя, мой бедный Тайш, я уж было подумал, что у тебя есть для меня новости получше.
      - Новости получше? - удивился Тайш. - Не представляю себе, какие новости могут быть лучше подобных свидетельств любви.
      - Ты прав, Тайш, - отвечал Мирабо, - а я неблагодарная тварь.
      И как только за Тайшем затворилась дверь, Мирабо открыл окно.
      Он вышел на балкон и в знак благодарности помахал рукой славным людям, которые встали у дома на часах, охраняя его покой.
      Те узнали его, и по улице Шоссе-д'Антен из конца в конец прогремели крики: "Да здравствует Мирабо!."
      О чем думал Мирабо, пока ему воздавали эти неожиданные почести, которые при других обстоятельствах заставили бы его сердце дрогнуть от радости?
      Он думал о высокомерной женщине, которой нет до него дела, и глаза его рыскали вокруг толпившихся перед домом людей в поисках лакея в голубой ливрее, идущего со стороны бульваров.
      Он вернулся в комнату с тяжелым сердцем. Начинало темнеть, а он так ничего и не увидел.
      Вечер прошел так же, как день. Нетерпение Мирабо сменилось угрюмой горечью. Его отчаявшееся сердце уже не рвалось навстречу колокольчику и молотку. С печатью угрюмой горечи на лице он по-прежнему ждал знака внимания, который был ему обещан, но так и не был им получен.
      В одиннадцать дверь отворилась, и Тайш доложил о приходе доктора Жильбера.
      Тот вошел улыбаясь. Выражение лица Мирабо его перепугало.
      Это лицо с точностью зеркала отражало то, что творилось в его смятенной душе.
      Жильбер догадался обо всем.
      - Не приезжали? - спросил он.
      - Откуда? - осведомился Мирабо.
      - Вы прекрасно знаете, что я имею в виду.
      - Я? Нисколько, клянусь честью!
      - Из дворца от ее имени... от имени королевы?
      - Ничего подобного, дорогой доктор; никто не приезжал.
      - Не может быть! - вырвалось у Жильбера.
      Мирабо пожал плечами.
      - Наивный человеколюбец! - изрек он.
      Потом, судорожным движением схватив Жильбера за руку, он спросил:
      - Хотите, я расскажу вам, что вы сегодня делали, доктор?
      - Я? - отозвался доктор. - Я делал, в сущности, все то же, что и в другие дни.
      - Нет, потому что в другие дни вы не ездите во дворец, а сегодня вы там побывали; нет, потому что в другие дни вы не видитесь с королевой, а сегодня вы с ней встречались; нет, потому что в другие дни вы не позволяете себе давать ей советы, а сегодня вы подали ей совет.
      - Полноте! - промолвил Жильбер.
      - Поверьте, любезный доктор, я вижу все, что делалось, и слышу все, что говорилось, словно я сам там был.
      - Ну и что же, господин ясновидящий, что делалось и что говорилось?
      - Сегодня в час дня вы явились в Тюильри; вы испросили разрешения поговорить с королевой; вы с ней поговорили; вы сказали ей, что состояние мое ухудшается и она сделает верный шаг как королева и как женщина, если пошлет справиться о моем здоровье, если не из беспокойства, то хотя бы из расчета. Она стала с вами спорить, а потом как будто согласилась с вашими доводами; она спровадила вас, пообещав, что пошлет ко мне; вас это очень обрадовало и успокоило, потому что вы доверились королевскому слову, а она и не подумала отказаться от своей надменности и язвительности; она посмеялась над вашим легковерием, не допускающим мысли, что королевское слово ни к чему не обязывает... Ну, начистоту, - сказал Мирабо, в упор глядя на Жильбера, - так все и было, доктор?
      - Правду сказать, - признался Жильбер, - будь вы там, вы и то не могли бы все увидеть и услышать точнее, чем теперь.
      - Неповоротливые! - с горечь проговорил Мирабо. - Я же говорил вам, что они ничего не умеют делать вовремя... Сегодня человек в королевской ливрее, входящий в мой дом, посреди всей этой толпы, кричащей: "Да здравствует Мирабо!. - перед моей дверью и под моими окнами, прибавил бы им популярности на год вперед.
      И Мирабо, покачав головой, проворно поднес руку к глазам.
      Жильбер с удивлением увидел, что он утирает слезу.
      - Да что с вами, граф? - спросил он.
      - Со мной? Ничего! - отвечал Мирабо. - Знаете ли вы, что новенького в Национальном собрании, у кордельеров и якобинцев? Не источил ли Робеспьер новую речь? Не вытошнило ли Марата очередным памфлетом?
      - Как давно вы ели? - спросил Жильбер.
      - Не ел с двух часов дня.
      - В таком случае отправляйтесь-ка в ванну, дорогой граф.
      - И в самом деле, право, вы подали мне превосходную мысль, доктор. Жан, ванну.
      - Сюда, ваше сиятельство?
      - Нет, нет, рядом, в туалетную комнату.
      Через десять минут Мирабо принимал ванну, а Тайш, как обычно, пошел проводить Жильбера.
      Мирабо приподнялся в ванне и проводил доктора взглядом; потом, потеряв его из виду, он прислушался к его шагам; потом замер и дождался, пока не услышал, как открылась и вновь закрылась дверь особняка.
      Затем он яростно позвонил.
      - Жан, - сказал он, - велите накрыть стол у меня в спальне и ступайте к Оливе, спросите, не соблаговолит ли она отужинать вместе со мной.
      Когда лакей уже выходил, Мирабо крикнул ему вслед:
      - А главное, цветы, цветы! Я обожаю цветы.
      В четыре часа утра доктора Жильбера разбудил неистовый звон колокольчика.
      - Ох, - проговорил он, соскочив с кровати, - чует мое сердце, что господину де Мирабо стало хуже!
      Доктор не ошибся. Приказав накрыть ужин и украсить стол цветами, Мирабо отослал Жана и приказал Тайшу идти спать.
      Потом он затворил все двери, кроме той, что вела к незнакомке, которую старый слуга назвал его злым гением.
      Но оба слуги и не думали ложиться; Жан, правда, хоть и был помоложе, прикорнул в кресле в передней.
      Тайш не сомкнул глаз.
      Без четверти четыре неистово зазвонил колокольчик. Оба кинулись в спальню к Мирабо.
      Двери в нее были закрыты.
      Тогда они догадались пойти в обход через покои незнакомки и проникли в спальню.
      Мирабо, упав навзничь и почти без сознания, крепко сжимал в объятиях эту женщину, несомненно с умыслом, чтобы она не могла позвать на помощь, а она, не помня себя от ужаса, звонила в колокольчик на столе, потому что не могла добраться до другого колокольчика, стоявшего на камине.
      Заметив обоих слуг, она стала взывать о помощи, не только для Мирабо, но и для себя: Мирабо в своих конвульсиях душил ее.
      Казалось, переодетая смерть хочет увлечь ее за собой в могилу.
      Соединив усилия, оба слуги разжали руки умирающего, Мирабо простерся в кресле, а женщина в слезах вернулась в свои покои.
      Тогда Жан бросился за доктором Жильбером, а Тайш попытался подать своему господину первую помощь.
      Жильбер не стал тратить время на то, чтобы запрячь лошадей или подогнать карету. От улицы Сент-Оноре до Шоссе-д'Антен было недалеко, он поспешил вслед за Жаном и за десять минут добрался до особняка Мирабо.
      Тайш ждал внизу, в вестибюле.
      - Ну, друг мой, что у вас стряслось? - спросил Жильбер.
      - Ах, сударь, - сказал старый слуга, - все эта женщина, опять эта женщина, да еще проклятые цветы; вот увидите, вот увидите!
      В этот миг послышалось рыдание. Жильбер стремительно взбежал по лестнице; когда он уже был на верхней ступеньке, дверь, соседняя с дверью Мирабо, отворилась, показалась женщина в белом пеньюаре и бросилась в ноги врачу.
      - Жильбер, Жильбер, - простонала она, цепляясь обеими руками за его грудь, - во имя неба, спасите его!
      - Николь! - вскричал Жильбер. - Николь! Так это были вы, несчастная!
      - Спасите его! Спасите его! - взывала Николь.
      На мгновение Жильбер застыл, пронзенный ужасной мыслью.
      - Вот как! - прошептал он, - Босир торговал памфлетами, направленными против него, Николь - его любовница! Да, он и в самом деле погиб, потому что за всем этим стоит Калиостро.
      И он поспешил в покои Мирабо, хорошо понимая, что нельзя терять ни минуты.
      XLVI
      ДА ЗДРАВСТВУЕТ МИРАБО!
      Мирабо лежал в постели: он пришел в сознание. Здесь же были остатки ужина, тарелки, цветы - улики не менее красноречивые, чем остатки яда на дне бокала у постели самоубийцы.
      Жильбер быстро подошел к нему и, видя его, вздохнул с облегчением.
      - А, - выговорил он, - дело все же не так плохо, как я опасался.
      Мирабо улыбнулся.
      - Вы полагаете, доктор? - произнес он.
      И покачал головой с видом человека, знающего о своем состоянии не меньше врача, который подчас хочет обмануться сам, чтобы лучше обманывать других.
      На сей раз Жильбер не обратил внимания на внешние симптомы болезни. Он пощупал пульс: пульс был быстрый и возбужденный. Он посмотрел язык: язык был обложенный и желтый; он осведомился об ощущениях в голове больного: голова была тяжелая и болела.
      По нижним конечностям начинал распространяться холод.
      Внезапно начались такие же спазмы, как два дня назад; они сводили Мирабо лопатки, ключицы и диафрагму. Пульс, и раньше быстрый и возбужденный, стал перемежающимся и судорожным.
      Жильбер прописал те же отвлекающие средства, что вызвали облегчение в прошлый раз.
      К несчастью, больной или не в силах был терпеть это мучительное лечение, или не желал исцеляться, но спустя четверть часа он стал жаловаться на такие невыносимые боли в местах припарок, что пришлось их снять.
      И начавшееся было улучшение сразу сошло на нет.
      Мы не собираемся прослеживать во всех подробностях все фазы этого страшного недуга; скажем лишь, что наутро по городу распространился слух о нем, и на сей раз вести были более тревожные, чем накануне.
      Болезнь вернулась, говорили люди, и грозит свести больного в могилу.
      Вот тут-то и появился случай оценить ту огромную роль, которую может играть один человек в жизни нации.
      Весь Париж взволновался, как в те дни, когда жизням отдельных людей и всего населения в целом угрожает тяжкое общественное бедствие. Весь день, как и накануне, улица оставалась перегорожена, и на ней стояли на часах простые люди, чтобы стук карет не беспокоил больного. Кучки людей, собираясь под окнами, постоянно требовали известий; сводки о состоянии больного тут же распространялись с улицы Шоссе-д'Антен по всему Парижу. Дверь осаждала толпа граждан всех сословий, всех политических убеждений, словно все партии, в какой бы вражде они ни состояли одна с другой, несли в лице Мирабо значительную утрату.
      Тем временем друзья, родственники и знакомые великого оратора заполнили дворы, вестибюли и помещения нижнего этажа, хотя сам Мирабо понятия не имел об этом наплыве народа.
      Мирабо и доктор Жильбер почти не разговаривали.
      - Значит, вы решительно хотите умереть? - спросил врач.
      - А что толку жить? - возразил Мирабо.
      И, вспомнив о том, какие обязательства принял на себя Мирабо по отношению к королеве и какой неблагодарностью она ему отплатила, Жильбер не стал его переубеждать; он пообещал сам себе, что до конца исполнит свой врачебный долг, но понимал заранее, что он не бог и не в силах совершить невозможное.
      В первый же день обострения болезни, вечером, Клуб якобинцев прислал депутацию во главе с Барнавом, чтобы справиться о здоровье своего бывшего председателя. Вместе с Барнавом хотели отрядить обоих Ламетов, но те отказались.
      Когда Мирабо сообщили об этом обстоятельстве, он сказал:
      - А, я прекрасно знал, что они трусы, но я не знал, что они еще и глупцы!
      В течение суток Жильбер ни на миг не отлучался от Мирабо. В среду вечером, около одиннадцати, больной был в относительно спокойном состоянии, так что Жильбер согласился выйти в соседнюю комнату и несколько часов передохнуть.
      Перед тем как лечь, доктор распорядился, чтобы его немедля уведомили о малейших угрожающих симптомах, если они появятся.
      На рассвете он проснулся. Никто не потревожил сна, но все же ему стало тревожно: трудно было поверить, что улучшение держится столько времени без малейших настораживающих проявлений.
      В самом деле, когда спустился Тайш, он со слезами на глазах и со слезами в голосе сообщил, что Мирабо совсем худо, но, какие бы терзания он ни испытывал, он запретил будить доктора Жильбера.
      А между тем больной, должно быть, жестоко страдал: пульс был угрожающий, боли усиливались и свирепо терзали его и, наконец, возобновились приступы удушья и спазмы.
      Много раз - Тайш полагал, что это начинался бред, - много раз больной произнес имя королевы.
      - Неблагодарные! - твердил он. - Даже не прислали справиться о моем здоровье!
      А потом добавлял, словно рассуждая сам с собой:
      - Как странно! Что же она скажет завтра или послезавтра, когда узнает, что я умер?
      Жильбер подумал, что все решит кризис, который должен наступить уже скоро; и, собираясь вступить с недугом в яростную схватку, он велел поставить пациенту пиявки на грудь, но пиявки, словно сговорившись с умирающим, не желали присасываться к коже, и их пришлось заменить новым кровопусканием из ноги и мускусными пилюлями.
      Припадок длился восемь часов. В течение восьми часов Жильбер, как опытный дуэлянт, давал, так сказать, бой смерти, парируя каждый наносимый ею удар, опережая иные ее выпады, а иногда и не успевая отразить ее натиск. Наконец на исходе восьми часов лихорадка успокоилась и смерть отступила; но, подобно тигру, который удирает, чтобы вернуться, она оставила отпечаток своих когтей на лице больного.
      Жильбер застыл, скрестив руки, над постелью, которая недавно была полем жестокой битвы. Он был слишком искушен в секретах своего искусства, чтобы еще на что-то надеяться или хотя бы сомневаться.
      Мирабо был обречен, и в этом трупе, простертом перед ним, Жильбер, несмотря на теплившиеся в нем остатки жизни, не в силах был видеть живого Мирабо.
      И странное дело! Начиная с этой минуты больной и Жильбер, словно сговорившись и словно пронзенные одною и той же мыслью, говорили о Мирабо как о человеке, который был, но которого больше нет.
      Кроме того, начиная с этой минуты на лице Мирабо запечатлелось выражение торжественности, часто сопутствующее агонии великого человека: голос его сделался медленным, важным, почти пророческим; в речах появилось больше суровости, широты, глубины; в чувствах - больше доброты, самоотречения и возвышенности.
      Ему объявили, что какой-то молодой человек, видевший его всего один раз и не желающий назваться, настойчиво просит допустить его к больному.
      Мирабо оглянулся на Жильбера, словно испрашивая у него позволения принять этого молодого человека.
      Жильбер понял.
      - Впустите его, - сказал он Тайшу.
      Тайш отворил дверь. На пороге возник молодой человек лет девятнадцати или двадцати. Он медленно приблизился, опустился перед постелью Мирабо на колени, взял его руку, поцеловал ее и разрыдался.
      Мирабо, казалось, пытался поймать ускользавшее от него воспомнание.
      - А, - внезапно сказал он, - я вас узнал: вы молодой человек из Аржантея.
      - Вы мой бог, будьте же благословенны! - сказал молодой человек. Вот и все, о чем я просил.
      Он встал, прижал руки к глазам и вышел.
      Спустя несколько секунд вошел Тайш с запиской, которую молодой человек написал в передней.
      Вот что говорилось в записке:
      Целуя руку господину де Мирабо, я сказал ему, что готов умереть за него.
      Я пришел сдержать слово.
      Вчера в одной английской газете я прочел, что в Лондоне в случае, сходном со случаем нашего прославленного больного, было успешно проделано переливание крови.
      Если окажется, что для спасения господина де Мирабо может быть полезно переливание крови, возьмите мою: она молодая и чистая.
      Марне
      Читая эти несколько строк, Мирабо не удержался от слез.
      Он приказал, чтобы молодого человека вернули; но тот, явно желая уклониться от столь заслуженной признательности, уже уехал, оставив два своих адреса, парижский и аржантейский.
      Спустя несколько минут Мирабо согласился принять всех: своих друзей г-на де Ламарка и г-на Фрошо, свою сестру, г-жу де Сайан, и племянницу, г-жу д'Арагон.
      Он лишь отказался допустить к себе какого-либо другого врача, а в ответ на настояние Жильбера сказал:
      - Нет, доктор, на вас пали все тяготы моего недуга, и, если вы меня исцелите, пускай вся заслуга тоже достанется вам.
      Время от времени он осведомлялся о том, кто наводил справки о его здоровье, и, хотя он ни разу не спросил: "Не присылала ли кого королева из дворца?. - по тому, как вздыхал умирающий, до конца пробегая глазами список, Жильбер понимал, что в этом списке отсутствовало именно то единственное имя, которое ему хотелось там обнаружить.
      Тогда, не упоминая ни о короле, ни о королеве - для этого Мирабо был еще недостаточно близок к смерти, - он с изумительным красноречием углублялся в общие вопросы политики, и, в частности, толковал о том, как бы он повел себя по отношению к Англии, будь он министром.
      Он был бы особенно счастлив, если бы ему удалось померяться силами с Питтом.
      - О, этот Питт, - воскликнул он как-то раз, - это министр приготовлений: он управляет скорее посредством угроз, чем посредством истинных дел; будь я жив, я причинил бы ему немало огорчений.
      Время от времени под окнами вспыхивали крики - народ печально взывал: "Да здравствует Мирабо!. - и в этих криках, похожих на молитву, звучала скорее жалоба, чем надежда.
      Мирабо прислушивался и просил отворить окно, чтобы этот шум, служивший ему наградой за столько перенесенных страданий, достигал его ушей. На несколько мгновений он застывал, напрягал слух и протягивал к окну руки, словно впитывая и вбирая в себя все эти крики.
      И Мирабо шептал:
      - О добрый народ! Народ, оклеветанный, проклинаемый, презираемый, так же как я! Они забыли меня, а ты меня вознаграждаешь, и это справедливо.
      Наступила ночь. Жильбер не желал покидать больного, он придвинул шезлонг к его постели и прикорнул.
      Мирабо не возражал; с тех пор как он уверился в том, что умирает, он, казалось, больше не опасался своего врача.
      Когда занялся рассвет, он попросил открыть окна.
      - Мой милый доктор, - обратился он к Жильберу, - сегодня я умру. Тому, кто находится в моем положении, ничего лучшего не остается, как умастить себя благовониями и увенчать цветами, чтобы самым приятным образом погрузиться в сон, от которого уже не очнешься... Разрешаете ли вы мне делать все, что я хочу?
      Жильбер дал ему понять, что он волен в своих поступках.
      Тогда он позвал обоих слуг.
      - Жан, - сказал он, - доставьте мне самые красивые цветы, какие найдете, а Тайш тем временем пускай приложит все усилия, чтобы навести на меня красоту.
      Жан посмотрел на Жильбера, словно спрашивая у него разрешения, и доктор утвердительно кивнул ему головой.
      Жан вышел.
      Тайш накануне был очень болен; теперь он принялся брить и завивать своего господина.
      - Между прочим, - сказал ему Мирабо, - ведь ты вчера прихворнул, мой бедный Тайш; как ты чувствуешь себя нынче?
      - О, превосходно, дорогой хозяин, - отвечал честный слуга, - желал бы я, чтобы вы были на моем месте.
      - Ну а я, - со смехом возразил Мирабо, - хоть ты и не слишком дорожишь жизнью, я не желал бы тебе быть на моем.
      В этот миг прогремел пушечный выстрел. Где стреляли? Это так и осталось неизвестным.
      Мирабо содрогнулся.
      - О, - произнес он, приподнявшись, - неужто уже начинается погребение Ахилла?
      Когда Жан вышел из дому, все бросились к нему, чтобы узнать новости о прославленном больном, и не успел он сказать, что идет за цветами, как с криком: "Цветы для господина де Мирабо!. - люди бросились в разные стороны; двери домов распахивались, жильцы выносили, что у кого было в доме или в теплице, так что меньше чем через четверть часа особняк наполнился множеством самых редких цветов.
      К девяти утра спальня Мирабо преобразилась в настоящую клумбу.
      Тайш тем временем доканчивал его туалет.
      - Дорогой доктор, - сказал Мирабо, - я попрошу у вас четверть часа, чтобы попрощаться с одной особой, которой придется покинуть особняк одновременно со мной. Поручаю ее вашему вниманию на случай, если ее будут оскорблять.
      Жильбер понял.
      - Ладно, - сказал он. - Я оставлю вас одних.
      - Да, но ждите в соседней комнате. Когда эта особа уйдет, вы уже не покинете меня, пока я не умру?
      Жильбер кивнул.
      - Обещайте.
      Жильбер, всхлипывая, дал ему слово. Этот стоический человек сам был удивлен своим слезам: он-то думал, что философия помогла ему стать неуязвимым для чувств.
      Он пошел к двери.
      Мирабо его остановил.
      - Перед уходом, - попросил он, - откройте мой секретер и дайте мне оттуда маленькую шкатулку.
      Жильбер исполнил эту просьбу.
      Шкатулка была тяжелая. Жильбер предположил, что она полна золота.
      Мирабо знаком попросил поставить ее на ночной столик; затем он протянул доктору руку.
      - Будьте так добры, пришлите мне Жана, - попросил он. - Жана, вы слышали? Не Тайша; мне трудно звать и звонить.
      Жильбер вышел. Жан ждал в соседней комнате и вошел в дверь сразу же после того, как из нее вышел Жильбер.
      Жильбер слышал, как дверь за Жаном закрылась на засов.
      Следующие полчаса Жильбер употребил на то, чтобы сообщить о состоянии больного всем, кто толпился в доме.
      Новости были отчаянные; доктор не скрыл от всей толпы, что Мирабо навряд ли переживет день.
      Перед входом в особняк остановилась карета.
      На мгновение Жильбер подумал, что карета приехала из дворца и поэтому ее почтительно пропустили, несмотря на общий запрет.
      Он бросился к окну. Каким сладостным утешением для умирающего было бы знать, что королева беспокоится о нем!
      Но это была простая наемная карета, за которой посылали Жана.
      Доктор догадался, для кого была нужна карета.
      И в самом деле, через несколько минут Жан вышел, провожая женщину, закутанную в длинное покрывало.
      Толпа почтительно расступилась перед каретой, не пытаясь узнать, кто была эта женщина.
      Жан вернулся в дом.
      Мгновение спустя дверь в спальню Мирабо вновь отворилась, и послышался ослабевший голос больного, призывавший доктора.
      Жильбер поспешил на зов.
      - А теперь, - попросил Мирабо, - поставьте эту шкатулку на место, мой милый доктор.
      Жильбер не сумел скрыть удивления, обнаружив, что шкатулка осталась такой же тяжелой.
      - Не правда ли, удивительно? - сказал Мирабо. - Такое, черт возьми, неожиданное бескорыстие!
      Вернувшись к постели, Жильбер нашел на полу вышитый платочек, отделанный кружевом.
      Он был мокр от слез.
      - Вот как, - заметил Мирабо, - она ничего не унесла с собой, но кое-что оставила.
      Он взял влажный платок и положил его себе на лоб.
      - Да, - прошептал он, - только у той нет сердца!."
      И он откинулся на подушки, закрыв глаза; можно было подумать, что он в забытьи или уже умер, если бы хрипы в груди не свидетельствовали о том, что смерть еще только вступает в свои права.
      XLVII
      БЕЖАТЬ! БЕЖАТЬ! БЕЖАТЬ!
      В действительности те несколько часов, что Мирабо еще прожил на свете, были агонией.
      Тем не менее Жильбер остался верен данному слову и неотлучно находился у его ложа до последней минуты.
      Впрочем, зрелище последней битвы между материей и душой, как бы ни было оно горестно, всегда бывает весьма поучительно для врача и философа.
      Чем более велик был гений, тем поучительнее наблюдать, как этот гений ведет последнюю схватку со смертью, которой суждено в конце концов его одолеть.
      А кроме того, при виде великого человека, испускающего дух, доктор предавался мрачным мыслям и еще по одному поводу.
      Почему умирал Мирабо - человек с духом атлета и со сложением Геркулеса?
      Не потому ли, что поднял руку, чтобы поддержать эту готовую рухнуть монархию? Не потому ли, что на мгновение на эту руку оперлась несущая гибель женщина, зовущаяся Марией Антуанеттой?
      Разве Калиостро не предсказал ему в отношении Мирабо нечто подобное? И то, что он повстречал эти два странных существа, из коих одно погубило репутацию, а другое - здоровье великого оратора Франции, ставшего оплотом монархии, разве не подтвердило ему, Жильберу, что любые препятствия рухнут, подобно Бастилии, на пути этого человека или, вернее, идеи, которой он служит?
      Покуда Жильбер глубоко ушел в размышления, Мирабо шевельнулся и открыл глаза.
      Он возвращался к жизни через врата страданий.
      Он попытался заговорить, но безуспешно. Однако казалось, его нисколько не опечалило это новое несчастье; убедившись, что речь ему изменила, он улыбнулся и взглядом постарался выразить всю благодарность, питаемую им к Жильберу и ко всем, чьи заботы сопровождали его на этом наивысшем и последнем этапе пути, целью которого была смерть.
      Между тем им, казалось, завладела какая-то мысль; только Жильберу было по силам ее разгадать - и он разгадал.
      Больной не мог определить, как долго длилось его забытье. Час? День? В течение этого часа или дня не присылала ли королева справиться о его здоровье?
      Принесли снизу список, в который каждый, кто являлся сам по себе или по чьему-либо поручению, вписывал свое имя.
      Никто в этом списке не был известен близостью к королевской семье, которая свидетельствовала бы пусть даже о замаскированной заботе.
      Призвали Тайша и Жана, расспросили их; никто не приезжал, ни лакей, ни курьер.
      Тут Мирабо стал делать невероятные усилия, чтобы произнести еще несколько слов, - такие усилия делал, наверно, сын Креза, когда, видя своего отца в смертельной опасности, сумел преодолеть свою немоту и крикнуть: "Воин, не убивай Креза!.
      Мирабо также преодолел немоту.
      - Неужели они не знают, - воскликнул он, - что с моей смертью они погибли? Я уношу с собой траур по монархии, и на моей могиле мятежники поделят между собой его ошметки...
      Жильбер бросился к больному. Для искусного врача надежда длится, пока длится жизнь. К тому же разве не следовало употребить все средства науки хотя бы ради того, чтобы эти красноречивые уста могли произнести еще несколько слов?
      Он взял ложку, налил в нес несколько капель той зеленоватой жидкости, флакон которой когда-то дал Мирабо, и поднес к губам больного, не смешав ее на сей раз с водкой.
      - О дорогой доктор, - с улыбкой сказал пациент, - если вы хотите, чтобы эликсир жизни на меня подействовал, дайте мне полную ложку или целый флакон.
      - Это почему же? - спросил Жильбер, пристально вглядываясь в Мирабо.
      - А вы полагаете, - отвечал тот, - что я, ни в чем не знающий удержу, имея в руках этот драгоценный источник жизни, не злоупотреблял им? Куда там! Я велел исследовать вашу жидкость, мой дорогой эскулап, выяснил, что она представляет собой вытяжку из корня индийской конопли, и начал пить ее уже не каплями, а ложками, и не только для того, чтобы жить, но и ради грез.
      - Несчастный! Несчастный! - прошептал Жильбер. - Ведь я подозревал, что даю вам в руки яд.
      - Сладостный яд, доктор: благодаря ему я с удвоенной, учетверенной, удесятеренной силой прожил последние часы отмеренного мне существования; благодаря ему я в сорок два года умираю, словно прожив жизнь длиной в сто лет; наконец, благодаря ему я обладал в грезах всем, что ускользало от меня наяву, - силой, богатством, любовью... Ах, доктор, доктор, не раскаивайтесь - напротив, гордитесь. Господь отпустил мне только реальную жизнь, унылую, скудную, бесцветную, несчастную, почти не стоящую сожалений, да к тому же человек обязан быть готов к тому, чтобы в любую минуту вернуть ее Творцу обратно, как ростовщическую ссуду; не знаю, доктор, должен ли я благодарить Всевышнего за жизнь, но знаю, что должен быть благодарен вам за ваш яд. Итак, налейте полную ложку, доктор, и дайте мне!
      Доктор исполнил просьбу Мирабо и протянул ему питье, которое он с наслаждением проглотил.
      Потом, после нескольких секунд молчания, он вновь заговорил.
      - Ах, доктор, - произнес он, словно при переходе в вечность смерть приподняла перед ним завесу, за которой скрывается будущее, - блаженны те, кто умрет в нынешнем тысяча семьсот девяносто первом году! Они увидят лишь блистательный и чистый лик Революции. Доныне никогда еще столь великая революция не давалась ценой столь малой крови; доныне революция вершится только в умах, но настанет время, когда мысли перейдут в поступки. Вы, быть может, думаете, что в Тюильри обо мне пожалеют? Нисколько. Моя смерть освобождает их от обязательства. При мне им нужно было управлять определенным образом; из опоры я превратился для них в препятствие; она просила за меня прощения у своего брата. "Мирабо воображает, будто он подает мне советы, - писала она брату, - и не замечает, что я отвлекаю его пустыми обещаниями." О, потому-то я и хотел, чтобы эта женщина была моей любовницей, а не моей королевой. Какую прекрасную роль я мог сыграть в истории, доктор, - роль человека, одной рукой поддерживающего юную свободу, а другой - дряхлую монархию и заставляющего обеих идти бок о бок к одной и той же цели, добиваться счастья народа и уважения к королевской власти! Быть может, это было исполнимо, быть может, это была мечта, но я убежден, что только я мог бы осуществить эту мечту. Мне горько не то, что я умираю, а то, что я умираю неосуществленным; то, что я приступил к труду, но понял, что не сумею довести его до конца. Кто восславит мою идею, если идея моя зачахла на корню, если она искалечена, обезглавлена? Обо мне запомнят, доктор, именно то, чего помнить не следует. Запомнят мою беспорядочную, безумную, бродячую жизнь; из того, что я писал, прочтут мои "Письма к Софи., "Эротика-Библион., "Прусскую монархию., памфлеты и непристойные книги; мне будут ставить в упрек, что я вошел в сговор с двором, и упрекнут меня в этом потому, что из нашего сговора не получилось того, что должно было получиться; мой труд останется бесформенным зародышем, безголовым чудовищем; а между тем меня, прожившего всего сорок два года, станут судить, как если бы я прожил обычную человеческую жизнь; меня, вынужденного бесконечно идти против течения и перешагивать через бездны, - словно я шел по широкой дороге, надежно вымощенной законами, указами и предписаниями. Доктор, кому мне завещать не состояние, которое я промотал - не велика беда, детей у меня нет, - но кому завещать мою оболганную память, память, которая когда-нибудь может стать наследством, способным сделать честь Франции, Европе, миру?
      - Но зачем же так спешить со смертью? - печально отозвался Жильбер.
      - Да, в самом деле, - подхватил Мирабо, - в иные минуты я и сам задаю себе тот же вопрос. Но слушайте хорошенько: без нее я ничего не мог - а она не пожелала. Я, как глупец, взвалил на себя обязательства; я, как безумец, дал клятву, по обыкновению позволив незримым крылам моего разума увлечь мое сердце, а между тем она не приняла на себя никаких обязательств и ни в чем не поклялась... Да что там говорить, все к лучшему, доктор, и если вы согласитесь кое-что мне пообещать, то ни малейшее сожаление не омрачит последних часов, которые мне еще осталось прожить.
      - О Господи, что же я могу вам обещать?
      - А вот что: обещайте мне, что, если переход мой из этого мира в мир иной окажется слишком тягостным, слишком мучительным, - обещайте мне, доктор, не только как врач, но и как человек, как философ, - обещайте облегчить мне этот переход!
      - Почему вы обращаетесь ко мне с подобной просьбой?
      - О, я скажу вам, в чем дело: хоть я и чувствую, что смерть рядом, но в то же время чувствую, что во мне остается еще много жизни. Я еще живу, милый доктор, я умираю живым, и мне тяжко будет сделать последний шаг.
      Доктор приблизил свое лицо к лицу Мирабо.
      - Я обещал не покидать вас, друг мой, - сказал он. - Если Господу - а я все же надеюсь, что это не так, - если Господу угодно пресечь ваши дни, что ж! Положитесь на мою глубокую любовь к вам: в решающий миг она поможет мне о вас позаботиться, как должно. Если смерть придет, я буду рядом.
      Казалось, больной услыхал только это обещание.
      - Благодарю, - прошептал он.
      И голова его откинулась на подушку.
      На сей раз, несмотря на надежду, которую долг врача велит до последней капли струить в мозг больного, у Жильбера больше не оставалось сомнений. Обильная доза гашиша, которую принял Мирабо, на мгновение, словно встряска от вольтова столба, вернула больному вместе с речью и подвижность лицевых мускулов, сопровождающую ее: мысль, если можно так сказать, ожила на глазах. Но едва он умолк, мускулы расслабились; одухотворявшая их сила развеялась, и смерть, отпечатавшаяся у него на лице еще во время последнего кризиса, проступила с такой отчетливостью, как никогда прежде.
      Три часа доктор Жильбер держал в своих руках его ледяную руку, три часа, с четырех и до семи, продолжалась тихая агония - настолько тихая, что всех впустили к нему в спальню; он словно спал.
      Но около восьми Жильбер почувствовал, как ледяная рука больного затрепетала; дрожь была такая сильная, что ошибиться было невозможно.
      - Вот оно, - сказал Жильбер, - наступил час борьбы, началась истинная агония.
      И в самом деле, лоб умирающего покрылся потом; глаза его открылись и вспыхнули молнией.
      Он жестом показал, что хочет пить.
      Ему поспешно поднесли воду, вино, оранжад, но он покачал головой.
      Он хотел не этого.
      Он подал знак, чтобы ему подали перо, чернила и бумагу.
      Его волю исполнили - не только ради него самого, но и ради того, чтобы ни единая мысль этого гениального человека, даже порожденная бредом, не пропала для человечества.
      Он взял перо и твердой рукой начертал два слова: "Умереть, уснуть."
      Это были слова Гамлета.
      Жильбер притворился, что не понимает.
      Мирабо выпустил перо, обеими руками вцепился себе в грудь, словно разрывая ее, испустил несколько нечленораздельных криков, потом снова взял перо и, невероятным усилием пытаясь на мгновение преодолеть боль, написал: "Боли становятся чудовищными, невыносимыми. Зачем заставлять друга часами, а то и днями страдать на колесе, когда можно избавить его от пытки несколькими каплями опиума?."
      Но доктор колебался. Да, он сказал Мирабо, что будет рядом с ним, когда придет смерть, но лишь для того, чтобы бороться с ней, а не для того, чтобы ей помогать.
      Боли становились все более жестокими; умирающий выгибался, заламывал руки, кусал подушку.
      Наконец от болей порвались путы паралича.
      - Ох, эти врачи, эти врачи! - внезапно вскричал он. - Жильбер, вы же мой доктор, вы мой друг! Разве вы не обещали мне, что избавите меня от предсмертных терзаний? Неужели вы хотите, чтобы я пожалел, что вверился вам? Жильбер, взываю к вашей дружбе! Взываю к вашей чести!
      И со вздохом, стоном, криком боли он упал на подушку.
      Тогда Жильбер, тоже вздохнув, простер к Мирабо руку и сказал:
      - Хорошо, друг мой, вам дадут то, что вы просите.
      И, взяв перо, он выписал лекарство: это было не что иное, как сильная доза макового сиропа в дистиллированной воде.
      Но едва он дописал последнее слово, как Мирабо приподнялся на постели и протянул руку, прося, чтобы ему дали перо.
      Жильбер поспешил выполнить его просьбу.
      Рука умирающего, скрюченная агонией, вцепилась в бумагу, и он нацарапал неразборчивым почерком: "Бежать! Бежать! Бежать!."
      Он хотел подписать, но едва сумел начертать первые четыре буквы своего имени и, протянув к Жильберу сведенную судорогой руку, прошептал:
      - Это для нее.
      И, недвижный, незрячий, бездыханный, откинулся на подушку.
      Он был мертв.
      Жильбер приблизился к постели, вгляделся в него, пощупал пульс, приложил руку к его сердцу, потом обернулся к зрителям этого финала и объявил:
      - Господа, Мирабо более не страдает.
      И, в последний раз приложившись губами ко лбу покойного, он взял листок, назначение которого было известно ему одному, бережно сложил его, спрятал на груди и вышел, уверенный, что не имеет права задерживать его у себя дольше чем на время, необходимое для того, чтобы доставить совет усопшего с Шоссе-д'Антен в Тюильри.
      Спустя несколько мгновений после того, как доктор покинул спальню покойного, город зашумел.
      Это начало распространяться известие о смерти Мирабо.
      Вскоре вошел скульптор: его прислал Жильбер, дабы сохранить для потомства образ великого оратора в тот самый миг, когда он пал под натиском победительницы смерти.
      Первые минуты вечности уже запечатлели на этой маске ту безмятежность, что отражается на лице, когда оживлявшая его могучая душа покидает тело.
      Мирабо не умер; казалось, Мирабо уснул сном, исполненным жизни и радостных сновидений.
      XLVIII
      ПОГРЕБЕНИЕ
      Горе было необъятным, всеобщим; оно мгновенно распространилось от центра к окраинам, от улицы Шоссе-д'Антен к парижским заставам. Была половина девятого утра.
      Народ испустил душераздирающий вопль; затем он потребовал траура.
      Народ ринулся в театры, разорвал афиши и запер двери.
      В тот вечер в одном из особняков улицы Шоссе-д'Антен давали бал; народ ворвался в особняк, разогнал танцующих и разбил музыкальные инструменты.
      Об утрате, понесенной народом, сообщил Национальному собранию его председатель.
      Тотчас же на трибуну поднялся Барер; он попросил, чтобы Собрание внесло в протокол этого скорбного дня свидетельства сожалений, которые пробуждает у его членов кончина этого великого человека, и настоял на том, чтобы всем членам Собрания было именем отечества предложено присутствовать при погребении.
      Назавтра, третьего апреля, в Национальное собрание обратился парижский департамент; он испросил и получил согласие на то, чтобы церковь Святой Женевьевы была преобразована в пантеон, где отныне предстояло покоиться великим людям, и первым там надлежало похоронить Мирабо.
      Приведем здесь этот великолепный декрет Собрания. Пускай читателям попадаются в книгах, которые у политиков слывут легковесными, ибо грешат тем, что излагают историю не столь неуклюже, как историки, - пускай, повторим мы, читателям как можно чаще попадаются на глаза эти декреты, тем более великие, что непосредственно исторглись у народа под влиянием восхищения или благодарности.
      Вот этот декрет, слово в слово: "Национальное собрание постановляет:
      Статья I
      Новое здание церкви Святой Женевьевы отныне, с наступлением эпохи французской свободы, предназначается для упокоения останков великих людей.
      Статья II
      Только Законодательному собранию дано право решать, каким людям будет присвоена эта честь.
      Статья III
      Высокочтимый Рикети Мирабо удостаивается этой чести.
      Статья IV
      В будущем Законодательное собрание не может предоставлять эту честь никому из своих сочленов после их кончины; она может быть им пожалована лишь последующим составом Законодательного собрания.
      Статья V
      Возможные исключения для некоторых великих людей, умерших до Революции, могут быть сделаны только Законодательным собранием.
      Статья VI
      Администрации парижского департамента вменяется в обязанность незамедлительно подготовить здание церкви Святой Женевьевы для нового назначения и над фронтоном высечь следующие слова:
      Благодарное Отечество - великим людям.
      Статья VII
      Пока будет перестраиваться церковь Святой Женевьевы, тело Рикети Мирабо будет покоиться рядом с прахом Декарта в усыпальнице церкви Святой Женевьевы.
      На другой день, в четыре часа пополудни, Национальное собрание в полном составе покинуло зал Манежа и направилось к особняку Мирабо; там его ожидали директор департамента, все министры и толпа более чем в сто тысяч человек.
      Но из всех этих ста тысяч ни один не прибыл от имени королевы.
      Процессия пустилась в путь.
      Во главе ее шел Лафайет, главнокомандующий национальной гвардии королевства.
      За ним председатель Национального собрания Тронше, по-королевски окруженный строем телохранителей числом в двенадцать человек. Далее следовали министры.
      Далее Собрание, все партии вперемешку, Сиейес под руку с Шарлем де Ламетом.
      Далее, за Собранием, Якобинский клуб, смахивающий на второе Национальное собрание; Якобинский клуб широко огласил свою скорбь, более показную, надо думать, нежели искреннюю: он объявил неделю траура, а Робеспьер, который был слишком беден, чтобы потратиться на черный фрак, взял его напрокат, как во время траура по Франклину.
      Далее - все население Парижа, замкнутое между двумя шеренгами национальной гвардии, насчитывавшей более тридцати тысяч человек.
      Эта необъятная толпа шла в такт траурной музыке, которую играл оркестр, включавший в себя два неизвестных до тех пор инструмента - тромбон и тамтам.
      Лишь в восемь часов процессия прибыла к церкви Святого Евстафия. Надгробную речь произнес Черутти. Едва он договорил, присутствовавшие в церкви десять тысяч солдат национальной гвардии разом разрядили ружья в воздух. Собравшиеся, не ожидавшие этого залпа, огласили церковь громкими криками. Сотрясение было столь мощным, что не уцелело ни одного стекла в окнах. На мгновение показалось, что своды храма вот-вот обрушатся и церковь погребет гроб под своими обломками.
      Шествие снова пустилось в путь при факелах; мрак сгустился не только на улицах, по которым следовало пройти, но и в сердцах идущих людей.
      И в самом деле, смерть Мирабо повергла политику во тьму. Теперь, когда Мирабо умер, как было узнать, куда идти. Не стало искусного укротителя, умевшего управлять двумя неистовыми скакунами, имя которым - честолюбие и ненависть. Все чувствовали, что с собой он унес то, чего отныне будет недоставать Собранию: миротворческий дух, не затухавший даже посреди борьбы, сердечную доброту, таившуюся за беспощадностью разума. С этой смертью понесли потерю все: роялисты лишились шпор, революционеры удил. Отныне колесница покатится быстрее, а спуск ей предстоял еще долгий. Кто мог сказать, что там в конце пути - триумф или бездна?
      Процессия достигла Пантеона лишь поздно ночью.
      В ней недоставало одного-единственного человека - Петиона.
      Почему Петион уклонился от участия в похоронах? На другой день он сам объяснил это друзьям, упрекнувшим его за то, что он не пришел.
      Он сказал, что прочел план контрреволюционного заговора, написанный собственной рукой Мирабо.
      Три года спустя, в один пасмурный осенний день, уже не в зале Манежа, а в зале Тюильри, когда Конвент уже убил короля, убил королеву, убил жирондистов, убил кордельеров, убил якобинцев, убил монтаньяров, убил сам себя и ему некого стало убивать из числа живых, он принялся убивать мертвых. Вот тогда-то он с дикарской радостью возвестил, что ошибся в оценке Мирабо и что, с его, Конвента, точки зрения, гениальность не может служить оправданием продажности.
      Был издан новый декрет, изгонявший Мирабо из Пантеона.
      Явился пристав и на пороге храма огласил декрет, объявлявший, что Мирабо недостоин покоиться бок о бок с Вольтером, Руссо и Декартом; в декрете содержалось требование к хранителю церкви выдать ему тело.
      Так голос, более страшный, чем тот, что должен грянуть над долиной Иосафата крикнул прежде времени:
      - Пантеон, отдай своих мертвецов!
      Пантеон повиновался; прах Мирабо был выдан приставу, который, по его собственным словам, распорядился препроводить означенный гроб к обычным местам захоронения и поместить его там.
      Обычным местом захоронения оказалось кладбище Кламар, где хоронили казненных.
      И - без сомнения, для того, чтобы наказание, настигшее его даже после смерти, было еще ужаснее, - гроб был зарыт ночью, без единого свидетеля и без малейшего опознавательного знака, без креста, без камня, без надписи.
      И только позже старый могильщик, которого расспрашивал один из тех любопытных, которым хочется знать то, чего не знают другие, провел как-то вечером этого любопытного через безлюдное кладбище и, остановившись посреди огороженного места, топнул ногой и сказал:
      - Это здесь.
      Любопытный не унимался: ему хотелось знать точно, и тогда сторож добавил:
      - Я ручаюсь, что это здесь: я помогал опускать его в яму и даже сам чуть в нее не скатился, до того был тяжел этот проклятый свинцовый гроб.
      Человек этот был Нодье. Однажды он и меня привел на кладбище Кламар, топнул ногой на том же месте и в свой черед сказал мне:
      - Это здесь.
      И вот уже более пятидесяти лет одно поколение за другим, сменяясь, ходит мимо безвестной могилы Мирабо. Не слишком ли долгое возмездие за сомнительное преступление, совершенное, скорее всего, не самим Мирабо, а его недругами, и не пора ли при первой же возможности разрыть эту опозоренную землю, в которой он покоится, чтобы отыскать этот свинцовый гроб, который таким тяжким грузом лег на плечи бедняги могильщика и по которому можно опознать изгнанника из Пантеона?
      Быть может, Мирабо и не заслужил Пантеона, но наверняка в освященной земле находит себе приют и упокоение немало таких, кто более его достоин гемоний.
      Франция! Между гемониями и Тибром найди могилу для Мирабо! Пускай вместо эпитафии на ней будет начертано его имя, вместо всяких украшений стоит его бюст, а судьей ему станет грядущее!
      XLIX
      ПОСЛАНЕЦ
      Тем же утром 2 апреля, быть может, за час до того, как Мирабо испустил дух, некий старший флотский офицер, облаченный в парадный мундир капитана первого ранга, миновал улицу Сент-Оноре и по улицам Сен-Луи и Эшель пошел по направлению к Тюильри.
      Поравнявшись с Конюшенным двором, он взял влево, перешагнул цепи, отделявшие его от внутреннего двора, отдал честь часовому, который взял перед ним .на караул., и очутился в Швейцарском дворе.
      Там он как человек, которому хорошо знакома дорога, стал подниматься по узкой лестнице для слуг, которая длинным петляющим переходом соединялась с кабинетом короля.
      Лакей при виде его ахнул от удивления, а может быть, и от радости, но он приложил палец к губам.
      - Господин Гю, - спросил он, - может король немедля меня принять?
      - У короля сейчас господин генерал де Лафайет, которому он дает распоряжения на сегодня, - отвечал лакей, - но как только генерал выйдет...
      - Вы обо мне доложите? - подхватил офицер.
      - Ну, в этом, несомненно, нет необходимости: его величество ждет вас, еще вчера он приказал, чтобы вас провели к нему, как только вы прибудете.
      В этот миг из королевского кабинета послышался звон колокольчика.
      - Ну вот, - сказал лакей, - король звонит, по-видимому, как раз для того, чтобы спросить о вас.
      - Тогда пойдемте, господин Гю, не будем тратить времени, коль скоро король и впрямь свободен и может меня принять.
      Лакей распахнул дверь и почти сразу же - поскольку король и впрямь был в одиночестве - объявил:
      - Его сиятельство граф де Шарни.
      - О, пусть войдет! Пусть войдет! - сказал король. - Я жду его со вчерашнего дня.
      Шарни быстро вошел и, с почтительной поспешностью приблизившись к королю, промолвил:
      - Государь, кажется, я на несколько часов опоздал, но, когда я объясню вашему величеству причины своего опоздания, вы меня простите.
      - Входите, входите, господин де Шарни. В самом деле, я ждал вас с нетерпением, но заранее согласен с вами в том, что лишь важные причины могли сделать ваше путешествие не столь быстрым, как предполагалось. Теперь вы здесь, и я рад вас видеть.
      И он протянул графу руку, которую тот почтительно поцеловал.
      - Государь, - продолжал Шарни, видя нетерпение короля, - я получил ваш приказ позавчера ночью и вчера в три часа утра выехал из Монмеди.
      - Как вы ехали?
      - В почтовой карете.
      - Тогда я понимаю, почему вы на несколько часов задержались, - с улыбкой сказал король.
      - Государь, - возразил Шарни, - верно, я мог скакать во весь дух, и тогда я был бы здесь уже в десять или одиннадцать вечера, и даже раньше, если двигаться напрямик, но мне захотелось составить себе мнение об удобствах и неудобствах того пути, который вы, ваше величество, избрали; я хотел узнать, какие почтовые станции работают исправно, а какие нет, но, главное, я хотел узнать с точностью до минуты, до секунды, сколько времени требуется, чтобы добраться из Монмеди до Парижа и, соответственно, из Парижа в Монмеди. Я все записал и теперь в состоянии ответить на любые вопросы.
      - Браво, господин де Шарни, - сказал король, - ваша служба выше всяких похвал; только позвольте мне сначала рассказать о том, как обстоят дела здесь, а затем вы скажете мне, как они обстоят там.
      - О государь, - отозвался Шарни, - судя по вестям, которые до меня дошли, дела из рук вон плохи.
      - Настолько, что в Тюильри я - пленник, дорогой граф. Я только что говорил милейшему господину де Лафайету: я предпочел бы быть королем Меца, нежели королем Франции; но к счастью, вы уже здесь!
      - Вы, ваше величество, изволили мне пообещать ввести меня в курс событий.
      - Да, в самом деле, в двух словах вы знаете, что мои тетки бежали?
      - Знаю то, что знают все, государь, но без подробностей.
      - Ах, Боже мой, да все очень просто. Вы знаете, что Собрание разрешило нам принимать только тех священников, которые дали присягу. Ну вот, бедные женщины и напугались перед приходом Пасхи; они решили, что рискуют спасением души, если будут исповедоваться конституционному попу, и по-моему, надо вам сказать, они укатили в Рим. Никакой закон не запрещал им такого путешествия, и едва ли можно было опасаться, что две несчастные старухи чрезмерно усилят партию эмигрантов. Они поручили Нарбонну подготовить их отъезд, и я уж не знаю, как он с этим управился, потому что весь план раскрылся, и в самый вечер отъезда им в Бельвю нанесли визит вроде того, какой мы принимали с пятого на шестое октября в Версале. К счастью, когда весь этот сброд ворвался к ним, они уже вышли через другую дверь. И представьте себе, ни одной готовой кареты! А их должны были ждать в каретном сарае три запряженных экипажа. Пришлось им пешком идти до самого Медона. Там наконец нашли кареты и уехали. Через три часа - чудовищный шум на весь Париж: те, кто отправился к ним, желая предотвратить эту поездку, нашли гнездо еще теплым, но пустым. На другой день вся пресса так и взвыла. Марат вопит, что они увезли с собой миллионы, Демулен - что они похитили дофина. Во всем этом нет ни слова правды: у бедных женщин было в кошельке триста-четыреста тысяч франков и им самим-то было нелегко, где уж им было обременять себя ребенком, с которым их бы мигом опознали; да вот вам доказательство: их ведь и без того узнали, сперва в Морй - там их пропустили, - а потом в Арне-ле-Дюк, где они были задержаны. Пришлось мне писать в Собрание, чтобы им позволили продолжать путь, и, несмотря на мое письмо, Собрание проспорило целый день. Наконец женщинам разрешили ехать дальше, но с условием, чтобы комитет представил закон об эмиграции.
      - Да, - заметил Шарни, - но мне казалось, что после блестящей речи господина де Мирабо Собрание отвергло проект закона, предложенный комитетом.
      - Разумеется, отвергло. Но наряду с этим скромным триумфом меня подстерегало огромное унижение. Когда все увидали, какой переполох поднялся из-за отъезда двух бедных женщин, несколько преданных друзей - а их у меня осталось больше, чем я думал, дорогой граф! - несколько преданных друзей, около ста дворян, устремились к Тюильри и предложили мне располагать их жизнями. Тут же прошел слух о том, что зреет заговор и что меня хотят похитить. Лафайет, которого заставили сломя голову мчаться в Сент-Антуанское предместье под тем предлогом, что Бастилию якобы восстанавливают, рассвирепел из-за того, что дал себя провести, вернулся к Тюильри, ворвался сюда с обнаженной шпагой и со штыками наперевес, задержал наших несчастных друзей, обезоружил их. У одних оказались пистолеты, у других кинжалы. Каждый взял то, что попалось ему под руку. Да уж, этот день войдет в историю под новым именем; он будет называться днем Рыцарей кинжала.
      - О государь, государь! В какие ужасные времена мы живем, - покачав головой, вздохнул Шарни.
      - Погодите. Каждый год мы ездим в Сен-Клу, так заведено, это вошло в обычай. Позавчера приказываем заложить кареты, спускаемся и видим, что вокруг этих карет собралось полторы тысячи человек. Садимся, но ехать невозможно; люди виснут на поводьях лошадей, заявляют, что я, дескать, хочу бежать, но это мне не удастся. После часа бесплодных попыток пришлось вернуться; королева плакала от гнева.
      - А что же генерал Лафайет, разве он не мог их заставить с уважением отнестись к вашему величеству?
      - Лафайет! Знаете, чем он занимался? Велел бить в набат на церкви Сен-Рок и понесся в ратушу за красным флагом, чтобы объявить отечество в опасности. Отечество в опасности, поскольку король с королевой собрались в Сен-Клу! А знаете, кто не дал ему красного флага, вырвал это флаг у него из рук, потому что он уже успел им завладеть? Дантон! И вот теперь он утверждает, что Дантон мне продался, что Дантон получил от меня сто тысяч франков. Вот до чего мы дошли, дорогой граф, не говоря о том, что Мирабо умирает, а может быть, уже и умер.
      - Что ж, государь, тем более надо спешить.
      - Именно это и входит в наши намерения. Ну, что вы там порешили вместе с Буйе? Вот кто, по-моему, дельный человек! После Нанси я получил основания увеличить его власть, отрядить под его начало новые войска.
      - Да, государь, но, к несчастью, распоряжения военного министра противодействуют нашим. Министр отобрал у него полк саксонских гусар и отказывается отдать ему полки швейцарцев. Лишь с превеликим трудом удалось ему удержать в крепости Монмеди буйонский пехотный полк.
      - Значит, теперь он в нерешительности?
      - Нет, государь, но шансы на успех уменьшились; да не все ли равно! В подобных обстоятельствах надо жертвовать всем во имя цели и полагаться на случай, и, как бы там ни было, если наше предприятие пойдет хорошо, у нас девяносто шансов из ста на успех.
      - Ну ладно, в таком случае давайте поговорим о нас.
      - Государь, вы по-прежнему твердо намерены следовать через Шалон, Сент-Мену, Клермон и Стене, несмотря на то что эта дорога по меньшей мере на двадцать лье длинней и в Варенне нет почтовой станции?
      - Я уже говорил господину де Буйе, по каким соображениям этот путь для меня предпочтительней.
      - Да, государь, и он передал мне распоряжения вашего величества на этот счет. Именно после этих распоряжений я исследовал всю дорогу, кустик за кустиком, камешек за камешком; донесение об этом должно находиться в руках вашего величества.
      - И являет собой образец ясности, дорогой граф. Теперь я знаю эту дорогу, словно сам по ней проехал.
      - Итак, государь, вот сведения, которые добавились после моего нового путешествия.
      - Говорите, господин де Шарни, я слушаю вас, а для пущей ясности вот карта, составленная вами же.
      С этими словами король извлек из папки карту, которую разложил на столе. Карта эта была не наброском, а выполненным от руки чертежом, и, как и сказал Шарни, на ней было обозначено каждое дерево, каждый камень; это был итог более чем восьми месяцев труда.
      Шарни и король склонились над картой.
      - Государь, - сказал Шарни, - настоящая опасность начнется для вас в Сент-Мену и закончится в Стене. Наши войска следует распределить на протяжении этих восемнадцати лье.
      - Нельзя ли расставить их поближе к Парижу, господин де Шарни? Скажем, начиная с Шалона?
      - Государь, - возразил Шарни, - это трудно. Шалон слишком крупный город, и сорок, пятьдесят или даже сто человек окажутся бессильны защитить вас там, если вашему величеству будет грозить опасность. К тому же господин де Буйе берет на себя ответственность, лишь начиная с Сент-Мену. Он может лишь - и просил меня еще обсудить это с вашим величеством разместить первый из своих отрядов в Пон-де-Сомвеле. Как видите, государь, это первая почтовая станция после Шалона.
      И Шарни показал пальцем на карте место, о котором шла речь.
      - Ладно, - сказал король, - часов за десять - двенадцать можно добраться до Шалона. А за сколько часов вы-то сами проехали все эти девяносто лье?
      - За тридцать шесть часов, государь.
      - Но в легкой карете, где были только вы да слуга.
      - Государь, в пути я потерял три часа, пока искал в Варенне, где лучше разместить подставу - перед городом, ближе к Сент-Мену, или по выезде из него, ближе к Дену. Поэтому выходит так на так. Потерянные три часа стоят тяжелого экипажа. Итак, по моему мнению, ваше величество может добраться из Парижа в Монмеди за тридцать пять-тридцать шесть часов.
      - А что вы решили насчет подставы в Варенне? Это важный пункт: мы должны быть уверены, что найдем там свежих лошадей.
      - Да, государь, и, по моему мнению, заставу надо поместить на выезде из города, ближе к Дену.
      - На чем основывается ваше мнение?
      - На расположении города, государь.
      - Объясните мне, каково его расположение, граф.
      - Государь, это очень просто. С тех пор как я покинул Париж, я пять или шесть раз проезжал через Варенн и оставался там с полудня до трех часов. Варенн - город маленький, с населением около тысячи шестисот человек, и распадается на две части, верхний город и нижний город, разделенные речкой Эр и соединенные мостом через эту речку. Если ваше величество изволит следить по карте, вот здесь, государь, у Аргоннского леса, на опушке, вы увидите...
      - Да, вижу, - подтвердил король, - дорога делает в лесу огромный изгиб и сворачивает на Клермон.
      - Так точно, государь.
      - Но все это не проясняет для меня, почему вы собираетесь поместить подставу по ту сторону города, а не по эту.
      - Погодите, государь. Над мостом, соединяющим обе части города, построена высокая башня. В этой башне, где в прошлом сидели стражники, взимавшие плату за въезд, внизу есть сводчатая арка, темная и узкая. Чтобы помешать путникам ее миновать, достаточно малейшего препятствия; итак, коль скоро место там опасное, лучше миновать его, пустив почтовых лошадей во весь опор после Клермона, чем перепрягать их за пятьсот шагов до моста, где, коль скоро короля узнают на подставе, три-четыре человека легко могут задержать его, если получат предупреждение и будут настороже.
      - Это верно, - согласился король, - но если возникнут колебания, то вы ведь будете там, граф.
      - Почту это своим долгом, государь, если ваше величество найдет меня достойным такой чести.
      Король снова протянул Шарни руку.
      - Итак, - продолжал Людовик, - господин де Буйе уже отметил посты и выбрал людей, которых расставит вдоль моего пути?
      - Да, государь, не хватает лишь одобрения вашего величества.
      - Передал ли он вам какое-либо письмо на этот счет?
      Шарни достал из кармана сложенный лист бумаги и с поклоном вручил королю.
      Король развернул его и прочел:
      По мнению маркиза де Буйе, войска не должны быть размещены за пределами Сент-Мену. Тем не менее, если король потребует, чтобы охрана распространялась до Пон-де-Сомвеля, предлагаю его величеству расставить войска, предназначенные служить ему эскортом, таким образом:
      1. В Пон-де-Сомвеле - сорок гусар полка Лозена под началом господина де
      Шуазеля, имеющего в своем распоряжении младшего лейтенанта Буде;
      2. В Сент-Мену - тридцать драгун Королевского полка под началом капитана
      Дандуэна;
      3. В Клермоне - сто драгун из полка Месье под началом графа Шарля де
      Дамаса;
      4. В Варенне - шестьдесят гусар полка Лозена под командованием господина
      Рорига, господина Буйе-сына и господина Режкура;
      5. В Д?не - сто гусар полка Лозена под началом капитана Делона;
      6. В Музй - пятьдесят кавалеристов королевского немецкого полка под
      началом капитана Гунтцера;
      7. Наконец, в Стене - королевский немецкий полк под началом его командира
      барона фон Манделя.
      - Это мне тоже нравится, - дочитав до конца, сказал король, - но если этим отрядам придется простоять в этих городах и деревнях день, два, три дня, каким предлогом можно оправдать их присутствие?
      - Государь, предлог имеется: им будет приказано ждать охраняемую карету с деньгами, посылаемыми на Север военным министерством.
      - Ну что ж, - с нескрываемым удовлетворением произнес король, - все предусмотрено.
      Шарни поклонился.
      - Кстати, о деньгах, - сказал король, - вы не знаете, получил господин де Буйе тот миллион, что я ему послал?
      - Да, государь, только известно ли вашему величеству, что этот миллион был в ассигнациях, которые на двадцать процентов обесценились?
      - Но хотя бы с учетом этой потери он смог их получить?
      - Государь, прежде всего один преданный вам подданный вашего величества почел за счастье выдать взамен ассигнаций сумму в сто тысяч экю без всяких вычетов, разумеется.
      Король взглянул на Шарни.
      - А остальное, граф? - спросил он.
      - Остальное, - отвечал граф де Шарни, - учел господин де Буйе-сын у банкира своего отца, господина Перго, который выдал ему всю сумму векселями на имя господ Бетман во Франкфурте, которые приняли эти векселя к уплате. Так что денег теперь вполне достаточно.
      - Благодарю вас, граф, - сказал Людовик XVI. - А теперь назовите мне имя того преданного человека, который, расстроив, быть может, свое состояние, выдал господину де Буйе эти сто тысяч экю.
      - Государь, этот преданный слуга вашего величества очень богат, а потому в его поступке нет никакой заслуги.
      - Тем не менее, сударь, королю угодно знать его имя.
      - Государь, - с поклоном возразил Шарни, - он оказал эту ничтожную услугу вашему величеству с единственным условием: чтобы его имя не называлось.
      - Но вы-то его знаете? - спросил король.
      - Знаю, государь.
      - Господин де Шарни, - произнес король с той сердечностью и достоинством, которые проявлял подчас, - вот кольцо, оно мне очень дорого... - И он снял с пальца простое золотое кольцо. - Я снял его с пальца моего умирающего отца, когда целовал его холодевшую руку. Его ценность в том, что я с ним связываю, оно не имеет другой цены, но для сердца, которое сумеет меня понять, оно станет дороже самого дорогого бриллианта. Перескажите моему верному слуге то, что я сейчас вам сказал, господин де Шарни, и передайте ему от меня это кольцо.
      Из глаз Шарни выкатились две слезы, дыхание его стеснилось, и, трепетно опустившись на одно колено, он принял из рук короля кольцо.
      В этот миг дверь отворилась. Король торопливо оглянулся: отворившаяся дверь была столь явным нарушением этикета, что это происшествие можно было расценивать как страшное оскорбление, если только оно не оправдывалось насущной необходимостью.
      То была королева; она была бледна и держала в руках лист бумаги.
      Но при виде коленопреклоненного графа, целующего кольцо короля и надевающего его себе на палец, она вскрикнула от удивления и выронила бумагу.
      Шарни встал и почтительно поклонился королеве, которая, едва шевеля губами, пробормотала:
      - Господин де Шарни!." Господин де Шарни!." Вы здесь, у короля, в Тюильри?." - И совсем тихо добавила: - А я даже не знала!
      И в глазах у бедной женщины застыла такая боль, что Шарни, не расслышавший конец фразы, но угадавший его, сделал по направлению к ней два шага.
      - Я сию минуту приехал, - сказал он, - и хотел спросить у короля дозволения засвидетельствовать вам свое почтение.
      На лицо королевы вернулся румянец. Она уже давно не слышала голоса Шарни и тех нежных интонаций, что прозвучали в его голосе.
      И она простерла вперед обе руки, словно хотела идти ему навстречу, но тут же прижала одну из них к сердцу, которое, вероятно, билось слишком бурно.
      Шарни все видел, все угадал, хотя на эти переживания, описанию и истолкованию которых мы уделили десять строк, ушло не больше времени, чем потребовалось королю, чтобы подобрать в дальнем конце кабинета листок, выпавший из рук королевы и подхваченный сквозняком, который поднялся, когда одновременно оказались открыты окно и двери.
      Король прочел то, что было написано на этом листке но ничего не понял.
      - Что означают эти три слова: "Бежать!.. Бежать!.. Бежать!... - и этот оборванный росчерк? - спросил король.
      - Государь, - ответила королева, - они означают, что десять минут назад умер господин де Мирабо, а это совет, который он дал нам перед смертью.
      - Государыня, - подхватил король, - мы последуем этому совету, потому что он хорош и на сей раз пришло время его исполнить.
      Потом, обернувшись к Шарни, он продолжал:
      - Граф, вы можете проследовать за королевой в ее покои и все ей рассказать.
      Королева встала, устремила взгляд на короля, потом на Шарни и, обращаясь к последнему, произнесла:
      - Пойдемте, граф.
      И стремительно вышла: промедли она хоть минуту, ей было бы уже не по силам сдержать все противоречивые чувства, раздиравшие ей сердце.
      Шарни в последний раз поклонился королю и последовал за Марией Антуанеттой.
      L
      ОБЕЩАНИЕ
      Королева вернулась к себе в покои и опустилась на канапе, знаком велев Шарни затворить дверь.
      К счастью, в будуаре, куда она вошла, было безлюдно: перед этим Жильбер испросил позволения поговорить с королевой наедине, чтобы рассказать ей, что произошло, и передать ей последний совет Мирабо.
      Едва она села, ее переполненное сердце не выдержало, и она разразилась рыданиями.
      Эти рыдания, столь бурные, столь искренние, разбередили в глубине сердца Шарни остатки былой любви.
      Мы говорим об остатках былой любви, потому что когда страсть, подобная той, которую мы наблюдали, пока она зарождалась и росла, перегорает в сердце человека, то, если только какое-нибудь ужасное потрясение не превратило ее в ненависть, она никогда не угасает бесследно.
      Шарни был в странном состоянии, которое может понять только тот, кто сам пережил нечто подобное: в нем уживались и старая, и новая любовь.
      Он уже любил Андре всем своим пылким сердцем.
      Он еще любил королеву всей своей сострадающей душой.
      Всякий раз, видя муки, терзавшие несчастную влюбленную женщину, муки, причиной которых был эгоизм, то есть чрезмерность этой любви, он словно чувствовал, как кровоточит ее сердце, и всякий раз, замечая ее эгоизм, как все те, для кого минувшая любовь превратилась в бремя, не находил силы простить ей этот эгоизм.
      И все же всякий раз, когда это горе, такое искреннее, без обвинений и упреков, изливалось перед ним, он постигал всю глубину ее любви, напоминал себе, сколько человеческих предрассудков, сколько светских обязанностей презрела ради него эта женщина, и, склонившись перед этой бездной горя, не мог удержаться от слез сочувствия и утешительных слов.
      Но вот рыдания сменялись упреками, слезы обвинениями, и тут же он вспоминал, какой требовательной была эта любовь, вспомнил эту несгибаемую волю, этот королевский деспотизм, постоянно примешивавшийся к излияниям нежности, к доказательствам страсти; и он ожесточался против требовательности, восставал против деспотизма, вступал в борьбу с этой волей, вспоминая мягкое, невозмутимое лицо Андре и начиная предпочитать эту статую, такую, как ему казалось, холодную, - воплощенной страсти, вечно готовой метать глазами молнии любви, ревности и гордыни.
      Но теперь королева плакала молча.
      Вот уже более восьми месяцев она не видела Шарни. Верный обещанию, которое он дал королю, граф все это время никому не подавал о себе вестей. Поэтому королева ничего не знала о человеке, чья жизнь так тесно переплелась с ее собственной, что на протяжении двух или трех лет она думала, что разлучить их может только смерть.
      И вот, как мы видели, Шарни расстался с ней, не сказав, куда он едет. Она только знала, и это служило ей единственным утешением, что он уехал по поручению короля; она говорила себе: "Трудясь на благо короля, он трудится и на мое благо, а значит, ему приходится думать обо мне, даже если он предпочел бы меня забыть."
      Но эта мысль была слабым утешением, потому что оборачивалась против нее самой: ведь королеве не с кем было поделиться ею. И вот, когда она внезапно увидала Шарни в ту минуту, когда меньше всего ожидала этого, когда она встретила его после возвращения там, у короля, чуть ли не на том же месте, где виделась с ним в день его отъезда, все горести, надрывавшие ей душу, все мысли, терзавшие сердце, все слезы, обжигавшие глаза за время долгого отсутствия графа, внезапно захлестнули ей лицо и грудь тоской и мукой, которые, как она полагала, давно рассеялись и исчезли.
      Она плакала, чтобы выплакаться: если бы она не дала выход слезам, они бы ее задушили.
      Она плакала, не говоря ни слова. От радости? От горя?." Быть может, и от того, и от другого: всякое сильное чувство выражается в слезах.
      Поэтому Шарни, не произнося ни слова, но скорее с любовью, чем с почтением, приблизился к королеве; он отвел ее руку от лица, которое она прикрывала, и поцеловал эту руку.
      - Государыня, - сказал он, - с радостью и гордостью могу сказать вам, что с того дня, когда расстался с вами, я ежечасно трудился ради вас.
      - О Шарни, Шарни! - отозвалась королева. - В былые времена вы, может быть, трудились ради меня меньше, зато больше обо мне думали.
      - Государыня, - возразил Шарни, - король возложил на меня тяжкую ответственность; эта ответственность обязывала меня к полному молчанию вплоть до дня, когда будет завершена моя миссия. Она исполнена только сегодня. Сегодня я вновь могу увидеться с вами, вновь могу с вами говорить, а до сих пор мне нельзя было даже вам написать.
      - Вы сама преданность, Оливье, - уныло заметила королева, - и я сожалею лишь о том, что она воплощается в вас в ущерб другому чувству.
      - Государыня, - произнес Шарни, - поскольку король дал мне на это свое соизволение, разрешите посвятить вас в то, что сделано мною для вашего спасения.
      - О, Шарни, Шарни, - перебила королева, - значит, вы не хотите мне сказать ничего более важного?
      И она нежно сжала руку графа, глядя на него таким взглядом, за который когда-то он отдал бы жизнь; правда, он и теперь был готов если не отдать ее, то принести в жертву.
      И, устремив на него этот взгляд, она обнаружила, что он похож не на запыленного путешественника, только что вышедшего из почтовой кареты, а на изящного придворного, подчинившего свою преданность всем требованиям этикета.
      Его безупречный наряд, которым осталась бы довольна самая взыскательная королева, явно встревожил женщину.
      - Когда же вы приехали? - спросила она.
      - Только что, - отвечал Шарни.
      - И откуда?
      - Из Монмеди.
      - Так, значит, вы проехали пол-Франции?
      - Со вчерашнего утра я проделал девяносто лье.
      - Верхом? В карете?
      - В почтовой карете.
      - Но как же после столь долгого и утомительного путешествия - простите мне, Шарни, эти расспросы, - как же вы так вычищены, вылощены, причесаны, словно адъютант генерала де Лафайета, выходящий из штаба? Значит, не такие уж важные вести вы доставили?
      - Напротив, государыня, чрезвычайно важные, но я подумал, что если въеду во двор Тюильри в почтовой карете, покрытой грязью и пылью, то привлеку к себе любопытство. Только что король рассказывал мне, как зорко за вами присматривают, и, слушая его, я похвалил себя за эту меру предосторожности, которую принял, явившись пешком и в мундире, как простой офицер, вернувшийся ко двору после одной-двух недель отсутствия.
      Королева конвульсивно сжала руку Шарни; видно было, что у нее оставался еще один вопрос, но ей стоило большого труда его сформулировать, тем более что он был для нее самым важным.
      И она решила преподнести его в другой форме.
      - Ах да, - сдавленным голосом выговорила она, - я и забыла, что в Париже у вас есть пристанище.
      Шарни вздрогнул: только теперь ему открылась цель всех этих расспросов.
      - У меня? Пристанище в Париже? - переспросил он. - Где, ваше величество?
      Королева с усилием ответила:
      - А как же! На улице Кок-Эрон. Разве графиня живет не там?
      Шарни чуть не взвился на дыбы, как лошадь, которую удар шпоры задел по незажившей ране; но в голосе королевы сквозила такая нерешительность, такая мучительная боль, что ему стало жаль ее: сколько она должна была перестрадать, с ее гордостью, с ее самообладанием, чтобы так обнажить свои чувства!
      - Государыня, - сказал он с глубокой печалью, которая, быть может, относилась не только к страданиям королевы, - мне казалось, я уже имел честь говорить вам перед отъездом, что дом госпожи де Шарни - не мой дом. Я остановился у брата, у виконта Изидора де Шарни, и у него переоделся.
      Королева радостно вскрикнула и, быстро опустившись на колени, поднесла к губам руку Шарни.
      Но он, не уступая ей в проворстве, взял ее за обе руки и поднял.
      - Ваше величество! - воскликнул он. - Что вы делаете?
      - Я вас благодарю, Оливье, - сказала королева с такой нежностью, что на глаза Шарни навернулись слезы.
      - Благодарите меня? - отозвался он. - О Господи, за что?
      - За что? Вы спрашиваете - за что? - воскликнула королева. - Да за единственный миг счастья, который выпал мне впервые с вашего отъезда. Господи, я знаю, ревность - это нелепица и безумие, но она достойна жалости. Было время, вы тоже ревновали, Шарни, сегодня вы этого не помните. О, мужчины! Ревнуя, они счастливы: они могут сражаться со своими соперниками, убить их или быть убитыми; ну, а женщины могут только плакать, хоть и понимают, что слезы их бесполезны и пагубны; ведь мы прекрасно знаем, что наши слезы не приближают к нам тех, ради кого мы их проливаем, но часто отдаляют еще сильнее; однако таково любовное головокружение: видя пропасть, не бежишь от нее, а бросаешься в бездну. Благодарю вас еще раз, Оливье: вот видите, я уже развеселилась, я больше не плачу.
      И в самом деле, королева попыталась рассмеяться, но страдания словно отучили ее радоваться, и смех ее прозвучал так уныло, так горестно, что граф содрогнулся.
      - О Господи, - прошептал он, - неужто вы так страдали?
      Мария Антуанетта молитвенно сжала руки.
      - Хвала Всевышнему, - сказала она, - в день, когда он постигнет глубину моего горя, у него недостанет сил отказать мне в любви!
      Шарни почувствовал, что его увлекают вниз по склону, на котором рано или поздно он не сумеет остановиться. Он сделал усилие, как конькобежец, который с риском проломить лед, по которому скользит, выгибается назад, чтобы затормозить.
      - Государыня, - сказал он, - не позволите ли вы мне все же поделиться с вами плодами моего столь долгого отсутствия, рассказав, что мне посчастливилось для вас сделать?
      - Ах, Шарни, - отвечала королева, - мне больше по душе было то, что вы говорили сейчас, но вы правы: нельзя позволять женщине слишком надолго забывать, что она королева. Рассказывайте, господин посол: женщина получила все, чего была вправе ожидать; королева внимает вам.
      Тут Шарни поведал ей обо всем: как его послали к г-ну де Буйе, как граф Луи приехал в Париж, как он, Шарни, от куста к кусту изучил дорогу, по которой предстоит бежать королеве, и, наконец, как он объявил королю, что осталось лишь приступить к материальному воплощению этого плана.
      Королева слушала Шарни с превеликим вниманием и с огромной благодарностью. Ей казалось невозможным, чтобы обычная преданность была способна на такой подвиг. Только любовь, пламенная и заботливая любовь могла предусмотреть все препятствия и изобрести способы превозмочь и преодолеть их.
      Итак, она дала ему рассказать все от начала и до конца. Когда он договорил, она спросила, глядя на него с невыразимой нежностью:
      - Значит, вы в самом деле будете счастливы, Шарни, если вам удастся меня спасти?
      - И вы еще спрашиваете меня об этом, государыня? - воскликнул граф. Да это все, о чем я мечтаю, и, если мне удастся добиться успеха, это будет главной гордостью моей жизни!
      - Я предпочла бы, чтобы это было просто наградой за вашу любовь, печально заметила королева. - Но это неважно... Не правда ли, ваше пламенное желание состоит в том, чтобы великий труд спасения короля, королевы и дофина Франции осуществился вашими силами?
      - Я ожидаю лишь вашего одобрения, чтобы посвятить этому труду свою жизнь.
      - Да, понимаю, мой друг; и к этому труду не должно примешиваться никакое постороннее чувство, никакая человеческая приязнь. Немыслимо, чтобы мой супруг и мои дети были спасены рукой, которая не осмелится оказать им поддержку, когда они устремятся по этому пути, который мы должны проделать вместе. Вверяю вам наши жизни, брат мой, но и вы в ваш черед сжалитесь надо мной не правда ли?
      - Сжалюсь над вами, государыня?." - сказал Шарни.
      - Да. Вы не пожелаете, чтобы в тот миг, когда мне понадобятся все силы, все мужество, все присутствие духа, - быть может, это безумная мысль, но чего вы хотите! Бывают люди, которые боятся ходить ночью из-за страха перед привидениями, в которые днем они не верят, - вы не пожелаете, чтобы все погибло из-за неисполненного обещания, из-за нарушенного слова? Вы не пожелаете этого?."
      Шарни перебил королеву.
      - Государыня, - сказал он, - я желаю спасения вашего величества; я хочу с честью завершить начатый труд и признаюсь вам, я в отчаянии от того, что могу принести вам лишь такую ничтожную жертву: клянусь вам не видеться с графиней де Шарни иначе как с разрешения вашего величества.
      И, отвесив королеве почтительный и холодный поклон, он удалился, а она, похолодев от тона, которым он произнес эти слова, даже не попыталась его удержать.
      Но едва за Шарни затворилась дверь, она горестно вскрикнула, ломая руки:
      - О, лучше бы он дал клятву не видеться со мной, но любил меня, как любит ее!
      LI
      ЯСНОВИДЕНИЕ
      На другой день, девятнадцатого июня, около восьми часов утра, Жильбер расхаживал большими шагами по своей квартире на улице Сент-Оноре, время от времени подходя к окну и выглядывая с таким видом, словно нетерпеливо ждал посетителей, которые все никак не приедут.
      В руке он держал сложенный вчетверо лист бумаги, буквы и печати на котором просвечивали с обратной стороны листа. Несомненно, это была весьма важная бумага; за время этого тревожного ожидания Жильбер дважды или трижды развернул ее, перечитал, снова сложил, чтобы вскоре опять развернуть.
      Наконец стук кареты, остановившейся у дверей, заставил его со всех ног броситься к окну, но было поздно: посетитель, приехавший в этой карете, уже входил в дом.
      Однако Жильбер явно не сомневался в том, кто именно был его посетитель; отворив дверь в переднюю, он сказал:
      - Бастьен, отворите графу де Шарни, я его жду.
      И, в последний раз развернув бумагу, он вновь стал ее перечитывать, но тут Бастьен, вместо того чтобы доложить о графе де Шарни, объявил:
      - Его сиятельство граф Калиостро.
      Мысль Жильбера находилась в тот миг так далеко от этого имени, что он содрогнулся, словно перед его взглядом сверкнула молния, предвестница грома.
      Он поспешно сложил бумагу и спрятал ее в карман сюртука.
      - Его сиятельство граф Калиостро? - повторил он, не в силах справиться с удивлением, которое вызвало в нем это известие.
      - Боже, ну разумеется, это я, собственной персоной, дорогой Жильбер, - сказал граф, входя. - Я знаю, вы ждали не меня, а господина де Шарни, но господин де Шарни сейчас занят - позже я скажу вам, чем именно, - и доберется до вас не раньше чем через полчаса; видя это, я сказал себе: "Раз уж я очутился в этих краях, загляну на минутку к доктору Жильберу." Надеюсь, что меня не примут хуже из-за того, что я явился нежданным.
      - Дорогой учитель, - ответил Жильбер, - вы же знаете: в любой час дня и ночи вам здесь открыты обе двери: и от дома, и от моего сердца.
      - Благодарю, Жильбер. Быть может, когда-нибудь и мне будет дано доказать вам, как сильно я вас люблю. Когда настанет этот день, я не промедлю с доказательством. А теперь давайте побеседуем.
      - О чем же? - спросил Жильбер с улыбкой, потому что появление Калиостро всегда сулило ему нечто удивительное.
      - О чем? - повторил Калиостро. - Да на тему, которая нынче в моде: о предстоящем отъезде короля.
      Жильбер почувствовал, как по всему его телу пробежала дрожь, но улыбка ни на мгновение не исчезла с его лица; и хотя у корней его волос неудержимо выступили капельки пота, усилием воли он по крайней мере не позволил себе побледнеть.
      - И поскольку этот разговор займет у нас некоторое время, благо тема обширная, - продолжал Калиостро, - я сяду.
      И Калиостро в самом деле сел.
      Впрочем, преодолев первый ужас, Жильбер рассудил, что, как бы то ни было, если Калиостро привел к нему случай, то случай счастливый. Как правило, у Калиостро не было от него секретов; возможно, учитель расскажет ему все, что знает об отъезде короля и королевы, раз уж он об этом обмолвился.
      - Ну что, - добавил Калиостро, видя, что Жильбер выжидает, - значит, отъезд назначен на завтра?
      - Обожаемый учитель, - отозвался Жильбер, - вы знаете, я всегда предоставляю вам высказаться до конца; даже если вы заблуждаетесь, я всегда нахожу нечто поучительное не только в каждой вашей речи, но и в каждом слове.
      - А в чем я до сих пор ошибался, Жильбер? - возразил Калиостро. - Может быть, в том, что предсказал вам смерть Фавраса, для которого, впрочем, в решающий миг сделал все, чтобы его спасти? Или когда предупредил вас, что против Мирабо строит козни сам король и что Мирабо не будет назначен министром? Или когда предрек, что Робеспьер восстановит эшафот Карла Первого, а Бонапарт - трон Карла Великого? Здесь вы не можете уличить меня в заблуждении, потому что время еще не пришло; из этих событий одни относятся к концу нынешнего столетия, другие - к началу будущего. Итак, ныне вам, дорогой мой Жильбер, известно лучше, чем кому бы то ни было, что я говорю правду, когда утверждаю, что король завтра ночью должен бежать, - ведь вы один из организаторов этого бегства.
      - Если так оно и есть, - произнес Жильбер, - то не ждете же вы, чтобы я вам в этом признался, не правда ли?
      - А на что мне ваше признание? Вам прекрасно известно, что я не только вездесущ, но и всеведущ.
      - Но если вы всеведущи, - сказал Жильбер, - то знаете, что сказала вчера королева господину де Монморену по поводу отказа принцессы Елизаветы присутствовать в воскресенье на празднике Тела Господня: "Она не желает ехать с нами в Сен-Жермен-л'Осерруа, она меня огорчает; могла бы все-таки пожертвовать своими убеждениями ради короля." Значит, коль скоро в воскресенье король с королевой едут в церковь Сен-Жермен-л'Осерруа, то они не уедут нынче ночью или уедут, но недалеко.
      - Да, но я знаю также, - отвечал Калиостро, - изречение великого философа: "Слово было дано человеку, чтобы скрывать мысли". И, между прочим, Господь в великодушии своем вручил этот драгоценный дар не только мужчинам, но и женщинам.
      - Дорогой учитель, - сказал Жильбер, по-прежнему стараясь поддерживать шутливый тон, - вы помните историю с недоверчивым апостолом?
      - Который уверовал не раньше, чем Христос показал ему свои ноги, руки и ребра. Что ж, дорогой Жильбер, королева, не имея привычки отказывать себе в удобствах и не желая лишаться привычных вещей на время путешествия, хотя, если расчеты господина де Шарни точны, оно должно продлиться всего тридцать пять-тридцать шесть часов, заказала себе у Дебросса, на улице Нотр-Дам-де-Виктуар, прелестный несессер из золоченого серебра, предназначенный якобы для ее сестры эрцгерцогини Христины, правительницы Нидерландов. Несессер был готов только вчера утром, и вечером его доставили в Тюильри: вот вам о руках. Беглецы поедут в большой дорожной берлине, просторной, удобной, где с легкостью могут поместиться шесть человек. Она была заказана Луи, лучшему каретнику с Елисейских полей, а заказал ее господин де Шарни, который находится сейчас у него и отсчитывает ему сто двадцать пять луидоров, то есть половину условленной суммы; вчера карету опробовали, заставив ее проделать один почтовый перегон в четверной упряжке, и она великолепно выдержала испытание; на этот счет господин Изидор представил весьма благоприятный доклад: вот вам о ногах. И наконец, господин де Монморен, не зная, что он подписывает, подписал нынче утром подорожную на имя баронессы Корф с двумя детьми, двумя горничными, управляющим и тремя слугами. Баронесса Корф - это госпожа де Турзель, воспитательница королевских детей; двое ее детей - это ее высочество принцесса и монсеньор дофин; две горничные - это королева и принцесса Елизавета; управляющий - король, и, наконец, трое слуг, которые в ливреях курьеров должны скакать впереди и позади кареты, - это господин Изидор де Шарни, господин ле Мальден и господин де Валори; подорожная это та самая бумага, которую вы держали в руках, когда я приехал, а узнав меня, сложили и сунули себе в карман, и составлена она в следующих выражениях:
      Именем короля
      Просим пропустить госпожу баронессу Корф с двумя ее детьми, горчичной, лакеем и тремя слугами.
      Министр иностранных дел
      Монморен
      Это к вопросу о ребрах. Хорошо ли я осведомлен, милый Жильбер?
      - Не считая маленького противоречия между вашими словами и содержанием упомянутой подорожной.
      - Какого противоречия?
      - Вы сказали, что королева и Мадам Елизавета играют роли двух горничных госпожи де Турзель, а между тем в подорожной упомянута только одна горничная.
      - А, тут дело вот в чем. По прибытии в Бонди госпожу де Турзель, которая полагает, будто едет до Монмеди, попросят выйти из кареты. На ее место сядет господин де Шарни, человек преданный, на которого можно положиться; в случае надобности он возьмет на себя дверцу кареты и, если до этого дойдет, выхватит из карманов два пистолета. В баронессу Корф тогда превратится королева, а поскольку кроме нее в карете - не считая ее королевского высочества принцессы, которая, впрочем, относится к детям, - останется только одна женщина, Мадам Елизавета, то вносить в подорожную двух горничных оказывается ни к чему. А теперь не угодно ли вам еще подробностей? Пожалуйста, подробностей у меня хоть отбавляй, и я с вами поделюсь. Отъезд был назначен на первое июня, на этом очень настаивал господин де Буйе, он даже написал на этот счет королю занятное письмо, в котором призывает его поторопиться, потому что, по его словам, войска день ото дня разлагаются и, если солдат приведут к присяге, он не ручается более ни за что.
      Так вот, - добавил Калиостро со свойственным ему насмешливым видом, под этим разложением, несомненно, подразумевается, что армия начинает понимать: придется делать выбор между монархией, которая на протяжении трех столетий приносила народ в жертву знати, а солдата в жертву офицеру, и Конституцией, провозгласившей равенство перед законом и объявившей чины наградой за отвагу и заслуги; и эта неблагодарная армия склоняется в пользу Конституции. Но первого числа ни берлина, ни несессер были еще не готовы, и это большое несчастье, поскольку с первого числа разложение в войсках могло уже зайти довольно далеко и солдаты присягнули Конституции: тогда отъезд назначили на восьмое. Однако господин де Буйе слишком поздно получил извещение об этой дате и в свой черед был вынужден ответить, что не успеет подготовиться, и с общего согласия затею перенесли на двенадцатое число; хотели было назначить отъезд на одиннадцатое, но в этот день при дофине несла дежурство дама весьма демократических убеждений, да к тому же еще любовница господина де Гувьона, адъютанта господина де Лафайета, - госпожа де Рошрель, если вам угодно знать ее имя, - и возникла опасность, что она заметит что-нибудь и донесет, как говаривал бедняга Мирабо, об этом тайном вареве, которое вечно стряпают короли в тайных закоулках своих дворцов. Двенадцатого король спохватился, что осталось всего шесть дней до получения по цивильному листу четверти годового содержания - шести миллионов. Черт побери, согласитесь, милый Жильбер, ради этого стоило подождать еще шесть дней! Кроме того, Леопольд, великий медлитель, из всех королей наиболее достойный сравнения с Фабием Кунктатором, наконец-то пообещал, что пятнадцатого числа пятнадцать тысяч австрийцев займут подступы к Арлону. Ну разумеется, наши добрые короли вечно преисполнены самых наилучших намерений, но не могут же они бросить свои дела на произвол судьбы! Австрия только что проглотила Льеж и Брабант и теперь занята тем, что переваривает город и провинцию, а ведь Австрия - тот же удав: во время пищеварения она спит. Екатерина была поглощена схваткой с этим корольком Густавом Третьим, с которым потом, так и быть, согласилась заключить перемирие, чтобы он мог поспеть в Экс, в Савойю, и устроить встречу королеве Франции, выходящей из кареты; тем временем она отхватит кусок побольше от Турции и обсосет косточки Польше: эта достойная императрица обожает львиный костный мозг. Философская Пруссия и филантропическая Англия сейчас озабочены сменой кожи, что позволило бы одной из них с полным основанием дотянуться до берегов Рейна, а другой - до Северного моря. Но будьте спокойны: короли, как кони Диомеда, уже отведали человечины и больше не захотят другой пищи, если только мы не потревожим их изысканного пиршества. Короче, отъезд был отложен на воскресенье девятнадцатого числа, на полночь; далее, восемнадцатого утром была отправлена новая депеша, в которой отъезд переносился на тот же час двадцатого числа, то есть на завтрашний вечер; это повлечет за собой известные неудобства, поскольку господин де Буйе уже разослал приказы всем отрядам и ему пришлось рассылать им вдогонку новые. Берегитесь, милый Жильбер, берегитесь, все это утомляет солдат и наводит население на разные мысли.
      - Граф, - отвечал Жильбер, - не стану с вами хитрить; все сказанное вами - правда, и я тем более не хочу хитрить, что, по моему мнению, королю не следует уезжать или, вернее, не следует покидать Францию. А теперь скажите мне откровенно, как по-вашему, учитывая личную опасность, а также опасность, нависшую над королевой и детьми, простительно ли королю бежать, если он намерен остаться королем, мужчиной, супругом, отцом?
      - Милый Жильбер, хотите, я вам что-то скажу? Дело в том, что Людовик Шестнадцатый бежит не как отец, не как супруг, не как мужчина; он покидает Францию не из-за событий пятого и шестого октября; нет, ведь в конечном счете по отцу он Бурбон, а Бурбоны знают, что такое глядеть в лицо опасности; нет, он покидает Францию из-за этой Конституции, которую Национальное собрание смастерило ему по образцу Соединенных Штатов, не сообразив, что фасон, которому оно подражало, скроен на республику и, если применить его к монархии, королю станет просто нечем дышать; нет, он покидает Францию из-за этого нашумевшего дела Рыцарей кинжала, во время которого ваш друг Лафайет повел себя по отношению к королевской власти и ее приверженцам самым непочтительным образом; нет, он покидает Францию из-за этой нашумевшей истории в Сен-Клу, когда он хотел подтвердить свою свободу, а народ доказал ему, что он пленник; нет, видите ли, Жильбер, вам, искреннему, честному, убежденному конституционному роялисту, вам, верящему в эту сладкую и утешительную утопию - в монархию, умеренную свободой, вам надо постичь одну вещь: дело в том, что короли, подражая Господу Богу, которого, по их мнению, они представляют на земле, исповедуют собственную религию, религию королевской власти; мало того, что их персона, намазанная маслом в Реймсе, священна, но к тому же дворец их свят, слуги - святы; их дворец - это храм, в который можно входить лишь с молитвой; их слуги - священнослужители, с которыми можно говорить, лишь преклонив колена; к особе короля нельзя прикасаться под страхом смерти, к его слугам нельзя прикасаться под страхом отлучения! И вот в тот день, когда королю помешали уехать в Сен-Клу, была затронута особа короля; когда из Тюильри изгнали Рыцарей кинжала, были затронуты его слуги, а этого король вынести не может; это крайняя степень унижения; и вот почему из Монмеди отзывают господина де Шарни, и вот почему король, который не пожелал, чтобы его похитил господин де Фавра, и отказался бежать вместе со своими тетками, согласен на завтрашнее бегство с подорожной господина де Монморена - не знающего, чью подорожную он подписал, - под именем Дюран и в ливрее слуги, но, правда, не преминув напомнить - короли всегда хоть чуточку да короли, - не преминув напомнить, - чтобы в сундук уложили красный фрак, расшитый золотом, который он носил в Шербуре.
      Покуда Калиостро говорил, Жильбер пристально смотрел на него, пытаясь разгадать, что таится в глубине мыслей этого человека.
      Но это было бесполезно: ни один человеческий взгляд не властен был заглянуть под насмешливую маску, которой ученик Альтотаса имел обыкновение прикрывать лицо.
      Поэтому Жильбер решился задать вопрос напрямик.
      - Граф, - заметил он, - повторяю, все, что вы сейчас сказали, правда. Но только с какой целью вы говорили мне все это? В каком качестве вы предо мной предстали? Пришли как честный недруг, предупреждающий о нападении? Или как друг, предлагающий помощь?
      - Прежде всего, милый Жильбер, я пришел, - дружелюбно отозвался Калиостро, - как приходит учитель к ученику, чтобы сказать: "Друг, ты вступаешь на ложный путь, связывая себя с этой обрушивающейся руиной, с этой шаткой постройкой, с этим отмирающим принципом, имя которому монархия. Такие люди, как ты, не принадлежат минувшему или настоящему, они принадлежат будущему. Брось дело, в которое ты не веришь, ради дела, в которое верим мы; не убегай от действительности, чтобы следовать за тенью; и если сам не станешь деятельным борцом Революции, гляди, как она шествует мимо, и не пытайся остановить ее на пути; Мирабо был гигант, но и Мирабо изнемог под тяжестью этой ноши.
      - Граф, - сказал Жильбер, - на это я отвечу в тот день, когда король, который мне доверился, будет в безопасности. Людовик Шестнадцатый избрал меня своим наперсником, помощником, сообщником, если хотите, в деле, которое он замыслил. Я взял на себя эту миссию и исполню ее до конца, с открытым сердцем и закрытыми глазами. Я врач, дорогой граф, физическое спасение моего больного для меня на первом месте! А теперь отвечайте мне в свой черед. Что вам нужно для ваших таинственных планов, для ваших запутанных интриг - успех этого бегства или его провал? Если вы желаете его провала, бороться бесполезно, скажите просто: "Не уезжайте!. - и мы останемся, склоним головы и будем ждать удара.
      - Брат, - сказал Калиостро, - если бы по воле Всевышнего, начертавшего мой путь, мне пришлось нанести удар тем, кто дорог твоему сердцу, или тем, кому покровительствует твой светлый ум, я остался бы в тени и молил бы ту сверхчеловеческую силу, которой я повинуюсь, только об одном чтобы ты не узнал, чья рука нанесла удар. Нет, хоть я пришел не как друг - я, жертва королей, не могу быть им другом, - то и не как враг; с весами в руке я пришел к тебе и говорю: "Я взвесил судьбу последнего Бурбона и не считаю, что его смерть послужит спасению нашего дела. И Боже меня сохрани, меня, который, подобно Пифагору, едва признает за собою право распоряжаться жизнью последнего насекомого, в неразумии своем покуситься на жизнь человека, венца творения!." Более того, я пришел не только сказать тебе: "Я сохраню нейтралитет., но и добавить: "Нужна ли тебе моя помощь? Я готов помочь."
      Жильбер снова попытался заглянуть в глубину сердца этого человека.
      - Ну, - продолжал тот, вновь напуская на себя насмешливый вид, - вот ты уже и сомневаешься. Послушай, просвещенный человек, разве ты не знаешь истории с копьем Ахилла, которое и ранило, и врачевало? Этим копьем владею я. Разве не может та женщина, что сошла за королеву в аллеях Версаля, с тем же успехом сойти за королеву в покоях Тюильри или на какой-нибудь дороге, ведущей в сторону, противоположную той, по которой следует истинная беглянка? Подумай! Тем, что я предлагаю, отнюдь не следует пренебрегать, милый Жильбер.
      - Тогда будьте искренни до конца, граф, и скажите, с какой целью вы делаете мне такое предложение.
      - Но это же совсем просто, милый доктор; цель моя состоит в том, чтобы король уехал, чтобы он покинул Францию и дал нам провозгласить республику.
      - Республику! - удивился Жильбер.
      - А почему бы и нет? - отвечал Калиостро.
      - Но, дорогой граф, я смотрю вокруг, озираю всю Францию с юга на север, с востока на запад и не вижу ни одного республиканца.
      - Прежде всего, вы ошибаетесь, я вижу целых три: Петиона, Камила Демулена и вашего покорного слугу; их вы можете видеть точно так же, как я; затем я вижу еще и тех, кого вы не замечаете, но увидите, когда им придет пора показаться. А тогда уж предоставьте мне устроить неожиданную развязку, которая вас удивит; но только поймите, мне хотелось бы, чтобы во время этих явных перемен декораций не произошло никаких чрезмерно несчастных случаев. Жертвой таких несчастных случаев всегда оказывается тот, кто руководит театральной машинерией.
      Жильбер на мгновение задумался.
      Потом, протянув Калиостро руку, сказал:
      - Граф, если бы речь шла только обо мне, о моей жизни, чести, репутации, добром имени, я согласился бы в тот же миг; но речь идет о королевстве, о короле, о королеве, о королевском роде, о монархии, и я не могу решать за них. Храните нейтралитет, дорогой граф, вот все, о чем я вас прошу.
      Калиостро улыбнулся.
      - Да, понимаю, - сказал он, - я человек, связанный с ожерельем!." Что ж, милый Жильбер, этот человек даст вам один совет.
      - Тише! - прервал Жильбер. - В дверь позвонили.
      - Что за беда! Вы же прекрасно знаете, что это граф де Шарни. Он тоже может выслушать мой совет и воспользоваться им. Входите, граф, входите.
      В самом деле, в дверях показался Шарни. Он рассчитывал застать Жильбера одного и, видя постороннего, застыл в беспокойстве и нерешительности.
      - Вот мой совет, - продолжал Калиостро, - опасайтесь чересчур дорогих несессеров, чересчур тяжелых карет и чересчур верных портретов. Прощай, Жильбер! Прощайте, граф! И, говоря языком тех, кому, как и вам, я желаю счастливого пути, да хранит вас всемогущий Господь в его неизреченной милости.
      И прорицатель, дружески поклонившись Жильберу и любезно - Шарни, удалился, провожаемый тревожным взглядом одного из них и вопросительным другого.
      - Доктор, кто этот человек? - спросил Шарни, когда звук его шагов затих на лестнице.
      - Один из моих друзей, - отвечал Жильбер, - человек, который знает все, но дал мне слово, что не выдаст нас.
      - Вы мне его назовете?
      Жильбер мгновение поколебался.
      - Барон Дзаноне, - сказал он.
      - Странно, - заметил Шарни. - Это имя мне не знакомо, а между тем, мне кажется, я знаю его в лицо. Подорожная у вас, доктор?
      - Вот она, граф.
      Шарни взял подорожную, поспешно развернул и, с головой уйдя в изучение этого документа, которому придавал такую важность, забыл, очевидно, на время обо всем, включая барона Дзаноне.
      LII
      ВЕЧЕР ДВАДЦАТОГО ИЮНЯ
      Теперь посмотрим, что происходило вечером двадцатого июня, с девяти часов до полуночи, в разных точках столицы.
      Заговорщики недаром опасались г-жи де Рошрель; хотя ее дежурство кончилось одиннадцатого числа, она что-то заподозрила, нашла способ вернуться во дворец и обнаружила, что бриллианты королевы исчезли, хотя футляры по-прежнему на месте; в самом деле, Мария Антуанетта доверила бриллианты своему парикмахеру Леонару, который должен был уехать двадцатого вечером, за несколько часов до своей августейшей повелительницы, вместе с г-ном де Шуазелем, начальником первого отряда солдат, которому полагалось разместиться в Пон-де-Сомвеле; кроме того, г-ну де Шуазелю была поручена подстава в Варенне, которую он должен был обеспечить шестеркой добрых лошадей, и теперь он ждал у себя дома, на улице Артуа, последних приказов от короля и королевы. Быть может, обременять г-на де Шуазеля мэтром Леонаром было слегка нескромно, а везти с собой парикмахера не вполне благоразумно; но где найти за границей такого художника, чтобы сумел создавать те восхитительные прически, которые шутя делал Леонар? Что вы хотите! Нелегко отказаться от гениального парикмахера!
      В результате всего этого горничная его высочества дофина, заподозрив, что отъезд назначен на понедельник двадцатого, на одиннадцать вечера, известила об этом не только своего любовника г-на де Гувьона, но и г-на Байи.
      Г-н де Лафайет самолично явился к королю, дабы объясниться с ним начистоту касательно этого доноса, и только плечами пожал.
      Г-н Байи поступил еще лучше: если Лафайет стал слеп, как астроном, то Байи стал предупредителен, как рыцарь: он переслал королеве письмо г-жи де Рошрель.
      И только у г-на де Гувьона, испытавшего на себе прямой натиск, остались изрядные подозрения; предупрежденный собственной любовницей, он под предлогом небольшого собрания военных вызвал к себе человек двенадцать офицеров национальной гвардии: с полдюжины их расставил на часах у разных дверей, а сам вместе с пятью командирами батальонов повел наблюдение за дверьми в покои г-на де Вилькье, на которые ему было указано особо.
      Примерно в тот же час в доме номер девять по улице Кок-Эрон, в знакомой нам гостиной, сидя на кушетке, на которой мы уже ее видели, прелестная молодая женщина, внешне спокойная, но на самом деле взволнованная до глубины души, беседовала с молодым человеком лет двадцати трех-двадцати четырех, который стоял перед ней, одетый в светло-коричневую куртку для верховой езды, в кожаные облегающие панталоны, обутый в сапоги с отворотами и вооруженный охотничьим ножом.
      В руке он держал круглую шляпу, обшитую галуном.
      Молодая женщина, казалось, на чем-то настаивала, а молодой человек оправдывался.
      - И все-таки, виконт, - говорила она, - почему за два с половиной месяца, которые прошли с его возвращения в Париж, он не явился сюда сам?
      - Сударыня, за это время брат много раз удостаивал меня чести передать вам от него весточку.
      - Знаю и весьма ему за это признательна, как и вам, виконт; но мне кажется, он мог бы хоть попрощаться со мной перед отъездом.
      - Это, несомненно, было не в его власти, сударыня, потому он и поручил это мне.
      - А путешествие, в которое вы уезжаете, будет долгим?
      - Не знаю, сударыня.
      - Я говорю .вы., виконт, поскольку, видя ваш наряд, заключаю, что вам также предстоит дорога.
      - По всей видимости, сударыня, мне придется покинуть Париж нынче в полночь.
      - Вы будете сопровождать брата или поедете в другую сторону?
      - Полагаю, сударыня, что мы поедем в одном направлении.
      - Вы скажете ему, что повидались со мной?
      - Да, сударыня; по настойчивости, с какой он посылал меня к вам, по тому, как он несколько раз наказывал мне, чтобы я не возвращался, не повидавшись с вами, я заключаю, что он не простит мне, если я позабуду об этом поручении.
      Молодая женщина провела рукой по глазам, вздохнула и после короткого раздумья сказала:
      - Вы дворянин, виконт, вы поймете все значение просьбы, с которой я к вам обращаюсь; отвечайте мне так, как отвечали бы, приходись я вам в самом деле родной сестрой, отвечайте как на духу. В этом путешествии, в которое отправляется господин де Шарни, ему будет грозить серьезная опасность?
      - Кто может сказать, сударыня, - отозвался Изидор, пытаясь уклониться от ответа, - что опасно и что не опасно в нынешнее время? Если бы нашего бедного брата Жоржа спросили утром пятого октября, грозит ли ему какая-нибудь опасность, он наверняка ответил бы отрицательно; а на другой день он, бледный, бездыханный, лежал поперек дверей королевы. В наше время, сударыня, опасность выскакивает из-под земли; иной раз оказываешься лицом к лицу со смертью, не имея понятия, откуда она взялась и кто ее накликал.
      Андре побледнела.
      - Значит, ему грозит смертельная опасность, - сказала она, - это правда, виконт?
      - Я этого не говорил, сударыня.
      - Нет, но вы об этом подумали.
      - Что ж, сударыня, если вам угодно сказать моему брату нечто важное, то не скрою, предприятие, в которое мы с ним ввязались, достаточно серьезно, чтобы вы поручили мне на словах или в письме передать брату вашу мысль, пожелание или совет.
      - Хорошо, виконт, - вставая, произнесла Андре. - Прошу у вас пять минут.
      И медленной, плавной поступью, как всегда, графиня удалилась к себе в спальню, затворив за собой дверь.
      Едва графиня вышла, молодой человек с некоторым беспокойством взглянул на часы.
      - Четверть десятого, - прошептал он, - король ждет нас в половине десятого... К счастью, отсюда до Тюильри рукой подать.
      Но графиня не воспользовалась даже тем временем, которое попросила.
      Через несколько секунд она вернулась, держа в руке запечатанное письмо.
      - Виконт, - торжественно сказала она, - вверяю вашей чести вот это.
      Изидор протянул руку за письмом.
      - Подождите, - возразила Андре, - и поймите как следует то, что я вам сейчас скажу: если ваш брат граф де Шарни без всяких несчастливых помех исполнит то дело, которым сейчас занимается, не нужно добавлять ничего к тому, что я вам уже сказала - что его преданность вызывает у меня симпатию, верность - уважение, а характером его я восхищаюсь. Но если он будет ранен... - голос Андре слегка изменился, - если он будет тяжело ранен, испросите у него для меня такой милости: пусть разрешит мне приехать к нему; и если он даст такое разрешение, пошлите ко мне гонца, который сообщит мне точно, где его найти, и я немедля пущусь в путь; а если рана его окажется смертельна... - от волнения голос Андре почти пресекся, - вы отдадите ему это письмо; если он не сможет прочесть его сам, прочтите ему, потому что я хочу, чтобы перед смертью он узнал содержание этого письма. Вы даете мне слово дворянина, что исполните все так, как я хочу, виконт?
      Изидор, взволнованный не меньше графини, протянул руку.
      - Слово чести, сударыня! - сказал он.
      - Тогда берите письмо и ступайте, виконт.
      Изидор взял письмо, поцеловал графине руку и вышел.
      - О, - воскликнула Андре, - если ему суждено умереть, пускай хотя бы перед смертью узнает, что я его люблю!
      В тот самый миг, когда Изидор, выходя от графини, спрятал ее письмо на груди, рядом с другим, адрес на котором он только что прочел при свете фонаря, горевшего на углу улицы Кокийер, двое мужчин, одетых в точности так же, как он, приближались к месту общего сбора, а именно к будуару королевы, в который мы уже вводили наших читателей, через два разных входа: один через галерею Лувра, тянущуюся вдоль набережной - в этой галерее теперь музей живописи, - и в конце ее этого человека ждал Вебер; другой поднялся по той же узенькой лестничке, которой, как мы помним, воспользовался Шарни по возвращении из Монмеди. И точно так же, как его товарища в конце галереи Лувра ждал Вебер, лакей королевы, так этого человека наверху лестницы поджидал Франсуа Гю, лакей короля.
      Обоих почти одновременно ввели через разные двери; первый был г-н де Валори.
      Спустя несколько секунд, как мы уже сказали, открылась вторая дверь, и г-н де Валори с изрядным удивлением увидел, что в нее входит его точное подобие.
      Оба офицера не были знакомы между собой, однако, заключив, что призваны сюда по одному и тому же делу, пошли друг другу навстречу и раскланялись.
      В этот миг отворилась третья дверь, и появился виконт де Шарни.
      Это был третий курьер, так же незнакомый с первыми двумя, как они не были знакомы с ним.
      Только Изидор знал, с какой целью их здесь собрали и какое дело предстоит им исполнить сообща.
      И он уже, конечно, готов был ответить на вопросы, с которыми обратились к нему двое его будущих попутчиков, как вдруг дверь снова отворилась, и на пороге показался король.
      - Господа, - сказал Людовик XVI, обратясь к г-ну де Мальдену и г-ну де Валори, - простите мне, что распорядился вами без вашего разрешения, но я рассудил, что вы - верные слуги монархии: вы из моей личной гвардии. Я пригласил вас посетить портного, чей адрес вам был сообщен, чтобы вам сшили платье курьеров, а затем нынче вечером, в половине десятого, явиться в Тюильри; ваше присутствие безусловно доказывает мне, что вы согласны принять на себя любую миссию, которую я на вас возложу.
      Оба бывших гвардейца поклонились.
      - Государь, - сказал г-н де Валори, - вашему величеству известно, что вы можете располагать преданностью, отвагой и жизнью ваших дворян, не спрашивая у них об этом.
      - Государь, - в свой черед сказал г-н де Мальден, - мой товарищ уже ответил за себя, за меня и, полагаю, за третьего нашего спутника.
      - Ваш третий спутник, господа, с которым я предлагаю вам познакомиться, благо это будет хорошее знакомство, - виконт Изидор де Шарни, чей брат был убит в Версале, когда защищал дверь королевы; мы привыкли к тому, что семья, к которой он принадлежит, предана нам, и эта преданность стала настолько обычна для нас, что мы уже даже не благодарим за нее.
      - Судя по словам вашего величества, - вмешался г-н де Валори, - виконт де Шарни, несомненно, знает, зачем нас здесь собрали, в то время как нам, государь, это неизвестно, и мы хотели бы поскорей узнать, в чем дело.
      - Господа, - продолжал король, - для вас не секрет, что я пленник, пленник командующего национальной гвардией, председателя Собрания, мэра Парижа, народа - словом, всеобщий пленник. И вот, господа, я рассчитываю, что вы поможете мне избавиться от подобного унижения и вновь обрести свободу. Моя судьба, а также судьба королевы и моих детей в ваших руках; все подготовлено для того, чтобы нынче вечером мы могли пуститься в бегство; возьмите на себя лишь заботу о том, как нам отсюда выйти.
      - Приказывайте, государь, - отозвались все трое молодых людей.
      - Вы прекрасно понимаете, господа, что мы не можем выйти все вместе. Общий сбор назначен на углу улицы Сен-Никез, где с наемным экипажем будет нас ждать граф де Шарни; вам, виконт, поручается королева, вы будете откликаться на имя Мелькиор; вам, господин де Мальден, поручаются Мадам Елизавета и ее высочество принцесса, вы отныне зоветесь Жан; а вам, господин де Валори, поручаются госпожа де Турзель и дофин, и ваше имя будет Франсуа. Не забудьте ваших новых имен, господа, и ждите здесь новых инструкций.
      Король поочередно протянул руку троим молодым людям и вышел, оставив в комнате трех человек, готовых идти ради него на смерть.
      Тем временем г-н де Шуазель, который накануне объявил королю от имени г-на де Буйе, что ждать позже полуночи двадцатого числа невозможно, и предупредил, что, если не получит известий, уедет двадцать первого в четыре часа утра и уведет с собой все отряды, стоящие в Д?не, Стене и Монмеди, г-н де Шуазель, как мы уже сказали, ждал у себя дома, на улице Артуа, куда должны были поступить последние королевские приказы, и, поскольку пробило уже девять вечера, он был близок к отчаянию, как вдруг единственный из его подчиненных, остававшийся при нем и собиравшийся вот-вот уехать в Мец, явился к нему с сообщением, что какой-то человек от имени королевы хочет с ним поговорить.
      Он приказал ввести этого человека.
      На вошедшем была круглая шляпа, надвинутая на глаза, и просторная накидка.
      - Это вы, Леонар, - сказал г-н де Шуазель, - я ждал вас с нетерпением.
      - Если я и заставил вас ждать, ваша светлость, то не по своей вине, а по вине королевы, которая всего десять минут назад предупредила меня, что я должен ехать к вам домой.
      - Больше она ничего не сказала?
      - Как же, как же, ваша светлость! Она поручила мне взять все ее бриллианты и передать вам это письмо.
      - Так дайте же его! - вскричал герцог с легким нетерпением, которого не в силах был сдержать, несмотря на необъятное доверие, которым пользовалось при дворе значительное лицо, доставившее ему королевскую депешу.
      Письмо оказалось длинным и изобиловало наставлениями; в нем сообщалось, что отъезд назначен на полночь; герцогу де Шуазелю предлагалось выехать в это же время, и его вновь просили взять с собой Леонара, которому, добавляла королева, приказано повиноваться герцогу, как ей самой.
      Слова .я повторяю ему здесь этот приказ. были подчеркнуты.
      Герцог поднял глаза на Леонара, который ждал с явным беспокойством; в своей огромной шляпе и в необъятной накидке парикмахер выглядел смешно и нелепо.
      - Ну-ка, - сказал герцог, - вспомните еще раз хорошенько: что вам сказала королева?
      - Я повторю вам все сказанное ее величеством, слово в слово, ваша светлость.
      - Говорите, я слушаю.
      - Итак, она призвала меня примерно три четверти часа тому назад, ваша светлость.
      - Так.
      - Она сказала мне, понизив голос...
      - Значит, ее величество была не одна?
      - Нет, ваша светлость; в проеме окна король беседовал с Мадам Елизаветой; тут же играли их высочества дофин и принцесса; а королева стояла, опершись на камин.
      - Продолжайте, Леонар, продолжайте.
      - Итак, королева сказала мне, понизив голос: "Леонар, могу ли я на вас рассчитывать?." "Ах, ваше величество, - отвечал я, - располагайте мною; вы знаете, государыня, что я предан вам душой и телом." "Возьмите эти бриллианты и упрячьте их себе в карманы; возьмите это письмо и доставьте его на улицу Артуа герцогу де Шуазелю, и, главное, не отдавайте никому, кроме него; если он еще не вернулся, вы найдете его у герцогини де Граммон." Потом, когда я уже хотел удалиться, чтобы исполнить приказ королевы, ее величество меня окликнула: "Наденьте шляпу с широкими полями и просторный плащ, чтобы вас не узнали, милый Леонар, - добавила она, - а главное, повинуйтесь господину де Шуазелю, как мне самой." Тогда я поднялся к себе, взял шляпу и плащ своего брата, и вот я перед вами.
      - Итак, - сказал г-н де Шуазель, - королева в самом деле велела вам повиноваться мне, как ей самой?
      - Таковы августейшие слова ее величества, ваша светлость.
      - Я весьма доволен тем, что вы так хорошо помните это устное повеление; на всякий случай вот письменный приказ о том же самом; прочтите его, поскольку затем мне нужно сжечь письмо.
      И г-н де Шуазель показал Леонару конец письма, доставленного парикмахером. Тот прочел вслух:
      Я приказала моему парикмахеру Леонару повиноваться вам, как мне самой. Я повторяю ему здесь этот приказ.
      - Вам понятно, не правда ли? - процедил г-н де Шуазель.
      - О, ваша светлость, - отозвался Леонар, - будьте уверены, мне было достаточно и устного приказа ее величества.
      - Тем не менее, - произнес г-н де Шуазель.
      Затем он сжег письмо.
      В этот миг вошел слуга с сообщением, что карета подана.
      - Пойдемте, дружище Леонар, - сказал герцог.
      - Как? А бриллианты?
      - Возьмете с собой.
      - Но куда?
      - В то место, куда я вас отвезу.
      - А куда вы меня отвезете?
      - За несколько лье отсюда; там вам предстоит исполнить совершенно особое поручение.
      - Невозможно, ваша светлость.
      - Как это - невозможно? Разве королева не велела вам повиноваться мне, как ей самой?
      - Да, конечно, но как же мне быть? Я оставил ключ в дверях нашей квартиры; брат вернется домой и не найдет ни своего плаща, ни шляпы; увидит, что я не возвращаюсь, и не будет знать, где я. А как же госпожа де л'Ааж, я обещал причесать ее, и она меня ждет; в подтверждение моих слов, ваша светлость, мой кабриолет и слуга остались во дворе Тюильри.
      - Что ж, милейший Леонар, - со смехом отвечал г-н де Шуазель, - ничего не поделаешь! Ваш брат купит себе другую шляпу и другой плащ; госпожу де л'Ааж вы причешете как-нибудь в другой раз, а слуга ваш, видя, что вы не возвращаетесь, распряжет вашу лошадь и отведет ее в конюшню; но наша-то лошадь запряжена, а потому - едем.
      И, не обращая более никакого внимания на жалобы и сетования Леонара, его светлость герцог де Шуазель усадил безутешного парикмахера в свой кабриолет и пустил коня крупной рысью по направлению к заставе Птит-Виллет.
      Не успел герцог де Шуазель миновать последние дома Птит-Виллет, как на улицу Сент-Оноре вступила компания из пяти человек, возвращавшихся из Якобинского клуба; они, казалось, шли в сторону Пале-Рояля, удивляясь тому, какой тихий выдался вечер.
      Эти пятеро были Камил Демулен, который и рассказал о случившемся, Дантон, Фрерон, Шенье и Лежандр.
      Дойдя до угла улицы Эшель и бросив взгляд на Тюильри, Камил Демулен сказал:
      - Ей-Богу, не кажется ли вам, что Париж нынче вечером как-то особенно спокоен, словно покинутый город? За всю дорогу нам навстречу попался только один патруль.
      - Это оттого, - сказал Фрерон, - что приняты меры, чтобы освободить дорогу королю.
      - Как это, освободить дорогу королю? - спросил Дантон.
      - Разумеется, - отвечал Фрерон, - ведь нынче ночью он уезжает.
      - Полноте, - вмешался Лежандр, - что за шутка!
      - Может быть, это и шутка, - возразил Фрерон, - но меня предупредили о ней письмом.
      - Ты получил письмо, в котором тебя предупредили о бегстве короля? переспросил Камил Демулен. - И это письмо было подписано?
      - Нет, без подписи; кстати, оно у меня с собой. Вот оно, читайте.
      Пятеро патриотов приблизились к наемной карете, стоявшей на углу улицы Сен-Никез, и при свете фонаря прочли следующие строки:
      Предупреждаем гражданина Фрерона, что нынче вечером г-н Капет, Австриячка и два их волчонка покидают Париж и едут навстречу г-ну де Буйе, губителю Нанси, который ждет их на границе.
      - Смотри-ка, господин Капет, - заметил Камил Демулен, - хорошее имя; отныне я буду называть Людовика Шестнадцатого господином Капетом.
      - И тебя могут упрекнуть только в одном, - подхватил Шенье, - ведь Людовик Шестнадцатый все же Бурбон, а не Капет.
      - Полноте, кто это знает? - возразил Камил Демулен. - Два-три педанта вроде тебя. Не правда ли, Лежандр, Капет - прекрасное имя?
      - Между тем, - напомнил Дантон, - если письмо не лжет, нынче вечером вся королевская клика и впрямь могла улизнуть!
      - Раз уж мы в Тюильри, - предложил Демулен, - давайте проверим.
      И пятеро патриотов для смеху обошли вокруг Тюильри; вернувшись на улицу Сен-Никез, они заметили Лафайета, который входил в Тюильри вместе со всем своим штабом.
      - Ей-Богу, - сказал Дантон, - вот Белобрысый идет поприсутствовать при отходе королевского семейства ко сну; наша служба окончена, его началась. Спокойной ночи, господа! Кому со мной в сторону улицы Паон?
      - Мне, - отозвался Лежандр.
      И группа разделилась.
      Дантон и Лежандр пересекли площадь Карусели, а Шенье, Фрерон и Камил Демулен скрылись за углом улиц Роган и Сент-Оноре.
      LIII
      ОТЪЕЗД
      В самом деле, в одиннадцать вечера, когда г-жа де Турзель и г-жа де Бренье, успевшие уже раздеть и уложить принцессу и дофина, разбудили их и принялись одевать в дорожное платье, к великому стыду дофина, который желал надеть свой обычный наряд и упрямо отказывался нарядиться девочкой, король, королева и принцесса Елизавета принимали г-на де Лафайета, а также его адъютантов г-на Гувьона и г-на Ромефа.
      Это посещение вызывало большую тревогу, особенно после подозрительного поведения г-жи де Рошрель.
      Вечером королева и Мадам Елизавета ездили погулять в Булонский лес и вернулись в восемь вечера.
      Г-н де Лафайет осведомился у королевы, хорошо ли удалась прогулка; он лишь добавил, что напрасно она вернулась так поздно: можно опасаться, как бы вечерний туман не повредил ее здоровью.
      - Вечерний туман в июне месяце? - смеясь, возразила королева. - Да где же я его возьму, если только он не сгустится нарочно, чтобы послужить нам прикрытием для бегства? Я говорю - прикрытием для бегства, поскольку предполагаю, что по-прежнему ходят слухи, будто мы уезжаем.
      - Действительно, ваше величество, - подтвердил Лафайет, - о вашем отъезде говорят более чем когда бы то ни было, и я даже получил сообщение о том, что он назначен на нынешний вечер.
      - А, - отозвалась королева, - держу пари, что вы узнали эту прелестную новость от господина де Гувьона.
      - Почему же именно от меня, ваше величество? - покраснев, спросил молодой офицер.
      - Просто я полагаю, что у вас во дворце есть осведомитель. Вот, посмотрите на господина Ромефа: у него таковых нет, и что же? Я уверена, что он готов за нас поручиться.
      - И в этом не будет никакой моей заслуги, ваше величество, - отвечал молодой адъютант, - потому что король дал слово Собранию не покидать Парижа.
      Теперь настал черед королевы покраснеть.
      Заговорили о другом.
      В половине двенадцатого г-н де Лафайет и оба его адъютанта откланялись.
      Однако г-н де Гувьон, не вполне успокоенный, вернулся в свою комнату во дворце; там он нашел друзей, которые стояли на страже, и, вместо того чтобы снять их с поста, он велел им удвоить бдительность.
      Что до г-на де Лафайета, он поехал в ратушу успокоить Байи в отношении короля, коль скоро у Байи еще оставались некоторые опасения.
      Едва г-н де Лафайет отбыл, король, королева и Мадам Елизавета призвали прислугу и дали проделать над собой все обычные процедуры, из которых состоял их вечерний туалет; затем в то же время, что и всегда, они отпустили всех.
      Королева и Мадам Елизавета помогли друг другу одеться; платья у них были чрезвычайно простые; для них были приготовлены шляпы с широкими полями, скрывавшие лица.
      Когда они были одеты, вошел король. Он был в сером камзоле, в маленьком парике с локонами, закрученными спиралью; такие парики назывались .а-ля Руссо.; туалет довершали короткие кюлоты, серые чулки и башмаки с пряжками.
      Вот уже восемь дней кряду лакей Гю, одетый в точности таким же образом, выходил из дверей покоев г-на де Вилькье, эмигрировавшего полгода назад, и шел по площади Карусели и по улице Сен-Никез: эта мера предосторожности была принята для того, чтобы все привыкли встречать по вечерам человека в таком платье и не обратили внимание на короля, когда ему в свой черед придется проделать этот путь.
      Трех курьеров вызвали из будуара королевы, где они ожидали назначенного часа, и через гостиную провели их в покои ее высочества, где вместе с принцессой находился и дофин.
      Эту комнату, принадлежавшую к покоям г-на де Вилькье, заняли в предвидении побега еще одиннадцатого числа.
      Тринадцатого числа король приказал, чтобы ему принесли от нее ключи.
      Очутившись в покоях г-на де Вилькье, было уже не так трудно выйти из дворца. Было известно, что покои эти пустуют, никто не знал, что король затребовал ключи от них, и в обычных обстоятельствах их не охраняли.
      К тому же стража во дворах привыкла к тому, что после одиннадцати вечера оттуда выходит одновременно много народу.
      То была прислуга, не ночевавшая во дворце, а уходившая по домам.
      В этой комнате были сделаны все распоряжения относительно отъезда.
      Г-н Изидор де Шарни, который вместе с братом обследовал дорогу и знал все трудные и опасные места, поскачет впереди; он будет предупреждать форейторов, чтобы на подставах сразу подавали лошадей.
      Гг. де Мальден и де Валори сядут на козлы и будут платить форейторам по тридцать су за прогон; обычная плата составляла двадцать пять су, но пять следовало надбавить, учитывая тяжесть кареты.
      Если форейторы будут везти очень уж хорошо, они получат более значительные чаевые. Но не следует платить за прогон более сорока су: экю платит только сам король.
      Г-н де Шарни займет место в карете и будет готов отражать любое нападение. Он, равно как и трое курьеров, будет надлежащим образом вооружен. Для каждого из них в карете будет приготовлено по паре пистолетов.
      Рассчитали, что, платя по тридцать су за прогон и продвигаясь вперед без особой спешки, за тринадцать часов можно добраться до Шалона.
      Все эти распоряжения выработали граф де Шарни вместе с герцогом де Шуазелем.
      Их по нескольку раз повторили молодые люди, чтобы каждый хорошенько уяснил себе свои обязанности.
      Виконт де Шарни поскачет вперед и будет спрашивать лошадей.
      Гг. де Мальден и де Валори, сидя на козлах, будут платить прогонные.
      Граф де Шарни, находясь в карете, будет выглядывать из дверцы и, если придется, вести переговоры.
      Каждый обещал придерживаться этого плана. Задули свечи и ощупью пошли через покои г-на де Вилькье.
      Когда из комнаты ее высочества перешли в эти покои, пробило полночь. Вот уже час граф де Шарни должен был находиться на своем посту.
      Король на ощупь нашел дверь.
      Он хотел было вставить ключ в замочную скважину, но королева его остановила.
      - Тише! - прошептала она.
      Прислушались.
      Из коридора донеслись шаги и шушуканье.
      Там происходило нечто необычное.
      Г-жа де Турзель, которая жила во дворце, а потому ее появление в коридоре в любое время ни у кого не могло вызвать удивления, взялась обойти комнаты и посмотреть, откуда слышались эти шаги и голоса.
      Все ждали, замерев и затаив дыхание.
      Чем глубже было молчание, тем явственнее слышалось, что в коридоре находится несколько человек.
      Вернулась г-жа де Турзель; она видела г-на де Гувьона и нескольких людей в мундирах.
      Выйти через покои г-на де Вилькье оказалось невозможно, если только они не имеют другого выхода, кроме того, который наметили сначала.
      Но у них не было света.
      В комнате принцессы теплился ночник; Мадам Елизавета зажгла от него свечу, которую прежде задула.
      Затем при свете этой свечи горстка беглецов принялась искать выход.
      Долгое время поиски казались бесплодными; на эти поиски потратили более четверти часа. Наконец обнаружили маленькую лестницу, которая вела в уединенную комнатку в антресолях. Это была комната лакея г-на де Вилькье, выходившая в коридор и на лестницу для слуг.
      Ее дверь была заперта на ключ.
      Король перепробовал все ключи в связке, ни один не подошел.
      Виконт де Шарни попытался отвести язычок острием своего охотничьего ножа, но язычок не поддавался.
      Выход был найден, а они по-прежнему оставались взаперти.
      Король взял из рук Мадам Елизаветы свечу и, оставив всех в темноте, вернулся к себе в спальню, а оттуда по потайной лестнице поднялся в кузницу. Там он взял связку отмычек самой разной, подчас причудливой формы и спустился.
      Прежде чем присоединиться к остальным беглецам, которые ждали его, превозмогая тревогу, он уже успел выбрать то, что нужно.
      Выбранная королем отмычка вошла в замочную скважину, со скрежетом повернулась, подцепила язычок, упустила его раз, другой, а на третий зацепилась за него так крепко, что спустя две-три секунды язычок подался.
      Замок щелкнул, дверь отворилась, все перевели дух.
      Людовик XVI с торжествующим видом обернулся к королеве.
      - Ну что, сударыня? - сказал он.
      - Да, в самом деле, - со смехом отвечала королева, - я и не говорю, что быть слесарем так уж плохо, я говорю только, что подчас недурно быть и королем.
      Теперь пора было договориться, в каком порядке выходить.
      Первой выйдет Мадам Елизавета, ведя с собой принцессу.
      Через двадцать шагов за ней пойдет г-жа де Турзель с дофином.
      Между ними будет идти г-н де Мальден, готовый подоспеть на помощь и тем и другим.
      Первые зерна, отделенные от королевских четок, эти несчастные дети, беспрестанно оглядывавшиеся назад в надежде увидеть глаза, с любовью провожавшие их взглядом, спустились на цыпочках, дрожа, вступили в круг света, отбрасываемого фонарем, освещавшим выход во двор Тюильри, и прошли мимо стражи, которая, казалось, не обратила на них внимания.
      - Ну вот! - сказала Мадам Елизавета. - Один опасный шаг уже сделан.
      Добравшись до подъезда, выходящего на площадь Карусели, беглецы заметили часового, который двигался им наперерез.
      Видя их, часовой остановился.
      - Тетушка, - сказала принцесса, сжимая руку Мадам Елизаветы, - мы погибли, этот человек нас узнал.
      - Не обращайте внимания, дитя мое, - сказала Мадам Елизавета, - если мы отступим, мы тем более погибли.
      И они пошли дальше.
      Когда до часового осталось уже не более четырех шагов, часовой отвернулся и они прошли.
      В самом ли деле этот человек их узнал? Было ли ему известно, сколь прославленных беглецов он пропустил? Принцессы были убеждены, что так, и, убегая, призывали бесчисленные благословения на этого неведомого спасителя.
      С другой стороны подъезда они заметили обеспокоенного Шарни.
      Граф был закутан в просторный синий каррик, на голове у него была круглая клеенчатая шляпа.
      - О Господи, - прошептал он, - наконец-то! А король? А королева?
      - Они идут следом, - отвечала Мадам Елизавета.
      - Пойдемте, - сказал Шарни.
      И он быстро провел беглянок к наемной карете, стоявшей на улице Сен-Никез.
      Подъехал фиакр и остановился рядом с каретой, словно для слежки.
      - Ну, приятель, - сказал кучер фиакра, видя пополнение, приведенное графом де Шарни, - сдается, ты уже нашел седоков?
      - Сам видишь, приятель, - ответил Шарни.
      Потом, понизив голос, обратился к гвардейцу:
      - Сударь, берите этот фиакр и поезжайте прямо к заставе Сен-Мартен; вы без труда узнаете карету, которая нас ждет.
      Г-н де Мальден понял и вскочил в фиакр.
      - Ты тоже нашел себе седока. К Опере, да поживей!
      Опера находилась недалеко от заставы Сен-Мартен.
      Кучер решил, что имеет дело с посыльным, которому нужно разыскать своего хозяина после спектакля, и поехал, отпустив только замечание, касавшееся заботы об оплате езды:
      - Вы знаете, сударь мой, что уже полночь?
      - Да, езжай себе, будь спокоен.
      Поскольку в ту эпоху лакеи оказывались подчас щедрее господ, кучер без малейших возражений пустил лошадей крупной рысью.
      Не успел фиакр завернуть за угол улицы Роган, как из того же подъезда, который выпустил ее королевское высочество, Мадам Елизавету, г-жу де Турзель и дофина, размеренной походкой, с видом чиновника, покинувшего свою контору после долгого дня, наполненного трудами, вышел некто в сером камзоле, в шляпе с углом, свисающим ему на глаза, и с руками, засунутыми в карманы.
      Это был король.
      За ним шел г-н де Валори.
      По дороге у короля отвалилась пряжка с одного из башмаков; он продолжал путь, не желая обращать на это внимания; г-н до Валори подобрал пряжку.
      Шарни сделал несколько шагов навстречу; он узнал короля, вернее, не самого короля, а шедшего за ним г-на де Валори.
      Шарни был из тех людей, которые всегда хотят видеть в короле короля.
      Он испустил вздох горя, почти стыда.
      - Идите, государь, идите, - прошептал он.
      Потом тихо спросил г-на де Валори:
      - А королева?
      - Королева идет за нами вместе с вашим братом.
      - Хорошо, следуйте самой короткой дорогой и ждите нас у заставы Сен-Мартен; я поеду кружным путем; встречаемся у кареты.
      Г-н де Валори устремился по улице Сен-Никез, добрался до улицы Сент-Оноре, затем миновал улицу Ришелье, площадь Побед, улицу Бурбон-Вильнев.
      Теперь ждали королеву.
      Прошло полчаса.
      Не будем и пытаться описать тревогу беглецов. Шарни, на котором лежала вся полнота ответственности, был близок к безумию.
      Он хотел вернуться во дворец, расспросить, разузнать, король его удержал.
      Маленький дофин плакал и звал: "Мама, мама!."
      Ее королевское высочество, Мадам Елизавета и г-жа де Турзель не в силах были его утешить.
      Ужас беглецов еще усилился, когда они увидели, как в свете факелов к Тюильри вновь мчится экипаж генерала Лафайета. Он въехал на площадь Карусели.
      Вот что произошло.
      Выйдя во двор, виконт де Шарни, который вел королеву под руку, хотел свернуть налево.
      Но королева его остановила.
      - Куда же вы? - спросила она.
      - На угол улицы Сен-Никез, где нас ждет мой брат, - ответил Изидор.
      - А разве улица Сен-Никез на берегу? - спросила королева.
      - Нет, государыня.
      - Постойте, но ваш брат ждет нас у того подъезда, который выходит к реке.
      Изидор хотел настоять на своем, но королева, казалось, была настолько уверена в своих словах, что в его душу закралось сомнение.
      - Боже правый, государыня, - произнес он, - нам нужно остерегаться ошибок, малейший промах нас погубит.
      - У реки, - твердила королева, - я хорошо помню, нас будут ждать у реки.
      - Тогда пойдемте к реке, государыня, но, если там не окажется кареты, мы немедля вернемся на улицу Сен-Никез, хорошо?
      - Хорошо, но пойдемте же.
      И королева увлекла своего кавалера через три двора, которые в ту эпоху были разделены толстыми каменными стенами и соединялись между собой лишь узкими проходами, примыкавшими к дворцу; каждый проход был перегорожен цепью и охранялся часовым.
      Королева с Изидором миновали все три прохода и перешагнули через три цепи.
      Ни одному часовому не пришло в голову их остановить.
      И впрямь, кто бы подумал, что эта молодая женщина, одетая как прислуга из хорошего дома, под руку с красавчиком в ливрее принца Конде или вроде того, легко перешагивающая через массивные цепи, может оказаться королевой Франции?
      Дошли до реки.
      Набережная была пустынна.
      - Значит, это с другой стороны, - сказала королева.
      Изидор хотел вернуться.
      Но она словно была во власти наваждения.
      - Нет, нет, - сказала она, - нам сюда.
      И увлекла Изидора к Королевскому мосту.
      Миновав мост, они убедились, что набережная на левом берегу так же пустынна, как на правом.
      - Давайте заглянем в эту улицу, - сказала королева.
      И она заставила Изидора осмотреть начало улицы Бак.
      Правда, пройдя сотню шагов, она признала, что, должно быть, ошиблась, и, запыхавшись, остановилась.
      Силы ей изменили.
      - Ну что ж, государыня, - сказал Изидор. - Вы продолжаете настаивать на своем?
      - Нет, - отвечала королева, - теперь ведите меня, куда знаете, дело ваше.
      - Государыня, во имя неба, мужайтесь! - взмолился Изидор.
      - О, мужества у меня достаточно, - возразила королева, - мне недостает сил.
      И, откинувшись назад, она добавила:
      - Мне кажется, я уже никогда не отдышусь. Господи, Господи!
      Изидор знал, что королеве сейчас так же необходимо перевести дыхание, как лани, за которой гонятся псы.
      Он остановился.
      - Передохните, государыня, - сказал он, - у нас есть время. Я ручаюсь вам за брата; если понадобится, он будет ждать до рассвета.
      - Значит, вы верите, что он меня любит? - неосторожно воскликнула Мария Антуанетта, прижимая руку молодого человека к груди.
      - Я полагаю, что его жизнь, как и моя собственная, принадлежит вам, государыня, и то чувство любви и почтения, которое питаем к вам мы все, доходит у него до обожания.
      - Благодарю, - произнесла королева, - вы принесли мне облегчение, я отдышалась! Пойдемте.
      И она с той же лихорадочной поспешностью устремилась назад по пути, который недавно прошла.
      Но вместо того, чтобы вернуться в Тюильри, она, ведомая Изидором, прошла через ворота, выходившие на площадь Карусели.
      Они пересекли огромную площадь, где обычно до самой полуночи было полно разносчиков с товаром и фиакров, поджидающих седоков.
      Сейчас она была почти безлюдна и еще освещена.
      Вдруг им послышался сильный шум, в котором угадывались цоканье копыт и стук колес.
      Они уже добрались до ворот, выходящих на улицу Эшель. Кони с каретой, производившие весь этот шум, цоканье и стук, очевидно, должны были въехать в эти ворота.
      Уже показался свет: несомненно, то были факелы, сопровождавшие карету.
      Изидор хотел отпрянуть назад; королева увлекла его вперед.
      Изидор бросился в ворота, чтобы ее защитить, в тот самый миг с другой стороны в проеме ворот показались головы лошадей, на которых скакали факельщики.
      Между ними, развалясь в своем экипаже, одетый в элегантный мундир генерала национальной гвардии, глазам беглецов явился генерал де Лафайет.
      В тот миг, когда экипаж проезжал мимо них, Изидор почувствовал, как его проворно отстранила властная, хотя и не слишком сильная рука.
      То была левая рука королевы.
      В правой руке у нее была бамбуковая тросточка с золотым набалдашником, какие носили женщины в ту эпоху.
      Она стукнула этой тросточкой по колесу экипажа и сказала:
      - Ступай, тюремщик, я вырвалась из твоей темницы!
      - Что вы делаете, государыня, - вскричал Изидор, - какой опасности себя подвергаете?
      - Я отомстила, - произнесла королева, - а ради этого стоит рискнуть.
      И за спиной последнего факельщика она устремилась в ворота, сияющая, как богиня, и радостная, как дитя.
      LIV
      ВОПРОС ЭТИКЕТА
      Не успела королева отойти от ворот на десяток шагов, как человек, закутанный в синий каррик, чье лицо скрывала клеенчатая шляпа, судорожно схватил ее за руку и увлек к наемной карете, стоявшей на углу улицы Сен-Никез.
      Этот человек был граф де Шарни.
      Карета была та самая, в которой вот уже более получаса ожидало все королевское семейство.
      Все думали, что королева предстанет перед ними удрученная, обессиленная, чуть живая, но издевательский удар, который она нанесла экипажу Лафайета, с таким чувством, будто ударила его самого, изгладил из ее памяти все - недавние опасности, перенесенную усталость, допущенную ошибку, потерянное время и последствия, которые могла иметь эта задержка.
      В десяти шагах от наемной кареты слуга держал повод коня.
      Шарни достаточно было указать на коня пальцем, как Изидор тут же вскочил верхом и галопом умчался.
      Он поехал в Бонди, чтобы заранее заказать лошадей.
      Королева прокричала ему вслед несколько слов благодарности, но он их уже не услышал.
      - Едем, государыня, едем, - сказал Шарни с той почтительной непреклонностью, которую так прекрасно умеют проявлять в решающие минуты воистину сильные люди. - Нельзя терять ни мгновения.
      Королева села в карету, где были уже король, Мадам Елизавета, ее королевское высочество, дофин и г-жа де Турзель, то есть пять человек; Мария Антуанетта села в глубине кареты, взяла на колени дофина; рядом с ней разместился король; Мадам Елизавета, ее королевское высочество и г-жа де Турзель устроились на переднем сиденье.
      Шарни захлопнул дверцу, поднялся на козлы и, чтобы сбить с толку возможных соглядатаев, приказал повернуть лошадей; карета миновала улицу Сент-Оноре, проехала бульварами до площади Мадлен и далее, до заставы Сен-Мартен.
      Дорожная карета была там: она ждала по ту сторону заставы, на дороге, ведущей в сторону бойни.
      Дорога эта была безлюдна.
      Граф де Шарни спрыгнул с козел и распахнул дверцу наемной кареты.
      Дверца большой дорожной кареты была уже распахнута. По обе стороны от подножки стояли г-н де Мальден и г-н де Валори.
      Все шестеро пассажиров мгновенно вышли из наемной колымаги.
      Затем Шарни отогнал эту колымагу к обочине и свалил ее в канаву.
      Далее он вернулся к большой карете.
      Первым в нее сел король, за ним королева, за нею Мадам Елизавета, после Мадам Елизаветы дети, после детей г-жа де Турзель.
      Г-н де Мальден вскочил на запятки, г-н де Валори устроился возле Шарни на козлах.
      Карета была запряжена четырьмя лошадьми; повинуясь цоканью языка, они пустились рысью; возница поставил их четверкой.
      На церкви Сен-Лоран пробило четверть второго. До Бонди был час езды.
      Перед конюшней уже стояли лошади, взнузданные и готовые для упряжки.
      Рядом с лошадьми ждал Изидор.
      Кроме того, на другой стороне дороги стоял наемный кабриолет, запряженный почтовыми лошадьми.
      В этом кабриолете находились две горничные, принадлежавшие к прислуге дофина и принцессы.
      Они надеялись взять напрокат экипаж в Бонди, но это им не удалось, и они сговорились с хозяином этого кабриолета, который продал им свой экипаж за тысячу франков.
      Сам хозяин, довольный совершенной сделкой, явно желал поглядеть, что будут делать дальше простушки, заплатившие ему за эту развалину целую тысячу франков: он ждал, попивая вино в почтовом трактире.
      Он увидел, как подъехала карета короля, которой правил Шарни; Шарни слез с козел и приблизился к дверце.
      Под плащом кучера на нем был форменный мундир, а в сундучке под сиденьем козел лежала его шляпа.
      Король, королева и Шарни договорились заранее, что в Бонди Шарни пересядет внутрь кареты, на место г-жи де Турзель, а та вернется в Париж одна.
      Но при этом позабыли спросить мнение г-жи де Турзель.
      Итак, король изложил ей суть дела.
      Г-жа де Турзель, помимо своей великой преданности королевскому семейству, славилась еще и тем, что в вопросах этикета была подобием старухи г-жи де Ноайль.
      - Государь, - отвечала она, - моя обязанность состоит в том, чтобы присматривать за королевскими детьми и не расставаться с ними ни на секунду; значит, я не расстанусь с ними, если только не получу на этот счет особого приказа вашего величества, что, впрочем, было бы неслыханным делом.
      Королеву охватила дрожь нетерпения. У нее были две причины желать, чтобы Шарни сел в карету: королева видела в нем надежную защиту, женщина предвкушала радость от его соседства.
      - Дорогая госпожа де Турзель, - сказала королева, - мы вам беспредельно признательны; но вам нездоровится, вас подвигло на это путешествие только преувеличенное чувство преданности; останьтесь в Бонди, а потом, где бы мы ни очутились, вы приедете к нам.
      - Государыня, - отвечала г-жа де Турзель, - пускай король прикажет: я готова выйти из кареты и, если понадобится, остаться на большой дороге; но лишь прямой приказ короля заставит меня не только пренебречь своим долгом, но и поступиться своим правом.
      - Государь, - воззвала королева, - государь!
      Но Людовик XVI не смел вынести суждение в этом важном деле; он искал лазейку, спасительный выход из положения, отговорку.
      - Господин де Шарни, - спросил он, - вы, значит, никак не можете остаться на козлах?
      - Я могу все, чего пожелает король, - сказал г-н де Шарни, - но только мне придется остаться либо в офицерском мундире, а в этом мундире меня уже четыре месяца видят на дороге, и любой меня узнает, либо в каррике и шляпе, как кучеру наемной кареты, а это платье чересчур убого для такой элегантной кареты.
      - Садитесь в карету, господин де Шарни, садитесь, - предложила королева. - Я возьму на колени дофина, Мадам Елизавета - Марию Терезию, и все уладится наилучшим образом... Мы слегка потеснимся, вот и все.
      Шарни ожидал решения короля.
      - Невозможно, дорогая, - изрек король. - Подумайте, ведь нам предстоит проехать девяносто лье.
      Г-жа де Турзель стояла, готовая повиноваться приказу короля, если король прикажет ей выйти, но король не смел отдать такой приказ, потому что мельчайшие предрассудки весьма живучи при дворе.
      - Господин де Шарни, - сказал графу король, - а не могли бы вы занять место вашего брата и скакать впереди, чтобы затребовать лошадей?
      - Как я уже говорил королю, я готов на все; только позволю себе заметить, что лошадей обычно заказывают курьеры, а не капитаны первого ранга; это отклонение от правил удивит почтовых смотрителей и может причинить нам огромные неприятности.
      - Это верно, - согласился король.
      - О Господи, Господи, - прошептала королева, изнемогая от нетерпения.
      Потом она обратилась к Шарни.
      - Поступайте, как знаете, граф, - сказала королева, - но я не желаю, чтобы вы нас покидали.
      - Я сам этого не хочу, государыня, - отозвался Шарни, - но я вижу только одно средство.
      - Какое? Скажите скорей! - вырвалось у королевы.
      - Вместо того чтобы садиться в карету, взбираться на козлы и скакать впереди, я поеду вслед на почтовых лошадях, одетый простым путешественником; поезжайте, государыня, и не успеете вы проехать десять лье, как я буду в пятистах шагах от вашей кареты.
      - Значит, вы вернетесь в Париж?
      - Разумеется, государыня, но до Шалона вашему величеству нечего опасаться, а перед Шалоном я вас догоню.
      - Неужели нет никакого другого средства? - с отчаянием проговорила Мария Антуанетта.
      - Увы, - вздохнул король, - я его не вижу.
      - Тогда не будем терять времени, - сказал Шарни. - Ну-ка, Жан и Франсуа, на ваши места! Вперед, Мелькиор! Форейторы, лошадей!
      Г-жа де Турзель, торжествуя, снова уселась, и карета помчалась, а за ней кабриолет.
      В пылу столь важного спора никто не спохватился, что нужно раздать виконту де Шарни, г-ну де Валори и г-ну де Мальдену заряженные пистолеты, которые были приготовлены в ящике внутри кареты.
      Что же происходило в Париже, куда во весь опор поскакал граф де Шарни?
      Один парикмахер по имени Бюзби, живущий на улице Бурбон, вечером навестил в Тюильри одного из своих друзей, который нес там караул: этот друг много наслушался от офицеров о бегстве, которое, по уверениям офицеров, должно было состояться этой ночью; вот он и рассказал об этом парикмахеру, у которого крепко-накрепко засела в голове мысль о том, что план этот существует на самом деле и что побег короля, о котором так давно идут толки, должен произойти в течение ночи.
      Вернувшись домой, он рассказал жене о том, что слыхал в Тюильри; недоверие женщины передалось ее мужу, и в конце концов он разделся и лег в постель, махнув рукой на свои подозрения.
      Но в постели к нему вновь вернулась озабоченность, усилившись до такой степени, что он уже не мог ей сопротивляться; он соскочил с кровати, оделся и понесся к своему другу, коего звали Юшер; тот был одновременно булочником и сапером батальона секции театинцев.
      Он повторил другу все, чего наслушался в Тюильри, и с такой силой сумел внушить булочнику свои опасения относительно бегства королевской семьи, что тот не только поверил, но переполошился даже сильнее своего осведомителя; он спрыгнул с кровати и, не тратя времени на одевание, в одних кальсонах выскочил на улицу, да притом еще так хлопнул дверью, что перебудил добрых три десятка своих соседей.
      Было около четверти первого - несколько минут назад королева повстречала в воротах Тюильри г-на де Лафайета.
      Граждане, разбуженные парикмахером Бюзби и булочником Юшером, решили нарядиться в мундиры национальной гвардии, пойти к генералу Лафайету и предупредить его о происходящем.
      Приняв решение, немедля приступили к его исполнению. Г-н де Лафайет жил на улице Сент-Оноре, в особняке Ноайлей, рядом с монастырем фейанов. Патриоты пустились в путь и в половине первого прибыли к нему.
      Генерал присутствовал при отходе короля ко сну, потом заехал к своему другу Байи предупредить, что король лег спать, далее нанес визит г-ну Эмри, члену Национального собрания, и теперь, вернувшись домой, хотел было раздеваться.
      Но тут в особняк Ноайлей постучались. Г-н де Лафайет послал лакея узнать, в чем дело.
      Вскоре лакей вернулся и сообщил, что явились не то двадцать пять, не то тридцать граждан, которые желают немедля переговорить с генералом по делу крайней важности.
      В те времена у генерала Лафайета было обыкновение принимать посетителей в любое время.
      К тому же, в конечном счете, дело, обеспокоившее двадцать пять или тридцать граждан, могло и впрямь представлять важность, и, скорее всего, так и было; поэтому он распорядился, чтобы посетителей впустили.
      Генерал лишь натянул фрак, который уже успел снять, и оказался в полной готовности принять депутацию.
      Тут сьер Бюзби и сьер Юшер от собственного имени и от имени спутников изложили ему свои опасения: сьер Бюзби основывал их на том, что слыхал в Тюильри, а остальные - на том, что слышали изо дня в день со всех сторон.
      Но генерал посмеялся надо всеми этими опасениями и, будучи человеком благодушным и любителем поговорить, рассказал им, откуда пошли все эти слухи, как г-жа де Рошрель и г-н де Гувьон усердствовали в их распространении, как он сам, желая удостовериться в их ложности, присутствовал при отходе короля ко сну - точно так же, если они задержатся еще на несколько минут, они смогут присутствовать при отходе ко сну самого Лафайета, - и под конец, поскольку все его разглагольствования не вполне их убедили, г-н де Лафайет сказал им, что ручается головой за короля и все королевское семейство.
      После этого упорствовать в недоверии было уже невозможно; итак, патриоты удовольствовались тем, что спросили у г-на де Лафайета пароль, чтобы их беспрепятственно пропустили по домам. Г-н де Лафайет не преминул оказать им эту любезность и сообщил пароль.
      Однако, завладев паролем, они решили заглянуть в зал Манежа, узнать, нет ли чего новенького с этой стороны, а потом осмотреть дворы Тюильри и удостовериться в том, что там не происходит ничего необычного.
      Они прошли вдоль улицы Сент-Оноре и собирались уже свернуть на улицу Эшель, как вдруг на них вылетел всадник, скакавший галопом. Поскольку в такую ночь любое событие было достойно внимания, они преградили ему путь скрещенными ружьями и заставили остановиться.
      Всадник остановился.
      - Чего вы хотите? - спросил он.
      - Хотим знать, куда вы едете? - объявили солдаты национальной гвардии.
      - В Тюильри.
      - Что вам надо в Тюильри?
      - Отчитаться перед королем в поручении, которое он на меня возложил.
      - В такое время?
      - Разумеется.
      Один патриот, похитрее, мигнул остальным, чтобы предоставили дело ему.
      - Но король теперь спит, - заметил он.
      - Да, - согласился всадник, - но его разбудят.
      - Если вы имеете дело к королю, - продолжал все тот же хитрец, - вы должны знать пароль.
      - Совсем не обязательно, - возразил всадник, - ведь я мог прибыть из-за границы, а не из места, которое расположено в трех лье отсюда, и мог отсутствовать уже месяц, а не два часа.
      - Это верно, - признали солдаты национальной гвардии.
      - Значит, вы видели короля два часа назад? - продолжал допытываться все тот же хитрец.
      - Да.
      - Вы с ним говорили?
      - Да.
      - И чем же он занимался два часа тому назад?
      - Ждал, когда уедет генерал Лафайет, чтобы лечь спать.
      - Таким образом, пароль вам известен?
      - Разумеется; зная, что я вернусь в Тюильри в час или два ночи, генерал сообщил мне его, чтобы меня не задержали.
      - И этот пароль?
      - Париж и Пуатье.
      - Что ж, - сказали солдаты национальной гвардии, - все правильно. Счастливо возвращаться, товарищ, и передайте королю, что нашли нас бдящими у дверей Тюильри из опасения, как бы он не сбежал.
      И они расступились, пропуская всадника.
      - Не премину, - отозвался тот.
      И, пришпорив коня, он устремился в ворота и скрылся из виду.
      - Не подождать ли нам, пока он выедет из Тюильри, чтобы узнать, виделся ли он с королем? - предложил один из патриотов.
      - Ну, а если он заночует в Тюильри, - возразил другой, - нам что же, ждать до утра?
      - И впрямь, - согласился первый, - и видит Бог, вот уже и король лег спать, и господин Лафайет ложится, пойдемте-ка и мы на боковую, и да здравствует нация!
      Двадцать пять или тридцать патриотов хором подхватили клич: "Да здравствует нация!. - и отправились спать, счастливые и гордые: ведь они слышали из уст самого Лафайета, что бегства короля из Парижа можно не опасаться.
      LV
      ДОРОГА
      Мы видели, как четверка крепких лошадей пустилась резвой рысью, увлекая за собой карету, в которой ехали король и его семейство; последуем же за ними, наблюдая все подробности путешествия, как наблюдали мы все подробности побега. Событие это так значительно само по себе и оказало столь роковое влияние на судьбу беглецов, что малейшее происшествие на их пути представляется нам достойным внимания и интереса.
      К трем часам утра начало светать; в Мо переменили лошадей. Король проголодался, и решено было почать запас провизии. Этот запас состоял из куска холодной телятины, который вместе с хлебом и четырьмя бутылками шампанского без пены заранее был сложен в погребец графом де Шарни.
      Поскольку ни ножа, ни вилок не было, король кликнул Жана.
      Жан, как мы помним, было дорожное имя г-на де Мальдена.
      Г-н де Мальден приблизился.
      - Жан, - сказал король, - дайте-ка нам ваш охотничий нож, мне нужно нарезать телятину.
      Жан извлек из ножен свой охотничий нож и поднес его королю.
      Королева тем временем выглядывала из кареты и смотрела назад, несомненно надеясь увидеть возвращающегося Шарни.
      - Не хотите ли угоститься, господин де Мальден? - вполголоса спросил король.
      - Нет, государь, -отвечал г-н де Мальден, также понизив голос, - мне еще ничего не надобно.
      - Прошу вас и ваших товарищей не церемониться, - сказал король.
      Потом, обернувшись к королеве, которая по-прежнему выглядывала из кареты, он осведомился:
      - О чем вы задумались, сударыня?
      - Я? - и королева попыталась изобразить улыбку. - Я думаю о господине де Лафайете; возможно, сейчас у него изрядно испортилось настроение.
      Потом она обратилась к г-ну де Валори, который в свой черед приблизился к дверце кареты.
      - Франсуа, - сказала она, - по-моему, все идет хорошо, и, если бы нас должны были остановить, это уже было бы сделано. Никто не заметил нашего отъезда.
      - Это более чем вероятно, государыня, - отвечал г-н де Валори, - поскольку я не замечаю вокруг никакого движения и ничего подозрительного. Полно, полно, государыня, мужайтесь, все идет хорошо.
      - В путь! - прокричал форейтор.
      Г-н де Мальден и г-н де Валори вновь взобрались на козлы, и карета покатила дальше.
      Около восьми утра дорога пошла в гору. Справа и слева дорогу обступал прекрасный лес, где щебетали птицы и первые лучи ослепительного июньского дня, подобно золотым стрелам, пронизывали кроны деревьев.
      Форейтор пустил лошадей шагом.
      Оба гвардейца соскочили с козел.
      - Жан, - сказал король, - велите остановить карету и откройте нам дверцу: я хочу пойти пешком и полагаю, что и дети, и королева не откажутся от небольшой прогулки.
      Г-н де Мальден подал знак, почтальон остановил лошадей; дверца распахнулась, король, королева, Мадам Елизавета и дети вышли, и в карете осталась только г-жа де Турзель, которой сильно нездоровилось.
      В тот же миг кучка августейших путешественников рассеялась по дороге; дофин принялся охотиться за бабочками, а юная принцесса - собирать цветы.
      Мадам Елизавета взяла короля под руку; королева шла отдельно.
      Глядя на эту группу, которая разбрелась по всей дороге, на этих бегающих и играющих детей, на сестру, которая опиралась на руку брата и улыбалась ему, на задумчивую красавицу, оглядывавшуюся назад, на всю эту сцену, озаренную прекрасным утренним солнцем, под лучами которого лес простирал свою прозрачную тень до самой середины дороги, можно было предположить, что перед нами счастливое семейство, которое возвращается к себе в замок, к мирной, размеренной жизни, но уж никак не король и королева Франции, бегущие от трона, на который их вернут силой, чтобы потом возвести на эшафот.
      Правда, вскоре суждено было свершиться неприятному происшествию, которое внесло в эту спокойную и безмятежную картину разные тревожные страсти, дремавшие до поры до времени в сердцах героев нашей истории.
      Внезапно королева остановилась, словно ноги ее приросли к земле.
      Примерно в четверти лье от них показался всадник, окутанный облаком пыли, летевшей от копыт его коня.
      Мария Антуанетта не смела произнести: "Это граф де Шарни."
      Но из ее груди вырвался крик:
      - А, вот и вести из Парижа.
      Все обернулись, кроме дофина: беспечное дитя поймало бабочку и бегало с ней, совершенно не интересуясь вестями из Парижа.
      Король, который был несколько близорук, достал из кармана маленький лорнет.
      - Да, это, по-моему, господин де Шарни! - сказал он. - Да, государь, - подтвердила королева, - это он.
      - Пойдемте, пойдемте дальше, - произнес король, - он все равно нас нагонит, а нам нельзя терять времени.
      Королева не осмелилась возразить, что новости, которые доставил г-н де Шарни, безусловно, стоили того, чтобы их подождать.
      В сущности, разница составляла всего несколько секунд: всадник гнал коня во весь опор.
      Казалось, он и сам в свой черед по мере приближения все внимательнее всматривался в путешественников, не понимая, почему они вышли из гигантской кареты и рассеялись по дороге.
      Наконец он нагнал их в тот миг, когда карета достигла вершины холма и остановилась.
      Сердце королевы и глаза короля не обманули их: это в самом деле был г-н де Шарни.
      На нем был короткий зеленый редингот с развевающимся воротником, шляпа с широкой лентой и стальной пряжкой, белый жилет, кожаные облегающие кюлоты и длинные, до колен, военные сапоги.
      Лицо его, обычно матово-бледное, раскраснелось от быстрой езды, и искорки того пламени, которым разгорелись его щеки, сверкали в зрачках.
      В его мощном дыхании, раздувавшихся ноздрях была какая-то торжествующая удаль.
      Никогда еще королева не видела его таким прекрасным.
      Она испустила глубокий вздох.
      Он спрыгнул с коня и склонился в поклоне перед королем.
      Затем обернулся и отдал поклон королеве.
      Все окружили его, кроме двух гвардейцев, из скромности державшихся поодаль.
      - Подойдите, господа, подойдите, - позвал король, - новости, доставленные господином де Шарни, касаются всех нас.
      - Прежде всего, государь, - начал Шарни, - все идет хорошо, и в два часа ночи никто еще не подозревал о вашем бегстве.
      Все вздохнули с облегчением.
      Потом посыпались вопросы.
      Шарни рассказал, как вернулся в Париж, как на улице Эшель повстречался с патрулем патриотов, как они допросили его и как он вселил в них уверенность, что король спит у себя в постели. Потом он поведал, как, проникнув в Тюильри, где царило обычное спокойствие, прошел к себе в спальню, переоделся, вернулся через коридоры королевских покоев и еще раз убедился, что никто не догадывается о бегстве, даже г-н де Гувьон, который, видя, что цепь часовых, расставленных им вокруг покоев короля, ни на что не нужна, снял ее и распустил офицеров и командиров батальонов по домам.
      Затем г-н де Шарни вновь вскочил на коня, которого оставил во дворе под присмотром одного из дежурных слуг, и, рассудив, что в этот час ему будет стоить огромного труда найти на парижской почтовой станции хоть какую-нибудь клячу, отправился в Бонди на том же самом коне.
      Несчастное животное выбилось из сил, но доскакало, а большего и не требовалось.
      В Бонди граф пересел на свежую лошадь и помчался дальше.
      В остальном по дороге все было спокойно.
      Королева нашла предлог протянуть графу руку: за столь добрые вести он заслужил этой милости.
      Шарни почтительно поцеловал королеве руку.
      Почему королева побледнела?
      От радости, что Шарни поцеловал ей руку?
      От горя, что не пожал?
      Вернулись в карету. Карета тронулась. Шарни галопом скакал у самой дверцы.
      На ближайшей почтовой станции нашли приготовленных лошадей, не было только коня под седлом для Шарни.
      Изидор не знал, что брату понадобится конь, и не приказал его подать.
      Итак, ему пришлось задержаться из-за коня; карета тронулась. Спустя пять минут Шарни был в седле.
      Впрочем, было предусмотрено, что он поедет за каретой, а не рядом с ней.
      Однако он ехал на совсем близком расстоянии, чтобы королева, выглядывая из кареты, всякий раз могла его увидеть и чтобы на каждой подставе он успевал обменяться несколькими словами с августейшими путешественниками.
      Переменив коня в Монмирайле, Шарни полагал, что карета находится в четверти часа езды от него, как вдруг, после поворота, его конь буквально уткнулся в нее носом: карета стояла, а оба гвардейца пытались починить постромки.
      Граф спешился, заглянул в карету, посоветовал королю не высовываться, а королеве не беспокоиться; затем открыл особый сундучок, куда заранее сложил все предметы упряжи и инструменты на случай дорожного происшествия; там отыскались постромки, которыми немедля заменили лопнувшие.
      Воспользовавшись этой остановкой, оба гвардейца попросили, чтобы им выдали оружие, но король категорически этому воспротивился. Ему возразили, что оружие понадобится в случае, если карету остановят, а он продолжал твердить, что не желает, чтобы из-за него лилась кровь.
      Наконец упряжь наладили, сундучок закрыли, оба гвардейца взобрались на козлы, и карета тронулась.
      Правда, потеряно оказалось более получаса, и это при том, что каждая минута оборачивалась невосполнимой утратой.
      В два часа прибыли в Шалон.
      - Если мы доберемся до Шалона и никто нас не остановит, - сказал король, - значит, все будет хорошо.
      До Шалона добрались без помех и стали менять лошадей.
      Король на мгновение выглянул. В толпе, сгрудившейся вокруг кареты, два человека посмотрели на него с пристальным вниманием.
      Потом один из этих людей поспешно удалился.
      Другой подошел ближе.
      - Государь, - вполголоса произнес он, - не выглядывайте из кареты, вы себя погубите.
      Потом обратился к форейторам.
      - А ну, пошевеливайтесь, бездельники! - сказал он. - Разве так услужают добрым путешественникам, которые платят тридцать су за прогон?
      И сам принялся помогать форейторам.
      Это был смотритель почтовой станции.
      Наконец запрягли лошадей, форейторы вскочили в седло. Первый форейтор хочет стронуть своих лошадей с места.
      Обе лошади падают.
      Лошадей поднимают ударами кнута, пытаются привести карету в движение; тут падают другие две лошади.
      Одна из лошадей придавила собой форейтора.
      Шарни, который молча ждал поодаль, потянул форейтора на себя, высвободил его из-под лошади, под которой остались его ботфорты.
      - Сударь! - вскричал Шарни, обращаясь к смотрителю станции и не зная о его предательстве. - Каких лошадей вы нам дали?
      - Лучших во всей конюшне! - отвечал тот.
      Просто на лошадях были так туго натянуты постромки, что чем больше они старались встать, тем сильнее запутывались.
      Шарни бросился распускать постромки.
      - А ну-ка, - сказал он, - распряжем и запряжем снова, так оно выйдет быстрее.
      Смотритель, плача от отчаяния, берется за работу. Тем временем человек, приметивший путешественников, бросается к мэру: он сообщает, что в это время король и все королевское семейство меняют лошадей на почтовой станции, и просит отдать приказ об их аресте.
      На счастье, мэр оказался не слишком ревностным республиканцем, а может быть, просто не желал брать на себя такую ответственность. Вместо того чтобы пойти и убедиться самому, он ударился в бесконечные расспросы, стал уверять, что такого не может быть, и в конце концов, выведенный из себя, явился-таки на почтовую станцию в тот миг, когда карета скрылась за поворотом дороги.
      Было потеряно более двадцати минут.
      В королевской карете царило смятение. Эти лошади, падавшие одна за другой без всякой видимой причины, напомнили королеве о свечах, которые угасали сами по себе.
      Тем не менее, выезжая из городских ворот, король, королева и Мадам Елизавета хором сказали:
      - Мы спасены!
      Но через сотню шагов какой-то человек бросился к карете, заглянул в окно и крикнул августейшим путешественникам:
      - Вы плохо подготовились: вас арестуют!
      У королевы вырвался крик, человек метнулся в сторону и скрылся в лесу.
      К счастью, до Пон-де-Сомвеля оставалось не больше четырех лье, а там ждут г-н де Шаузель и сорок его гусар.
      Беда только в том, что было уже три часа дня и они опаздывали на четыре часа!
      LVI
      СУДЬБА
      Как мы помним, герцог де Шуазель укатил в почтовой карете вместе с Леонаром, который был в отчаянии от того, что не запер дверь своей спальни, увез плащ и шляпу своего брата и нарушил обещание г-же де л'Ааж сделать ей прическу.
      Беднягу Леонара утешало только одно: г-н де Шуазель твердо обещал ему, что увезет его только за два-три лье и даст ему особое поручение от имени королевы, а потом он будет свободен.
      И вот в Бонди, чувствуя, что карета останавливается, он вздохнул с облегчением и приготовился выходить.
      - Потому что Катрин больше нет.
      - Мы еще не добрались до места.
      Лошади были заказаны заранее; за несколько секунд их впрягли, и карета стрелой помчалась дальше.
      - Но все-таки, сударь, - спросил бедный Леонар, - куда же мы едем?
      - Не все ли вам равно, - возразил г-н де Шуазель, - если завтра утром вы будете дома?
      - В самом деле, - согласился Леонар, - лишь бы мне быть в Тюильри в десять утра, чтобы причесать королеву.
      - Ведь вам только того и надо, не правда ли?
      - Разумеется. Только не худо бы мне вернуться пораньше, я тогда успел бы успокоить брата и объяснить госпоже де л'Ааж, что не по своей вине не сдержал данного ей слова.
      - Если дело только в этом, успокойтесь, любезный Леонар, все будет как нельзя лучше, - отвечал г-н де Шуазель.
      У Леонара не было никаких оснований предполагать, что г-н де Шуазель хочет его похитить, поэтому он успокоился, во всяком случае на время.
      Но в Кле, видя, что в карету вновь впрягают свежих лошадей, а о том, чтобы остановиться и речи нет, несчастный вскричал:
      - Что это, ваша светлость? Разве мы едем на край света?
      - Послушайте, Леонар, - с важным видом сказал ему г-н де Шуазель, - я везу вас не в дом под Парижем, а на самую границу.
      Леонар испустил вопль, уронил руки на колени и в ужасе уставился на герцога.
      - На... на гра... на границу? - пролепетал он.
      - Да, мой дорогой. Там, в моем полку, меня будет ждать письмо, представляющее чрезвычайную важность для королевы. Поскольку я не имею возможности передать его ей собственноручно, я нуждался в надежном человеке, который мог бы его доставить. Я попросил ее указать мне такого человека, и выбор ее пал на вас, поскольку в силу вашей преданности вы наиболее заслуживаете ее доверия.
      - Ох, сударь, - воскликнул Леонар, - конечно, я заслуживаю доверия королевы! Но как же я вернусь? На мне легкие башмаки, белые шелковые чулки, шелковые кюлоты. У меня при себе ни белья, ни денег.
      Милейший парикмахер совсем забыл, что в карманах у него бриллианты королевы на два миллиона.
      - Не беспокойтесь, дружище, - сказал ему г-н де Шуазель. - У меня в карете припасены сапоги, одежда, белье, деньги - словом, все, что вам может понадобиться, и вы ни в чем не испытаете недостатка.
      - Конечно, ваша светлость, я-то рядом с вами могу не беспокоиться, у меня все будет, но как же мой бедный брат, у которого я забрал шляпу и плащ, но как же бедная госпожа де л'Ааж, которую никто, кроме меня, не умеет толком причесать... Боже, Боже, чем все это кончится?
      - Все будет хорошо, любезный Леонар, по крайней мере я на это уповаю.
      Они неслись как ветер; г-н де Шуазель велел своему курьеру приказать, чтобы в Монмирайле, где им предстояло провести остаток ночи, для них приготовили две постели и ужин.
      Прибыв в Монмирайль, путешественники убедились, что и постели, и ужин ждут их.
      Если не считать плаща и шляпы, заимствованных у брата, да горя из-за неисполненного обещания причесать г-жу де л'Ааж, Леонар вполне утешился. Время от времени он даже отпускал радостные восклицания, из которых легко было заключить, что гордость его польщена: как-никак сама королева избрала его для выполнения какой-то, судя по всему, весьма важной миссии.
      После ужина оба путешественника легли спать. Г-н де Шуазель распорядился, чтобы карету подали в четыре утра.
      Если они заснут, без четверти четыре в дверь к ним должны были постучать.
      В три часа г-н де Шуазель еще не сомкнул глаз, как вдруг из своей спальни, расположенной прямо над входом в почтовую станцию, он услыхал стук кареты, сопровождаемый щелканьем кнута, которым путешественники и форейторы возвещают о своем приезде.
      Спрыгнуть с кровати и подбежать к окну было для г-на де Шуазеля делом одной секунды.
      У дверей остановился кабриолет. Из него вышли двое мужчин в мундирах национальной гвардии и настойчиво потребовали лошадей.
      Что это были за люди? Что им надо в три часа утра? И откуда такая спешка?
      Г-н де Шуазель кликнул слугу и приказал распорядиться, чтобы запрягали.
      Потом он разбудил Леонара.
      Оба путешественника улеглись спать одетыми. Поэтому мгновение спустя они были готовы.
      Когда они сошли вниз, обе кареты уже запрягли.
      Г-н де Шуазель велел форейтору пропустить экипаж с солдатами национальной гвардии вперед, а самому ехать следом, так, чтобы ни на минуту не терять их из виду.
      Потом он осмотрел пистолеты, которые были в карманах внутри кареты, и засыпал в них свежий порох, чем изрядно встревожил Леонара.
      Так проехали от одного до полутора лье, но между Этожем и Шентри кабриолет свернул на проселок, в сторону Шалона и Эперне.
      Двое солдат национальной гвардии, которых г-н де Шуазель заподозрил в дурных намерениях, были добрые граждане, возвращавшиеся к себе домой из Ла-Ферте.
      Успокоившись на этот счет, г-н де Шуазель держал путь дальше.
      В десять часов он проехал Шалон, в одиннадцать прибыл в Пон-де-Сомвель.
      Он навел справки: гусары еще не прибыли.
      Он остановился у почтовой станции, вышел из кареты, спросил комнату и переоделся в мундир.
      Леонар с нескрываемым беспокойством следил за всеми этими приготовлениями, сопровождая их вздохами, которые тронули г-на де Шуазеля.
      - Леонар, - обратился он к парикмахеру, - настал час открыть вам всю правду.
      - Как это, всю правду! - возопил Леонар, которого ждал сюрприз за сюрпризом. - Да разве я еще не знаю правды?
      - Знаете только ее часть, а я поведаю сам все остальное.
      Леонар умоляюще сложил руки.
      - Вы ведь преданы вашим хозяевам, не правда ли, милый Леонар?
      - На жизнь и на смерть, ваша светлость!
      - Так вот, через два часа они будут здесь.
      - Боже всемогущий, возможно ли? - вскричал бедняга.
      - Да, - продолжал г-н де Шуазель, - будут здесь, с детьми и с Мадам Елизаветой. Вам известно, каким опасностям они подвергались? - Леонар утвердительно покивал головой. - Каким опасностям все еще подвергаются? - Леонар возвел глаза к небу. - Так вот, через два часа они будут спасены!
      Леонар не мог отвечать, он плакал в три ручья. Еле-еле удалось ему пролепетать:
      - Здесь, через два часа? Вы в этом уверены?
      - Да, через два часа. В одиннадцать или в половине двенадцатого вечера они должны были выехать из Тюильри; в полдень должны были прибыть в Шалон. Положим еще полтора часа на те четыре лье, что мы проделали; самое позднее, они будут здесь через два часа. Закажем обед. Я ожидаю отряд гусар, который должен привести сюда господин де Гогла. Постараемся растянуть обед как можно дольше.
      - Ох, сударь, - перебил Леонар, - я совершенно не голоден.
      - Ничего, сделаете над собой усилие и пообедаете.
      - Хорошо, ваша светлость.
      - Итак, растянем обед как можно дольше, чтобы иметь повод здесь задержаться... А, поглядите-ка, вот и гусары!
      И впрямь, тут же послышались звуки трубы и стук копыт.
      В этот миг в комнату вошел г-н де Гогла и передал г-ну де Шуазелю пакет от г-на де Буйе.
      В пакете было шесть подписанных бланков и копия приказа короля, данного по всей форме и предписывавшего всем офицерам армии, в любых чинах и любой давности службы, повиноваться г-ну де Шуазелю.
      Г-н де Шуазель приказал привязать лошадей, раздал гусарам хлеб и вино и в свой черед сел за стол.
      Г-н де Гогла привез недобрые новости: везде по дороге он обнаружил сильное брожение. Уже более года слухи о бегстве короля распространялись не только в Париже, но и в провинции, и отряды разных родов войск, разместившиеся в Сент-Мену и Варенне, вызывали у людей подозрения.
      Он даже слышал, как в одной деревушке близ дороги били в набат.
      Все это изрядно испортило аппетит г-ну де Шуазелю. И вот, высидев за столом час, он, как только пробило половину первого, поднялся и, оставив отряд на г-на Буде, вернулся на дорогу, которая у въезда в Пон-де-Сомвель взбирается на холм, так что с нее открывается обзор на пол-лье вокруг.
      Ни курьера, ни кареты не было видно, но в этом еще не было ничего удивительного. Как мы уже сказали, г-н де Шуазель учитывал возможность непредвиденных задержек и был готов к тому, что курьер появится не раньше чем через час-полтора, а король - через полтора-два часа.
      Между тем время шло, а на дороге не видать было ни души - во всяком случае, из тех, кого ждали.
      Г-н де Шуазель каждые пять минут вытаскивал из кармана часы, и всякий раз, стоило ему достать часы, Леонар начинал причитать:
      - Ох, не приедут они... Бедные мои хозяева! Бедные мои хозяева! С ними, наверно, приключилось несчастье!
      И отчаяние бедняги еще больше усиливало тревогу г-на де Шуазеля.
      В половине третьего, в три, в половине четвертого - ни курьера, ни кареты! Мы помним, что король только в три часа выехал из Шалона.
      Но покуда г-н де Шуазель ждал на дороге, судьба подстроила в Пон-де-Сомвеле событие, которому предстояло оказать величайшее влияние на драму, о которой мы повествуем.
      Судьба - повторим это слово - распорядилась так, что несколько дней назад крестьяне на землях, принадлежащих г-же д'Эльб?ф, расположенных близ Пон-де-Сомвеля, отказались от уплаты неотмененных податей. Им пригрозили, что усмирят их при помощи солдат, но Федерация уже успела принести свои плоды, и крестьяне окрестных деревень посулили прийти на выручку к крестьянам земель г-жи д'Эльб?ф, если эти угрозы осуществятся.
      Когда прибыли гусары, крестьяне решили, что они стали здесь с враждебным умыслом.
      Из Пон-де-Сомвеля были немедля разосланы гонцы в соседние деревни, и около трех часов на всю округу загремел набат.
      Слыша этот шум, г-н де Шуазель вернулся в Пон-де-Сомвель; он нашел своего младшего лейтенанта г-на Буде сильно обеспокоенным.
      Против гусар поднялись глухие угрозы: в те времена гусары были одним из наиболее ненавидимых в народе родов войск. Крестьяне издевались над ними, распевали прямо у них под носом сочиненную на этот случай песенку:
      Мы гусарам цену знаем,
      Дуракам и негодяям!
      К тому же некоторые, лучше осведомленные или более подозрительные, уже начали шепотом поговаривать, что гусары прибыли не для усмирения крестьян г-жи д'Эльб?ф, а для того, чтобы ждать короля и королеву.
      Между тем пробило уже четыре часа - ни курьера, ни новостей!
      И все же г-н де Шуазель решил подождать еще. Он только распорядился запрячь в карету почтовых лошадей, забрал у Леонара бриллианты и отправил его в Варенн, наказав ему по дороге сообщить г-ну Дандуэну в Сент-Мену, г-ну де Дамасу в Клермоне и г-ну Буйе-сыну в самом Варенне обо всем, что произошло.
      Затем, желая успокоить вскипавшее вокруг него возбуждение, он объявил, что его гусары и он сам находятся здесь вовсе не для наказания крестьян г-жи д'Эльб?ф, а для того, чтобы дождаться и сопровождать ценности, которые посылает в армию военный министр.
      Но само это слово .ценности., наводящее на разные мысли, если и успокоило раздражение, с одной стороны, то, с другой, укрепило людей в их подозрениях. Ведь король и королева тоже своего рода ценность, и вот эту-то ценность, очевидно, и ждал г-н де Шуазель.
      Через четверть часа г-на де Шуазеля с его гусарами так окружили и потеснили, что ему стало ясно: долго ему не выстоять и, если, к несчастью, сейчас появятся король с королевой, он со своими сорока гусарами будет не в силах их защитить.
      У него был приказ .действовать таким образом, чтобы карета короля продолжала путь без препятствий."
      Но теперь сам его отряд из охраны превратился в препятствие.
      Даже если король вскоре прибудет, благоразумнее всего было сняться с места.
      В самом деле, когда г-н де Шуазель уйдет, дорога расчистится.
      Но для того, чтобы уйти, нужен предлог.
      Смотритель почтовой станции находился в толпе из пяти или шести сотен любопытных, которых одно неосторожное слово обратит во врагов.
      Как и другие, он смотрит, скрестив руки, и торчит буквально под самым носом у г-на де Шуазеля.
      - Сударь, - обращается к нему герцог, - не знаете ли вы новостей о какой-либо крупной сумме денег, которую на этих днях перевозили бы в Мец?
      - А как же, нынче утром, - отвечает смотритель, - провезли в дилижансе сто тысяч экю; дилижанс эскортировали два жандарма.
      - Это правда? - произнес г-н де Шуазель, потрясенный такой нежданной благосклонностью судьбы.
      - Черт побери, еще бы не правда, - откликнулся один из жандармов, ежели я сам вдвоем с Робеном был в эскорте.
      - Значит, - объявил г-н де Шуазель, спокойно обернувшись к г-ну Гогла, - министр предпочел такой способ переправить деньги, и наше присутствие здесь более не имеет оснований, а потому я полагаю, что мы можем уйти из города. Эй, гусары, взнуздать коней!
      Гусары были изрядно встревожены, и приказ этот пришелся им как нельзя более кстати. В мгновение ока лошади были взнузданы и гусары сидели в седле.
      Они выстроились в шеренгу.
      Г-н де Шуазель остановился напротив этой шеренги, бросил взгляд в сторону Шалона и со вздохом скомандовал:
      - Гусары, в колонну по четыре и марш-марш!
      И когда часы пробили половину шестого, отряд гусар во главе с трубачом вышел из Пон-де-Сомвеля.
      Через две сотни шагов г-н де Шуазель свернул на проселок, чтобы обогнуть Сент-Мену, где, по сведениям, царило сильное возбуждение.
      Как раз в этот миг Изидор де Шарни, подгоняя хлыстом и шпорами коня, на котором проделал четыре лье за два часа, добрался до почтовой станции и спросил свежую лошадь; меняя лошадей, он осведомился, не видали ли здесь отряд гусар; узнав, что отряд этот четверть часа тому назад строем ушел в сторону Сент-Мену, он заказал лошадей для кареты, а сам галопом помчался вперед на свежем коне, надеясь нагнать г-на до Шуазеля и остановить его отступление.
      Но г-н де Шуазель, как мы знаем, свернул с дороги, ведущей в Сент-Мену, на проселок как раз в тот миг, когда виконт де Шарни доскакал до почтовой станции, и они разминулись.
      LVII
      СУДЬБА
      Спустя десять минут после отъезда Изидора прибыла карета короля.
      Как предвидел г-н де Шуазель, скопление людей на дороге рассеялось.
      Граф де Шарни, зная, что в Пон-де-Сомвеле должен стоять первый отряд войск, и не подумал остаться позади; он скакал рядом с дверцей кареты, торопя форейторов, которые, казалось, имели приказ не спешить и нарочно ехали еле-еле.
      Въехав в Пон-де-Сомвель и не видя ни гусар, ни г-на де Шуазеля, король с беспокойством высунул голову из кареты.
      - Ради всего святого, государь, - сказал Шарни, - не показывайтесь, я все разузнаю.
      И он вошел в здание почтовой станции.
      Через пять минут он вновь показался: он все выяснил и в свой черед пересказал королю.
      Король понял, что г-н де Шуазель увел отряд, чтобы расчистить для него дорогу.
      Теперь важно было продолжить путь и добраться до Сент-Мену; туда наверняка отступил г-н де Шуазель, и в этом городе гусары, скорее всего, соединятся с драгунами.
      Когда трогались с места, Шарни приблизился к дверце кареты.
      - Каков будет приказ королевы? -спросил он. - Ехать ли мне вперед? Следовать ли сзади?
      - Будьте рядом, - сказала королева.
      Шарни, пригнувшись к шее коня, поскакал рядом с дверцей.
      Тем временем Изидор мчался впереди, гадая, почему столь пустынна дорога, вытянувшаяся в совершенно прямую линию, так что с некоторых мест было видно на одно-полтора лье вперед.
      Охваченный беспокойством, он подгонял коня, еще больше опережая карету и опасаясь, как бы жители Сент-Мену не прониклись подозрениями насчет драгун г-на Дандуэна, как жители Пон-де-Сомвеля - насчет гусар г-на де Шуазеля.
      Он не ошибся. В Сент-Мену ему бросилось в глаза множество солдат национальной гвардии, рассеявшихся по всем улицам; он видел их впервые после Парижа.
      Весь город, казалось, находился в движении, и с другого конца улицы, на которую въехал Изидор, доносился барабанный бой.
      Виконт промчался по улицам, делая вид, что нисколько не смущен царящим вокруг возбуждением; он пересек большую площадь и остановился у почтовой станции.
      Переезжая через площадь, он приметил человек двенадцать драгун в фуражках, сидевших на скамье.
      В нескольких шагах от них, у окна первого этажа, стоял с хлыстом в руке маркиз Дандуэн, тоже в фуражке.
      Изидор проехал, не останавливаясь и делая вид, что никого не видит: он предполагал, что г-н Дандуэн знает, как будет одет королевский курьер, и без дальнейших указаний догадается, кто он такой.
      В дверях почтовой станции стоял одетый в халат молодой человек лет двадцати восьми, стриженный .под Тита. - излюбленная прическа патриотов того времени, - с бакенбардами, обрамлявшими лицо и спускавшимися ниже шеи.
      Изидор поискал, к кому бы обратиться.
      - Что вам угодно, сударь? - спросил молодой человек с черными бакенбардами.
      - Переговорить со смотрителем станции, - отвечал Изидор.
      - Смотрителя сейчас нет, сударь, но я его сын, меня зовут Жан Батист Друэ. Скажите, в чем дело, может быть, я смогу его заменить.
      Молодой человек выделил голосом слова "Жан Батист Друэ., словно предчувствовал, что слова эти, вернее, это имя приобретет себе роковую известность в истории.
      - Мне нужно шесть лошадей для двух карет, которые едут следом.
      Друэ кивнул, давая понять, что желание курьера будет исполнено, и, выйдя из дома во двор, крикнул:
      - Эй, форейторы! Шесть лошадей для двух карет и верхового коня для курьера.
      В этот миг поспешно вошел маркиз Дандуэн.
      - Сударь, - обратился он к Изидору, - вы предваряете карету короля, не так ли?
      - Да, сударь, и очень удивлен, видя вас и ваших людей в фуражках.
      - Нас не предупредили, сударь, к тому же нас одолевают угрозами, пытаются сбить с толку моих людей. Что нужно делать?
      - Как это - что? Когда проедет королевская карета, охранять ее, сообразуясь с обстоятельствами, а через полчаса отправиться следом и служить королевскому семейству арьергардом.
      Внезапно Изидор спохватился.
      - Тише! -прошептал он. - За нами шпионят; возможно, наш разговор подслушали. Идите к своему эскадрону и постарайтесь убедить людей остаться верными.
      В самом деле, в дверях кухни, где происходил разговор, маячил Друэ.
      Г-н Дандуэн удалился.
      В тот же миг послышались удары кнута, на площадь въехала карета короля и остановилась перед станцией.
      Слыша производимый ею шум, местные жители с любопытством обступили карету.
      Г-н Дандуэн, испытывая настоятельную потребность объяснить королю, почему тот нашел его и его людей на отдыхе, а не под ружьем, бросился к дверце кареты, держа в руке свою фуражку, и, всячески изъявляя свое почтение, принес извинения королю и королевскому семейству.
      Отвечая ему, король несколько раз приблизил лицо к окошку кареты.
      Изидор, не вынимая ноги из стремени, стоял совсем рядом с Друэ, который с пристальным вниманием изучал карету; в прошлом году Друэ был на празднике Федерации, видел там короля и теперь узнал его.
      Утром он получил значительную сумму в ассигнациях; он просмотрел одну за другой эти ассигнации с изображением короля, чтобы удостовериться, что они не фальшивые, и эти королевские изображения, отпечатавшиеся у него в памяти, так и взывали к нему: "Этот человек прямо перед тобой король!."
      Он вынул из кармана одну ассигнацию, сравнил выгравированный на ней портрет с оригиналом и прошептал:
      - Решительно, это он!
      Изидор зашел с другой стороны кареты; его брат загородил собой дверцу, на которую облокотилась королева.
      - Короля узнали! - сказал Изидор брату. - Ускорь отъезд кареты и посмотри внимательней на того высокого черноволосого мужчину. Это сын смотрителя станции, именно он опознал короля. Его зовут Жан Батист Друэ.
      - Ладно, я буду начеку, - сказал Оливье. - Поезжай.
      Изидор во весь дух поскакал дальше, чтобы заказать лошадей в Клермоне.
      Не успел он выехать за пределы городка, как форейторы, подгоняемые настойчивостью гг. де Мальдена и де Валори, а также обещанием целого экю за прогон, тронулись с места и лошади резвой рысью увлекли карету вперед.
      Граф не сводил глаз с Друэ.
      Друэ так и стоял на месте, он лишь тихо сказал что-то конюху.
      Шарни подошел к нему.
      - Сударь, - сказал он, - вам не заказывали лошадь для меня?
      - А как же, сударь, - отвечал Друэ, - но лошадей больше нет.
      - Как так, лошадей больше нет? - возразил граф. - А что за конь, которого сейчас седлают во дворе, сударь?
      - Это мой.
      - Не могли бы вы уступить его мне, сударь? Я заплачу, сколько потребуется.
      - Никак не могу, сударь. Уже поздно, а мне надо съездить по неотложному делу.
      Настаивать значило бы возбуждать подозрения; попытаться завладеть конем силой - погубить все дело.
      Однако Шарни нашел выход из положения.
      Он подошел к г-ну Дандуэну, который провожал глазами королевскую карету до поворота дороги.
      Г-н Дандуэн почувствовал, как на плечо ему легла чья-то рука.
      Он обернулся.
      - Тише! - сказал Оливье. - Это я, граф де Шарни. На станции для меня не нашлось лошади; велите кому-нибудь из ваших драгун спешиться и дайте мне его лошадь: мне нужно следовать за королем и королевой! Я один знаю, где находится подстава господина де Шуазеля, и если меня там не будет, король останется в Варенне.
      - Граф, - отвечал г-н Дандуэн, - я вам дам не лошадь моего драгуна, а одну из своих собственных.
      - Согласен. От малейшего происшествия зависит спасение короля и королевской семьи. Чем лучше будет конь, тем больше у нас шансов!
      И оба пошли по улицам, направляясь к квартире маркиза Дандуэна.
      Перед уходом Шарни поручил одному кавалерийскому офицеру следить за каждым движением Друэ.
      К несчастью, дом маркиза был расположен в пятистах шагах от площади. Пока оседлают лошадей, пройдет еще не меньше четверти часа; мы говорим лошадей, потому что г-н Дандуэн тоже должен вскочить в седло и, исполняя приказ, полученный от короля, двигаться вслед за каретой в качестве арьергарда.
      Вдруг графу де Шарни послышались громкие голоса, кричавшие: "Король! Королева!."
      Он бросился из дому, попросив г-на Дандуэна, чтобы тот велел привести ему коня на площадь.
      В самом деле, весь город ходил ходуном. Как только г-н Дандуэн и Шарни ушли с площади, Друэ, точно он только этого и ждал, закричал во все горло:
      - Карета, которая только что отъехала, принадлежит королю! И в ней едет король, королева и королевские дети!
      И вскочил на коня.
      Несколько приятелей попытались его удержать.
      - Куда ты? Что ты хочешь делать? Что ты задумал?
      Он ответил им, понизив голос:
      - Здесь был полковник с отрядом драгун. Я не имел никакой возможности задержать короля: началась бы потасовка, которая могла плохо для нас обернуться. Но я сделаю в Клермоне то, чего не сделал здесь. Прошу вас только об одном: задержите драгун.
      И он пустился галопом следом за королем.
      Тут-то и поднялся тот крик, который долетел до ушей Шарни; он был вызван распространившимся слухом о том, что в карете ехали король с королевой.
      На крик прибежали мэр и муниципальный совет; мэр потребовал, чтобы драгуны вернулись в казарму, поскольку уже пробило восемь часов.
      Шарни все услышал: король узнан, Друэ ускакал; он задрожал от нетерпения.
      В этот миг к нему подошел г-н Дандуэн.
      - Лошадей! Лошадей! - издали закричал ему Шарни.
      - Сию минуту их приведут, - заверил г-н Дандуэн.
      - Вы вложили в кобуры моего седла пистолеты?
      - Да.
      - Они заряжены?
      - Я сам их зарядил.
      - Хорошо! Теперь все зависит от быстроты вашего коня. Я должен догнать человека, который опередил меня на четверть часа, и убить его.
      - Как! Убить?
      - Да! Если я не убью его, все потеряно!
      - Черт побери! Тогда пойдемте навстречу лошадям!
      - Обо мне не заботьтесь; займитесь своими драгунами, которых подбивают на мятеж. Вон, видите, как мэр перед ними распинается? Вам тоже нельзя терять времени, ступайте же, ступайте!
      Тут подошел слуга с двумя лошадьми. Шарни наугад вскочил на ту, которая оказалась к нему ближе, вырвал из рук слуги уздечку, подобрал поводья, пришпорил и вихрем понесся за Друэ, не расслышав тех слов, что крикнул ему вслед маркиз Дандуэн.
      А между тем эти слова, унесенные ветром, были очень важны.
      - Вы взяли моего коня вместо вашего! - прокричал г-н Дандуэн. - Седельные пистолеты не заряжены!
      LVIII
      СУДЬБА
      Тем временем карета короля, впереди которой скакал Изидор, летела по дороге из Сент-Мену в Клермон.
      Как мы уже сказали, день клонился к вечеру; пробило уже восемь часов, когда карета въехала в Аргоннский лес, с обеих сторон обступивший дорогу.
      Шарни не мог предупредить королеву о помехе, вынудившей его задержаться: королевская карета отъехала прежде, чем Друэ объявил ему об отсутствии лошадей.
      На выезде из города королева спохватилась, что ее кавалер уже не скачет рядом с дверцей кареты, но ни замедлить бег коней, ни расспросить форейторов было невозможно.
      Раз десять, не меньше, высовывалась она из окна поглядеть назад, но никого не видела.
      Однажды ей показалось, что она заметила всадника, который несся галопом на большом расстоянии от них, но всадника этого уже трудно было различить в наступавших сумерках.
      В это же время - ибо для ясности изложения и чтобы ни одно обстоятельство этого ужасного путешествия не осталось в тени, мы будем переходить от одного действующего лица к другому, - в это же время, пока Изидор, исполняя роль курьера, скакал на четверть лье впереди кареты, пока сама карета катила по дороге из Сент-Мену в Клермон и углубилась в Аргоннский лес, пока Друэ несся вслед карете, а Шарни торопился вдогонку Друэ, маркиз Дандуэн вернулся к своему отряду и приказал играть сигнал .по коням."
      Но когда драгуны попытались выступить, оказалось, что улицы заполнены народом и лошади не могут сделать ни шагу вперед.
      В середине толпы находилось три сотни солдат национальной гвардии в мундирах и с ружьями в руках.
      Вступить в бой - а бой, судя по всему, предстоял жестокий - означало погубить короля.
      Разумнее было остаться и утихомирить всех этих людей. Г-н Дандуэн вступил с ними в переговоры, осведомился у зачинщиков, чего они хотят, чего добиваются и чем вызваны все эти угрозы и изъявления враждебности. Он рассчитывал, что король тем временем доберется до Клермона и найдет там г-на де Дамаса с его ста сорока драгунами.
      Если бы у него под началом было сто сорок драгун, как у г-на де Дамаса, маркиз Дандуэн попытался бы прорваться, но он располагал только тремя десятками солдат. А что он может с тридцатью драгунами против трех-четырехтысячной толпы?
      Только вести переговоры - и, как мы уже сказали, именно так он и поступил. В половине десятого карета короля, которую Изидор опередил всего на сотню шагов - так быстро гнали лошадей форейторы, - въехала в Клермон; она преодолела четыре лье, отделявшие один город от другого, за час с четвертью.
      Этим отчасти объяснялось для королевы отсутствие Шарни.
      Он нагонит их на подставе.
      Перед въездом в город карету короля ждал г-н де Дамас. Леонар его предупредил; он узнал ливрею курьера и остановил Изидора.
      - Простите, сударь, - окликнул г-н де Дамас виконта, - это вы скачете впереди короля?
      - А вы, сударь, - спросил Изидор, - вероятно, граф Шарль де Дамас?
      - Да.
      - Что ж, сударь, я в самом деле скачу впереди короля. Соберите ваших драгун и эскортируйте карету его величества.
      - Сударь, - отвечал граф, - в воздухе носится дух бунта, это тревожит меня, и я вынужден вам признаться, что, если мои драгуны узнают короля, я за них не поручусь. Могу обещать вам только одно: когда карета проедет, я построю отряд и перекрою дорогу.
      - Делайте, что в ваших силах, сударь, - сказал Изидор. - Вот король.
      И он указал на подъезжавшую в темноте карету, путь которой можно было проследить по искрам, летевшим из-под копыт лошадей.
      Ему самому надлежало поспешить вперед и заказать перемену лошадей.
      Спустя пять минут он остановился перед почтовой станцией.
      Почти одновременно с ним туда прибыли г-н де Дамас и пять-шесть драгун.
      Затем подъехала карета короля.
      Карета мчалась за Изидором по пятам, он даже не успел вновь вскочить в седло. Эта карета, не поражая великолепием, была в то же время столь необычна, что вокруг нее перед почтовой станцией сразу же столпилось множество народу.
      Г-н де Дамас стал перед самой дверцей, ничем не обнаруживая, что знает высокородных путешественников.
      Но ни король, ни королева не могли удержаться от расспросов.
      Король со своей стороны поманил г-на де Дамаса.
      Королева, со своей, - Изидора.
      - Это вы, господин де Дамас? - спросил король.
      - Да, государь.
      - А почему же ваши драгуны не в боевой готовности?
      - Государь, ваше величество запаздывает на пять часов. Мой эскадрон не слезал с коней с четырех часов пополудни. Я тянул время, сколько было возможно, но в городе поднялось беспокойство, и даже сами мои драгуны стали отпускать настораживающие замечания. Начнись брожение до проезда вашего величества - ударил бы набат и дорога оказалась бы перекрыта. Поэтому я оставил в седле только двенадцать человек, а остальных распустил на квартиры; я только оставил у себя дома трубачей, чтобы при первой надобности дать сигнал .по коням." Впрочем, как вы сами видите, государь, все к лучшему: дорога свободна.
      - Превосходно, - отозвался король, - вы действовали благоразумно. Когда я проеду, велите сыграть сигнал .седлай. и следуйте за каретой на расстоянии около четверти лье.
      - Государь, - вмешалась королева, - не угодно ли вам выслушать, что говорит господин Изидор де Шарни?
      - А что он говорит? - с некоторым нетерпением осведомился король.
      - Он говорит, государь, что вас узнал сын смотрителя станции в Сент-Мену; что он сам в этом убедился; что он видел, как этот молодой человек, держа в руках ассигнацию, сличал вас с изображенным на ней портретом; что он предупредил своего брата, и тот остался позади; там сейчас, несомненно, происходит нечто важное - недаром, как мы видим, граф де Шарни не появляется.
      - Ну, если нас узнали, тем более надо скорее ехать дальше, сударыня. Господин Изидор, поторопите форейторов, а сами поезжайте вперед.
      Конь Изидора был готов. Молодой человек вскочил в седло и крикнул форейторам:
      - На Варенн!
      Оба гвардейца, сидевшие на козлах, повторили:
      - На Варенн!
      Г-н де Дамас отступил назад, почтительно поклонившись королю, и форейторы пустили лошадей вскачь.
      Перемена лошадей произошла молниеносно, и карета неслась как ветер.
      На выезде из города ей навстречу попался гусарский офицер.
      Г-н де Дамас хотел было следовать за каретой короля вместе с теми несколькими людьми, которыми располагал, но король приказал ему совершенно другое, и он решил, что обязан подчиниться королевским распоряжениям, тем более что в городе начинало распространяться волнение. Горожане бегали из дома в дом, окна раскрывались, из них выглядывали лица, в них вспыхивал свет. Г-на де Дамаса заботило только одно - как бы не ударили в набат; он поспешил к церкви и выставил у ее дверей охрану.
      Впрочем, скоро уже к нему должно было подойти подкрепление - г-н Дандуэн со своими тридцатью людьми.
      Между тем все, казалось, успокоилось. Через четверть часа г-н де Дамас вернулся на площадь; там ждал его командир эскадрона г-н де Нуарвиль; г-н де Дамас дал ему указания касательно маршрута и велел привести людей в боевую готовность.
      Тут г-ну де Дамасу доложили, что на квартире его ждет драгунский унтер-офицер, посланный г-ном Дандуэном.
      Этот унтер-офицер предупредил его, чтобы он не ждал ни г-на Дандуэна, ни его драгун, потому что г-на Дандуэна задержали в мэрии жители Сент-Мену; еще он сообщил то, о чем г-н де Дамас уже знал, - что Друэ ускакал во весь опор вслед за каретами, но, по всей видимости, не догнал их, потому что в Клермоне так и не появился.
      Г-н де Дамас раздумывал над сведениями, полученными от унтер-офицера Королевского полка, как вдруг ему передали, что прибыл ординарец от гусар Лозена.
      Этот ординарец прискакал с поста в Варенне, его отправили командир г-н де Рориг вместе с гг. де Буйе-сыном и де Режкуром. Эти славные дворяне, обеспокоенные тем, что время идет, но никто не едет, послали к г-ну де Дамасу человека, чтобы он разузнал, нет ли каких известий о короле.
      - В каком состоянии вы оставили пост в Варенне? - первым делом спросил г-н де Дамас.
      - Там совершенно спокойно, - отвечал ординарец.
      - Где гусары?
      - В казарме, а лошади под седлом.
      - И вы не повстречали по дороге никакой кареты?
      - Так точно, повстречал одну, запряженную четырьмя лошадьми, а другую - двумя.
      - Это те самые кареты, о которых вам велено было разузнать. Все идет хорошо, - сказал г-н де Дамас.
      Затем он вернулся домой и приказал трубачам трубить сигнал .седлай."
      Он готовился последовать за королем и, если понадобится, прийти ему на помощь в Варенне.
      Пять минут спустя трубачи затрубили.
      Итак, если не считать происшествия, задержавшего в Сент-Мену тридцать человек г-на Дандуэна, все оборачивалось к лучшему.
      Впрочем, г-н де Дамас, имея под началом сто сорок драгун, обойдется и без подкрепления.
      Вернемся теперь к карете короля, которая по выезде из Клермона, вместо того чтобы ехать прямо на Верден, свернула налево и покатила в сторону Варенна.
      Мы уже описывали топографическое расположение Варенна, разделенного на верхний город и нижний город; мы рассказывали, как было принято решение переменить лошадей на краю города в стороне Д?на и как, чтобы туда добраться, нужно было спуститься по дороге, ведущей на мост, пересечь мост, проехав под аркой башни, и подкатить к заставе г-на де Шуазеля, вокруг которой должны были нести караул гг. де Буйе и де Режкур. Г-на де Рорига, молодого офицера двадцати лет от роду, не посвятили в суть дела, и он полагал, что прибыл сюда эскортировать армейские деньги.
      Но как мы помним, когда карета прибудет в это опасное место, не кто иной, как Шарни, должен провести ее через лабиринт улочек. Шарни провел в Варенне две недели, все изучил, все исследовал; он знал здесь каждую тумбу, помнил каждый проулок.
      К несчастью, Шарни так и не появился!
      А королева была обеспокоена вдвойне. Если в таких обстоятельствах Шарни не догнал карету, значит, на пути у него возникло какое-то серьезное препятствие.
      Сам король впал в беспокойство, подъезжая к Варенну; он рассчитывал на Шарни и даже не захватил с собой плана города.
      Кроме того, ночь была хоть глаз выколи; на небе светили только звезды; в такую ночь легко заплутать даже в знакомых местах, а уж тем более в окрестностях чужого города.
      По указанию Изидора, поступившему от самого графа де Шарни, следовало остановиться на подступах к городу.
      Здесь Оливье должен был сменить Изидора и, как мы уже сказали, взять на себя предводительство караваном.
      Но Изидор, так же как королева, был обеспокоен отсутствием брата. У него оставалась единственная надежда на то, что г-н де Буйе или г-н де Режкур, снедаемые нетерпением, двинулись навстречу королю и ждут его перед въездом в город.
      Они стоят в городе уже два-три дня, освоились в нем и легко справятся с ролью проводников.
      И вот, когда Изидор подъехал к подножию холма и увидал несколько редких огоньков, светившихся в городе, он остановился в нерешительности и огляделся по сторонам, пытаясь разглядеть что-нибудь в потемках.
      Он ничего не увидел.
      Тогда он принялся, сперва потихоньку, потом громче, потом во всю силу легких, звать гг. де Буйе и де Режкура.
      Никакого ответа.
      Постепенно приближаясь, доносился, подобно дальнему грому, стук колес и копыт: это за четверть лье от него катила карета.
      Изидора осенила одна мысль. Может быть, эти господа прячутся на опушке леса, что тянется по левую сторону дороги?
      Он въехал в лес и прочесал всю опушку.
      Никого.
      Оставалось только ждать, и он стал ждать.
      Через пять минут подъехала карета короля.
      Из одного окошка выглядывал король, из второго королева.
      Оба в один голос спросили:
      - Вы не видали графа де Шарни?
      - Государь, - отвечал Изидор, - я его не видел, и, коль скоро его здесь нет, это означает, что, когда он преследовал этого треклятого Друэ, с ним приключилось какое-то тяжкое несчастье.
      Королева испустила стон.
      - Что же делать? - спросил король.
      Потом он обратился к обоим гвардейцам, спрыгнувшим с козел.
      - Вы знаете город, господа? - спросил он.
      Города никто не знал; оба ответили отрицательно.
      - Государь, - сказал Изидор, - все тихо, и, судя по этому, никакой опасности нет; быть может, ваше величество соблаговолит подождать минут десять? Я въеду в город и попытаюсь навести справки о господах Буйе и де Режкуре или хотя бы о подставе господина де Шуазеля. Не помнит ли ваше величество название того постоялого двора, где должны ждать лошади?
      - Увы, нет, - отвечал король, - я знал, да забыл. Но вы все равно ступайте, а мы тем временем попытаемся что-либо разузнать.
      Изидор помчался в сторону нижнего города и вскоре скрылся из виду за первыми домами.
      LIX
      ЖАН БАТИСТ ДРУЭ
      Слова короля .мы попытаемся что-либо разузнать. были вызваны тем, что по правую сторону от дороги виднелось несколько домиков, с которых начинался верхний город.
      На шум, поднятый каретами, дверь одного домика даже приотворилась, и внутри мелькнул свет.
      Королева вышла, взяла г-на де Мальдена под руку и направилась к дому.
      Но при их приближении дверь затворилась.
      Правда, захлопнулась она не столь быстро, и г-н де Мальден, заранее заметивший, что хозяин жилья не слишком-то расположен к гостеприимству, успел броситься вперед и придержать ее, прежде чем ключ повернулся в замке.
      Под нажимом г-на де Мальдена она отворилась, явно вопреки воле хозяина.
      За дверью, силясь ее захлопнуть, стоял человек лет пятидесяти, в халате и домашних туфлях на босу ногу.
      Как мы догадываемся, человек этот был изрядно удивлен тем, что к нему врываются силой и что дверь его распахнулась под рукой незнакомца, за спиной которого стоит какая-то женщина.
      Человек в халате метнул быстрый взгляд на королеву, чье лицо освещал фонарь, который был у него в руке, и содрогнулся.
      - Что вам угодно, сударь? - спросил он у г-на де Мальдена.
      - Сударь, - отвечал гвардеец, - мы не знаем Варенна и просим вас оказать нам любезность и объяснить, гдо тут дорога на Стене.
      - А если я это сделаю, - возразил незнакомец, - и если станет известно, что я дал вам эти сведения, и если окажется, что я этим себя погубил?
      - Ах, сударь, - отвечал гвардеец, - даже если, оказывая нам эту услугу, вы и подвергаетесь риску, все же простая любезность не позволит вам отказать в помощи женщине, которой грозит опасность.
      - Сударь, - возразил ему человек в халате, - особа у вас за спиной не женщина... - И, приблизив губы к уху г-на де Мальдена, он шепнул: Это королева!
      - Сударь!
      - Я узнал ее.
      Королева, услыхав или догадавшись, о чем идет речь, потянула г-на де Мальдена назад.
      - Прежде чем мы пойдем дальше, - сказала она, - предупредите короля, что меня узнали.
      Г-н де Мальден мигом исполнил это поручение.
      - Хорошо же, - сказал король, - попросите этого человека подойти ко мне, я хочу с ним поговорить.
      Г-н де Мальден вернулся и, полагая, что скрывать истину далее бесполезно, сказал:
      - Король желает говорить с вами, сударь.
      Человек испустил вздох и, скинув туфли, чтобы не шуметь, босиком приблизился к дверце кареты.
      - Ваше имя, сударь? - первым делом осведомился король.
      - Господин де Префонтен, государь, - с запинкой отвечал тот.
      - Кто вы такой?
      - Майор кавалерии, кавалер королевского и военного ордена Святого Людовика.
      - Как майор и кавалер ордена Святого Людовика вы, несомненно, дважды присягали мне на верность, сударь; значит, ваш долг - помочь мне в затруднениях, которые я теперь испытываю.
      - Разумеется, - пролепетал майор, - но я умоляю ваше величество поторопиться, меня могут увидеть.
      - Э, сударь, - заметил г-н де Мальден, - если вас увидят, тем лучше! Вам никогда не представится такая блестящая возможность исполнить свой долг.
      Майор, судя по всему, не разделял этого мнения: у него вырвалось нечто, напоминавшее стон.
      Королева с жалостью пожала плечами и нетерпеливо топнула ногой.
      Король подал ей знак, а затем вновь обратился к майору.
      - Сударь, - спросил он, - быть может, вы слыхали о лошадях, которые ждут следующую по дороге карету, или видели гусар, которые со вчерашнего дня стоят в городе?
      - Да, государь, и лошади, и гусары находятся на другом конце города; лошади - в гостинице "Великий монарх., а гусары, вероятно, в казарме.
      - Благодарю, сударь. Теперь можете идти в дом: никто вас не видел, значит, ничего с вами не случится.
      - Государь!
      Не слушая более, король подал руку королеве, чтобы помочь ей подняться в карету, и, обратившись к гвардейцам, ожидавшим его приказаний, сказал:
      - На козлы, господа, и в гостиницу "Великий монарх.!
      Оба офицера вернулись на козлы и крикнули форейторам:
      - В гостиницу "Великий монарх.!
      Но в этот миг из лесу вынырнул какой-то призрачный всадник, который наискосок пересек дорогу и закричал:
      - Форейторы! Ни шагу дальше!
      - Почему? В чем дело? - изумились форейторы.
      - Потому что вы везете короля, он сбежал. Но я именем нации приказываю вам: ни с места!
      Форейторы уже приготовились было трогать с места, но тут они замерли и прошептали:
      - Король!."
      Людовик XVI понял, что положение отчаянное.
      - Кто вы такой, - крикнул он, - и почему тут распоряжаетесь?
      - Я простой гражданин, но я представляю закон и говорю от имени нации. Ни с места, форейторы, приказываю вам во второй раз! Вы хорошо меня знаете: я Жан Батист Друэ, сын смотрителя станции в Сент-Мену.
      - О, негодяй! - вскричали оба гвардейца, спрыгивая с козел и извлекая из ножен охотничьи ножи. - Так это он!
      Но не успели они спрыгнуть на землю, как Друэ уже умчался по улицам нижнего города.
      - Но Шарни, Шарни? - прошептала королева. - Что с ним сталось?
      И она забилась в угол кареты, почти безучастная ко всему происходящему.
      Но что же сталось с Шарни и каким образом он упустил Друэ?
      Судьба, снова судьба!
      Конь г-на Дандуэна скакал превосходно, но Друэ выехал на двадцать минут раньше графа.
      Надо было наверстать эти двадцать минут.
      Шарни вонзил шпоры в бока коня, животное взвилось, выдохнуло пену из ноздрей и пустилось в галоп.
      Но Друэ тоже несся во весь опор, хоть и не знал, гонятся за ним или нет.
      Правда, у Друэ была почтовая кляча, а у Шарни чистокровный скакун.
      Поэтому на протяжении одного лье расстояние между ними сократилось на треть.
      Тут Друэ обнаружил погоню и удвоил усилия, чтобы ускользнуть от опасного преследователя.
      На исходе второго лье графу де Шарни удалось наверстать столько же, а Друэ оглядывался все чаще и все с большей тревогой.
      Друэ уехал так поспешно, что не взял с собой оружия.
      Да, молодой патриот не боялся смерти - позже он хорошо это доказал, но он боялся, как бы его не остановили, боялся упустить короля, боялся, как бы от него не ускользнула чудом представившаяся возможность навсегда прославить свое имя.
      До Клермона оставалось еще два лье, но ясно было, что на исходе первого лье, вернее, третьего, считая от Сент-Мену, преследователь его настигнет.
      Между тем, словно для того, чтобы подхлестнуть его пыл, впереди смутно виднелась королевская карета.
      Мы говорим - смутно, потому что было уже, как мы знаем, около половины десятого вечера и, хотя стояли самые длинные дни в году, уже начало смеркаться.
      Друэ с удвоенной силой принялся пришпоривать и нахлестывать лошадь.
      До Клермона оставалось уже не более трех четвертей лье, но Шарни был в каких-нибудь двухстах шагах от него.
      Друэ знал, что в Варенне нет почтовой станции, и не сомневался, что король едет в Верден.
      Друэ уже начал отчаиваться: прежде чем он настигнет короля, он сам будет настигнут.
      За пол-лье от Клермона он услыхал галоп Шарни, гнавшегося за ним по пятам, и ржание коня, перекликавшееся с ржанием его собственной лошади.
      Следовало или отказаться от дальнейшей погони, или лицом к лицу схватиться с преследователем; но второе было не в его силах, потому что, как мы уже сказали, у Друэ не было оружия.
      Внезапно, когда от него до Шарни уже оставалось не более пятидесяти шагов, навстречу Друэ попались форейторы, которые возвращались верхом на распряженных лошадях. Друэ признал в них тех самых, что везли королевские кареты.
      - А, это вы! - крикнул он. - Вы от Вердена, не так ли?
      - Почему от Вердена? - удивились форейторы.
      - Я имею в виду, - объяснил Друэ, - что кареты, которые вы сопровождали, поехали в Верден.
      И с этими словами он, из последних сил погоняя коня, оставил их позади.
      - Нет, - крикнули ему вслед форейторы, - мы по дороге, что из Варенна!
      Друэ взревел от радости.
      Он спасен, а король погиб!
      Если бы король поехал по Верденской дороге, Друэ бы пришлось гнаться за королевской каретой по прямой, потому что дорога от Сент-Мену до Вердена представляет собой прямую линию.
      Но король поехал из Клермона в Варенн, а дорога на Варенн отклоняется от основного пути почти под острым углом вправо.
      Друэ устремился в Аргоннский лес, где ему был знаком каждый закоулок; срезав путь прямиком через лес, он выигрывал у короля четверть часа времени, а кроме того, темнота в лесу служила ему защитой.
      Шарни, изучивший топографию всей округи немногим хуже Друэ, понял, что Друэ ушел от него из-под носа, и в свой черед испустил яростный вопль.
      Почти одновременно с Друэ он пустил коня поперек узкой равнины, отделявшей дорогу от леса, и закричал:
      - Стой! Стой!
      Но Друэ и не думал отвечать; он пригнулся к шее своего коня, подгоняя его шпорами, хлыстом, голосом. Ему бы только добраться до леса, и он спасен!
      И он доберется - но для этого ему надо проскочить в десяти шагах от Шарни.
      Шарни вынимает один из пистолетов, целится в Друэ.
      - Стой, - кричит он, - или я тебя убью!
      Друэ еще ниже пригибается к шее своего коня и еще сильнее подгоняет его.
      Шарни спускает курок, но в темноте лишь сверкают искры: это кремень стукнулся о затвор.
      Шарни в ярости швыряет пистолетом в Друэ и, выхватив второй пистолет, бросается в лес в погоню за беглецом, замечает его в просвете между стволами и снова стреляет- опять осечка!
      Тут-то он и вспомнил, что, когда он взял с места в карьер, г-н Дандуэн крикнул ему вслед какие-то слова, которых он не разобрал. "Вот оно что, - сказал себе граф, - я сел не на ту лошадь, и он наверняка кричал мне, что пистолеты не заряжены. Ничего, я догоню этого негодяя и, если понадобится, задушу его голыми руками!."
      И он вновь ринулся в погоню за тенью, еще видневшейся в потемках.
      Однако едва он проскакал по незнакомому лесу сотню шагов, как конь его свалился в канаву; Шарни кубарем скатился на землю, встал, вновь вскочил в седло, но Друэ уже исчез.
      Вот каким образом Друэ удалось ускользнуть от графа де Шарни; вот каким образом он явился на большой дороге, подобный грозному призраку, и скомандовал форейторам, сопровождавшим короля, стоять на месте.
      Форейторы остановились: ведь Друэ приказывал именем нации, а это уже начинало звучать убедительней, чем приказы именем короля.
      Едва Друэ углубился в улочки нижнего города, как взамен затихающего вдали галопа его коня вновь раздался цокот копыт; приближался другой конь.
      На той самой улице, по которой ускакал Друэ, показался Изидор.
      Он привез те же сведения, которые дал и г-н де Префонтен.
      Лошади г-на де Шуазеля находятся на другом конце города, в гостинице "Великий монарх.; там же поджидают гг. де Буйе и де Режкур.
      Третий офицер, г-н де Рориг, находится в казарме вместе с гусарами.
      Эти сведения Изидору дал трактирный слуга, запиравший свое заведение; он ручался в их достоверности.
      Но августейшие путешественники, вместо того чтобы обрадоваться этим новостям, были объяты непреодолимым ужасом.
      Г-н де Префонтен изливался в жалобах; оба гвардейца сыпали угрозами.
      Изидор прервал свой отчет.
      - Что случилось, господа? - спросил он,
      - Вы видели на этой улице всадника, скакавшего галопом?
      - Да, государь, - сказал Изидор.
      - Так вот, это был Друэ, - сообщил король.
      - Друэ! - с душераздирающим отчаянием вскричал Изидор. - Значит, мой брат погиб!
      Королева со стоном закрыла лицо руками.
      LX
      СТОРОЖЕВАЯ БАШНЯ НА ВАРЕННСКОМ МОСТУ
      Невыразимое уныние охватило всех этих несчастных, которым грозила неведомая, но страшная опасность и которые принуждены были остановиться прямо посреди дороги.
      Изидор первый взял себя в руки.
      - Государь, - сказал он, - жив мой брат или умер, не будем больше о нем думать, подумаем о вашем величестве. Нельзя терять ни секунды, форейторы знают гостиницу "Великий монарх." Скорее туда!
      Но форейторы не двигались с места.
      - Вы не слышали? - обратился к ним Изидор.
      - Отчего же, слышали.
      - Почему же мы не отправляемся?
      - Потому что господин Друэ нам запретил.
      - Как! Господин Друэ вам запретил? И если король приказывает вам, а господин Друэ запрещает, то вы повинуетесь господину Друэ?
      - Мы повинуемся нации.
      - Ну, господа, - сказал Изидор двум своим товарищам, - бывают минуты, когда жизнь человеческая ничего более не стоит: возьмите на себя каждый одного человека, а я беру на себя вот этого; мы поведем лошадей сами.
      И он схватил за ворот того форейтора, который оказался к нему ближе, и приставил к его груди острие своего охотничьего ножа.
      Королева увидела, как блеснули три лезвия, и вскрикнула.
      - Господа, - взмолилась она, - господа, пощадите их! - Потом обратилась к форейторам: - Друзья мои, - сказала она, - вы немедля получите на троих пятьдесят луидоров и пенсион в пятьсот франков каждому, только спасите короля!
      Не то форейторов испугали явные намерения троих молодых людей, не то привлекли денежные посулы, но они все же пустили лошадей вскачь по дороге.
      Г-н де Префонтен дрожа вернулся к себе и забаррикадировался.
      Изидор галопом несся впереди кареты. Нужно было пересечь город и перебраться через мост; когда город и мост останутся позади, до гостиницы "Великий монарх. будет рукой подать.
      Карета на всей скорости спустилась по склону, который вел в нижний город.
      Но, подъехав к арке, расположенной в основании башни и ведущей на мост, путники обнаружили, что одна из створок ворот закрыта.
      Распахнули створку, но проход загораживали две или три повозки.
      - Ко мне, господа, - произнес Изидор, спрыгнув с коня и убирая с дороги повозки.
      В этот миг послышались первые раскаты барабана и гул набата.
      Друэ сделал свое дело.
      - А, негодяй! - скрипнув зубами, воскликнул Изидор. - Попадись он мне...
      И нечеловеческим усилием он сдвинул в сторону одну из двух повозок, покуда гг. де Мальден и де Валори двигали другую.
      Третья осталась стоять поперек дороги.
      - А теперь возьмемся за последнюю! - сказал Изидор.
      И третья повозка в тот же миг въехала под арку.
      Внезапно между досками ее боковой стенки просунулись четыре или пять ружейных стволов.
      - Ни шагу дальше, или вы мертвецы, господа! - произнес чей-то голос.
      - Господа, господа, - сказал король, высунувшись из окошка кареты, не вздумайте прорываться силой через этот проход, я вам запрещаю.
      Оба офицера и Изидор сделали шаг назад.
      - Чего они от нас хотят? - осведомился король.
      И в тот же миг внутри кареты прозвучал вопль ужаса.
      Покуда одни люди перегородили въезд на мост, двое или трое других окружили карету и в дверцы ее просунулось несколько ружейных стволов.
      Один из них метил в грудь королеве.
      Изидор все видел; он бросился туда и отвел ствол ружья в сторону.
      - Огонь! Огонь! - вскричало несколько голосов.
      Один из людей послушался; к счастью, его ружье дало осечку.
      Изидор занес руку и хотел ударить этого человека своим охотничьим ножом, но королева остановила его.
      - Ах, государыня, - вне себя от гнева вскричал Изидор, - дайте мне проучить этого мерзавца!
      - Нет, сударь, - возразила королева, - немедля вложите клинок в ножны!
      Изидор повиновался, но наполовину: он опустил свой охотничий нож, но не вложил его в ножны.
      - О, встретить бы мне Друэ!." - прошептал он.
      - А этого человека, - вполголоса отозвалась королева, с неожиданной силой стиснув ему локоть, - этого человека я вам уступаю.
      - Но послушайте, господа, - повторил король, - чего вы от нас хотите?
      - Хотим видеть вашу подорожную, - ответили два-три голоса.
      - Подорожную? Ладно, - согласился король, - приведите сюда представителей городских властей, мы покажем им подорожную.
      - Ну вот, ей-Богу, что за фокусы! - вскричал, прицелившись в короля, человек, чье ружье дало осечку.
      Но оба гвардейца набросились на него и повалили наземь.
      В пылу борьбы ружье выстрелило, но пуля никого не задела.
      - Эй, кто стрелял? - крикнул кто-то.
      Обладатель ружья, которого гвардейцы топтали ногами, проревел:
      - Ко мне!
      На помощь к нему подоспело с полдюжины вооруженных людей.
      Гвардейцы обнажили свои охотничьи ножи и изготовились к бою.
      Король и королева безуспешно пытались остановить тех и других; надвигалась ужасная, ожесточенная, смертельная схватка.
      Но тут в самую гущу дерущихся ринулись двое: один был перепоясан трехцветным шарфом, другой- в мундире.
      Человек в трехцветном шарфе был уполномоченный коммуны Сосс.
      Человек в мундире был командир национальной гвардии Анноне.
      За их спинами в свете двух-трех факелов поблескивали два десятка ружей.
      Король понял, что эти двое послужат ему если не спасителями, то по крайней мере защитой от немедленной расправы.
      - Господа, - сказал он, - я и мои попутчики готовы ввериться вам, но защитите нас от жестокости этих людей.
      И он кивнул на людей с ружьями.
      - Опустить оружие, господа! - крикнул Анноне.
      Те с ворчанием повиновались.
      - Простите нас, сударь, - обратился к королю уполномоченный коммуны, - но прошел слух, будто его величество Людовик Шестнадцатый бежал, и долг повелевает нам удостовериться, так ли это.
      - Удостовериться, так ли это? - воскликнул Изидор. - Если в этой карете в самом деле едет король, ваш долг - склониться к его ногам; если, напротив, в ней едет частное лицо, по какому праву вы его задерживаете?
      - Сударь, - произнес Сосс, по-прежнему обращаясь к королю, - я говорю с вами; не соблаговолите ли вы ответить мне?
      - Государь, - шепнул Изидор, - выиграйте у них время; за нами, несомненно, следуют господин де Дамас и его драгуны, они скоро будут здесь.
      - Вы правы, - отозвался король.
      Потом обратился к г-ну Соссу:
      - А если наша подорожная в порядке, сударь, вы позволите нам продолжать путь?
      - Разумеется, - отвечал Сосс.
      - Что ж, в таком случае, госпожа баронесса, - сказал король, обращаясь к г-же де Турзель, - будьте добры, поищите вашу подорожную и дайте ее этим господам.
      Г-жа де Турзель поняла, что имел в виду король, прося ее .поискать. подорожную.
      И в самом деле, она принялась ее искать, но в тех карманах, где ее заведомо не было.
      - Ну, - произнес нетерпеливо и угрожающе один из голосов, - теперь вы видите: нет у них никакой подорожной!
      - Что вы. господа, - возразила королева, - подорожная у нас имеется, но госпожа баронесса Корф не знала, что ее будут у нас спрашивать, и куда-то засунула.
      В толпе поднялся издевательский ропот, свидетельствовавший о том, что уловка путешественников никого не провела.
      - У нас есть очень простой выход из положения, - сказал Сосс. - Форейторы, везите карету к моей лавке. Эти господа и дамы войдут ко мне в дом, а там все разъяснится. Форейторы, вперед! Господа солдаты национальной гвардии, эскортируйте карету.
      Это приглашение настолько напоминало приказ, что никто и не помыслил от него уклониться.
      Впрочем, попытка такого рода едва ли имела бы успех.
      Набат гудел по-прежнему, барабан все грохотал, а толпа, окружившая карету, прибывала с каждой минутой.
      Карета тронулась с места.
      - О господин де Дамас, господин де Дамас! - прошептал король. - Лишь бы он прибыл прежде, чем мы войдем в этот проклятый дом.
      Королева молчала; она думала о Шарни, подавляла вздохи и сдерживала слезы.
      Добрались до дверей лавки г-на Сосса, а о г-не де Дамасе по-прежнему не было ни слуху ни духу.
      Но что же с ним произошло, что помешало этому благородному офицеру, на чью преданность, безусловно, можно было положиться, исполнить приказы, которые были им получены, и обещания, данные королю?
      Расскажем об этом в двух словах, чтобы раз и навсегда обнародовать все подробности этой зловещей истории.
      Мы расстались с г-ном де Дамасом, когда он велел трубачу, которого для пущей надежности запер у себя дома, играть сигнал .седлай."
      В этот момент, когда прозвучал первый звук трубы, граф был занят тем, что вынимал из секретера деньги; заодно он извлек оттуда кое-какие бумаги, которые ему не хотелось ни оставлять, ни брать с собой.
      Пока он занимался всем этим, дверь комнаты отворилась, и на пороге показались несколько членов муниципального совета.
      Один из них приблизился к графу.
      - Что вам угодно? - осведомился г-н де Дамас, удивленный этим нежданным посещением, и выпрямился, чтобы заслонить собой пару пистолетов, лежавших на камине.
      - Ваше сиятельство, - вежливо, но твердо отвечал один из вошедших, мы хотим знать, по какой причине вы собрались уезжать именно теперь.
      Г-н де Дамас смерил изумленным взглядом человека, осмелившегося предложить такой вопрос высокопоставленному офицеру.
      - Ну, это проще простого, сударь, - отвечал он, - я собрался уезжать именно теперь, потому что получил такой приказ.
      - С какой целью вы уезжаете, господин полковник? - продолжало допытываться все то же лицо.
      Г-н де Дамас пристально поглядел на него с еще большим изумлением.
      - С какой целью? Прежде всего, я этого сам не знаю, а если и знал бы, то не сказал бы вам.
      Посланцы муниципального совета переглянулись, жестами подбадривая друг друга, и тот, который первым заговорил с г-ном де Дамасом, продолжал.
      - Сударь, - объявил он, - муниципальному совету Клермона желательно, чтобы вы покинули наш город не нынче вечером, а завтра утром.
      У г-на де Дамаса заиграла на губах недобрая улыбка солдата, у которого не то по невежеству, не то в надежде его запугать просят о чем-либо, несовместимом с законами дисциплины.
      - Вот как! - протянул он. - Значит, клермонскому муниципальному совету желательно, чтобы я остался здесь до утра?
      - Да.
      - Что ж, сударь, передайте клермонскому муниципальному совету, что, к величайшему своему прискорбию, я вынужден отказать ему в его пожелании, учитывая, что, насколько мне известно, никакой закон не даст клермонскому муниципальному совету права препятствовать передвижению войск. Что до меня, то я получаю приказы только от моего военного начальства, и вот мой приказ об отбытии.
      С этими словами г-н де Дамас протянул депутатам муниципального совета приказ.
      Тот, кто стоял ближе всего к графу, принял приказ из его рук и передал своим спутникам, а г-н де Дамас тем временем завладел пистолетами, которые заранее выложил на камин и прикрыл своим телом.
      Член муниципального совета, который с самого начала вступил с г-ном де Дамасом в переговоры, вместе со своими собратьями осмотрел предъявленный им документ и сказал:
      - Сударь, приказ совершенно ясен, и мы тем более должны воспротивиться его исполнению, что он, вне всякого сомнения, предписывает вам то, чего в интересах Франции допускать не следует. Итак, именем нации сообщаю вам, что вы арестованы.
      - А я, господа, - возразил граф, являя на всеобщее обозрение оба своих пистолета и наводя их на двух муниципальных чиновников, стоявших к нему ближе, - я сообщаю вам, что уезжаю.
      Чиновники не ожидали, что им пригрозят оружием; под влиянием первого испуга или, быть может, удивления они посторонились; г-н де Дамас перескочил через порог, бросился в сени, запер их двери на два оборота ключа, бегом спустился по лестнице, увидел у дома своего коня, вскочил в седло и галопом ринулся на площадь, где собирался полк; там он обратился к г-ну де Флуараку, одному из своих офицеров, сидевшему в седле:
      - Нужно выбраться отсюда во что бы то ни стало; главное - спасти короля.
      Г-н де Дамас не знал, что Друэ ускакал из Сент-Мену, он не знал еще о бунте в Клермоне и полагал, что король будет в безопасности, если, миновав Клермон, доберется до Варенна, где его ждут подстава г-на де Шуазеля и гусары Лозена под началом гг. Жюля де Буйе и де Режкура.
      Тем не менее для пущей надежности он обратился к полковому квартирмейстеру, который в числе первых выехал на площадь вместе с фурьерами и драгунами, стоявшими на одной квартире с ним.
      - Господин Реми, - понизив голос, сказал ему граф, - отправляйтесь в путь. Пустите коня в галоп, скачите во весь опор, догоните кареты, которые только что отъехали: вы ответите мне за них головой!
      Квартирмейстер пришпорил коня и вместе с фурьерами и четырьмя драгунами пустился в путь; но по выезде из Клермона они очутились на развилке дорог, поехали не той дорогой и заплутали.
      Воистину, в эту роковую ночь сама судьба вмешивалась во все!
      На площади медленно строился отряд. Члены муниципального совета, которых г-н де Дамас запер у себя на квартире, с легкостью выбрались из-под замка, высадив дверь; они науськивали народ и национальную гвардию, которые собирались куда решительнее и целеустремленнее, чем драгуны. В разгар хлопот г-н де Дамас вдруг обнаружил, что несколько ружей держат его на мушке, и это усугубило его тревогу. Он видел, что его солдаты в нерешительности; он проехал перед строем, пытаясь подкрепить в них чувство преданности королю, но солдаты качали головами. Хотя не все еще собрались, он рассудил, что следует немедленно выступать; он скомандовал .вперед марш-марш., но никто не шелохнулся. Тем временем муниципальные чиновники выкрикивали:
      - Драгуны! Ваши офицеры - предатели, они ведут вас на бойню. Драгуны - патриоты! Да здравствуют драгуны!
      А национальная гвардия и народ кричали:
      - Да здравствует нация!
      Г-н де Дамас, который дал приказ к выступлению вполголоса, решил было сперва, что этот приказ не был услышан; он обернулся и увидел, что во второй шеренге драгуны спешились и братаются с народом.
      Тут он понял, что от этих людей ждать больше нечего. Он взглядом собрал вокруг себя офицеров.
      - Господа, - сказал он, - солдаты предают короля. Я взываю к тем из солдат, в ком течет благородная кровь: кто меня любит, за мной! В Варенн!
      И, вонзив шпоры в бока коня, он первым бросился сквозь толпу, а за ним - г-н де Флуарак и три офицера.
      Эти трое офицеров, вернее, унтер-офицеров были фельдфебель Фук и два сержанта - Сен-Шарль и Ла Потри.
      От шеренги отделились пять или шесть драгун, оставшихся верными, и также последовали за г-ном де Дамасом.
      Вслед героическим беглецам было пущено несколько пуль, но все они просвистели мимо.
      Вот почему г-н де Дамас и его драгуны не подоспели на защиту короля, когда его задержали под аркой сторожевой башни в Варенне, вынудили покинуть карету и препроводили к уполномоченному коммуны г-ну Соссу.
      Александр Дюма ГРАФИНЯ ДЕ ШАРНИ ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
      I
      НЕНАВИСТЬ ЧЕЛОВЕКА ИЗ НАРОДА
      Оказавшись лицом к лицу, двое мужчин с секунду смотрели друг на друга, но взгляд дворянина не заставил представителя народа опустить глаза.
      Более того, Бийо заговорил первым:
      - Господин граф оказал мне честь объявить, что желал бы побеседовать со мной. Я жду, что он соблаговолит мне сказать.
      - Бийо, - спросил Шарни, - почему получается так, что я встречаю в вас мстителя? Я считал вас нашим другом, другом дворянства, а кроме того, добрым и верным подданным короля.
      - Да, я был добрым и верным подданным короля, господин граф, но вот вашим другом не был: такая честь была не для бедного фермера вроде меня. Я был вашим покорным слугой.
      - И что же?
      - А то, господин граф, что, как видите, я уже не являюсь ни тем, ни другим.
      - Я не понимаю вас, Бийо.
      - А зачем вы хотите меня понять, господин граф? Разве я спрашиваю вас о причинах вашей преданности королю, о причинах вашей преданности королеве? Нет, я просто полагаю, что у вас есть причины действовать именно так, поскольку вы - человек честный и умный, принципы ваши основательны и, уж во всяком случае, поступая так, вы не идете против совести. Я не обладаю вашим высоким положением и вашей ученостью, но, раз уж вы знаете или знали меня как человека тоже честного и умного, почему бы вам не предположить, что и у меня, как у вас, есть свои причины, пусть даже не столь основательные, и что я тоже не иду против своей совести?
      - Бийо, - сказал Шарни, совершенно не осведомленный о причинах ненависти фермера к дворянству и королевской власти, - но ведь совсем недавно вы, насколько я знаю, были настроены иначе, нежели сейчас.
      - Разумеется, и я этого не отрицаю, - с горькой улыбкой молвил Бийо. - Да, вы меня знали совершенно другим. Скажу вам, господин граф, совсем недавно я был истинным патриотом, преданным двум людям - королю и господину Жильберу, и еще я был предан своей стране. Но однажды полицейские короля, и должен вам признаться, тут я впервые ощутил возмущение против него, - покачав головой, заметил фермер, - так вот, однажды полицейские короля явились ко мне и, наполовину силой, наполовину воспользовавшись внезапностью, отняли у меня шкатулку, бесценную вещь, доверенную мне на хранение господином Жильбером. Обретя свободу, я тотчас же отправился в Париж и прибыл туда вечером тринадцатого июля, попав как раз в разгар волнений, когда люди несли бюсты герцога Орлеанского и господина Неккера, крича: "Да здравствует герцог Орлеанский! Да здравствует господин Неккер!" Большого вреда от этого королю не было, и, однако, нас неожиданно атаковали королевские солдаты. Я видел, как вокруг меня падали несчастные - кто от удара саблей по голове, кто пронзенный пулею в грудь, хотя единственным их преступлением было то, что они выкрикивали здравицы двум людям, которых, верней всего, даже и не знали. Я видел, как господин де Ламбеск, друг короля, преследовал в саду Тюильри женщин и детей, хотя те даже ничего не кричали, видел, как его лошадь сшибла и растоптала семидесятилетнего старика. И это тоже настроило меня против короля. На следующий день я пришел в пансион к Себастьену и узнал от бедного мальчика, что его отец по приказу короля, испрошенному какой-то придворной дамой, заключен в Бастилию! И тогда я опять подумал, что у короля, которого все считают таким добрым, при всей его доброте случаются долгие периоды затмения, неведения или забывчивости, и вот, чтобы исправить, насколько это в моих силах, одну из ошибок, которую допустил король в такой вот период забывчивости, неведения или затмения, я, сколько мог, способствовал взятию Бастилии. Мы вошли в нее, хотя это было нелегко: солдаты короля стреляли в нас, и мы потеряли почти двести человек убитыми, и это дало мне новые основания усомниться в великой доброте короля, в которую все так верили, но Бастилия была взята, и в одной из камер я нашел господина Жильбера, ради которого я только что раз двадцать рисковал жизнью. К тому же господин Жильбер первым делом заявил мне, что король добр, что он даже понятия не имеет о большинстве несправедливостей, которые творятся от его имени, и что винить в этих несправедливостях надо не его, а министров; в ту пору любое слово господина Жильбера звучало для меня все равно как божественное откровение, и я поверил ему; к тому же Бастилия была взята, господин Жильбер на свободе, а мы с Питу целы и невредимы, и я забыл про расстрел на улице Сент-Оноре, про избиение в саду Тюильри, про полторы, а то и две сотни убитых свирелью принца Саксонского и про заключение господина Жильбера всего-навсего по просьбе придворной дамы... Но прошу прощения, господин граф, - спохватился Бийо, - все это вас не касается, и вы меня вызвали на разговор с глазу на глаз не для того, чтобы слушать пустую болтовню темного крестьянина. Вы ведь не только знатный дворянин, но и ученый человек.
      И Бийо протянул руку к двери, намереваясь вернуться в комнату короля.
      Однако Шарни удержал его.
      У Шарни были две причины удерживать его.
      Первая: ему становились ясны поводы враждебности Бийо, а в нынешних обстоятельствах это было немаловажно; вторая: он выигрывал время.
      - Нет, нет! - возразил он. - Расскажите мне все, дорогой Бийо. Вы же знаете, как дружески относились к вам все мы, и я, и мои бедные братья, и ваш рассказ мне в высшей степени интересен.
      При словах .мои бедные братья. Бийо горько усмехнулся.
      - Ну что ж, - сказал он, - я все расскажу вам, господин де Шарни, и крайне сожалею, что тут нет ваших бедных братьев, особенно господина Изидора, и они не могут меня послушать.
      Бийо произнес .особенно господина Изидора. таким тоном, что Шарни постарался не выдать скорби, какую пробудило в его душе имя любимого брата, и, ничего не ответив Бийо, явно не знавшему про несчастье, постигшее младшего де Шарни, об отсутствии которого он сожалел, сделал фермеру знак продолжать.
      Бийо продолжал:
      - Так вот, когда король отправился в Париж, я видел в нем лишь отца, возвращающегося домой в окружении своих детей. Я шел вместе с господином Жильбером рядом с королевской каретой, прикрывая ее своим телом, и во весь голос орал: "Да здравствует король!" То была первая поездка короля, и на протяжении всего пути спереди, сзади, с боков под копыта его лошадей, под колеса его кареты сыпались цветы и благословения. Когда мы прибыли на площадь Ратуши, все обратили внимание, что король уже не носит белую кокарду, но у него нет еще и трехцветной; и все закричали: "Кокарду! Кокарду!" Я снял кокарду со своей шляпы и подал ему, он поблагодарил меня и под восторженные клики толпы прикрепил ее себе на шляпу. Я охмелел от радости, видя свою кокарду на шляпе нашего доброго короля, и громче всех кричал: "Да здравствует король!" Я был так восхищен нашим добрым королем, что остался в Париже. Подходила жатва! Я был достаточно богат, мог пожертвовать одним урожаем, и, коль мое присутствие здесь могло хоть в чем-то оказаться полезным этому доброму королю, отцу народа, возродившему французскую свободу, как мы, глупцы, в ту пору называли его, я, само собой, решил остаться в Париже, а не возвращаться в Писл?. Урожай же, который я доверил заботам Катрин, почти весь пропал у нее, похоже, тогда были другие заботы, кроме жатвы... Да ладно, не будем об этом! А тем временем стали поговаривать, что король вовсе не с чистым сердцем принял революцию, что сделал он это неохотно и против воли и предпочел бы носить на шляпе не трехцветную, а белую кокарду. Те, кто говорил так, были клеветники, что и доказал банкет господ гвардейцев, на котором королева была не с трехцветной кокардой, не с белой, не с национальной, не с французской, а просто-напросто с кокардой своего брата Иосифа Второго, с черной австрийской кокардой. Признаюсь вам, в тот раз у меня опять возникли сомнения, но господин Жильбер сказал мне: "Бийо, это же сделал не король, а королева. Она - женщина, а к женщинам надо быть снисходительным". А я до того верил ему, что, когда из Парижа пришли штурмовать дворец, я, хоть в глубине сердца и понимал, что нападавшие ни в чем не виноваты, встал на сторону тех, кто его защищал; ведь это я помчался разбудить господина де Лафайета (бедняга спал сном праведника) и привел его во дворец как раз вовремя, чтобы спасти короля. О, в тот день я видел, как господина де Лафайета обняла принцесса Елизавета; видел, как королева протянула ему руку для поцелуя; слышал, как король назвал его своим другом, и подумал: "Ей-Богу, господин Жильбер, похоже, был прав. Ну, не может же того быть, чтобы король, королева и принцесса королевской крови из одного только страха выказывали такие знаки внимания господину де Лафайету; конечно, сейчас он нужен им, но особы подобного ранга, не разделяй они его убеждений, не унизились бы до лжи". В тот раз я даже пожалел бедную королеву, которая была всего лишь неблагоразумна, и бедного короля, чья вина состояла только в том, что он был слаб. Я дал им возвратиться в Париж без меня. У меня были дела в Версале. Вам известно какие, господин де Шарни?
      Шарни вздохнул.
      - Говорят, - продолжал Бийо, - что второй их приезд в Париж был не таким радостным, как первый, и вместо благословений раздавались проклятия, вместо здравиц слышались крики: "Смерть!" - а вместо букетов, которые бросали под копыта лошадям и под колеса кареты, люди несли на пиках отрубленные головы. Но я не знаю, так ли это; меня там не было, я оставался в Версале. А ферма все так же чахла без хозяина! Ну, да я был достаточно богат и, потеряв урожай восемьдесят девятого года, мог позволить себе потерять и урожай девяностого. Но в одно прекрасное утро появился Питу и сообщил мне, что я могу потерять то, с утратой чего ни один отец, как бы богат он ни был, не способен смириться, - свою дочь!
      Шарни вздрогнул.
      Бийо пристально взглянул на него и продолжал рассказ:
      - Надо вам сказать, господин граф, что примерно в лье от нас, в Бурсонне, проживала благородная, знатная и безмерно богатая семья. Она состояла из трех братьев. Когда они были детьми и ездили из Бурсона в Виллер-Котре, младшие из трех братьев почти всегда оказывали мне честь, делая остановку у моей фермы. Они говорили, что нигде не пили такого вкусного молока и не едали хлеба вкуснее того, который печет матушка Бийо, а иногда добавляли, что никогда не видели такой красивой девочки, как моя Катрин, и я, дурак, думал, что это они говорят, чтобы отплатить мне за гостеприимство. И я благодарил их за то, что они отведали моего хлеба, попили моего молока и нашли мою дочь Катрин красивой! А чего вы хотите? Уж ежели я верил королю, который, как говорят, по матери наполовину немец, почему я не должен был верить им? Так что, когда младший из них по имени Жорж, уже давно покинувший наши края, в ночь с пятого на шестое октября был убит в Версале у дверей королевы, отважно исполнив свой долг дворянина, только Богу ведомо, как глубоко я был огорчен его смертью. Ах, господин граф, его брат, старший брат, который не заходил к нам в дом, но не потому, что он был чрезмерно горд, тут я должен воздать ему справедливость, а потому, что покинул наши края, когда был куда моложе Жоржа, так вот его старший брат видел тогда меня, видел, как я стоял на коленях перед трупом, пролив слез не меньше, чем пролил крови мертвый юноша. Я так и вижу себя в том зеленом сыром дворике, куда я перенес на руках бедного мальчика, чтобы его не растерзали, как растерзали трупы его товарищей господ де Варикура и Дезюта, и моя одежда была перепачкана кровью не меньше, чем ваша, господин граф. Да, он был очарователен, и я до сих пор помню, как он проезжал мимо нас в коллеж в Виллер-Котре на своей серой лошадке, держа в руках корзинку... Правду вам скажу, ежели бы я помнил только о нем, то, вспоминая его, плакал бы так же горько, как вы, господин граф. Но я помню о другом, - угрюмо промолвил Бийо, - и потому не плачу.
      - О другом? Что вы хотите этим сказать? - спросил Шарни.
      - Потерпите, - остановил его Бийо, - дойдем и до этого. Значит, Питу приехал в Париж и сообщил мне кое-что, из чего я уразумел, что мне грозит потеря не только урожая, но и моего ребенка, что под угрозой не только мое состояние, но и счастье. Я оставил короля в Париже. Раз уж, как заверил меня господин Жильбер, он искренне на стороне революции, то дела, буду я здесь, не будет меня здесь, просто не могут не наладиться, и я отправился к себе на ферму. Поначалу-то я думал, что Катрин всего-навсего больна, что жизнь ее в опасности, что у нее лихорадка, мозговая горячка и Бог его знает что еще. Состояние, в каком я ее нашел, страшно меня перепугало, тем паче что врач запретил мне входить к ней в комнату, пока она не выздоровеет. Но если отчаявшемуся несчастному отцу запрещают заходить в комнату к дочери, то, подумал я, слушать-то под дверью мне можно. И я слушал! Так я узнал, что она едва не умерла, что у нее была мозговая горячка, что она чуть ли не лишилась рассудка, оттого что уехал ее любовник! Годом раньше я тоже уехал, но она не сходила с ума, оттого что отец покидает ее, она улыбалась мне на прощанье. Выходит, мой отъезд позволил ей свободно встречаться с любовником? Катрин выздоровела, но радость так и не вернулась к ней. Месяц, два, три, полгода прошло, и ни разу проблеск веселья не осветил ее лицо, с которого я не сводил глаз, но вот однажды утром я увидел ее улыбку и вздрогнул. Видать, ее любовник вернулся, а иначе с чего ей было улыбаться? И правда, на другой день меня встретил один пастух и сказал, что любовник ее возвратился в то самое утро. У меня не было сомнений, что вечером он заявится к нам, а верней, к Катрин. И вот вечером я забил в свое ружье двойной заряд и сел в засаду...
      - Бийо! - воскликнул Шарни. - Неужели вы это сделали?
      - А чего же не сделать? - усмехнулся Бийо. - Ежели я устраиваю засаду на кабана, который роет мой картофель, на волка, который режет моих овец, на лису, которая душит моих кур, то почему я не могу устроить засаду на человека, который пришел украсть мое счастье, на любовника, пришедшего обесчестить мою дочь?
      - Но потом у вас дрогнуло сердце, не так ли, Бийо? - обеспокоенно спросил граф.
      - Нет, не дрогнуло ни сердце, ни рука, и глаз оказался верен, а следы крови подтвердили, что я не промазал. Только понимаете, какое дело, - с горечью произнес Бийо, - моя дочь не колебалась в выборе между любовником и отцом. Когда я вошел в комнату Катрин, ее там не было, она исчезла.
      - И вы с той поры не видели ее? - поинтересовался Шарни.
      - Нет, - ответил Бийо, - да и к чему мне видеться с нею? Она прекрасно знает, что я убью ее, ежели встречу.
      Шарни качнул головой, в то же время не отрывая от Бийо взгляда, в котором сквозило смешанное с ужасом восхищение этой сильной, несгибаемой натурой.
      - Я опять стал трудиться на ферме, - продолжал Бийо. - Мое горе не имело никакого значения, лишь бы Франция была счастлива. Разве король не следовал с чистым сердцем дорогой революции? Разве не собирался он участвовать в празднике Федерации? Разве не увижу я на этом празднестве моего доброго короля, которому я отдал шестнадцатого июля свою трехцветную кокарду и которого, можно сказать, спас от смерти шестого октября? Какое, должно быть, будет счастье для него увидеть на Марсовом поле всю Францию, приносящую клятву хранить единство отечества! Да, в тот миг, когда я это увидел, я забыл обо всем, даже о Катрин... Нет, вру, отец никогда не забудет дочь... И он тоже поклялся! Правда, мне показалось, что клялся он не так, как надо, нехотя, что он дал клятву, сидя на своем месте, а не у алтаря отечества. Но он поклялся, и это было главное; клятва есть клятва, и место, где она была произнесена, вовсе не делает ее более священной или менее священной, а когда честный человек дает клятву, он ее держит. Король обязан был сдержать ее. Правда, завернув как-то в Виллер-Котре, поскольку, потеряв дочку, мне больше нечем было заняться, кроме как политикой, я услышал, что король хотел дать похитить себя господину де Фавра, но дело не выгорело, потом хотел бежать вместе со своими тетками, но план не удался, потом хотел уехать в Сен-Клу, а оттуда в Руан, но народ воспрепятствовал этому. Да, я слышал все эти толки, но не верил им. Разве я не видел собственными глазами на Марсовом поле, как король клятвенно поднял руку? Разве я не слышал собственными ушами, как он произносил клятву? Нет, такого быть не могло! Но вот позавчера я был по торговым делам в Мо, а надо вам сказать, что ночевал я у моего друга, хозяина почтовой станции, с которым мы заключили крупную сделку на зерно, так вот там я был страшно удивлен, когда в одной из карет, которой меняли лошадей, я увидел короля, королеву и дофина. Ошибиться я не мог, я и раньше их видел в карете: ведь шестнадцатого июля я сопровождал их из Версаля в Париж. И тут я услышал, как один из господ, одетых в желтое, сказал: "По Шалонской дороге!" Голос поразил меня. Я обернулся и узнал. Кого бы вы думали? Того, кто отнял у меня Катрин, благородного дворянина, который исполнял лакейскую должность, скача перед королевской каретой.
      Произнося это, Бийо впился взглядом в графа, желая удостовериться, понял ли тот, что речь идет о его брате Изидоре, но Шарни лишь вытер платком пот, катившийся у него по лбу, и промолчал.
      Бийо заговорил снова:
      - Я хотел погнаться за ним, но он уже был далеко. У него была превосходная лошадь, он был вооружен, а я безоружен... Я лишь скрипнул зубами, подумав, что король сбежит из Франции, а этот соблазнитель сбежал от меня, и тут мне пришла в голову одна мысль. Я сказал себе: "Я ведь тоже принес присягу нации. Что из того, что король ее нарушил? Я-то верен ей. Так исполним же ее! До Парижа десять лье. Сейчас три часа ночи. На хорошей лошади я там буду через два часа. Я потолкую обо всем этом с господином Байи, человеком честным, который, как мне кажется, на стороне тех, кто держит клятву, и против тех, кто ее нарушает.. Приняв решение, я, не теряя времени, попросил у моего друга, владельца почтовой станции в Мо, разумеется не сказав ему, куда собираюсь, одолжить мне свой мундир национального гвардейца, саблю и пистолеты. Я взял лучшую лошадь из его конюшни и, вместо того чтобы потрусить рысцой в Виллер-Котре, галопом поскакал в Париж. Прибыл я туда в самое время: там уже знали о бегстве короля, но не знали, в какую сторону он бежал. Господин де Ромеф был послан господином де Лафайетом на Валансьенскую дорогу. Но представьте себе, что значит случай! На заставе его остановили, велели вернуться в Национальное собрание, и он явился туда как раз в тот момент, когда оповещенный мною господин Байи сообщал самые точные сведения о маршруте его величества, так что осталось лишь написать приказ по всей форме, изменив название дороги. Все это было сделано в один миг! Господина де Ромефа послали на Шалонскую дорогу, а мне поручили сопровождать его, и, как видите, я поручение выполнил. Так что, - с мрачным видом заключил Бийо, я настиг короля, который обманул меня как француза, и тут я спокоен, он от меня не ускользнет. Сейчас мне осталось настигнуть того, кто обманул меня как отца, и клянусь вам, господин граф, он от меня тоже не ускользнет.
      - Дорогой господин Бийо, тут вы, увы, ошибаетесь, - со вздохом промолвил Шарни.
      - То есть как это?
      - Несчастный, которого вы имеете в виду, ускользнул от вас.
      - Сбежал? - с невероятной яростью вскричал Бийо.
      - Нет, он мертв, - ответил Шарни.
      - Мертв? - невольно вздрогнув, воскликнул Бийо и вытер пот со лба.
      - Мертв, - повторил Шарни, - и кровь, которую вы видите на мне и которую совсем недавно совершенно справедливо сравнили с той кровью, какой вы были покрыты в версальском дворике, - его. А если вы мне не верите, дорогой Бийо, спуститесь, и в малом дворике, похожем на тот, версальский, вы найдете его тело. Он погиб во имя того же, во имя чего погиб и мой первый брат.
      Бийо с растерянным видом смотрел на Шарни, который сообщил все это тихим, ровным голосом, хотя по щекам у него катились слезы, и вдруг выкрикнул:
      - А! Все-таки есть правосудие на небесах!
      Он ринулся из комнаты, но на пороге остановился и бросил:
      - Господин граф, я верю вам, но все равно хочу собственными глазами увидеть, что правосудие свершилось.
      Шарни, подавив вздох, проводил Бийо и вытер слезы.
      Затем, понимая, что нельзя терять ни минуты, он бросился в комнату королевы и, подойдя к ней, шепотом спросил:
      - Господин де Ромеф?
      - Он с нами, - ответила королева.
      - Тем лучше, - сказал Шарни, - поскольку с другой стороны надеяться не на что.
      - Так что же делать? - осведомилась королева.
      - Выиграть время, пока не прибудет господин де Буйе.
      - А он прибудет?
      - Да. Я отправляюсь искать его.
      - Улицы полны народу, вас знают, - воскликнула королева. - Вы не пройдете, вас растерзают. Оливье! Оливье!
      Шарни улыбнулся, молча отворил окно, выходящее в сад, повторил свое обещание королю, поклонился королеве и спрыгнул с высоты пятнадцати футов.
      Королева в ужасе вскрикнула и закрыла лицо руками; молодые люди бросились к окну, и их радостные возгласы прозвучали как бы ответом на испуганный крик королевы.
      Шарни взобрался на садовую стену и исчез по другую сторону ее.
      И вовремя: в дверях появился Бийо.
      II
      Г-Н ДЕ БУЙЕ
      Посмотрим, что делал в эти страшные часы маркиз де Буйе, которого с таким нетерпением ждали в Варенне и в котором воплотились последние надежды королевского семейства.
      В девять вечера, то есть примерно в то время, когда беглецы прибыли в Клермон, маркиз де Буйе вместе со своим сыном г-ном Луи де Буйе выехал из Стене и направился в Д?н, дабы находиться ближе к королю.
      Однако, не доехав четверти лье до Д?на, он из боязни, как бы его не обнаружили, остановился и вместе со спутниками расположился в придорожной канаве; лошадей же они держали недалеко от дороги.
      Они ждали. По всем предположениям, вскоре должен был появиться гонец от короля.
      В подобных обстоятельствах минуты кажутся часами, а часы столетиями.
      Слышно было, как неторопливо и безучастно - к этой безучастности те, кто ждет, хотели бы приноровить биение своих сердец - пробило десять, одиннадцать, полночь, час, два, три.
      В третьем часу начало светать; за все шесть часов ожидания до слуха бодрствующих не донесся ни один звук, говорящий, что кто-то подъезжает к ним или удаляется, звук, который принес бы им надежду либо отчаяние.
      К рассвету маленький отряд пребывал в полной безнадежности.
      Г-н де Буйе решил, что произошло нечто непредвиденное, но, не зная что, приказал возвращаться в Стене, чтобы там, среди подчиненных ему войск, попытаться, насколько это возможно, исправить последствия случившегося.
      Отряд сел на коней и шагом двинулся по дороге к Стене.
      Когда до города оставалось не более четверти лье, г-н Луи де Буйе обернулся и заметил вдали пыль, поднятую несколькими всадниками, скачущими галопом.
      Отряд остановился и стал ждать.
      Всадники приближались, и многим стало казаться, что они их узнают.
      Вскоре никто уже не сомневался: то были гг. Жюль де Буйе и де Режкур.
      Отряд устремился им навстречу.
      И когда они сблизились, весь отряд в один голос задал один и тот же вопрос, а оба новоприбывших в один голос дали одинаковый ответ:
      - Что случилось?
      - В Варенне арестовали короля!
      Было около четырех утра.
      Известие было ужасное; ужасное тем более, что оба молодых человека пребывали на краю города в гостинице "Великий монарх., где внезапно оказались окружены вооруженным народом, так что им пришлось пробиваться сквозь толпу, и они так и не узнали, что и как в точности произошло.
      И все же, как ни ужасна была эта новость, она еще не убивала окончательно надежду.
      Г-н де Буйе, как все генералы полагавшийся на железную дисциплину, верил, не беря в расчет препятствия, что все его приказы были в точности исполнены.
      Однако если короля арестовали в Варенне, то все отряды, получившие приказ следовать за королем, должны были прибыть к Варенну.
      В состав этих отрядов входили: сорок гусар полка де Лозена под командой герцога де Шуазеля; тридцать драгун из Сент-Мену под командой г-на Дандуэна; сто сорок драгун из Клермона под командой г-на де Дамаса; и наконец, шестьдесят гусар из Варенна под командой гг. де Буйе и де Режкура, с которыми, правда, молодые люди не смогли снестись в момент своего бегства, а во время их отсутствия оставались под командой г-на де Рорига.
      Однако двадцатилетнему г-ну де Роригу по причине его молодости довериться не решились, но рассчитывали, что получив приказы от остальных командиров, гг. де Шуазеля, Дандуэна или де Дамаса, он присоединит своих людей к тем, кто пришел на помощь королю.
      Таким образом, вокруг короля сейчас должно быть примерно около сотни гусар и сто шестьдесят или сто восемьдесят драгун.
      Этого вполне достаточно, чтобы противостоять восставшему городку с населением в тысячу восемьсот человек.
      Но мы уже видели, что события опровергли стратегические расчеты г-на де Буйе.
      Впрочем, его уверенности тут же был нанесен первый удар.
      Пока гг. де Буйе и де Режкур докладывали генералу, на дороге заметили скачущего во весь опор всадника.
      Появление его означало новые известия,
      Все взоры обратились к нему. Оказалось, это был г-н де Рориг.
      Генерал поскакал навстречу ему.
      Он был в таком настроении, когда нет ничего проще обрушить всю силу своего гнева даже на невиновного.
      - Что это значит, сударь? - закричал генерал. - Почему вы покинули свой пост?
      - Прошу меня простить, господин генерал, - отвечал г-н де Рориг, - но я прибыл по приказанию г-на де Дамаса.
      - Так что, господин де Дамас вместе со своими драгунами в Варенне?
      - Господин де Дамас в Варенне, господин генерал, но без своих драгун. С ним один офицер, адъютант и еще несколько человек.
      - А остальные?
      - Остальные отказались выступать.
      - А господин Дандуэн со своими драгунами? - осведомился г-н де Буйе.
      - Говорят, они арестованы муниципалитетом Сент-Мену.
      - Но хотя бы господин де Шуазель со своими и вашими гусарами в Варенне? - воскликнул генерал.
      - Гусары господина де Шуазеля перешли на сторону народа и кричат: "Да здравствует нация!" А мои гусары в казармах, их сторожит вареннская национальная гвардия.
      - И вы, сударь, не приняли команду над ними, не разогнали всю эту сволочь, не соединились вокруг короля?
      - Господин генерал, вы забываете, что я не получил никакого приказа, что мои командиры - господа де Буйе и де Режкур, и я даже не знал, что его величество должен проследовать через Варенн.
      - Это правда, - единодушно подтвердили гг. де Буйе и де Режкур.
      - Как только я услышал шум, - продолжал младший лейтенант, - я тотчас же спустился на улицу и спросил, в чем дело. Я узнал, что примерно четверть часа назад была задержана карета, в которой, как утверждали, находились король и королевское семейство, и что особы, находившиеся в ней, препровождены к прокурору коммуны. Собралась большая толпа вооруженных людей, забили в барабан, ударили в набат. И вдруг в этой суматохе я почувствовал, как кто-то тронул меня за плечо; я обернулся и узнал господина де Дамаса; он был в сюртуке поверх мундира. "Вы ведь младший лейтенант, командир вареннских гусар!" - спросил он. "Да, господин полковник." - "Вы знаете меня!" - "Вы - граф Шарль де Дамас." - "Не теряя ни секунды, садитесь на коня и скачите в Д?н, в Стене, короче, найдите маркиза де Буйе и передайте ему, что Дандуэна и его драгун удерживают в Сент-Мену, мои драгуны отказались исполнять мои приказания, гусары де Шуазеля грозятся перейти на сторону народа, и у короля и его семейства, которые находятся под арестом в этом доме, одна надежда на него." Получив такой приказ, господин генерал, я счел, что должен слепо повиноваться ему, а не заниматься разведкой. Я вскочил на коня и поскакал во весь опор. И вот я перед вами.
      - Господин де Дамас больше ничего вам не сказал?
      - Да, сказал еще, что всеми возможными средствами попытается выиграть время, чтобы вы, господин генерал, поспели в Варенн.
      - Ну что ж, - вздохнув, промолвил г-н де Буйе, - каждый сделал все, что мог. Теперь действовать нам.
      Он повернулся к графу Луи, своему сыну.
      - Луи, я остаюсь здесь. Эти господа сейчас повезут приказы, которые я им передам. Прежде всего, пусть отряды из Меца и Д?на немедленно выступают на Варенн, возьмут под охрану переправу через Мезу и начинают атаку. Господин де Рориг, передайте им этот приказ от моего имени и скажите, что им будет оказана поддержка.
      Молодой человек поклонился и поскакал к Д?ну.
      Г-н де Буйе продолжал:
      - Господин де Режкур, езжайте навстречу швейцарскому полку де Кастелла, который идет в Стене и находится на марше. Где бы вы его ни встретили, объясните им ситуацию и передайте мой приказ удвоить переходы. Скачите.
      Когда молодой офицер поскакал в сторону, противоположную той, в которую погнал свою усталую лошадь г-н де Рориг, маркиз де Буйе обратился к своему младшему сыну:
      - Жюль, смени в Стене лошадь и скачи в Монмеди. Пусть господин фон Клинглин отдаст приказ Нассаускому пехотному полку, стоящему в Монмеди, двигаться на Д?н, а сам пусть прибудет в Стене. Марш!
      Жюль поклонился и тоже ускакал.
      - Луи, - спросил г-н де Буйе у старшего сына, - немецкий королевский полк находится в Стене?
      - Да, отец.
      - Он получил приказ на рассвете быть готовым к выступлению?
      - Я сам передал его от вашего имени полковнику.
      - Приведи его ко мне. Я буду ждать тут, на дороге; может быть, поступят еще какие-нибудь известия. Немецкий королевский полк надежен?
      - Да, отец.
      - Ну что ж, этого полка будет вполне достаточно, с ним мы и пойдем на Варенн. Скачи!
      Граф Луи ускакал.
      Минут через десять он возратился.
      - Немецкий королевский полк следует за мной, - доложил он.
      - Он был готов к выступлению?
      - К моему великому удивлению, нет. Видимо, командир плохо понял меня вчера, когда я передавал ему ваше приказание, потому что он был в постели. Но он встал и заверил меня, что идет в казармы, чтобы самолично ускорить выступление. Опасаясь, как бы вы не стали беспокоиться, я вернулся, чтобы доложить вам причину задержки.
      - Значит, он придет? - спросил генерал.
      - Командир сказал, что выступает следом за мной.
      Прождали десять минут, пятнадцать, двадцать - никто не появился.
      Обеспокоенный генерал взглянул на сына.
      - Я скачу туда, отец, - сказал граф Луи.
      Он погнал лошадь галопом и скоро был в городке.
      И хотя изнывающему от тревоги г-ну де Буйе время ожидания казалось бесконечным, выяснилось, что командир полка почти ничего не сделал, чтобы ускорить выступление: готовы были всего несколько человек; граф Луи, горько сетуя на его медлительность, повторил приказ генерала и, получив клятвенные заверения полковника, что через пять минут и он, и солдаты выходят из города, возвратился к отцу.
      Возвращаясь, он обратил внимание, что застава, через которую он проезжал уже в четвертый раз, теперь охраняется национальной гвардией.
      Опять прождали пять минут, десять, четверть часа, и опять никто не появился.
      Г-н де Буйе прекрасно понимал, что каждая потерянная минута - это год, вычтенный из жизни пленников.
      И тут увидели на дороге кабриолет, едущий со стороны Д?на.
      В кабриолете сидел Леонар, который, чем дальше ехал, тем больше впадал в беспокойство.
      Г-н де Буйе остановил его, однако голову бедняги Леонара, чем дальше он отъезжал от Парижа, тем больше занимали мысли о брате, у которого он увез плащ и шляпу, о г-же де л'Ааж, которая причесывается только у него и сейчас тщетно ждет, чтобы он сделал ей куафюру; короче, в мозгу у него была такая сумятица, что генералу не удалось вытянуть из него ничего путного.
      К тому же Леонар выехал из Варенна до ареста короля и никаких новостей сообщить г-ну де Буйе не мог.
      Это небольшое происшествие на несколько минут отвлекло генерала. Тем не менее, с того времени, когда командиру Немецкого королевского полка был отдан приказ, прошло около часа, и г-н де Буйе велел сыну в третий раз отправиться в Стене и не возвращаться без полка.
      Граф Луи, полный ярости, ускакал.
      Когда он примчался на плац, ярость его только усилилась: он обнаружил верхом не более полусотни солдат.
      Он начал с того, что взял этих людей и с ними овладел заставой, чтобы обеспечить свободу входа и выхода, после чего возвратился к генералу и заверил его, что на сей раз за ним следует командир полка вместе с солдатами.
      Он был совершенно уверен в этом. Однако прошло еще десять минут, и он собрался в четвертый раз отправиться в город, но тут показалась голова колонны Немецкого королевского полка.
      В других обстоятельствах г-н де Буйе приказал бы арестовать командира его же подчиненным, но сейчас побоялся вызвать недовольство офицеров и солдат; поэтому он ограничился выговором полковнику за его медлительность, после чего обратился с речью к солдатам, в которой объявил, какая почетная миссия им выпала, сказал, что от них зависит не только свобода, но и жизнь короля и всего королевского семейства, пообещал офицерам повышение, а солдатам награду и для начала раздал им четыреста луидоров.
      Речь, завершенная таким образом, произвела действие, какого и ожидал маркиз; раздался многоголосый крик: "Да здравствует король!" - и полк на рысях выступил в Варенн.
      В Д?не нашли отряд из тридцати человек, который г-н де Делон, уезжая вместе с Шарни, оставил здесь для охраны моста через Мезу.
      Их взяли с собой и продолжили марш.
      До Варенна оставалось еще добрых восемь лье по холмистой местности, так что скорость марша была отнюдь не такая, какой желалось бы, поскольку до места назначения следовало дойти с солдатами, которые были бы способны выдержать удар и броситься в атаку.
      Тем временем все почувствовали, что вошли на вражескую территорию: в деревнях били в набат, откуда-то спереди доносился треск, весьма напоминающий ружейную пальбу.
      Полк продолжал движение.
      Около Гранж-о-Буа показался всадник; с непокрытой головой он скакал во весь опор, пригнувшись к шее лошади, и еще издали подавал знаки, стараясь обратить на себя внимание. Полк прибавил ходу, расстояние между ним и всадником сокращалось.
      Всадником оказался г-н де Шарни.
      - К королю, господа! К королю! - кричал он еще издали, хотя его не могли услышать, и махал рукой.
      - К королю! Да здравствует король! - ответили громогласным кличем солдаты и офицеры.
      Шарни занял место в рядах. В нескольких словах он изложил, как обстоят дела. Когда граф уезжал, король находился в Варенне, так что еще не все было потеряно.
      Лошади уже устали, но какое это имело значение! Полк продолжал скакать крупной рысью: перед выступлением кони получили овса, люди были воодушевлены речью и луидорами г-на де Буйе. Поэтому полк мчался вперед с криками: "Да здравствует король!"
      В Крепи повстречали священника, из присягнувших. Он взглянул на полк, спешащий в Варенн, и крикнул:
      - Торопитесь, торопитесь! К счастью, вы приедете слишком поздно.
      Граф де Буйе услышал эти слова и, подняв саблю, ринулся на него.
      - Несчастный! Что ты делаешь? - остановил графа отец.
      Молодой человек опомнился, понял, что сейчас убьет беззащитного, да к тому же священнослужителя, а это - двойной грех, и, вытащив ногу из стремени, ударил священника сапогом в грудь.
      - Вы приедете слишком поздно! - покатившись в пыль, повторил священник.
      Полк продолжил путь, проклиная зтого пророка, сулящего несчастье.
      Явственней стала слышна ружейная перестрелка.
      Оказалось, г-н де Делон с семьюдесятью гусарами вел бой примерно с таким же числом национальных гвардейцев.
      Полк ринулся в атаку на национальную гвардию и рассеял ее.
      Но от г-на де Делона узнали, что в самом начале девятого король выехал из Варенна.
      Г-н де Буйе извлек часы: было без пяти девять.
      И все равно надежда оставалась! О том, чтобы пройти через город из-за возведенных там баррикад нечего было и думать; Варенн решили обойти.
      Обходить решили слева, поскольку справа местность была такова, что пройти там не удалось бы.
      Но слева придется переправляться через реку. Однако Шарни заверил, что ее можно перейти вброд.
      Итак, решено было оставить Варенн справа, пройти лугами, на Клермонской дороге атаковать конвой, как бы многочислен он ни был, и освободить короля или погибнуть.
      Проскакав две трети лье, подошли к реке напротив города. Первым направил в нее коня Шарни, за ним последовал г. де Буйе, потом офицеры, а за офицерами солдаты. За лошадьми и солдатскими мундирами не видно было воды. Минут через десять весь полк был на другом берегу.
      Переправа немножко освежила и коней, и всадников.
      Коней пустили галопом и поскакали прямиком к Клермонской дороге.
      Вдруг Шарни, опережавший отряд шагов на двадцать, остановился и вскрикнул: он стоял на берегу канала, проходящего в глубокой выемке с крутыми откосами, и обнаружил его, только подъехав вплотную.
      Шарни совершенно забыл про него, хотя во время топографических работ самолично его снимал. Канал тянулся на многие лье и на всем протяжении представлял такую же трудность для переправы, как и здесь.
      Если с ходу его не преодолеть, то на переправе можно поставить крест.
      Шарни подал пример: он первым бросился в воду. Глубина была большая, но конь графа бесстрашно поплыл к другому берегу.
      Но вся беда была в том, что на крутом глинистом откосе подковам лошади не за что было зацепиться.
      Трижды или четырежды Шарни пытался выбраться наверх, но, несмотря на все искусство опытного наездника, каждый раз его лошадь после отчаянных, почти по-человечески разумных усилий соскальзывала из-за отсутствия опоры для передних ног и, хрипло дыша, бухалась в воду, чуть ли не топя всадника.
      Шарни понял: то, что не смог сделать его великолепный скакун лучших кровей, управляемый умелым седоком, заведомо не под силу четырем сотням полковых лошадей.
      Итак, попытка не удалась; судьба оказалась сильней, король и королева погибли, и, раз нельзя их спасти, не остается ничего другого, как исполнить свой долг, то есть погибнуть вместе с ними.
      Граф предпринял еще одно усилие, чтобы выбраться на берег, оно оказалось тщетным, как и предыдущие, но на сей раз граф почти до половины клинка вонзил в глину свою саблю.
      Сабля так и осталась там - как опора, которой лошадь воспользоваться не способна, но которая может оказаться полезной для седока.
      Шарни отпустил узду, вынул ноги из стремян и, оставив коня бороться с гибельной водой, подплыл к сабле, схватился за нее, и после нескольких бесплодных попыток вскарабкался на откос и выбрался на берег.
      После этого он повернулся и глянул на противоположную сторону: де Буйе и его сын плакали от бессильной ярости, солдаты угрюмо сидели в седлах, поняв, после того как стали свидетелями отчаянной борьбы, что вел Шарни, сколь тщетна была бы их попытка форсировать канал.
      Г-н де Буйе был в безмерном отчаянии; ведь до сей поры все его предприятия удавались, все его действия увенчивались успехом, и в армии даже родилась поговорка: "Удачлив, как Буйе."
      - Ах, господа, - скорбно воскликнул он, - после этого можно ли назвать меня удачливым?
      - Нет, генерал, - ответил с другого берега Шарни, - но будьте спокойны, я засвидетельствую, что вы сделали все, что было в человеческих силах, а ежели я скажу, мне поверят. Прощайте, генерал.
      И он пошел пешком, весь в грязи, истекающий водой, безоружный: сабля его осталась на откосе канала, порох в пистолетах подмок; вскоре он скрылся среди деревьев, которые, подобно дозору, выдвинутому лесом, стояли вдоль дороги.
      Именно по этой дороге и увезли плененного короля и королевское семейство. Чтобы догнать их, нужно было идти по ней.
      Но, прежде чем выйти на дорогу, Шарни в последний раз обернулся и увидел на берегу проклятого канала г-на де Буйе и его отряд, которые, хоть и понимали, что идти вперед нет возможности, никак не могли решиться начать отход.
      Шарни обреченно помахал им рукой, торопливо зашагал по дороге и вскоре исчез за поворотом.
      Проводником ему служил доносившийся до него многоголосый гул, в который смешивались крики, восклицания, угрозы, смех и проклятия десятитысячной толпы.
      III
      ОТЪЕЗД
      Нам уже известно про отъезд короля.
      И тем не менее нам остается сказать несколько слов о том, как происходил этот отъезд и как проходило путешествие, во время которого вершились разнообразные судьбы верных слуг и последних друзей, сплотившихся велением рока, случая или преданности вокруг гибнущей монархии.
      Итак, вернемся в дом г-на Сосса.
      Как мы уже рассказывали, едва Шарни выпрыгнул, дверь отворилась и на пороге предстал Бийо.
      Лицо его было угрюмо, брови нахмурены; внимательным, испытующим взглядом он обвел всех участников драмы и, обойдя глазами их круг, по-видимому, отметил всего лишь два обстоятельства: во-первых, исчезновение Шарни; оно прошло без шума, графа уже не было в комнате, и г-н де Дамас закрывал за ним окно; чуть наклонись Бийо, он мог бы увидеть, как граф перелезает через садовую ограду; во-вторых, нечто наподобие договора, только что заключенного между королевой и г-ном де Ромефом, договора, по которому все, что мог сделать де Ромеф, - это оставаться нейтральным.
      Комната за спиной Бийо была заполнена такими же, как он, людьми из народа, вооруженными ружьями, косами или саблями, людьми, которых фермер остановил одним мановением руки.
      Казалось, некое инстинктивное магнетическое влияние вынуждает этих людей повиноваться их предводителю, такому же плебею, как они, в котором они угадывали патриотизм, равный их патриотизму, а верней будет сказать, ненависть, равную их ненависти.
      Бийо оглянулся, глаза его встретились с глазами вооруженных людей, и в их взглядах он прочел, что может рассчитывать на них, даже если придется прибегнуть к насилию.
      - Ну что, - обратился он к г-ну де Ромефу, - решились они на отъезд?
      Королева искоса глянула на Бийо; то был взгляд из разряда тех, что способны, обладай они мощью молнии, испепелить наглеца, которому они адресованы.
      После этого она села и так впилась пальцами в подлокотники кресла, словно хотела их раздавить.
      - Король просит еще несколько минут, - сообщил г-н де Ромеф. - Ночью никто не спал, и их величества падают с ног от усталости.
      - Господин де Ромеф, - отвечал ему Бийо, - вы же прекрасно знаете, что их величества просят эти несколько минут не из-за того, что устали: просто они надеются, что через несколько минут сюда прибудет господин де Буйе. Но только пусть их величества поостерегутся, - угрожающе добавил Бийо, - потому что, если они откажутся ехать добровольно, их дотащат до кареты силой.
      - Негодяй! - вскричал г-н де Дамас и с саблей в руке бросился на Бийо.
      Но Бийо повернулся к нему и скрестил на груди руки.
      Ему не было нужды защищаться: в тот же миг из соседней комнаты к г-ну де Дамасу устремились около десятка человек, вооруженных самым разным оружием.
      Король понял: достаточно одного слова или жеста, и оба его телохранителя, г-н де Дамас и г-н де Шуазель, а также трое офицеров, находящихся рядом с ним, будут убиты.
      - Хорошо, - сказал он, - велите запрягать. Мы едем.
      Г-жа Брюнье, одна из двух камеристок королевы, вскрикнула и лишилась чувств.
      Этот крик разбудил детей.
      Маленький дофин расплакался.
      - Ах, сударь, - обратилась королева к Бийо, - у вас, видно, нет детей, раз вы столь жестоки к матери!
      Бийо вздрогнул, но тотчас же с горькой улыбкой ответил:
      - Да, сударыня, больше нет. - И тут же повернулся к королю: - Лошади уже запряжены.
      - Тогда скажите, чтобы подали карету.
      - Она у дверей.
      Король подошел к окну, выходящему на улицу. Действительно, карета уже стояла; из-за шума на улице он не слыхал, как она подъехала.
      Народ заметил в окне короля.
      И тут же толпа издала ужасающий крик, верней, чудовищный угрожающий рев. Король побледнел.
      Г-н де Шуазель подошел к королеве.
      - Ваше величество, мы ждем ваших приказаний, - сказал он. - Я и мои друзья предпочитаем погибнуть, нежели видеть то, что происходит.
      - Как вы думаете, господин де Шарни спасся? - шепотом спросила королева.
      - О, за это я ручаюсь, - ответил г-н де Шуазель.
      - В таком случае едем. Но ради всего святого, вы и ваши друзья поезжайте с нами. Я прошу об этом не столько ради нас, сколько ради вас.
      Король понял, чего опасалась королева.
      - Кстати, - сказал он, - господа де Шуазель и де Дамас сопровождают нас, а я не вижу их лошадей.
      - Действительно, - согласился г-н де Ромеф и обратился к Бийо: - Мы не можем препятствовать этим господам сопровождать короля и королеву.
      - Если эти господа смогут, пусть сопровождают их, - бросил Бийо. - В полученном нами приказе сказано доставить короля и королеву, а про этих господ там ничего не говорится.
      - В таком случае, - с неожиданной для него твердостью заявил король, - если эти господа не получат лошадей, я не тронусь с места.
      - А что вы на это скажете? - поинтересовался Бийо, обращаясь к заполнившим комнату людям. - Король не тронется с места, если эти господа не получат лошадей.
      Ответом был громкий смех.
      - Я пойду велю привести вам лошадей, - сказал г-н де Ромеф.
      Но г-н де Шуазель преградил ему дорогу.
      - Не покидайте их величеств, - сказал он. - Ваша миссия дает вам некоторую власть над народом, и дело вашей чести не допустить, чтобы хоть волос упал с голов их величеств.
      Г-н де Ромеф остановился.
      Бийо пожал плечами.
      - Ладно, я пошел, - объявил он и вышел первым.
      Однако в дверях комнаты он остановился и, нахмурив брови, осведомился:
      - Надеюсь, я иду не один?
      - Будьте спокойны! - отвечали ему горожане со смехом, свидетельствующим, что в случае сопротивления жалости от них ждать не придется.
      Надо сказать, эти люди были уже так разъярены, что не раздумывая применили бы силу к королевской семье, а если бы кто-то попытался бежать, то и открыли бы огонь.
      Словом, Бийо не было надобности давать им какие-либо распоряжения.
      Один из горожан стоял у окна и следил за тем, что происходит на улице.
      - А вот и лошади, - сообщил он. - В путь!
      - В путь! - подхватили его товарищи, и тон их не допускал никаких возражений.
      Король шел первым.
      За ним, предложив руку королеве, последовал г-н де Шуазель; затем шли г-н де Дамас с принцессой Елизаветой, г-жа де Турзель с двумя детьми; эту маленькую группу окружали те несколько человек, что остались верны их величествам.
      Г-н де Ромеф в качестве посланца Национального собрания, иными словами, особы священной, обязан был лично обеспечивать безопасность короля и сопровождающих его лиц.
      Но, по правде говоря, г-н де Ромеф сам нуждался в том, чтобы его безопасность обеспечили: пронесся слух, будто он спустя рукава исполнял распоряжения Национального собрания, а вдобавок способствовал, если уж не действиями, то бездеятельностью, бегству одного из самых преданных королевских слуг, который, как утверждали, оставил их величеств, чтобы передать г-ну де Буйе их приказ поспешить на помощь.
      В результате, стоило г-ну де Ромефу появиться в дверях, как толпа, славившая Бийо, которого она, похоже, склонна была признать своим единственным вождем, разразилась криками: "Аристократ!" и "Предатель!" перемежая их угрозами.
      Король и его свита сели в кареты в том же порядке, в каком они спускались по лестнице.
      Двое телохранителей заняли места на козлах.
      Когда спускались по лестнице, г-н де Валори приблизился к королю.
      - Государь, - обратился он, - мой друг и я просим ваше величество о милости.
      - Какой, господа? - спросил король, недоумевая, какую милость он еще может оказать.
      - Государь, поскольку мы более не имеем счастья служить вам как солдаты, просим позволения занять место вашей прислуги.
      - Моей прислуги, господа? - воскликнул король. - Нет, это невозможно!
      Г-н де Валори склонился в поклоне.
      - Государь, - промолвил он, - в положении, в каком ныне находится ваше величество, мы считаем, что это место было бы почетным даже для принцев крови, не говоря уже о бедных дворянах вроде нас.
      - Хорошо, господа, - со слезами на глазах произнес король, - оставайтесь и никогда больше не покидайте меня.
      Вот так оба молодых человека заняли места на козлах в полном соответствии с надетыми ими ливреями и фальшивыми должностями скороходов.
      Г-н де Шуазель закрыл дверцу кареты.
      - Господа, - сказал король, - я положительно требую ехать в Монмеди. Кучер, в Монмеди!
      Но народ ответил единогласным громоподобным воплем, словно изданным десятикратно большим количеством людей:
      - В Париж! В Париж!
      Когда же на миг установилась тишина, Бийо саблей указал направление, куда ехать, и велел:
      - Кучер, по Клермонской дороге!
      Карета тронулась, исполняя его приказ.
      - Беру вас всех в свидетели, что надо мной совершают насилие, - заявил Людовик XVI.
      После чего несчастный король, исчерпав себя в этом напряжении воли, превосходившем его возможности, рухнул на сиденье между королевой и Мадам Елизаветой.
      Карета катила по улице.
      Минут через пять, когда карета не проехала еще я двух сотен шагов, сзади раздались громкие крики.
      Королева первая выглянула из кареты - то ли потому, что она сидела с краю, то ли по причине своего характера.
      Но в ту же секунду она поникла на сиденье, закрыв лицо руками.
      - О, горе нам! - воскликнула она. - Там убивают господина де Шуазеля!
      Король попытался встать, но королева и Мадам Елизавета ухватились за него, и он снова опустился на сиденье между ними. Впрочем, карета как раз завернула за угол, и уже нельзя было увидеть, что происходило там, всего в двух сотнях шагов.
      А произошло вот что.
      У дверей дома г-на Сосса гг. де Шуазель и де Дамас сели на коней, но выяснилось, что лошадь г-на де Ромефа, который, впрочем, приехал в почтовой карете, исчезла.
      Гг. де Ромеф, де Флуарак и фельдфебель Фук пошли пешком в надежде попросить лошадей у гусар или драгун, ежели те, храня верность присяге, отдадут их, либо попросту забрать тех, что оставили хозяева, поскольку и гусары, и драгуны в большинстве своем побратались с народом и пили во здравие нации.
      Не успели они сделать и полутора десятков шагов, как г-н де Шуазель, ехавший у дверцы кареты, заметил, что гг. де Ромефу, де Флуараку и Фуку грозит опасность раствориться, затеряться и вообще исчезнуть в толпе.
      Он остановился на секунду, меж тем как карета поехала дальше, и, полагая, что из этих четырех человек, подвергающихся равной опасности, г-н де Ромеф по причине доверенной ему миссии является тем, кто может оказаться наиболее полезен королевскому семейству, крикнул своему слуге Джеймсу Бриссаку, шедшему в толпе:
      - Мою вторую лошадь господину де Ромефу!
      Едва он произнес эти слова, народ возмутился, зароптал и окружил его, крича:
      - Это граф де Шуазель, один из тех, кто хотел похитить короля! Смерть аристократу! Смерть предателю!
      Известно, с какой стремительностью во времена народных мятежей исполняются подобные угрозы.
      Г-на де Шуазеля стащили с седла, швырнули на землю, и он оказался поглощен водоворотом, который именуется толпой и из которого чаще всего можно выйти только разорванным в клочья.
      Но едва г-н де Шуазель упал, как к нему на помощь мгновенно бросились пять человек.
      То были гг. де Флуарак, де Ромеф, де Дамас, фельдфебель Фук и слуга графа Джеймс Бриссак; у него отняли лошадь, которую он вел в поводу, поэтому руки у него оказались свободны, и он имел возможность помочь своему хозяину.
      Началась чудовищная свалка, нечто наподобие тех схваток, которые вели народы древности, а в наши дни ведут арабы вокруг окровавленных тел своих раненых и убитых соплеменников.
      К счастью, г-н де Шуазель, как это ни невероятно, был жив и даже не ранен, или, вернее, раны его, несмотря на опасное оружие, которым они были нанесены, оказались самыми ничтожными.
      Какой-то кавалерист стволом своего мушкетона отбил удар, нацеленный в г-на де Шуазеля. Второй удар отразил Джеймс Бриссак палкой, которую он вырвал у одного из нападающих.
      Палка переломилась, как тростинка, но удар был отражен и ранил всего-навсего лошадь г-на де Шуазеля.
      И тут Фук догадался крикнуть:
      - Драгуны, ко мне!
      На крик прибежали несколько солдат и, устыдившись, что на их глазах убивают человека, который ими командовал, пробились к нему.
      В ту же секунду вперед бросился г-н де Ромеф.
      - Именем Национального собрания, уполномоченным которого я являюсь, и генерала Лафайета, пославшего меня сюда, - закричал он, - отведите этих господ в муниципалитет!
      Слова "Национальное собрание., равно как фамилия генерала Лафайета, бывшего в ту пору на вершине популярности, произвели должное действие.
      - В муниципалитет! В муниципалитет! - раздалось множество голосов.
      Благонамеренным людям пришлось приложить усилия, и вот г-на де Шуазеля и его товарищей потащили к зданию мэрии.
      Все это длилось более полутора часов, и в течение этих полутора часов не было минуты, чтобы не прозвучала угроза или не была произведена попытка убить пленников; стоило кольцу их защитников чуть расступиться, как в зазор тотчас же просовывалась сабля, вилы или коса.
      Наконец подошли к ратуше; находившийся там единственный муниципальный советник был страшно напуган ответственностью, которая свалилась на него.
      Дабы избавиться от нее, он распорядился поместить гг. де Шуазеля, де Дамаса и де Флуарака в камеру под охрану национальной гвардии.
      Г-н де Ромеф объявил, что не желает оставлять г-на де Шуазеля и намерен во всем разделить его судьбу.
      Тогда служащий муниципалитета приказал препроводить г-на де Ромефа в камеру к остальным арестованным.
      Г-н де Шуазель сделал знак своему слуге, на которого никто не обращал внимания, и тот мгновенно испарился.
      Первым делом - не будем забывать, что Джеймс Бриссак был конюх, - он занялся лошадьми.
      Он узнал, что лошади, целые и невредимые, находятся на постоялом дворе под охраной множества караульщиков.
      Собрав сведения на этот счет, он отправился в кафе, потребовал чаю, перо и чернила и написал г-же де Шуазель и г-же де Граммон, дабы успокоить их относительно судьбы сына и племянника, которого, после того как его арестовали, можно было считать спасенным,
      Однако бедняга Джеймс Бриссак несколько поторопился, сообщая эту добрую новость; да, г-н де Шуазель был под арестом и находился в камере, да, его охраняла городская милиция, но у окон камеры забыли поставить пост, и через них в пленных было произведено несколько выстрелов.
      Несчастным пришлось прятаться по углам.
      Такое вот достаточно опасное положение продолжалось целые сутки, и все это время г-н де Ромеф упорно отказывался оставить своих сотоварищей.
      Наконец, двадцать третьего июля прибыла национальная гвардия из Вердена; г-н де Ромеф добился, чтобы арестованные были переданы ей, и не покидал их, пока не получил от офицеров честного слова, что те будут охранять узников до самой передачи их в тюрьму чрезвычайного суда.
      Что же до несчастного Изидора де Шарни, тело его было перенесено в дом одного ткача и похоронено людьми благочестивыми, но посторонними; в этом смысле ему повезло куда меньше, чем Жоржу, последние услуги которому оказали братские руки графа де Шарни и дружественные руки Жильбера и Бийо.
      Ведь в ту пору Бийо был преданным и почтительным другом семейства Шарни. Но мы видели, как дружба, преданность и почтительность переродились в ненависть, и ненависть эта была столь же беспощадна, сколь глубоки были давняя дружба, преданность и почтительность.
      IV
      КРЕСТНЫЙ ПУТЬ
      Тем временем королевская семья продолжала свой путь к Парижу, путь, который мы вполне можем назвать крестным.
      Увы, у Людовика XVI и Марии Антуанетты тоже была своя Голгофа! Но искупили ли они жестокими страстными муками грехи монархии, как искупил Иисус Христос грехи рода людского? Прошлое эту проблему еще не разрешило, но, возможно, будущее прояснит ее.
      Ехали медленно, так как лошади, применяясь к эскорту, могли идти только шагом, а в эскорте, состоявшем в большинстве своем из мужчин, вооруженных, как мы уже говорили, вилами, ружьями, косами, саблями, пиками, цепами, имелось немалое число женщин и детей; женщины поднимали детей над головами, чтобы показать им короля, которого насильно возвращают в его столицу и которого, не случись этого, они, вероятно, никогда бы и не увидели.
      Среди этой толпы, шедшей по обе стороны дороги, большая королевская карета и следующий за нею кабриолет, где ехали г-жа Брюнье и г-жа де Невиль, казались терпящим бедствие кораблем с плывущей за ним на буксире шлюпкой, которых вот-вот поглотят яростные волны.
      Время от времени происходило что-нибудь неожиданное, и - да будет нам позволено развить сравнение - буря набирала новую силу. Крики, проклятия, угрозы становились громче; людские волны бурлили, вздымались, опадали, взбухали, словно прилив, и порой целиком скрывали корабль, с великим трудом разрезающий их своим форштевнем, - корабль вместе с несчастными, отчаявшимися пассажирами и тянущейся на буксире утлой шлюпкой.
      Когда прибыли в Клермон, эскорт, хотя пройдено было около четырех лье, ничуть не уменьшился, поскольку на смену тем, кого дела звали домой, из окрестностей сбегались новые люди, желающие в свой черед насладиться зрелищем, которым пресытились их предшественники.
      Из всех узников передвижной тюрьмы двое особенно были подвержены ярости толпы и являлись мишенью для угроз - оба гвардейца, сидящие на широких козлах кареты. Для народа это был способ уязвить королевскую семью, объявленную Национальным собранием неприкосновенной; то в грудь молодым людям направлялись штыки, то над их головами взлетала коса, которая вполне могла оказаться косою смерти, а то чья-нибудь пика, подобно коварной змее, проскальзывала к ним, стремительно жалила своим острием живую плоть и столь же стремительно отдергивалась, дабы хозяин оружия мог убедиться, что жало стало влажным и красным, и порадоваться, что не промахнулся.
      Внезапно все с удивлением увидели, как какой-то человек без оружия, без шляпы, в покрытой грязью одежде прорезал толпу, отдал почтительный поклон королю и королеве, вспрыгнул на передок кареты и сел между обоими телохранителями.
      Королева вскрикнула, и в этом крикс смешались страх, радость и скорбь.
      Она узнала Шарни.
      Испугалась она, так как Шарни проделал это у всех на глазах с беспримерной дерзостью, и только чудом можно объяснить, что он не поплатился ни единой раной.
      Обрадовалась она, так как была счастлива убедиться, что он не стал жертвой неведомых опасностей, какие могли встретиться ему при бегстве и казавшихся куда более грозными, чем они были на самом деле, поскольку Мария Антуанетта, не имея возможности в точности определить ни одну из них, могла вообразить все сразу.
      А скорбь она ощутила, так как поняла, что, раз Шарни возвратился один и в таком виде, придется отказаться от всякой надежды на помощь г-на де Буйе.
      Впрочем, толпа, удивленная его дерзостью и, похоже, именно по причине этой дерзости, прониклась к нему уважением.
      Бийо, ехавший верхом во главе процессии, обернулся, услышав шум, поднявшийся вокруг кареты, и узнал Шарни.
      - Я рад, что с ним ничего не случилось, - бросил он, - но горе безумцу, который попробует повторить что-нибудь в том же роде: он поплатится за двоих.
      Около двух пополудни добрались до Сент-Мену.
      Бессонная ночь, предшествовавшая бегству, вкупе с усталостью и тревогами прошедшей ночи подействовали на все королевское семейство, а особенно на дофина. На подъезде к Сент-Мену бедного мальчика терзала страшная лихорадка.
      Король приказал сделать остановку.
      К несчастью, из всех городов, находящихся на пути, Сент-Мену, пожалуй, был враждебней всего настроен к привезенному в него арестованному семейству.
      Приказ короля пропустили мимо ушей, а Бийо отдал другой приказ: перепрячь лошадей.
      Его исполнили.
      Дофин плакал и спрашивал, захлебываясь рыданиями:
      - Почему меня не раздевают и не укладывают в кроватку, ведь я же заболел?
      Королева не смогла выдержать его слез, и ее гордость на миг отступила.
      Она подняла плачущего наследника престола и, показывая его народу, попросила:
      - Господа, сжальтесь над ребенком! Остановитесь!
      Но лошадей уже перепрягли.
      - Пошел! - крикнул Бийо.
      - Пошел! - подхватил народ.
      - Сударь! - воскликнула королева, обращаясь к Бийо. - Еще раз повторю вам: наверно, у вас нет детей!
      - А я, сударыня, тоже повторю вам, - угрюмо отвечал Бийо, бросив на нее мрачный взгляд, - у меня был ребенок, но теперь его больше нет.
      - Что ж, сила на вашей стороне, поступайте, как вам угодно, - промолвила королева. - Но запомните, ничто так громко не вопиет к небу, как слабый голос ребенка.
      Карета и сопровождающая ее толпа тронулись в путь.
      Проезд через город был ужасен. Восторг, вызванный видом Друэ, благодаря которому и произошел арест узников, должен был бы послужить для них страшным уроком, если бы короли были способны воспринимать уроки, однако в криках народа Людовик XVI и Мария Антуанетта видели только лишь слепую злобу, а в патриотах, убежденных, что они спасают Францию, всего-навсего мятежников.
      Король был ошеломлен, у королевы от унижения и ярости по лбу струился пот; принцесса Елизавета, небесный ангел, сошедший на землю, тихо молилась, но не за себя - за брата, за невестку, за племянников, за всех этих людей. Святая, она не умела отделить тех, кого воспринимала как жертвы, от тех, кого рассматривала как палачей, и возносила к стопам Всевышнего мольбу за тех и за других.
      При въезде в Сент-Мену людской поток, покрывший, подобно разливу, всю равнину, не мог протиснуться сквозь узкие улочки.
      Бушуя, он обтекал город с обеих сторон, а поскольку в Сент-Мену задержались, чтобы сменить лошадей, на выезде он с еще большим неистовством забурлил вокруг кареты.
      Король верил, что только Париж душевно растлился, и, вероятно, именно эта вера толкнула его на злополучное бегство; он надеялся на свою любезную провинцию. И вот любезная провинция не только отвернулась, но грозно обратилась против него. Эта провинция ужаснула г-на де Шуазеля в Пон-де-Сомвеле, заключила в Сент-Мену г-на де Дандуэна в тюрьму, стреляла в г-на де Дамаса в Клермоне, а совсем недавно на глазах короля убила Изидора де Шарни; она вся дружно возмутилась, узнав о бегстве короля, вся - даже тот священник, которого шевалье де Буйе сбил наземь ударом сапога.
      Но король почувствовал бы себя стократ хуже, если бы мог видеть, что происходило в городках и деревнях, куда доходила весть о том, что его арестовали. В тот же миг всеми овладевало волнение; матери хватали младенцев из колыбелей, тащили за руку детей, уже умеющих ходить, мужчины брались за оружие - любое, какое было у них, - и шли, исполненные решимости, нет, не конвоировать, но убить короля; короля, который во время жатвы - убогой жатвы в нищей Шампани в окрестностях Шалона, а она всегда была настолько нищей, что сами жители весьма выразительно называли ее вшивой Шампанью, - явился для того, чтобы скудный урожай втоптали в землю кони грабителей пандуров и разбойников гусар; но у королевской кареты были три ангела-хранителя: больной, дрожащий от озноба на материнских коленях ребенок-дофин; принцесса Мария Тереза, ослепляющая красотой, присущей рыжеволосым людям, которая стояла у дверец кареты, глядя на все происходящее вокруг изумленным, но твердым взором; наконец, принцесса Елизавета, которой уже исполнилось двадцать семь лет, однако телесное и душевное целомудрие окружало ее чело нимбом непорочно-чистой юности. Люди смотрели на них, видели королеву, склонившуюся над сыном, видели подавленного короля, и ярость их уходила, ища другой предмет, на который могла бы излиться. Она обрушивалась на телохранителей, и толпа оскорбляла их, обзывая их - благородных и преданных! - подлецами и предателями; к тому же на возбужденные головы людей из народа, по большей части непокрытые и разгоряченные скверным вином, что они пили в дешевых кабачках, струило свой жар стоящее в зените июньское солнце, и лучи его порождали некую огненную радугу в меловой пыли, которую подняла бредущая по дороге бесчисленная толпа.
      А что сказал бы король, возможно, еще питавший иллюзии, ежели бы знал, что некий человек вышел из Мезье с ружьем на плече, намереваясь убить его, за три дня проделал шестьдесят лье, пришел в Париж, увидел там его такого жалкого, несчастного, униженного, что покачал головой и отказался от своего намерения?
      Что сказал бы он, когда бы знал про некоего подмастерья столяра, который был уверен, что короля после бегства немедленно предадут суду и казнят, и потому пошел из Бургундии в Париж, чтобы присутствовать при суде и казни? По пути владелец столярной мастерской растолковал ему, что это дело долгое и произойдет не сразу, предложил погостить у себя; молодой подмастерье остался у него и женился на его дочери.
      То, что видел Людовик XVI, было, наверное, куда более впечатляюще, но не столь ужасно, поскольку, как мы уже упоминали, утроенный щит невинности защищал его от злобы народа и отражал ее на его слуг.
      После того, как выехали из Сент-Мену, примерно в полулье от города, толпа увидела, что по полям во весь опор скачет старый дворянин, кавалер ордена Святого Людовика: орденский крест был у него в петлице; поначалу народ решил, что тот примчался сюда из простого любопытства, и расступился перед ним. Старик со шляпой в руке приблизился к дверце кареты и отдал поклон королю и королеве, титулуя их величествами. Народ, только что осознавший, у кого подлинная сила и истинное величие, возмутился, оттого что его пленникам отдается титул, который по справедливости принадлежит ему; послышались ропот и угрозы.
      Король уже научился распознавать этот ропот; он слышал его вокруг дома в Варенне и понимал, что он означает.
      - Сударь, - обратился он к старому кавалеру ордена Святого Людовика, - королева и я тронуты знаками почтения, которые вы столь публично выказали нам, но, ради Бога, уезжайте отсюда: ваша жизнь в опасности!
      - Моя жизнь принадлежит королю, - отвечал старик, - и, если я умру за своего государя, мой последний день будет самым счастливым в моей жизни.
      Кое-кто из народа слышал эти слова, и ропот усилился.
      - Уезжайте, сударь, уезжайте! - воскликнул король и, высунувшись из кареты, обратился к народу: - Друзья мои, прошу вас, пропустите господина де Дампьера.
      Те, кто стоял около кареты и расслышал просьбу короля, повиновались и расступились. К несчастью, чуть дальше всадник и лошадь были стиснуты толпой. Всадник горячил лошадь уздою и шпорами, однако толпа была настолько плотная, что даже при всем желании не могла бы пропустить его. Началась давка, закричали женщины, заплакал испуганный ребенок, мужчины грозили кулаками, а упрямый старик вдобавок показал хлыст; угрозы сменились ревом, и это означало, что народ разъярился, подобно льву. Г-н де Дампьер был уже на краю этого людского леса; он пришпорил коня, тот перепрыгнул через придорожную канаву и помчался по полю. И тогда старик дворянин обернулся, сорвал с головы шляпу и крикнул:
      - Да здравствует король!
      То была его последняя почесть своему королю, но и последнее оскорбление народу.
      Раздался ружейный выстрел.
      Старик выхватил из седельной кобуры пистолет и ответил на выстрел выстрелом.
      В тот же миг все, у кого оружие было заряжено, принялись палить в безумца.
      Изрешеченная пулями лошадь рухнула наземь.
      Убил или только ранил старого дворянина чудовищный залп? Этого никто не знает. Толпа, подобно лавине, устремилась к тому месту, где упали всадник и конь, а удалились они от королевской кареты не более чем на полусотню шагов; на этом месте началась сутолока, которая обычно бывает вокруг трупов, какое-то беспорядочное, хаотическое движение, слышались крики и проклятия, и вдруг над толпой взметнулась пика с насаженной на нее седовласой головой.
      То была голова несчастного шевалье де Дампьера.
      Королева вскрикнула и откинулась на сиденье.
      - Звери! Изверги! Чудовища! - зарычал Шарни.
      - Замолчите, господин граф, - сказал Бийо, - иначе я не ручаюсь за вашу безопасность.
      - И пусть! - ответил Шарни. - Мне надоело жить. Хуже того, что произошло с моим несчастным братом, меня ничего не ждет.
      - Ваш брат был виновен, - заметил Бийо, - а вы нет.
      Шарни хотел спрыгнуть с козел; оба телохранителя удерживали его, а десятка два штыков нацелились ему в грудь.
      - Друзья мои, - громким и властным голосом обратился Бийо к народу, приказываю: что бы ни сделал, что бы ни сказал этот человек, ни один волос не должен упасть с его головы. Я отвечаю за него перед его женой.
      - Перед его женой! - прошептала королева, вздрогнув, как будто один из штыков, грозящих Шарни, кольнул ее в сердце. - Но почему?
      Да, почему? Бийо и сам бы не смог ответить. Он сослался на жену Шарни, зная, как действует это слово на людей, из которых состоит толпа: ведь все они были мужьями и отцами.
      V
      КРЕСТНЫЙ ПУТЬ
      В Шалон прибыли поздно. Карета въехала во двор интендантства, куда заранее были посланы курьеры, чтобы подготовить квартиры.
      Двор оказался забит национальными гвардейцами и любопытными.
      Пришлось удалить всех зевак, чтобы король мог выйти из кареты.
      Он вышел первым, за ним королева с дофином на руках, потом Елизавета, принцесса и последней г-жа де Турзель.
      Едва Людовик XVI ступил на лестницу, раздался выстрел, и пуля просвистела над ухом короля.
      Что это было - попытка цареубийства или простая случайность?
      - Ну вот, - произнес король, обернувшись с величайшим спокойствием, у кого-то нечаянно разрядилось ружье. - И добавил уже громче: - Будьте внимательней, господа, а то как бы не случилось несчастья!
      Шарни и оба телохранителя беспрепятственно проследовали за королевским семейством.
      И все же, несмотря на злополучный выстрел, королеве сразу показалось, что атмосфера здесь куда дружественней. За воротами, перед которыми остановилась толпа, сопровождавшая их в пути, крики тоже утихли; когда королевское семейство вышло из кареты, послышался даже сочувственный шепот; на втором этаже пленников ждал обильный и пышный стол, сервированный с большим изяществом, увидев который они с удивлением переглянулись.
      Там же стояли в ожидании слуги, однако Шарни потребовал, чтобы ему и обоим телохранителям была предоставлена привилегия прислуживать за столом. Это желание могло показаться странным, но граф решил не покидать короля и быть рядом с ним на случай любых возможных происшествий.
      Королева прекрасно поняла его и тем не менее даже не повернулась к нему, не поблагодарила ни жестом, ни взглядом, ни словом. Слова Бийо: "Я отвечаю за него перед его женой. - до сих пор язвили сердце Марии Антуанетты.
      Она думала, что увезет Шарни из Франции, что он вместе с нею уйдет в изгнание, и вот они вместе возвращаются в Париж! А там он снова встретится с Андре!
      Шарни и представления не имел, что творится в сердце королевы. Он даже не подозревал, что она слышала эти слова; впрочем, у него стали возникать некоторые надежды.
      Как мы уже говорили, Шарни был послан вперед, чтобы разведать дорогу, и он самым добросовестным образом исполнил эту миссию. Ему было известно, каково настроение в самой ничтожной деревушке. Ну, а Шалон, старинный город, не торговый, населенный буржуа, рантье, дворянами, держался роялистских взглядов.
      И вот, едва августейшие сотрапезники уселись за стол, вперед выступил принимающий их интендант департамента и, поклонившись королеве, которая, не ожидая ничего хорошего, с тревогой смотрела на него, произнес:
      - Государыня, шалонские девушки умоляют милостиво позволить им преподнести вашему величеству цветы.
      Изумленная королева повернулась к Елизавете, потом к королю.
      - Цветы? - переспросила она.
      - Ваше величество, - стал объяснять интендант, - если момент выбран неудачно или просьба вам кажется слишком дерзкой, я распоряжусь, чтобы девушки не поднимались сюда.
      - Нет, нет, сударь, напротив! - воскликнула королева. - Девушки! Цветы! Впустите их!
      Интендант вышел, и через несколько секунд в приемной появились двенадцать самых красивых шалонских девушек в возрасте от четырнадцати до шестнадцати лет; они остановились на пороге.
      - Входите, входите, дети мои! - воскликнула Мария Антуанетта, простерев к ним руки.
      Одна из девушек, выбранная не только подругами, но и родителями, и городскими властями, выучила наизусть красивую речь, которую должна была произнести перед королем и королевой, но, услышав восклицание Марии Антуанетты, увидев, как она простерла к ним руки, как взволновано все королевское семейство, бедняжка не смогла сдержать слез и сумела промолвить лишь несколько слов, исторгнутых из глубины ее сердца и выражающих общее мнение:
      - О ваше величество, какое несчастье!
      Королева приняла букет и расцеловала девочку.
      Шарни в это время склонился к королю.
      - Ваше величество, - прошептал он, - возможно, нам удастся извлечь выгоду из пребывания в этом городе, возможно, еще не все потеряно. Если ваше величество позволит мне удалиться на час, я выйду и потом дам отчет обо всем, что услышу, увижу и, быть может, смогу сделать.
      - Ступайте, сударь, - ответил король, - но соблюдайте осторожность: если с вами случится несчастье, я буду неутешен. Увы, двух убитых в одной семье и без того слишком много.
      - Государь, - молвил Шарни, - моя жизнь принадлежит королю, точно так же как жизнь обоих моих братьев.
      И он ушел.
      Но, выходя, он утер слезу.
      В присутствии королевского семейства этот человек с мужественным, но нежным сердцем старался выглядеть стоиком, однако, оказываясь наедине с собой, вновь оставался лицом к лицу со своим горем.
      - Бедный Изидор! - прошептал Шарни.
      Он прижал руку к груди, проверяя, в кармане ли у него бумаги, которые г-н де Шуазель обнаружил на трупе Изидора и передал ему; Шарни пообещал себе, что, как только выдастся спокойная минута, прочтет их с таким же благоговением, как если бы то было завещание брата.
      За девушками, которых принцесса расцеловала как сестер, последовали их родители; это, как мы уже упоминали, были почтенные буржуа и местные дворяне; они робко вошли и смиренно попросили милостиво дозволить им приветствовать своих униженных монархов. Как только они появились, король встал, а королева ласково произнесла:
      - Входите же!
      Где это происходило - в Шалоне или в Версале? И неужели всего несколько часов назад царственные пленники собственными глазами видели, как толпа прикончила несчастного г-на де Дампьера?
      Примерно через полчаса вернулся Шарни.
      Королева видела, как он уходил и как возвратился, но даже самый проницательный взор не мог бы прочесть на ее лице, как отзывался в ее сердце его приход и уход.
      - Ну что? - наклонясь к Шарни, осведомился король.
      - Ваше величество, - отвечал граф, - все складывается как нельзя лучше. Национальная гвардия предлагает завтра проводить ваше величество в Монмеди.
      - Значит, вы о чем-то договорились? - спросил король.
      - Да, ваше величество, с командирами. Завтра перед выездом король скажет, что желает послушать заутреню, отказать в этой просьбе будет невозможно, тем паче что завтра праздник Тела Господня. Карета будет ждать короля у дверей церкви; выйдя, король сядет в карету, раздастся крик .виват!", и король отдаст приказ изменить маршрут и ехать в Монмеди.
      - Прекрасно, - одобрил Людовик XVI. - Благодарю вас, господин де Шарни. Если до завтра ничего не изменится, мы все сделаем так, как вы говорите. А пока пойдите отдохните: вы и ваши друзья нуждаетесь в отдыхе еще больше, чем мы.
      Как можно догадаться, прием девушек, добрых буржуа и преданных дворян не затянулся до поздней ночи; в девять королевское семейство попрощалось с ними.
      У дверей своих покоев король и королева увидели часового и вспомнили, что они - пленники.
      Тем не менее часовой сделал королю и королеве .на караул."
      По тому, как он чисто проделал этот артикул, отдавая почесть пусть пленному, но все же королевскому величеству, Людовик XVI признал в нем старого солдата.
      - Вы где служили, друг мой? - спросил король часового.
      - Во французской гвардии, государь, - отрапортовал тот.
      - В таком случае я ничуть не удивлен, что вы здесь, - холодно заметил король.
      Людовик XVI не мог забыть, что уже 13 июля 1789 года французские гвардейцы перешли на сторону народа.
      Король и королева ушли к себе. Часовой стоял у дверей спальни.
      Через час, сменившись с поста, часовой попросил разрешения поговорить с начальником конвоя. Им был Бийо.
      Он как раз на улице ужинал с жителями окрестных деревень, присоединившимися к нему по дороге, и пытался уговорить их остаться до завтра.
      Но в большинстве своем эти люди увидели то, что хотели увидеть, то есть короля, и чуть ли не половина из них собиралась встретить праздник Тела Господня в своих деревнях.
      Бийо старался удержать их: его тревожили роялистские настроения в городе.
      Но славные поселяне ответили:
      - Ежели мы не возвратимся к себе, как нам отпраздновать Божий праздник? Кто украсит наши дома?
      Во время этого разговора к Бийо и подошел часовой.
      Они потолковали - тихо, но весьма оживленно.
      После этого Бийо послал за Друэ.
      Состоялась негромкая беседа втроем - такая же оживленная и с такой же пылкой жестикуляцией.
      После нее Бийо и Друэ направились к хозяину почтовой станции, приятелю Друэ.
      Хозяин почтовой станции велел оседлать двух лошадей, и через десять минут Бийо скакал в Реймс, а Друэ в Витри-ле-Франсуа.
      Наступило утро; из вчерашнего многочисленного эскорта осталось, дай Бог, человек шестьсот - самых озлобленных или самых ленивых; они переночевали на улицах на принесенной им соломе. Проснувшись с первыми лучами солнца, они имели возможность наблюдать, как в интендантство прошли с десяток людей в мундирах и через минуту скорым шагом вышли оттуда.
      В Шалоне находилась на квартирах часть гвардейской роты, стоящей в Вильруа, и десяток с небольшим гвардейцев еще оставались в городе.
      Они как раз и явились к Шарни за распоряжениями.
      Шарни велел им быть в полной форме верхом у церкви, когда оттуда выйдет король.
      Как мы уже говорили, кое-кто из крестьян, сопровождавших вчера короля, заночевал по лености в городе, однако утром они прикинули, сколько лье до их деревень; у кого-то вышло десять, у кого-то пятнадцать, и в количестве около двух сотен они отправились по домам, хотя сотоварищи уговаривали их остаться.
      Таким образом, число ожесточенных врагов короля сократилось до четырехсот, самое большее, четырехсот пятидесяти человек.
      Примерно столько же, если не больше, было национальных гвардейцев, верных королю, не говоря уже о королевской гвардии и офицерах, из которых можно было сформировать нечто наподобие священной когорты, готовой грудью встретить любую опасность и тем самым подать пример остальным.
      Кроме того, было известно, что город на стороне аристократов.
      С шести часов утра самые ярые приверженцы роялизма среди жителей города стояли в ожидании во дворе интендантства. Шарни и гвардейцы были среди них и тоже ждали.
      Король проснулся в семь и объявил о своем желании сходить к заутрене.
      Стали искать Друэ и Бийо, чтобы сообщить им о желании короля, но ни того, ни другого отыскать не удалось.
      Так что никаких причин отказать королю в исполнении его желания не было.
      Шарни поднялся к Людовику XVI и сообщил, что оба - и Бийо, и Друэ исчезли.
      Король обрадовался, но Шарни только покачал головой: если Друэ он не знал, то уж Бийо знал отлично.
      Тем не менее все предзнаменования можно было счесть удачными. Улицы кишели народом, но по всему было видно, что горожане на стороне короля. Поскольку ставни в спальнях короля и королевы были закрыты, толпа, не желая тревожить сон царственных пленников, старалась вести себя как можно тише и ходить как можно неслышней; люди лишь возносили руки и возводили глаза к небу; горожан было так много, что четыре с половиной сотни окрестных крестьян, не пожелавших возвратиться в свои деревни, совершенно затерялись среди них.
      Чуть только ставни на окнах спален августейших супругов открылись, раздались крики "Да здравствует король!", "Да здравствует королева!", и в них звучало такое воодушевление, что Людовик XVI и Мария Антуанетта вышли, как если бы они мысленно сговорились, каждый на свой балкон.
      Все голоса слились в единый хор, и обреченная судьбой королевская пара в последний раз могла предаться иллюзиям.
      - Вот видите, - обратился со своего балкона Людовик XVI к Марии Антуанетте, - все идет наилучшим образом!
      Мария Антуанетта возвела глаза к нему и ничего не ответила.
      Колокольный звон возвестил, что церковь открыта.
      Почти в ту же секунду Шарни легонько постучался в дверь.
      - Я готов, сударь, - объявил король.
      Шарни бросил на него быстрый взгляд; король был спокоен и, пожалуй, тверд; на его долю выпало уже столько страданий, что под их воздействием он избавился от своей нерешительности.
      У входа ждала карета.
      Король, королева и все их семейство сели в нее; карету окружала толпа, почти столь же многочисленная, как и вчера, однако в отличие от вчерашней она не оскорбляла пленников, напротив, люди ловили их взгляд, просили сказать хоть слово, были счастливы прикоснуться к полй королевского камзола и гордились, если им удавалось поцеловать край платья королевы.
      Трое офицеров заняли места на козлах.
      Кучеру было велено ехать к церкви, и он беспрекословно подчинился.
      Впрочем, кто мог отдать другой приказ? Бийо и Друэ все так же отсутствовали.
      Шарни осматривался, ища их, однако нигде не видел.
      Подъехали к церкви.
      Крестьяне постепенно окружили карету, но с каждой минутой число национальных гвардейцев возрастало, на каждом углу они целыми группами присоединялись к процессии.
      Когда подъехали к церкви, Шарни прикинул, что в его распоряжении около шестисот человек.
      Для королевского семейства оставили места под неким подобием балдахина, и, хотя было всего восемь утра, священники начали торжественное богослужение.
      Шарни был обеспокоен; он ничего так не боялся, как опоздания: малейшая задержка могла оказаться смертоносной для начавшейся возрождаться надежды. Он велел предупредить священника, что служба ни в коем случае не должна длиться более четверти часа.
      - Я понял, - попросил передать священник, - и буду молить Бога, дабы он ниспослал его величеству благополучное путешествие.
      Служба длилась ровно столько, сколько было условлено, и тем не менее Шарни раз двадцать вынимал часы; король тоже не мог скрыть нетерпения; королева, стоявшая на коленях между обоими своими детьми, оперла голову на подушку молитвенной скамеечки; только принцесса Елизавета была спокойна и безмятежна, словно мраморное изваяние Пресвятой Девы, то ли оттого, что не знала о планах спасения, то ли оттого, что вручила свою жизнь и жизнь брата в руки Господа; она не выказывала ни малейших признаков беспокойства.
      Наконец священник обернулся и произнес традиционную формулу: "Ita, missa ets".
      Держа в руках дароносицу, он спустился по ступенькам алтаря и благословил, проходя, короля и его присных.
      Они же склонили головы и в ответ на пожелание, идущее из самого сердца священника, тихонько ответили:
      - Аминь!
      После этого королевское семейство направилось к выходу.
      Все, кто слушал вместе с ними службу, опустились на колени, беззвучно шевеля губами, но было нетрудно догадаться, о чем безмолвно молятся эти люди.
      Около церкви находилось более десятка конных гвардейцев.
      Роялистский эскорт становился все многочисленней.
      И тем не менее было очевидно, что крестьяне с их упорством, с их оружием, быть может не столь смертоносным, как оружие горожан, но весьма грозным на вид- треть из них была вооружена ружьями, а остальные косами и пиками, - могут в решающий момент роковым образом склонить чашу весов.
      Видимо, Шарни испытывал подобные опасения, когда, желая подбодрить короля, к которому обратились за распоряжениями, наклонился к нему и произнес:
      - Вперед, государь!
      Король был настроен решительно.
      Он выглянул из дверцы и обратился к тем, кто окружал карету:
      - Господа, вчера надо мной было совершено насилие. Я приказал ехать в Монмеди, меня же силой повезли во взбунтовавшуюся столицу. Но вчера я был среди мятежников, а сегодня - среди верных подданных, и потому я повторяю: в Монмеди, господа!
      - В Монмеди! - крикнул Шарни.
      - В Монмеди! - закричали гвардейцы роты, расквартированной в Вильруа.
      - В Монмеди! - подхватила национальная гвардия Шалона.
      И тотчас все голоса слились в общем крике: "Да здравствует король!"
      Карета повернула за угол и покатила тем же путем, по какому приехала, но в обратном направлении.
      Шарни не выпускал из виду крестьян; похоже, в отсутствие Друэ и Бийо ими командовал тот самый французский гвардеец, что стоял на посту у дверей королевской спальни; он без особого шума направлял движение всех этих людей, чьи мрачные взгляды свидетельствовали, что происходящее им не по душе.
      Они дали пройти национальной гвардии и пристроились за нею в арьергарде.
      В первых рядах шагали те, у кого были пики, вилы и косы.
      За ними следовали примерно сто пятьдесят человек, вооруженных ружьями.
      Маневр этот, исполненный весьма умело, как если бы его производили люди, поднаторевшие в строевых учениях, весьма обеспокоил Шарни, однако у него не было возможности воспрепятствовать ему; более того, оттуда, где он находился, он даже не мог потребовать объяснений.
      Но вскоре все объяснилось.
      По мере продвижения к городской заставе все больше возникало ощущение, что сквозь стук колес кареты, сквозь шум шагов и крики сопровождающих пробивается какая-то глухая дробь и становится все явственней и громче.
      Вдруг Шарни побледнел и положил руку на колено сидящего рядом гвардейца.
      - Все погибло! - сказал он.
      - Почему? - удивился тот.
      - Вы не узнаете этот звук?
      - Похоже на барабан... Ну и что такого?
      - Сейчас увидите, - ответил Шарни.
      Карета повернула и выехала на площадь.
      На эту площадь выходили Реймсская улица и улица Витри-ле-Франсуа.
      И по ним шагали - с развернутыми знаменами, с барабанщиками впереди два больших отряда национальной гвардии.
      В одном было около тысячи восьмисот человек, в другом от двух с половиной до трех тысяч.
      По всем признакам этими отрядами командовали два человека, сидящие верхом на конях.
      Одним из них был Друэ, вторым Бийо.
      Шарни не было нужды определять направление, откуда прибыли эти отряды: ему и без того было все ясно.
      Теперь стала совершенно понятна причина необъяснимого исчезновения Друэ и Бийо.
      Вероятно предупрежденные о том, что затевается в Шалоне, они разъехались: один - чтобы поторопить прибытие национальной гвардии из Реймса, второй -чтобы привести национальных гвардейцев из Витри-ле-Франсуа.
      Выполнили они это все весьма согласованно и прибыли вовремя.
      Друэ и Бийо приказали своим людям остановиться на площади, наглухо перегородив ее.
      После этого без всяких околичностей они скомандовали зарядить ружья.
      Кортеж остановился.
      Король выглянул из кареты.
      Шарни стоял бледный, стиснув зубы.
      - В чем дело? - осведомился у него Людовик XVI.
      - Дело в том, государь, что наши враги получили подкрепление и ружья у него, как вы сами видите, заряжены, а за спиной шалонской национальной гвардии находятся крестьяне, и ружья у них тоже заряжены.
      - И что вы обо всем этом думаете, господин де Шарни?
      - Думаю, государь, что мы оказались между двух огней. Но это вовсе не означает, что вы не поедете дальше, если того пожелаете, правда, я не знаю, как далеко ваше величество сможет уехать.
      - Понятно, - промолвил король. - Поворачиваем.
      - Ваше величество, это ваше твердое решение?
      - Господин де Шарни, за меня пролилось уже слишком много крови, и я горько оплакиваю ее. Я не хочу, чтобы пролилась еще хотя бы капля... Поворачиваем.
      При этих словах двое молодых людей спрыгнули с козел и бросились к дверце кареты, к ним присоединились гвардейцы роты, стоящей в Вильруа. Отважные и пылкие воины, они рвались вступить в бой вместе с горожанами, но король с небывалой для него твердостью повторил приказание.
      - Господа! - громко и повелительно крикнул Шарни. - Поворачиваем! Так велит король!
      И, взяв одну из лошадей под уздцы, он сам стал разворачивать тяжелую карету.
      У Парижской заставы шалонская национальная гвардия, в которой отпала надобность, уступила свое место крестьянам, а также национальным гвардейцам из Реймса и Витри.
      - Вы считаете, я поступил правильно? - осведомился Людовик XVI у Марии Антуанетты.
      - Да, - ответила она, - только я нахожу, что господин де Шарни с большой охотой подчинился вам.
      И королева впала в мрачную задумчивость, не имевшую ни малейшего отношения к тому ужасающему положению, в котором оказалась королевская семья.
      VI
      КРЕСТНЫЙ ПУТЬ
      Королевская карета уныло катила по дороге в Париж под надзором двух угрюмых людей, которые только что принудили ее изменить направление, и вдруг между Эперне и Дорманом Шарни, благодаря своему росту и высоте козел, на которых сидел, заметил, что навстречу им из Парижа скачет во весь опор карета, запряженная четверкой почтовых лошадей.
      Шарни тут же предположил, что либо эта карета везет им какую-то неприятную весть, либо в ней находится некая важная персона.
      Действительно, когда она приблизилась к авангарду конвоя, ряды его после недолгих переговоров расступились, давая проезд карете, и национальные гвардейцы, составляющие авангард, приветствуя прибывших, сделали .на караул."
      Берлина короля остановилась.
      Со всех сторон зазвучали крики: "Да здравствует Национальное собрание!"
      Карета, примчавшаяся из Парижа, подъехала к королевской берлине.
      Из кареты вылезли трое мужчин, двое из которых были совершенно неизвестны августейшим пленникам.
      Когда же в дверях показался третий, королева шепнула на ухо Людовику XVI:
      - Господин де Латур-Мобур, прихвостень де Лафайета. - И, покачав головой, добавила: - Ничего хорошего это нам не сулит.
      Самый старший из этой троицы подошел и, грубо распахнув дверцу королевской кареты, объявил:
      - Я - Петион, а это господа Барнав и Латур-Мобур, посланные, как я и вместе со мной, Национальным собранием сопровождать вас и проследить, чтобы народ в праведной ярости не учинил над вами самосуд. Потеснитесь и дайте нам сесть.
      Королева бросила на депутата из Шартра один из тех презрительных взглядов, от каких она порой просто не могла удержаться и в каких выражалась вся надменность дочери Марии Терезии.
      Г-н де Латур-Мобур, шаркун школы де Лафайета, не смог выдержать этого взгляда.
      - Их величествам и без того тесно в карете, - сказал он, - и я поеду в экипаже свиты.
      - Езжайте, где вам угодно, - отрезал Петион, - что же до меня, мое место в карете короля и королевы, и я поеду в ней.
      И он полез в карету.
      На заднем сиденье сидели король, королева и Мадам Елизавета.
      Петион поочередно оглядел их.
      - Прошу прощения, сударыня, - обратился он к Мадам Елизавете, - но мне как представителю Национального собрания положено почетное место. Соблаговолите подняться и пересесть на переднее сиденье.
      - Невероятно! - пробормотала королева.
      - Сударь! - возвысил голос король.
      - Прошу не спорить... Вставайте, вставайте, сударыня, и уступите мне место.
      Мадам Елизавета встала и уступила место, сделав брату и невестке знак не возмущаться.
      А тем временем г-н де Латур-Мобур сбежал и, подойдя к кабриолету, с куда большей галантностью, нежели это сделал Петион, обращаясь к королю и королеве, попросил у сидящих в ней дам позволить ему ехать с ними.
      Барнав стоял, не решаясь сесть в берлину, в которой уже и без того теснилось семь человек.
      - Барнав, а вы что не садитесь? - удивился Петион.
      - Но куда? - в некотором смущении спросил Барнав.
      - Не желаете ли, сударь, на мое место? - ядовито осведомилась королева.
      - Благодарю вас, сударыня, - ответил уязвленный Барнав, - меня вполне устроит переднее сиденье.
      Почти одновременно принцесса Елизавета притянула к себе королевскую дочь, а королева посадила на колени дофина.
      Таким образом, место на переднем сиденье освободилось, и Барнав расположился напротив королевы, почти упираясь коленями в ее колени.
      - Пошел! - крикнул Петион, не подумав даже спросить позволения у королевы.
      И карета тронулась под крики: "Да здравствует Национальное собрание!"
      Таким образом в королевскую карету в лице Барнава и Петиона влез народ.
      Ну а что касается прав на это, он их получил четырнадцатого июля, а также пятого и шестого октября.
      На некоторое время наступило молчание, и все, за исключением Петиона, замкнувшегося в торжественной суровости и казавшегося безразличным ко всему, принялись изучать друг друга.
      Да будет позволено нам сказать несколько слов о новых действующих лицах, которых мы только что вывели на сцену.
      У тридцатидвухлетнего Жерома Петиона де Вильн?ва были резкие черты лица, и главное его достоинство заключалось в экзальтированности, четкости и осознанности своих политических принципов. Он родился в Шартре, стал там адвокатом и в 1789 году был послан в Париж как депутат Национального собрания. Ему предстояло еще стать мэром Парижа, насладиться популярностью, которая затмит популярность Байи и Лафайета, и погибнуть в ландах близ Бордо, причем труп его будет растерзан волками. Друзья называли его добродетельным Петионом. Во Франции он и Камил Демулен были республиканцами задолго до всех остальных.
      Пьер Жозеф Мари Барнав родился в Гренобле, ему только-только исполнилось тридцать; делегированный в Национальное собрание, он разом добился большой известности и популярности, начав борьбу с Мирабо, когда слава и популярность депутата Экса пошла на убыль. Все, кто был врагом великого оратора, а Мирабо удостоился привилегии всякого выдающегося человека иметь в качестве врагов все посредственности, так вот, все враги Мирабо сделались друзьями Барнава, поддерживали его, подстрекали и возвеличивали в бурных словесных схватках, сопровождавших последний период жизни прославленного трибуна. Итак, это был - мы имеем в виду Барнава - молодой человек, которому, как мы уже говорили, только-только исполнилось тридцать, но выглядевший лет на двадцать пять, с красивыми голубыми глазами, крупным ртом, вздернутым носом и резким голосом. Впрочем, выглядел он довольно элегантно; задира и дуэлянт, Барнав смахивал на молодого офицера в партикулярном платье. С виду он казался сухим, холодным и недоброжелательным. Впрочем, на самом деле он был лучше, чем можно было судить по внешности.
      Принадлежал он к партии конституционных роялистов.
      Только он стал усаживаться на переднее сиденье, как Людовик XVI произнес:
      - Господа, первым делом я хочу вам заявить, что в мои намерения никогда не входило покинуть королевство.
      Барнав замер и уставился на короля.
      - Это правда, государь? - спросил он. - В таком случае вот заявление, которое спасет Францию!
      И он уселся.
      И тут нечто небывалое произошло между этим буржуа, выходцем из маленького провинциального городка, и женщиной, разделяющей один из самых великих престолов в мире.
      Оба они попытались читать в сердце друг у друга - не как политические противники, желающие обнаружить там государственные секреты, но как мужчина и женщина, жаждущие открыть любовные тайны.
      Откуда в сердце Барнава проникло чувство, которое он ощутил, после того как в течение нескольких минут изучал Марию Антуанетту, сверля ее взглядом?
      Сейчас мы объясним и извлечем на дневной свет одну из тех заметок сердца, что принадлежат к тайным легендам истории и в дни великих судьбоносных решений оказываются на ее весах тяжелее, чем толстый том с перечнем официальных деяний.
      Барнав претендовал во всем быть преемником и наследником Мирабо и внутренне был убежден, что уже стал таковым, заменив великого трибуна.
      Однако существовал еще один пункт.
      По общему мнению - а мы знаем, что так оно и было, - Мирабо удостоился доверия и благосклонности королевы. За той единственной беседой в замке Сен-Клу, которой он добился для переговоров, воспоследовала целая серия тайных аудиенций, и во время них самонадеянность Мирабо граничила с дерзостью, а снисходительность королевы со слабостью. В ту эпоху в моде было не только клеветать на несчастную Марию Антуанетту, но и верить в клевету.
      Барнав же домогался во всем наследовать Мирабо, поэтому он рьяно стал добиваться, чтобы его включили в число трех комиссаров, посылаемых встречать короля.
      Он добился этого и отправился в путь с уверенностью человека, знающего, что если у него не хватит таланта заставить полюбить себя, то в любом случае достанет силы, чтобы заставить ненавидеть.
      Королеве достаточно было одного быстрого взгляда, чтобы по-женски все это почувствовать, если не угадать.
      И еще она угадала, что сейчас заботит Барнава.
      За те четверть часа, что молодой депутат просидел в карете на переднем сиденье, он неоднократно оборачивался и крайне внимательно рассматривал трех человек, сидящих на козлах; всякий раз после такого осмотра он обращал взгляд на королеву, и взгляд этот был угрюм и враждебен. Дело в том, что Барнав знал: один из троих - граф де Шарни, но ему не было известно, кто именно. А по слухам, граф де Шарни числился любовником Марии Антуанетты.
      Барнав ревновал. Пусть, кто может, объяснит, как это чувство родилось в сердце молодого человека, однако оно существовало.
      И вот это-то угадала королева.
      С того момента, как она это угадала, она стала сильней его; она знала слабое место в броне противника, и теперь ей оставалось лишь нанести удар, точный удар.
      - Государь, - обратилась она к королю, - вы слышали, что сказал тот человек, который всем тут заправляет?
      - Насчет чего? - осведомился король.
      - Насчет графа де Шарни.
      Барнав вздрогнул.
      Эта реакция не ускользнула от внимания королевы, и она чуть коснулась его коленом.
      - Он, кажется, заявил, что отвечает за жизнь графа, - сказал король.
      - Совершенно верно, государь, и добавил, что отвечает за его жизнь перед графиней.
      Барнав полуприкрыл глаза, но внимательно слушал, стараясь не упустить ни одного слова из того, что скажет королева.
      - Ну и что? - спросил король.
      - Дело в том, что графиня де Шарни - моя давняя подруга мадемуазель Андре де Таверне. Не думаете ли вы, что по возвращении в Париж следовало бы дать отпуск г-ну де Шарни, чтобы он успокоил жену? Он подвергался опасностям, его брат был убит за нас. Мне кажется, государь, просить графа продолжать службу при нас было бы жестоко по отношению к обоим супругам.
      Барнав облегченно вздохнул и открыл глаза.
      - Вы правы, сударыня, - согласился король, - хотя, честно говоря, я сомневаюсь, что господин де Шарни согласится.
      - Ну что ж, в таком случае, - ответила королева, - каждый из нас сделает то, что обязан сделать: мы - предложив господину де Шарни отпуск, а господин де Шарни - отказавшись от него.
      Благодаря какому-то магнетическому общению королева чувствовала, как слабеет раздражение Барнава. В то же время он, человек с благородным сердцем, понимал, сколь несправедлив был к этой женщине, и ему стало стыдно.
      До сих пор он держался надменно и заносчиво, словно судья перед обвиняемой, которую он вправе судить и приговорить, и вдруг обвиняемая, отвечая на обвинение, о котором она и догадываться не могла, произнесла слова, свидетельствующие о ее невиновности или раскаянии.
      Но почему о невиновности?
      - У нас то преимущество, что мы не призывали господина де Шарни, продолжала королева, - но что касается меня, должна признаться, мне сразу стало как-то спокойнее, когда я в Париже неожиданно увидела его возле кареты.
      - Это правда, - согласился король, - но это лишний раз доказывает, что графа нет нужды побуждать, когда он считает, что обязан исполнить свой долг.
      Да, она невиновна, тут нет никаких сомнений.
      Но как Барнав мог бы искупить те подозрения, которые питал против этой женщины?
      Обратиться к ней? На это Барнаву не хватало духу. Подождать, пока королева заговорит первой? Но она, вполне удовлетворенная действием, которое произвели несколько произнесенных ею слов, не собиралась заговаривать с ним.
      Барнав размягчился, стал почти что ручным, он пожирал королеву взглядом, но она делала вид, будто совершенно не интересуется им.
      Молодой человек пребывал в том состоянии нервного возбуждения, когда ради того, чтобы обратить на себя внимание пренебрегающей им женщины, мужчина готов совершить все двенадцать подвигов Геракла с риском надорваться уже на первом.
      Он взмолился Верховному существу - в 1791 году уже не молились Богу, - прося ниспослать повод, в связи с которым он мог бы привлечь к себе царственно-безразличный взгляд этой женщины, и вдруг, словно Верховное существо услышало его мольбу, деревенский священник, ждавший на обочине проезда королевской кареты, подошел поближе, чтобы лучше видеть августейшего узника, поднял к небу полные слез глаза и, молитвенно сложив руки, промолвил:
      - Государь, да хранит Господь ваше величество!
      У народа уже давно, с той поры как он растерзал старого кавалера ордена Святого Людовика, голова которого до сих пор возвышалась на пике над толпой, не было ни повода, ни причины прийти в ярость.
      Наконец-то такая возможность предоставилась, и народ не пожелал упустить ее.
      На молитвенный жест старика, на слова, произнесенные им, народ ответил ревом, в тот же миг бросился на священника и, прежде чем Барнав вынырнул из мечтаний, повалил того на землю и растерзал бы, если бы королева не закричала Барнаву:
      - Сударь, неужели вы не видите, что происходит?
      Барнав поднял голову, бросил стремительный взгляд на океан, в котором только что исчез несчастный старик и бурные волны которого с ревом кипели вокруг кареты, осознал, что происходит, и, выкрикнув: "Презренные!" столь стремительно рванулся вперед, что дверца распахнулась и он непременно вывалился бы из кареты, если бы принцесса Елизавета, повинуясь первому сердечному побуждению, не ухватила его за фалду.
      - Кровожадные! - выкрикивал Барнав. - Нет, вы не французы! Неужто Франция, страна храбрецов, стала страной убийц?
      Возможно, обращение покажется нам несколько претенциозным, но оно было в духе времени. К тому же Барнав представлял Национальное собрание, его устами к народу обращалась верховная власть, и толпа попятилась: священник был спасен.
      Он поднялся со словами:
      - Вы сделали доброе дело, молодой человек, спасли мне жизнь. Старик будет молиться за вас.
      И, осенив Барнава крестным знамением, он ушел.
      Народ расступился и пропустил его, подчиняясь мановению руки и взгляду Барнава, который застыл подобно изваянию, воплощающему власть.
      Когда старик удалился на безопасное расстояние, молодой депутат с самым спокойным и естественным видом вернулся в карету, словно даже не догадываясь, что только что спас человека от смерти.
      - Благодарю вас, сударь, - сказала королева.
      От этих слов по всему телу Барнава пробежала дрожь.
      Мы прошли вместе с несчастной Марией Антуанеттой весьма долгий отрезок времени и можем сказать, что, наверно, она бывала красивее, но, бесспорно, никогда не была столь трогательна.
      И впрямь, не царствуя как монархиня, она царствовала как мать; слева от нее был дофин, очаровательный белокурый мальчик, который с простодушием и беззаботностью, присущей ребенку, перелез с материнских колен на колени добродетельного Петиона, и тот смягчился до такой степени, что стал играть его кудрявыми волосами; справа - принцесса-дочь, вылитый портрет матери в расцвете юности и красоты. У самой же у нее над черными глазами, над бледным челом, над пышными светлыми волосами, в которых сверкали несколько появившихся до срока серебряных нитей, говоривших молодому депутату о ее переживаниях куда красноречивей, чем самые горькие жалобы, как бы возносился, нет, не золотой королевский венец, но терновый венец страданий.
      Барнав созерцал ее царственную красоту, чувствуя, что готов пасть на колени перед этим гибнущим величием, как вдруг дофин вскрикнул от боли.
      Добродетельный Петион счел какую-то проказу мальчика чрезмерной и достойной наказания, а посему сильно дернул его за ухо.
      Король покраснел от гнева, королева побледнела от унижения. Она протянула руки и подхватила мальчика, стоявшего между коленями Петиона, но, так как Барнав сделал то же самое, дофин, поднятый четырьмя руками и притянутый к себе Барнавом, оказался на коленях у депутата.
      Мария Антуанетта хотела перенести его к себе на колени.
      - Нет, - сказал дофин, - я останусь здесь.
      Поскольку Барнав, заметивший это движение королевы, разжал руки, давая возможность Марии Антуанетте взять ребенка к себе, она то ли из материнского, то ли из женского кокетства оставила дофина сидеть там, где он сидел.
      И в этот миг в сердце Барнава произошло нечто непередаваемое: он ощутил и счастье, и гордость.
      Ребенок стал забавляться с жабо Барнава, потом с поясом и, наконец, с пуговицами его депутатского кафтана.
      Пуговицы особенно занимали маленького наследника престола: на них был выгравирован какой-то девиз.
      Складывая букву с буквой, он в конце концов соединил их и прочитал по складам следующие четыре слова: "Жить свободным или умереть."
      - А что это значит, сударь? - спросил он.
      Барнав замешкался с ответом.
      - Это значит, дружок, - объяснил Петион, - что французы дали клятву никогда больше не иметь над собой повелителя. Ты понял?
      - Петион! - укоризненно воскликнул Барнав.
      - В таком случае, - самым естественным образом ответил Петион, - истолкуй девиз иначе, если ты знаешь иной его смысл.
      Барнав осекся. Девиз, который он до сих пор с такой гордостью носил, в нынешних обстоятельствах показался ему чуть ли не жестоким.
      И тогда он, взяв руку дофина, почтительно прикоснулся к ней губами.
      Королева быстрым движением смахнула слезу.
      А карета, в которой разыгралась эта странная и простая до бесхитростности маленькая драма, катила под крики все растущей толпы, везя к гибели шестерых из тех восьми человек, что сидели в ней.
      Прибыли в Дорман.
      VII
      КРЕСТНЫЙ ПУТЬ
      Там ничего не было сделано, чтобы принять королевское семейство, и пришлось остановиться на постоялом дворе.
      То ли по распоряжению Петиона, который был уязвлен тем, что ни король, ни королева ни разу не обратились к нему, то ли оттого, что постоялый двор и вправду был переполнен, для размещения августейших узников отвели три мансардные комнатушки.
      Соскочив с козел, Шарни по обыкновению хотел подойти к королю и королеве, чтобы выслушать их приказы, но Мария Антуанетта взглядом дала ему понять, чтобы он держался в отдалении.
      Не зная причины этого указания, граф вынужден был подчиниться.
      Поэтому на постоялый двор прошел Петион, на которого были возложены обязанности квартирмейстера; он не дал себе даже труда выйти оттуда и послал слугу сообщить, что комнаты для королевского семейства готовы.
      Барнав был в сильнейшем затруднении; он умирал от желания предложить королеве руку, но боялся, что она, некогда так высмеивавшая этикет в лице г-жи де Ноайль, сошлется на него и он, Барнав, что называется, сядет в лужу.
      Поэтому он решил выжидать.
      Первым из кареты вылез король, опираясь на руки гвардейцев гг. де Мальдена и де Валори. Шарни, как мы уже знаем, послушный знаку, сделанному ему королевой, держался в отдалении.
      Затем вышла королева и протянула руки, чтобы ей подали дофина, но мальчик, как бы чувствуя, что матери хочется, чтобы он приласкался к Барнаву, сказал:
      - Нет, я хочу остаться с моим другом Барнавом.
      Мария Антуанетта, разрешая, кивнула, и легкая улыбка чуть тронула ее губы. Барнав пропустил Мадам Елизавету и принцессу, после чего вылез, держа на руках дофина.
      За ним последовала г-жа де Турзель, горевшая желанием перенять своего августейшего питомца из недостойных рук, но еще один знак королевы пригасил аристократическое рвение воспитательницы королевских детей.
      Королева поднималась по грязной винтовой лестнице, опираясь на руку супруга.
      На втором этаже она остановилась, полагая, что, пройдя два десятка ступенек, завершила путь, но слуга сверху крикнул:
      - Выше, выше!
      Следуя этому приглашению, королева продолжала подъем.
      Барнава от стыда бросило в пот.
      - Как так выше? - возмутился он.
      - Здесь, на втором, - объяснил слуга, - столовая и комнаты господ членов Национального собрания.
      У Барнава потемнело в глазах. Комнаты второго этажа Петион занял для себя и своих сотоварищей, а королевское семейство загнал на третий!
      Тем не менее молодой депутат промолчал, но, опасаясь возмущения королевы, когда она, поднявшись на третий этаж, увидит отведенные ей и ее семье комнаты, он поставил дофина на лестничную площадку.
      - Государыня! Государыня! - закричал наследник престола матери. - Мой друг Барнав уходит!
      - И правильно делает, - смеясь, ответила королева, бросив беглый взгляд на королевские апартаменты.
      Эти апартаменты, как мы уже говорили, состояли из трех сообщающихся между собой комнатушек.
      Первую из них заняла королева вместе с принцессой, вторая досталась принцесса Елизавете, дофину и г-же де Турзель, а третью, крохотную каморку с нишей, в которой была дверь, выходящая на лестницу, занял король.
      Людовик XVI очень устал и решил до ужина немножко прилечь. Однако кровать оказалась такой короткой, что через несколько минут он вынужден был встать, открыть дверь и попросить принести стул.
      Гг. де Мальден и де Валори уже находились на своем посту на лестнице. Г-н де Мальден, который оказался ближе, спустился, взял в столовой стул и принес его королю.
      Людовик XVI, в комнате которого был еще один деревянный стул, приставил стул, принесенный г-ном де Мальденом, к кровати, чтобы ему было куда положить ноги.
      - О государь! - воскликнул г-н де Мальден, горестно качнув головой. Вы собираетесь провести на этой кровати ночь?
      - Разумеется, сударь, - ответил король и добавил: - Впрочем, если все, что мне кричали о бедности моего народа, правда, сколько моих подданных были бы счастливы, имей они такую каморку, такую кровать и пару таких стульев!
      И он вытянулся на этом импровизированном ложе, как бы предваряя долгие страдания в тюрьме Тампль.
      Через некоторое время их величествам доложили, что кушать подано.
      Король спустился вниз и увидел на столе шесть приборов.
      - А почему шесть? - удивился он.
      - Ну как же, - принялся объяснять слуга. - Один для короля, один для королевы, один для Мадам Елизаветы, один для принцессы, один для дофина и один для господина Петиона.
      - А почему тогда нет приборов для господ Барнава и Латур-Мобура? поинтересовался король.
      - Они были, государь, - отвечал слуга, - но господин Барнав велел их убрать.
      - И оставить прибор господина Петиона?
      - Нет, это сам господин Петион настоял, чтобы его прибор оставили.
      В этот миг в дверях появилась исполненная важности, нет, даже не важности, а суровости физиономия депутата от Шартра.
      Король сделал вид, будто не видит его, и объявил слуге:
      - Я сяду за стол только со своей семьей. Мы едим либо в семейном кругу, либо с теми, кого мы сами приглашаем. В противном случае мы вообще не будем есть.
      - Я знал, - вступил Петион, - что ваше величество забыли первую статью Декларации прав человека, но надеялся, что вы хотя бы притворитесь, что помните ее.
      Король опять же сделал вид, будто не слышит Петиона, и взглядом приказал слуге убрать прибор.
      Слуга исполнил приказ. Разъяренный Петион удалился.
      - Господин де Мальден, - велел король, - закройте двери, чтобы мы остались в своем кругу.
      Г-н де Мальден исполнил приказ, и Петион имел возможность услышать, как за его спиной захлопнулась дверь.
      Вот так король поужинал со своей семьей.
      Прислуживали ему, как обычно, оба гвардейца.
      Шарни же так и не появился; не будучи больше слугой, он продолжал оставаться рабом королевы.
      Правда, в иные моменты такая пассивная покорность уязвляла королеву как женщину. В продолжение всего ужина обеспокоенная Мария Антуанетта искала глазами Шарни. Ей очень хотелось, чтобы, поначалу подчинившись, он наконец ослушался ее.
      Когда король, отужинав, отодвинул стул, собираясь встать из-за стола, отворилась дверь, ведущая в гостиную, и появился слуга, который от имени Барнава попросил их величеств соблаговолить сменить апартаменты и занять комнаты на втором этаже.
      Людовик XVI и Мария Антуанетта переглянулись. Вероятно, им, храня достоинство, следовало бы отвергнуть любезность одного, дабы наказать за хамство другого. Похоже, король и собирался это сделать, но дофин помчался в гостиную, крича:
      - Где мой друг Барнав?
      Королева последовала за дофином, а король за королевой.
      В гостиной Барнава не было.
      Из гостиной королева перешла в комнаты. Их было три, как и на верхнем этаже.
      Они, конечно, выглядели не изысканно, но, во всяком случае, опрятно. Горели свечи, правда, в медных канделябрах, но зато их было в достатке.
      В пути королева несколько раз вскрикивала от восторга при виде цветущих садов; комната королевы оказалась в изобилии убрана самыми роскошными цветами лета, но окна были раскрыты, чтобы в ней не застаивались терпкие ароматы; на окнах висели муслиновые занавески, не позволявшие нескромному взору следить за августейшей пленницей.
      Обо всем этом позаботился Барнав.
      Несчастная королева испустила вздох: шесть лет назад подобные заботы брал на себя Шарни.
      Кстати, Барнав оказался настолько деликатен, что не появился, дабы выслушать благодарность.
      Вот так же поступал и Шарни.
      Но откуда у незначительного провинциального адвоката такая же чуткость и тонкость, как у самого элегантного и изысканного человека при дворе?
      Да, тут было о чем поразмыслить женщине, даже если эта женщина - королева.
      И часть ночи королева провела в раздумьях над этой странной загадкой.
      Но что делал в это время граф де Шарни?
      Он, как мы видели, по знаку королевы удалился и с той поры не показывался ей на глаза.
      Долг буквально приковывал его к Людовику XVI и Марии Антуанетте, и Шарни был счастлив, что приказ королевы, о причинах которого он даже не задумывался, позволяет ему некоторое время провести в одиночестве и отдаться собственным мыслям.
      Все эти три дня он жил в таком стремительном темпе, жил, если можно так выразиться, настолько отчужденно от себя ради других, что ничуть не был раздосадован, когда ему позволили ненадолго отрешиться от чужого горя и предаться собственному.
      Шарни был дворянином старой закалки и главным образом человеком, преданным семье; он безмерно любил братьев, для которых был, скорей даже, не старшим братом, а отцом.
      Шарни ужасно горевал, когда погиб Жорж, но тогда, стоя на коленях возле трупа в крохотном темном версальском дворике, он мог хотя бы облегчить горе слезами, и потом у него оставался еще один брат, Изидор, на которого он перенес всю свою любовь, Изидор, ставший для него еще дороже, если такое возможно, за те несколько месяцев, что предшествовали его отъезду, когда молодой человек служил посредником между ним и Андре.
      Мы пытались если уж не заставить понять, то хотя бы поведать о редкостной тайне иных сердец, которых разлука не только не охлаждает, но, напротив, воодушевляет и которые в расставании черпают новую пищу для полнящих их воспоминаний.
      Чем реже Шарни виделся с Андре, тем чаще он думал о ней, и для него все больше и больше думать об Андре означало полюбить ее.
      По правде сказать, когда он видел Андре, когда бывал рядом с нею, она казалась ему похожей на ледяную статую, которую способен растопить даже слабенький лучик любви, и она, Андре, спрятавшись в тень и в себя, так же страшилась любви, как настоящая ледяная статуя страшится солнца; он видел ее медлительные, сдержанные жесты, слышал немногословную взвешенную речь, видел бесстрастный, померкший взгляд, но за этими речами, за жестами и взглядом не слышал и не видел или, точнее, не провидел ничего.
      Все, связанное с ней, казалось ему бледным, молочно-белым, как алебастр, и таким же холодным и блеклым.
      Именно такой, за исключением редких периодов оживления, вызванных внезапными обстоятельствами, и виделась ему Андре во время их последних встреч, особенно на улице Кок-Эрон вечером того дня, когда несчастная женщина обрела и утратила сына.
      Но стоило ему удалиться от нее, как расстояние оказывало свое обычное воздействие, приглушая слишком яркие краски и смягчая слишком четкие контуры. И тогда немногословная, взвешенная речь Андре становилась певучей и звонкой, медлительные, сдержанные жесты живее, а вместо бесстрастного, померкшего взгляда из-под удлиненных век лилось всепожирающее текучее пламя; тогда ему казалось, что внутренний огонь зажигает сердце этой статуи и ему видится сквозь алебастр ее плоти, как в ней струится кровь и бьется сердце.
      О, в такие минуты одиночества и разлуки Андре становилась подлинной соперницей королевы; в лихорадочной тьме таких ночей Шарни виделось, как вдруг раздвигается стена его комнаты либо приподнимается портьера на двери и к его ложу приближается, раскрыв объятия, что-то невнятно шепча, с глазами, полными любви, эта прозрачная статуя, освещенная изнутри огнем души. И тогда Шарни тоже протягивал руки, призывая сладостное видение, и пытался прижать призрак к сердцу. Но, увы, призрак ускользал, Шарни обнимал пустоту и вновь впадал из горячечного сна в унылую и холодную реальность.
      Изидор стал ему стократ дороже, может быть, чем Жорж, и мы видели, что Шарни был лишен даже горькой радости выплакаться над трупом Изидора, как он мог это сделать на трупе Жоржа.
      Оба его брата один за другим отдали жизнь за одну и ту же роковую женщину, за дело, чреватое гибельными безднами.
      И Шарни был уверен, что в свой черед тоже погибнет за ту же женщину, рухнет в ту же бездну.
      Вот уже целых два дня после смерти брата, после прощального объятия, от которого на его кафтане остались пятна крови, а на его губах влажное тепло последнего вздоха умирающего, после того как г-н де Шуазель вручил ему бумаги, найденные на трупе Изидора, у Шарни не было, пожалуй, ни секунды, чтобы предаться снедавшему его горю.
      Знак королевы держаться в отдалении он воспринял как милость и чуть ли не с радостью.
      С той минуты он искал какой-нибудь угол, каморку, убежище, в котором мог бы, находясь рядом с королевским семейством, чтобы по первому зову, по первому крику прийти ему на помощь, тем не менее остаться наедине со своим горем и не показывать никому своих слез.
      Он нашел чердачную комнатку, находящуюся выше по той же лестнице, где
      Там, оказавшись наконец в одиночестве и запершись, он уселся за стол, освещенный масляной лампой с тремя фитилями (такие лампы еще можно найти в старых деревенских домах), и извлек из кармана испачканные кровью бумаги, единственную память, что осталась ему о брате.
      Он долго сидел, подперев голову руками и не отрывая взгляда от писем, в которых продолжали жить мысли человека, уже ушедшего из жизни, и обильные, безмолвные слезы струились по его щекам и капали на стол.
      Наконец он испустил глубокий вздох, тряхнул головой, взял одно письмо и распечатал его.
      То было письмо Катрин.
      Шарни уже несколько месяцев подозревал, что у Изидора связь с дочерью фермера, но только после того, как в Варенне Бийо рассказал о ней во всех подробностях, он понял, насколько серьезно следует воспринимать ее.
      Это ощущение еще более усилилось при чтении письма. Из него Шарни узнал, что положение любовницы теперь освящено материнством; читая простые слова, в каких Катрин выражала свою любовь, он читал жизнь женщины, посвященную искуплению ошибки, совершенной молоденькой девушкой.
      Он вскрыл второе письмо, третье и обнаружил те же самые планы на будущее, те же надежды на счастье, те же описания радостей материнства, те же страхи возлюбленной, те же сожаления, те же горести, то же раскаяние.
      Вдруг среди писем он заметил одно, почерк которого буквально потряс его
      Это был почерк Андре.
      Письмо было адресовано ему.
      Печатью красного воска с гербом Изидора к конверту был прилеплен сложенный вчетверо листок бумаги.
      Шарни до такой степени поразило оказавшееся среди бумаг Изидора письмо, надписанное почерком Андре и адресованное ему, что первым делом, прежде чем вскрыть конверт, он решил прочесть прикрепленный к нему листок.
      То оказалась записка в несколько строчек, которую Изидор написал карандашом, надо полагать, где-нибудь на постоялом дворе, пока ему седлали лошадь:
      Это письмо адресовано не мне, но моему брату графу Оливье де Шарни; написано оно его супругой графиней де Шарни. Если со мной произойдет несчастье, прошу того, кто найдет это письмо, передать его графу Оливье де Шарни или возвратить графине.
      Графиня вручила мне это письмо со следующими указаниями.
      Если из имеющего последовать предприятия граф выйдет невредимым, возвратить письмо графине.
      Если он будет тяжело, но не смертельно ранен, попросить его, чтобы он разрешил супруге приехать к нему.
      Если же он будет ранен смертельно, вручить ему это письмо, а в случае, если он будет не в состоянии читать, прочесть его ему, дабы, прежде чем покинуть этот мир, он узнал содержащуюся в этом письме тайну.
      Если письмо это будет переслано моему брату графу де Шарни, то, поскольку оно, вне всяких сомнений, придет к нему вместе с приложенной запиской, пусть он действует в соответствии с изложенными в ней наставлениями и как ему велит порядочность.
      Поручаю его заботам Катрин Бийо, живущую с моим ребенком в деревне Виль-д'Авре.
      Изидор де Шарни
      Поначалу, казалось, граф всецело погрузился в чтение письма брата; из его глаз вновь заструились обильные слезы, но наконец он перевел все еще затуманенный их пеленою взгляд на письмо графини де Шарни; он долго смотрел на него, потом взял в руки, поднес к губам, прижал к груди, словно надеясь сердцем проникнуть в скрытую в нем тайну, и во второй, в третий раз перечитал записку брата.
      Покачав головой, он вполголоса промолвил:
      - Нет, я не вправе вскрывать его. Но я так буду молить ее, что она позволит мне прочесть это письмо.
      И словно для того, чтобы утвердиться в этом решении, невозможном для не столь прямодушной натуры, он еще раз повторил:
      - Нет, не стану читать!
      Он так и не прочел его, но утро застало его сидящим за столом и пожирающим взглядом адрес на письме, которое прямо-таки отсырело от его дыхания, потому что он беспрерывно прижимал его к устам.
      Вдруг сквозь шум, поднявшийся на постоялом дворе и возвещающий, что началась подготовка к отъезду, до Шарни донесся голос г-на де Мальдена, который звал его.
      - Я здесь, - откликнулся граф.
      Он убрал в карман кафтана бумаги погибшего Изидора, в последний раз поцеловал так и не вскрытое письмо, положил его рядом с сердцем и сбежал по ступенькам.
      На лестнице он встретил Барнава, который осведомился, как себя чувствует королева, и поручил г-ну де Валори спросить у нее распоряжений относительно часа выезда.
      По виду Барнава было ясно, что он тоже не ложился и спал ничуть не больше графа Оливье де Шарни.
      Они обменялись поклонами, и Шарни, будь его мысли заняты чем-то другим, кроме письма, которое он прижимал рукою к сердцу, несомненно, заметил бы огонек ревности, вспыхнувший в глазах Барнава, когда тот услышал, как граф тоже спрашивает о здоровье королевы.
      VIII
      КРЕСТНЫЙ ПУТЬ
      Усевшись в карету, король и королева с удивлением обнаружили, что глазеют на их отъезд одни лишь жители города, а сопровождать их будет только кавалерия.
      Это было еще одно проявление заботы Барнава; он знал, что вчера, когда карета вынуждена была ехать со скоростью пешехода, королева страдала от жары, пыли, мух, толпы и угроз своим верным слугам и подданным, пришедшим приветствовать августейшую чету; он придумал, будто получено сообщение о новом вторжении: якобы г-н де Буйе вернулся во Францию с пятьюдесятью тысячами австрийцев, и потому каждый человек, имеющий ружье, косу, пику и вообще какое-нибудь оружие, обязан отправиться на бой с ними; толпа вняла его призыву и повернула назад, дабы отразить нашествие.
      В ту пору Франция питала подлинную ненависть к чужеземцам, ненависть настолько сильную и всеобъемлющую, что она обратилась против короля и королевы: ведь главной виной королевы было то, что она чужеземка.
      Мария Антуанетта догадалась, кому она обязана этим новым благодеянием. Мы сказали .благодеянием. и ничуть не преувеличили. Она взглядом поблагодарила Барнава.
      Едва усевшись в карету, королева сразу же обратила взор к Шарни; Шарни был уже на козлах, но сидел не посередине, как вчера; он прямо-таки принудил г-на де Мальдена поменяться местами и сел с краю, где прежде сидел верный королевский телохранитель и где было гораздо опасней. Шарни жаждал получить рану, чтобы она позволила ему вскрыть письмо графини, которое жгло ему сердце.
      Он не заметил, что королева ловит его взгляд.
      Мария Антуанетта испустила глубокий вздох.
      Барнав слышал его.
      Встревожившись и желая узнать, что значит этот вздох, молодой депутат встал на ступеньку кареты и обратился к королеве:
      - Государыня, я вчера заметил, что вы были весьма стеснены в берлине. Если здесь будет одним человеком меньше, вам будет удобнее. Стоит вам пожелать, и я поеду в кабриолете с господином де Латур-Мобуром или буду сопровождать вас верхом.
      Делая это предложение, Барнав отдал бы половину оставшейся ему жизни - а оставалось ему жить не так уж долго, - за то, чтобы оно было отвергнуто.
      Так оно и случилось.
      - Нет, нет, - мгновенно отозвалась королева, - поезжайте с нами.
      Одновременно с нею дофин протянул к Барнаву руки, чтобы удержать его, и сказал:
      - Мой друг Барнав, я не хочу, чтобы ты уходил от нас.
      Сияющий Барнав занял место в карете. Только он уселся, как дофин тут же перебрался с материнских колен к нему.
      Выпуская дофина из своих объятий, королева поцеловала его в обе щеки.
      Влажный след ее губ остался отпечатанным на бархатистой коже мальчика. Барнав смотрел на этот след материнского поцелуя, как смотрел, должно быть, Тантал на свисающие над его головою плоды.
      - Ваше величество, - обратился он к королеве, - окажите мне милость, позвольте поцеловать августейшего принца, который, следуя безошибочному инстинкту младенческого возраста, соблаговолил назвать меня своим другом.
      Королева, улыбнувшись, кивнула.
      И Барнав с такой страстью прильнул губами к следу, оставленному устами королевы, что мальчик испуганно вскрикнул.
      Королева не упустила ни малейшей подробности из этой игры, в которую Барнав вложил всего себя. Возможно, и она спала ничуть не больше, чем Барнав и Шарни; возможно, возбуждение, оживившее ее взгляд, было вызвано сжигающей ее внутренней лихорадкой; губы ее, накрашенные красной помадой, щеки, чуть тронутые почти незаметным слоем розовых румян, делали из нее опаснейшую сирену, уверенную, что стоит ей пожелать, и она увлечет своих поклонников в пучину.
      Благодаря предусмотрительности Барнава карета делала по два лье в час.
      В Шато-Тьерри остановились пообедать.
      Дом, в котором сделали остановку, был расположен в очаровательном месте около реки и принадлежал богатой торговке лесом; она не надеялась, что ей будет оказана такая честь, но тем не менее накануне, узнав, что королевское семейство проедет через Шато-Тьерри, послала верхом одного из своих приказчиков, дабы предложить гг. делегатам Национального собрания, равно как и королю с королевой, воспользоваться ее гостеприимством.
      Предложение было принято.
      Едва карета остановилась, король с королевой, увидев вереницу предупредительных слуг, поняли, что их ждет прием, совершенно отличный от того, какой им был оказан вчера на дорманском постоялом дворе. Короля, королеву, принцессу Елизавету, г-жу де Турзель и обоих детей проводили каждого в отдельную комнату, где уже было до мелочей подготовлено все, чтобы гости могли заняться туалетом и привести себя в порядок.
      Со дня отъезда из Парижа королева не встречалась с подобной предусмотрительностью. С аристократической чуткостью были предугаданы самые сокровенные привычки женщины; Мария Антуанетта, начавшая ценить такую заботу, захотела повидать хозяйку, чтобы поблагодарить ее.
      Спустя минуту в комнату вошла женщина лет сорока, еще свежая и державшаяся с исключительной простотой. До сих пор она скромно старалась не мозолить глаза гостям.
      - Сударыня, это вы хозяйка дома? - осведомилась королева.
      - О ваше величество, - со слезами воскликнула достойная женщина, - в доме, который почтит своим присутствием королева, единственная хозяйка она!
      Мария Антуанетта обвела взглядом комнату, желая убедиться, что они одни.
      Убедившись же, что никто не видит их и не слышит, она взяла хозяйку за руку, привлекла к себе, расцеловала, как лучшую подругу, и сказала:
      - Если вы печетесь о нашем спокойствии и хоть сколько-нибудь думаете о своей безопасности, возьмите себя в руки и умерьте проявления скорби: ведь, если кто-нибудь догадается, каковы ее причины, это может обернуться для вас бедой. Поймите, случись с вами что, это только усугубит наши муки. Быть может, мы еще увидимся, а пока сдерживайте свои чувства и считайте меня своей подругой, для которой сегодняшняя встреча с вами радостна и драгоценна.
      После обеда тронулись в путь; жара была чудовищная, и король, заметив, что у Мадам Елизаветы, изнуренной усталостью, голова несколько раз упала на грудь, настоял, чтобы принцесса заняла до приезда в Мо, где они должны были остановиться на ночевку, его место на заднем сиденье; но Мадам Елизавета подчинилась только после того, как король буквально приказал ей пересесть.
      Петион присутствовал при этом споре, но места своего не предложил.
      Барнав, багровый от стыда, укрыл лицо в ладонях, но сквозь щелочку между пальцами мог видеть грустную улыбку королевы.
      Примерно через час усталость до такой степени сморила Мадам Елизавету, что та уснула; естественно, во сне ее прелестная ангельская головка моталась из стороны в сторону и наконец легла на плечо Петиона.
      Это дало возможность депутату от Шартра в своем неизданном рассказе об этом путешествии написать, что Мадам Елизавета, это чистейшее, как мы знаем, существо, влюбилась в него и положила ему голову на плечо, поддавшись зову природы.
      В четыре пополудни приехали в Мо и остановились перед епископским дворцом, где некогда жил Боссюэ и где восемьдесят семь лет назад автор "Рассуждения о всеобщей истории. завершил свой жизненный путь.
      Ныне во дворце обитал конституционный епископ, давший присягу. Чуть позже мы увидим, как он принял королевское семейство.
      Но поначалу королеву поразил лишь угрюмый вид здания, в которое ей предстояло войти. Ни один дворец, принадлежи он монарху или князю церкви, не выглядел столь печальным и не мог бы с большим основанием притязать на то, чтобы предоставить приют несчастнейшей королеве, просящей впустить ее на одну ночь под его своды. Он был совершенно не похож на Версаль: монументальность Версаля пышна, а монументальность этого дворца - проста; широкий наклонный подъезд, мощенный кирпичом, вел к покоям, а сами комнаты выходили в сад, основанием для которого служили городские валы; над садом возвышалась колокольня, вся увитая плющом, от нее аллея падубов вела к кабинету, где красноречивый епископ Мо время от времени издавал мрачные вопли, предвещающие падение монархий.
      Королева обежала взглядом это угрюмое здание и, найдя, что оно соответствует ее душевному настроению, оглянулась, ища, на чью руку она могла бы опереться, чтобы осмотреть дворец.
      Рядом был только Барнав.
      Королева улыбнулась.
      - Сударь, подайте мне руку, - сказала она, - и будьте добры послужить мне проводником по этому старинному дворцу. Одна я не осмелюсь пройти по нему: мне страшно - а вдруг я услышу тот громовой голос, что однажды потряс христианский мир воплем: "Государыня умирает! Государыня мертва!".
      Барнав с поспешностью, но и с почтительностью предложил руку королеве.
      Однако королева вновь оглянулась: ее беспокоило упорное отсутствие де Шарни.
      Все подмечающий Барнав заметил и этот взгляд.
      - Вашему величеству что-то нужно? - осведомился он.
      - Да, я хотела бы знать, где король, - ответила Мария Антуанетта.
      - Он оказал честь господину Петиону принять его и беседует с ним, объяснил Барнав.
      Королева сделала вид, что удовлетворена ответом.
      Чувствуя, что ей необходимо вырваться из круга обуревающих ее мыслей, она сказала Барнаву:
      - Идемте.
      И она повлекла его с собой через залы епископского дворца.
      Казалось, она бежит, не глядя по сторонам, преследуя тень, существующую только в ее мозгу.
      Наконец в спальне великого проповедника королева, чуть ли не запыхавшись, остановилась.
      По случайности остановилась она напротив женского портрета.
      Машинально подняв глаза, она прочла на раме: "Мадам Генриетта. - и вздрогнула.
      Барнав ощутил эту дрожь и, не понимая ее причины, осведомился:
      - Ваше величество нехорошо себя чувствует?
      - Нет, - ответила она, - но этот портрет... Генриетта...
      Барнав понял, что происходит в сердце несчастной женщины.
      - Да, - заметил он, - Генриетта, но это Генриетта Английская, жена беспечного Филиппа Орлеанского, а не вдова несчастного Карла Первого; не та, которая думала, что умрет от холода в Лувре, а та, что умерла, отравленная в Сен-Клу, и перед смертью послала кольцо Боссюэ... - И после некоторого колебания он добавил: - Я предпочел бы, чтобы это был портрет другой Генриетты.
      - Почему? - спросила Мария Антуаннета.
      - Потому что есть уста, которые только и могут осмелиться дать определенные советы, и обычно это те уста, что замкнула смерть.
      - А не могли бы вы, сударь, сказать мне, какой совет дали бы мне уста вдовы короля Карла? - поинтересовалась Мария Антуанетта.
      - Попытаюсь, если ваше величество прикажет, - ответил Барнав.
      - Что ж, попытайтесь.
      - "О сестра моя, - сказали бы вам эти уста, - неужели вы не видите сходства между нашими судьбами? Я приехала из Франции, а вы из Австрии, и была для англичан такой же чужестранкой, как вы для французов. Я могла бы подать моему заблуждавшемуся супругу добрые советы, но я хранила молчание или подавала дурные. Вместо того чтобы сплотиться с его народом и сплотить народ вокруг него, я побуждала его к войне, посоветовала ему пойти с ирландскими мятежниками на Лондон. Я не только поддерживала переписку с врагами Англии, но дважды ездила во Францию, чтобы привести в Англию чужеземных солдат..."
      Барнав запнулся.
      - Продолжайте же, - поджав губы и нахмурив брови, бросила королева.
      - Стоит ли, ваше величество? - промолвил молодой оратор, печально покачав головой. - Вы ведь не хуже меня знаете, чем закончилась эта кровавая история.
      - Что ж, тогда продолжу я и расскажу вам, что сказал бы мне портрет королевы Генриетты, а вы поправьте меня, если я ошибусь. "Наконец шотландцы предали и продали своего короля. Король был арестован в тот момент, когда он думал переправиться во Францию. Захватил его в плен портной, мясник препроводил в тюрьму, тележник очистил зал, где должны были его судить, пивовар председательствовал в суде, и, дабы довершить гнусность этого судилища, пока верховный судья, который получает все судебные дела, пересматривал этот беззаконный процесс, палач в маске обезглавил несчастную жертву". Вот что сказал бы мне портрет ее величества Генриетты. Вы согласны? Господи, да я знаю это не хуже других, а еще лучше знаю, как много схожего между нами. У нас ведь тоже есть свой пивовар из предместья, только он зовется не Кромвель, а Сантер; у нас сеть свой мясник, только он зовется не Гаррисон, а... как его!". кажется, Лежандр; есть у нас и свой тележник, только зовется он не Прайдж, а... Нет, тут я не могу сказать, это настолько незначительный человек, что я даже не знаю его имени, да, убеждена, и вы тоже. Впрочем, спросите его сами, он скажет. Это тот, кто командует нашим конвоем, крестьянин, мужлан, деревенщина. Вот и все, что сказала бы мне королева Генриетта.
      - А что бы ответили ей вы?
      - Я ответила бы: "Возлюбленная сестра моя, королева! То, что вы сказали, - это не совет, это лекция по истории. Но поскольку лекцию вы завершили, я жду совета."
      - Но подобные советы, ваше величество, если вы, конечно, не откажетесь им следовать, могут дать не только мертвые, но и живые.
      - Мертвые ли, живые, пусть их выскажут все, кто способен. Ведь если совет хорош, почему бы им не воспользоваться?
      - Боже мой, ваше величество! И мертвые, и живые вам дадут только один совет.
      - Какой же?
      - Добиться любви народа.
      - Вы думаете, добиться любви вашего народа так уж легко?
      - Ваше величество, этот народ в гораздо большей степени ваш, чем мой. И вот доказательство: после вашего приезда во Францию этот народ обожал вас.
      - Ах, сударь, вы говорите о такой ненадежной вещи, как популярность.
      - Ваше величество! Ваше величество! - воскликнул Барнав. - Уж если я, никому не ведомый, вышедший из безвестности, сумел добиться ее, то сколь просто было бы вам сохранить ее, а еще легче завоевать вновь! Но вы, все более воодушевляясь, продолжал Барнав, - кому вы доверили защиту своего дела, самого высокого и святого, - дело защиты монархии? Чьи уста, чьи руки защищали его? Да где видано подобное непонимание, какое нынче время, где видано подобное забвение духа Франции! Вот, к примеру, я... ведь я упросил послать меня встречать вас с одной-единственной целью. О Господи, сколько раз я был готов пойти к вам и предложить себя... посвятить себя...
      - Тс-с! - прервала его королева. - Сюда идут. Мы еще поговорим с вами, господин Барнав, я готова принять вас, выслушать и следовать вашим советам.
      - О, ваше величество! - восторженно вскричал Барнав.
      - Тс-с! - повторила королева.
      - Ваше величество, кушать подано! - объявил, появившись в дверях, слуга, чьи шаги прервали их разговор.
      Королева и Барнав направились в столовую. Король вошел туда через другую дверь; пока королева разговаривала с Барнавом, он беседовал с Петионом, и теперь вид у него был весьма оживленный.
      Оба королевских телохранителя стояли у стола, как бы настаивая тем самым на своей привилегии прислуживать их величествам.
      Шарни стоял вдали, укрывшись в нише окна. Король огляделся и, пользуясь тем, что, кроме его семьи, обоих телохранителей и графа, никого нет, обратился к ним:
      - Господа, после ужина мне нужно поговорить с вами. Я прошу вас пройти вместе со мной в мои покои.
      Трое офицеров поклонились.
      Ужин начался, как обычно.
      Но хотя королевское семейство восседало за столом в Мо у одного из первых епископов королевства, сервировка и еда были настолько же плохи, насколько прекрасны они были в Шато-Тьерри, где король и его спутники отобедали.
      Как всегда, аппетит у короля был превосходный, и ел он много, несмотря на то что стол был скверный. Королева же съела только два сырых яйца.
      Еще со вчерашнего дня немножко прихворнувший дофин просил земляники, но, увы, бедный мальчик не понимал, что прошли те времена, когда предупреждалось любое его желание. Со вчерашнего дня все, к кому он обращался, отвечали либо: "Нету земляники., либо: "Не смогли найти."
      И вдруг по пути он увидел, как деревенские ребята едят землянику, букетики которой они собрали в лесу.
      Вот тогда-то он позавидовал белобрысым, краснощеким крестьянским детям, которым не надо просить земляники: когда захотят, они могут сами пойти и набрать ее; ведь они знают полянки, где она растет, точно так же как птицы знают поля, где цветут сурепка и конопля.
      Королева была очень огорчена тем, что не может исполнить желание сына, и, когда дофин, отказавшись от всего, что ему предлагали, вновь попросил земляники, на глазах бедной матери выступили слезы.
      Она поискала взглядом, к кому бы обратиться, и заметила Шарни, который молча стоял в нише окна.
      Королева позвала его знаком, потом еще и еще раз, но Шарни, погруженный в свои мысли, даже не заметил этого.
      Тогда голосом, охрипшим от волнения, королева окликнула:
      - Граф де Шарни!
      Шарни вздрогнул, словно его внезапно вырвали из сна, и собрался подойти к королеве, как вдруг отворилась дверь и появился Барнав с тарелкой земляники.
      - Государыня, прошу простить меня, - произнес он, - за то, что я так вхожу, и король, надеюсь, тоже простит меня, но сегодня днем я неоднократно слышал, как дофин просил земляники. Эту тарелку я обнаружил на столе у епископа, взял ее и принес сюда.
      Шарни в это время шел к столу, но королева даже не дала ему подойти.
      - Благодарю вас, граф, - бросила она. -Господин Барнав угадал, что я хотела, и больше мне ничего не нужно.
      Шарни поклонился и, не промолвив ни слова, вернулся на прежнее место. - Спасибо, мой друг Барнав, - поблагодарил дофин.
      - Господин Барнав, - сказал король, - наш ужин не слишком хорош, но, если вы согласитесь разделить его с нами, мы с королевой будем рады.
      - Государь, - ответил Барнав, - приглашение короля - это приказ. Где ваше величество определит мне место?
      - Между королевой и дофином, - сказал король.
      Барнав уселся, не помня себя от любви и гордости.
      Шарни наблюдал за этой сценой, но ревность даже не царапнула его сердце. Он лишь тихо промолвил, глядя на этого мотылька, который так стремился сгореть в пламени королевской власти:
      - Вот и еще один рвется к гибели. А жаль, этот стоит большего, чем остальные.
      Но тут же, вернувшись к своим неизбывным мыслям, Шарни прошептал: Письмо! Письмо! Но что же в нем может быть?
      IX
      ГОЛГОФА
      После ужина трое офицеров поднялись в комнату короля.
      Принцесса, дофин и г-жа де Турзель были в своей комнате; король, королева и Мадам Елизавета ждали офицеров.
      Едва они вошли, король сказал:
      - Господин де Шарни, будьте добры, закройте двери, чтобы нас никто не побеспокоил, мне нужно сообщить вам нечто крайне важное. Вчера в Дормане господин Петион предложил мне, чтобы вы переоделись и он устроит вам побег, но королева и я, опасаясь, что это предложение может оказаться ловушкой и вас хотят удалить от нас, чтобы тут же расправиться с вами, либо предать где-нибудь в провинции военному суду, который приговорит вас к расстрелу, не дав даже права на обжалование приговора, так вот, королева и я, мы взяли на себя ответственность и отвергли это предложение. Однако сегодня господин Петион снова повторил его, дав слово депутата, что с вами ничего не произойдет, и я счел себя обязанным сообщить вам, чего он опасается и что предлагает.
      - Государь, - прервал его Шарни, - прежде чем ваше величество продолжит, позвольте мне - и здесь я выступаю не только от своего имени, но, думаю, выражаю и мнение этих господ, - позвольте мне спросить, обещает ли король удостоить нас некой милости?
      - Господа, - отвечал Людовик XVI, - храня верность королеве и мне, вы три дня рискуете жизнью; все эти три дня ежеминутно вам грозит жесточайшая смерть, ежеминутно вы делите с нами позор, которым нас покрывают, оскорбления, которыми нас осыпают. Господа, вы имеете право не просить о милости, а высказать ваше желание, и если оно не будет немедленно удовлетворено, значит, оно выходит за пределы моих и королевы возможностей.
      - В таком случае, государь, - продолжил Шарни, - мы покорнейше, но настоятельно просим ваше величество, каковы бы ни были предложения, сделанные касательно нас господами депутатами, оставить нам свободу принять их или отвергнуть.
      - Даю вам слово, господа, - объявил король, - оставить вам свободу выбора и не оказывать на вас никакого давления. Как вы решите, так и будет.
      - Государь, мы с благодарностью слушаем вас, - сказал Шарни.
      Королева с удивлением взглянула на Шарни; она не могла понять, как сочетается в нем подмеченная ею все возрастающая безучастность с упорным стремлением ни на миг не уклоняться от того, что он считал своим долгом.
      Но объяснения она найти не смогла и позволила королю продолжить беседу.
      - Теперь, когда свобода выбора сохранена за вами, послушайте собственные слова господина Петиона: "Государь, как только вы въедете в Париж, никаких гарантий безопасности для трех офицеров, которые сопровождают вас, не будет. Ни я, ни господин Барнав, ни господин де Латур-Мобур не можем обещать спасти этих людей, даже с риском для своей жизни: они уже заранее приносятся в жертву народу."
      Шарни взглянул на своих товарищей, оба ответили чуть заметной презрительной улыбкой.
      - И что же дальше, государь? - осведомился Шарни.
      - Вот что предложил мне господин Петион, - сообщил король, - он снабдит вас мундирами национальных гвардейцев, откроет перед вами сегодня ночью ворота епископства и позволит вам бежать.
      Шарни взглядом спросил обоих офицеров, но ответом была та же презрительная улыбка.
      - Государь, - вновь обратился Шарни к королю, - мы посвятили свои жизни вашим величествам, ваши величества соблаговолили принять от нас клятву верности, и нам стократ легче умереть за вас, чем вас бросить. Мы просим от вас единственной милости: и завтра относиться к нам так же, как вы относились к нам вчера. Ничего больше мы не хотим. Из всего вашего двора, из всей вашей армии, из всей вашей гвардии у вас остались только три преданных сердца, так не лишайте же их единственной чести, которой они домогаются, - быть верными вам до конца.
      - Хорошо, господа, - вступила королева, - мы согласны, но поймите, с этой минуты все у нас должно быть общим, отныне для нас вы не слуги, но друзья, братья. Я не спрашиваю ваши имена, я их знаю, но, - и она вытащила из кармана записную книжку, - но назовите мне имена ваших отцов, матерей, братьев и сестер. Может случиться так, что мы потеряем вас, а сами останемся живы. Тогда я сообщу этим дорогим вам людям о постигшем их горе и постараюсь облегчить им его, насколько это будет в нашей власти. Итак, господин де Мальден, итак, господин де Валори, смело говорите, кого из своих родственников и друзей вы рекомендуете нам в случае смерти, ведь мы все так близки к ней, что нет смысла играть словами.
      Г-н де Мальден назвал свою мать, немощную старую даму, проживающую в маленьком поместье около Блуа; г-н де Валори - сироту-сестру, которую он отдал на воспитание в монастырь в Суасоне.
      Да, у этих дворян были мужественные, отважные сердца, и, тем не менее, пока королева записывала имена и адреса г-жи де Мальден и м-ль де Валори, оба они безуспешно боролись с навернувшимися слезами.
      Королеве тоже пришлось прерваться, вынуть из кармана платок и промокнуть глаза.
      Записав адреса, она обратилась к Шарни:
      - Увы, граф, я знаю, вам некого мне порекомендовать. Ваши отец и матушка умерли, а оба брата...
      У королевы пресекся голос.
      - Да, государыня, оба моих брата имели счастье отдать жизнь за ваше величество, - сказал Шарни, - но у второго остался ребенок, которого он поручил моим заботам в своего рода завещании, найденном мною на его трупе. Его мать он похитил, и семья этой девушки никогда ее не простит. Пока я буду жив, этот ребенок ни в чем не будет нуждаться, но ваше величество с поразительным мужеством только что сказали, что все мы на волосок от гибели, и, если смерть поразит меня, несчастная девушка и ее ребенок останутся без средств. Соблаговолите, государыня, записать имя этой бедной крестьянки и, если я, как оба моих брата, буду иметь счастье погибнуть за моего августейшего повелителя и благородную повелительницу, пролейте свои щедроты на Катрин Бийо и ее ребенка. Они оба живут в деревушке Виль-д'Авре.
      Надо полагать, королева представила себе Шарни, умирающего, подобно двум его братьям, и эта картина, видимо, показалась ей столь страшной, что она сдавленно вскрикнула, выронила записную книжку и, пошатнувшись, рухнула в кресло.
      Оба гвардейца бросились к ней, а Шарни поднял книжку, вписал туда имя и адрес Катрин Бийо и положил книжку на камин.
      Королева собралась с силами и взяла себя в руки. Молодые люди, понимая, что после таких переживаний ей нужно остаться одной, отступили на шаг, намереваясь откланяться.
      Но она протянула им руку и сказала:
      - Господа, надеюсь, вы не покинете меня, не поцеловав мне руку?
      Оба гвардейца подошли к руке в том же порядке, в каком называли имена и адреса своих близких: сперва г-н де Мальден, а затем г-н де Валори.
      Шарни подошел последним. Рука королевы трепетала в ожидании его поцелуя, ради которого, вне всяких сомнений, и было затеяно все это.
      Но едва граф, державший у сердца письмо Андре, прикоснулся губами к прекрасной руке Марии Антуанетты, его пронзило ощущение, что этим поцелуем он совершает некое святотатство.
      Мария Антуанетта испустила вздох, похожий на стон; этот поцелуй позволил ей понять, как с каждым днем, с каждым часом, мы даже сказали бы, с каждой минутой растет пропасть между нею и ее возлюбленным.
      Назавтра перед отъездом гг. де Латур-Мобур и Барнав, очевидно не зная о разговоре, который произошел вчера между королем и тремя офицерами, вновь стали настаивать, чтобы они переоделись в национальных гвардейцев, но те отказались, заявив, что их место на козлах королевской кареты и что никакого другого мундира, кроме пожалованного им королем, они не наденут.
      Тогда Барнав велел прикрепить к козлам справа и слева две доски, чтобы на них сели по гренадеру и хоть как-то защищали несгибаемых слуг короля.
      В десять утра берлина выехала из Мо и покатила в Париж, где король отсутствовал уже пять дней.
      Пять дней! О, какая безмерная бездна разверзлась за эти пять дней!
      Не успела карета проехать и лье, а ее уже окружала чудовищная толпа, и выглядела она куда грознее, чем когда бы то ни было.
      Сюда сошлись все, кто жил в окрестностях Парижа. Барнав хотел принудить форейторов перейти на рысь, но национальная гвардия Кле, ощетинившись штыками, перегородила дорогу.
      Было бы безумием пытаться прорвать эту плотину; даже королева поняла, сколь это опасно, и умолила депутатов не возбуждать еще более ярость народа, эту страшную бурю, приближение которой уже чувствовалось и громовые раскаты которой уже доносились до слуха.
      Вскоре толпа стала настолько многочисленной, что лошади перешли на шаг.
      Жара стояла небывалая; казалось, дышали уже не воздухом, а жидким пламенем.
      Беззастенчивое любопытство народа преследовало короля и королеву, которые, пытаясь укрыться от него, сидели, сжавшись, по углам.
      Любопытные вскакивали на подножки и просовывали головы в берлину; иные взбирались на карету, висли на запятках, а кое-кто цеплялся за лошадей.
      Только чудом Шарни и его товарищи остались в живых, хотя смерть угрожала им неоднократно.
      Оба гренадера были просто не в состоянии отразить все удары; они просили, умоляли, даже приказывали от имени Национального собрания, но голоса их терялись в шуме, криках, брани.
      Впереди кареты шагали около двух тысяч человек, за нею следовали более четырех тысяч.
      По обеим сторонам ее двигалась неисчислимая толпа, и с каждой минутой она все росла и увеличивалась.
      Чем ближе подъезжали к Парижу, тем сильней становилось ощущение, что не хватает воздуха, словно весь его поглощал гигантский город.
      Карета ползла при тридцатипятиградусной жаре в тучах пыли, каждый атом которой казался частицей толченого стекла.
      Королева несколько раз откидывалась на спинку сиденья, жалуясь, что задыхается.
      Около Бурже король страшно побледнел, и все решили, что он сейчас потеряет сознание; он попросил стакан вина, у него случилась сердечная слабость.
      Малого недоставало, чтобы ему подали, как распятому Христу, губку, смоченную в уксусе и желчи. Такое предложение было сделано, но, к счастью, его отвергли.
      Так добрались до Ла-Виллет.
      Здесь сопровождающей толпе пришлось сжаться, и примерно в течение часа она протискивалась между двумя рядами домов, белые каменные стены которых, отражая солнечные лучи, усиливали тем самым жару.
      Тут были мужчины, женщины, дети. Такого чудовищного скопления народа не было нигде; люди стояли так плотно, что невозможно было пошевелиться.
      Двери, окна, крыши - все было забито любопытными.
      Деревья сгибались под тяжестью этих живых плодов.
      И все встречавшие короля были в шляпах.
      А причина была вот какая: накануне на парижских улицах была расклеена следующая афиша:
      Всякий, кто поклонится королю, будет побит палками.
      Всякий, кто оскорбит его, будет повешен.
      Все это было настолько ужасно, что комиссары не решились проехать через улицу Фобур-Сен-Мартен, изобилующую всевозможными препятствиями, а следовательно, опасностями; к тому же после жестокой расправы над Бертье эта роковая, обагренная кровью улица была вписана в летопись убийств. Решено было въезжать в город через Елисейскис поля, и процессия, огибая Париж, вышла на внешнее кольцо бульваров.
      Это означало три лишних часа пытки, и пытка эта была столь невыносимой, что королева стала умолять выбрать кратчайший, пусть даже более опасный путь.
      Дважды она задергивала шторки, но ропот толпы оба раза заставил ее вновь раздвинуть их.
      Впрочем, у заставы карету окружил большой отряд гренадеров.
      Многие из них шагали у самых дверей берлины, и медвежьи их шапки закрывали окна.
      Около шести вечера авангард процессии наконец достиг стен парка Монсо; он вез с собой три пушки, которые страшно грохотали, катясь по неровной каменной мостовой.
      Авангард состоял из кавалерии и пехоты, но ему было почти невозможно удерживать строй, так как толпа, вклиниваясь в него, постоянно ломала ряды.
      Те, кто увидел его, отхлынули к Елисейским полям; вот уже в третий раз король въезжал в город через эту роковую заставу.
      В первый раз - после взятия Бастилии.
      Во второй - после событий пятого и шестого октября.
      А теперь он въезжал в третий раз - после бегства в Варенн.
      Весь Париж, узнав, что процессия прибудет по дороге, ведущей из Нейи, устремился на Елисейские поля.
      Словом, подъехав к заставе, король и королева увидели огромное, бескрайнее людское море, молчаливое, угрюмое и угрожающее. Все были в шляпах.
      Но самым ужасным, во всяком случае, самым мрачным во всем этом были две шеренги национальных гвардейцев, выстроенных от заставы до самого Тюильри и держащих в знак траура ружья прикладами вверх.
      То действительно был день безмерного траура - траура по монархии, просуществовавшей семь столетий!
      И карета, медленно катившаяся среди народной толпы, была погребальной колесницей, что везла к могиле королевскую власть.
      Увидев длинную цепь национальных гвардейцев, солдаты, сопровождавшие карету, потрясая оружием, закричали:
      - Да здравствует нация!
      Клич этот тотчас же прозвучал вдоль всей цепи от заставы до Тюильри.
      Вырвавшись из-под деревьев Елисейских полей, крики: "Да здравствует нация!" - сразу же покатились, подобно волнам, в разные стороны - к улицам предместья Руль и к берегу Сены.
      То был клич братства, изданный всей Францией.
      Из этого братства было исключено одно-сдинственное семейство - то, что хотело бежать из Франции.
      Потребовался целый час, чтобы доехать от заставы до площади Людовика XV. Лошади едва тащились, на каждой сидел гренадер.
      За берлиной, в которой ехали король, королева, их дети, Петион и Барнав, следовал кабриолет с двумя камеристками королевы и г-ном де Латур-Мобуром, а за ними двуколка, открытая, но затененная срезанными ветками, и в ней находились Друэ, Гийом и Можен, то есть те, кто арестовал короля и оказал при аресте вооруженную поддержку. Усталость принудила их прибегнуть к этому средству передвижения.
      И только неутомимый Бийо, словно жажда мести превратила его плоть в бронзу, продолжал ехать верхом и, казалось, предводительствовал всей процессией.
      Когда выехали на площадь Людовика XV, король обнаружил, что у статуи его деда завязаны глаза.
      - Что они хотели сказать этим? - обратился король к Барнаву.
      - Не знаю, государь, - ответил Барнав.
      - Я знаю, - сказал Петион. - Этим они хотели показать слепоту монархии.
      Несмотря на конвой, несмотря на присутствие комиссаров, несмотря на афиши, грозящие повешением за оскорбление короля, народ раза три прорывал цепь гренадеров, слишком слабую и бессильную преграду, чтобы сдержать эту стихию, которой Бог забыл повелеть, как повелел некогда морю: "Дальше не пойдешь!" Когда происходил прорыв и накатывался этот вал, королева видела вдруг у самых дверец кареты гнусные физиономии людей, выкрикивающих безобразные ругательства, людей, которые появляются на поверхности общественной жизни только в определенные дни, подобно тому как иные чудовища появляются на поверхности океана только во время бури.
      Один раз королеву так испугали появившиеся лица, что она задернула одну шторку.
      - Почему закрываете окошко? - завопили с десяток голосов.
      - Но, господа, взгляните, в каком состоянии мои бедные дети! - стала объяснять королева. - Мы задыхаемся.
      - Ничего! - крикнул ей кто-то. - По-настоящему ты задохнешься, когда мы тебя удавим.
      И чей-то кулак разбил стекло вдребезги.
      А карета катилась, и если бы король и королева были способны так же воспринимать проявления добрых чувств, как и злобы, то среди этих чудовищных сцен они несомненно увидели бы несколько эпизодов, которые их утешили бы.
      Хотя афиши возбраняли приветствовать короля, член Национального собрания г-н Гилерми обнажил голову при проезде короля, а когда его хотели принудить надеть шляпу, он отшвырнул ее как можно дальше, прибавив:
      - Пусть-ка попробуют мне ее принести.
      У въезда на разводной мост стояли два десятка депутатов, присланных Национальным собранием для защиты короля и королевской семьи.
      Там же находился Лафайет со своим штабом.
      Лафайет подъехал к карете.
      - О господин Лафайет, - едва завидев его, вскричала королева, - спасите наших гвардейцев!
      Просьба эта была весьма своевременна, так как близилась опасность, и опасность огромная.
      А в это время у ворот дворца произошло событие, не лишенное далее некоторой поэтичности.
      Несколько служанок королевы, оставивших Тюильри после бегства своей госпожи, поскольку они думали, что она навсегда покинула их, теперь захотели вернуться во дворец, чтобы встретить ее там.
      - Прочь! - кричали им часовые, наставив штыки.
      - Рабыни Австриячки! - орали рыночные торговки и грозили кулаками.
      И тогда сестра г-жи Кампан, не обращая внимания на угрозы торговок, пошла вперед на штыки часовых.
      - Послушайте! - крикнула она. - Я с пятнадцатилетнего возраста нахожусь при королеве, она дала мне приданое и выдала замуж, Я служила ей, когда она была могущественна, так неужели я должна бросить ее, когда она несчастна?
      - Она права! - закричал народ. - Солдаты, пропустите их!
      После этого приказа, отданного повелителем, с которым не спорят, ряды разомкнулись, и женщины прошли во дворец.
      Через минуту королева увидела, как они со второго этажа машут ей платочками.
      А карета продолжала катиться, разрезая людское море и поднимая тучи пыли, словно дрейфующий корабль, который разрезает волны океана, окутанный брызгами пены; это сравнение тем более точно, что никогда еще терпящим кораблекрушение не грозило столь разъяренное и бурное море, как то, что готовилось поглотить несчастное королевское семейство, с нетерпением ожидавшее, когда же оно достигнет дворца Тюильри, который мнился ему спасительным берегом.
      Наконец карета остановилась перед лестницей большой террасы.
      - Господа! - снова обратилась королева, но на сей раз к Петиону и Барнаву. - Гвардейцы! Наши гвардейцы!
      - Вы не хотите никого из этих господ поручить особым моим заботам? поинтересовался Барнав.
      Королева пристально взглянула на него и ответила:
      - Никого.
      Мария Антуанетта настояла, чтобы король и дети вышли первыми.
      Последующие десять минут были - тут мы не исключаем даже минуты, когда она поднималась на эшафот, - без сомнения, самыми страшными в ее жизни.
      Она боялась не того, что ее убьют - смерть это пустое, - но что ее отдадут народу как игрушку или заключат в тюрьму, откуда она сможет выйти только после позорного суда.
      И когда она ступила на подножку, защищенная железным сводом, который по приказу Барнава образовали над ее головой стволы и штыки ружей национальных гвардейцев, у нее на миг помутилось в глазах, и она подумала, что сейчас упадет.
      Но перед тем, как веки у нее сомкнулись, она бросила последний испуганный всеохватывающий взгляд, и ей почудилось, что напротив стоит тот страшный человек, который в замке Таверне таинственным образом приподнял перед ней завесу будущего, которого она встретила еще раз, когда шестого октября уезжала из Версаля, который являлся перед ней либо для того, чтобы предсказать величайшие катастрофы, либо тогда, когда такая катастрофа свершалась.
      Она еще медлила закрыть глаза, но, убедившись, что зрение ее не обманывает, тут же сомкнула веки; она, столь сильная, когда дело касалось действительности, вскрикнула и безвольно, беспомощно сдалась перед этим мрачным видением.
      Ей показалось, что земля плывет у нее под ногами, что вокруг стремительно завертелись толпа, деревья, раскаленное небо, недвижный дворец; сильные руки подхватили ее и повлекли сквозь вопли, рев, проклятия. Ей смутно слышались голоса телохранителей, которые что-то кричали, притягивая к себе ярость народа в надежде отвлечь его внимание от королевы. Мария Антуанетта на миг приоткрыла глаза и увидела этих обреченных: они стояли на козлах. Шарни, бледный и, как всегда, прекрасный, с мученическим светом во взоре и презрительной улыбкой на устах, сражался один с десятью. С Шарни она перевела взгляд на того, кто влек ее сквозь этот безмерный водоворот; она с ужасом узнала таинственного человека, которого встречала в Таверне и в Севре.
      - Вы! Вы! - вскрикнула королева, пытаясь вырваться из его железных рук.
      - Да, я, - шепнул он ей на ухо. - Ты еще нужна мне, чтобы окончательно столкнуть монархию в бездну, и потому я спасаю тебя.
      На сей раз силы оставили королеву, она вскрикнула и лишилась чувств.
      А толпа в это время пыталась разорвать в клочья гг. де Шарни, де Мальдена и де Валори, а другая ее часть торжественно несла на руках Друэ и Бийо.
      X
      ЧАША
      Когда королева пришла в себя, она была в своей спальне в Тюильри.
      Около нее находились г-жи де Мизери и Кампан, ее любимые камеристки.
      Первым делом королева спросила, где дофин.
      Дофин лежал в постели у себя в спальне под надзором воспитательницы г-жи де Турзель и горничной г-жи Брюнье.
      Но эти объяснения не удовлетворили королеву, она вскочила и, как была, даже не приведя в порядок туалет, побежала в покои сына.
      Мальчик очень перепугался, он долго плакал, но его успокоили, и теперь он спал.
      Во сне он лишь слегка вздрагивал.
      Королева долго стояла у его постели, держась за столбик полога, и сквозь слезы смотрела на сына.
      В ушах у нее до сих пор звучали слова, которые прошептал ей тот страшный человек: "Ты еще нужна мне, чтобы окончательно столкнуть монархию в бездну, и потому я спасаю тебя."
      Неужто это правда? Значит, это она толкает монархию в бездну?
      Не замкнется ли бездна, в которую она толкает монархию, поглотив короля, ее самое и престол? Не придется ли бросить в пропасть и обоих детей? Ведь в древних религиях только кровью невинного младенца можно было умиротворить богов.
      Правда, Господь отверг жертвоприношение Авраама, но у Иеффая подобную жертву принял.
      Да, мрачные мысли терзали королеву; еще более мрачные - мать.
      Наконец, встряхнув головой, она медленно вернулась к себе.
      Она до сих пор не переоделась.
      Платье ее было измято и во многих местах порвано, туфли продырявились на острых камнях и неровной булыжной мостовой, по которой ей приходилось ступать, вся она была покрыта пылью.
      Мария Антуанетта попросила принести ей другие туфли и приготовить ванну.
      Барнав дважды приходил справиться об ее состоянии.
      Рассказывая о его визите, г-жа Кампан с удивлением смотрела на королеву.
      - Поблагодарите его самым сердечным образом, сударыня, - велела Мария Антуанетта.
      Г-жа Кампан в совершенном изумлении взглянула на нее.
      - Мы весьма обязаны этому молодому человеку, сударыня, - сообщила королева, хотя не в ее обычаях было объяснять свои намерения.
      - Но мне кажется, ваше величество, - не успокаивалась камеристка, господин Барнав - демократ, человек из народа, для которого все средства были хороши, чтобы добиться своего нынешнего положения.
      - Да, правда, сударыня, все средства, какие ему дал в распоряжение талант, - сказала королева. - Запомните то, что я вам скажу. Я извиняю Барнава. Чувство гордости, какое я не посмела бы осудить, заставляло его одобрять все, что открывает дорогу к почестям и славе для класса, к которому он принадлежит по рождению. Но нет никакого прощения для дворян, которые ринулись в революцию. Если власть вновь вернется к нам, Барнаву уже заранее гарантировано прощение... Ступайте и постарайтесь принести мне известия о господах де Мальдене и де Валори.
      Сердце Марии Антуанетты присовокупило к этим именам и имя графа, но ее уста отказались произнести его.
      Ей доложили, что ванна готова.
      Пока королева ходила к дофину, повсюду, даже у дверей ее туалетной и ванной комнат, были выставлены часовые.
      Королеве с огромным трудом удалось добиться, чтобы дверь, пока она будет принимать ванну, оставалась закрытой.
      А вот что написал Прюдом в своей газете "Революсьон де Пари": "Некоторые добрые патриоты, в которых неприязнь к королевской власти не пригасила еще сострадательности, похоже, обеспокоены душевным и физическим состоянием Людовика XVI и его семьи после столь неудачного путешествия, каким было возвращение из Сент-Мену.
      Пусть они успокоятся! Наш бывший, вернувшись в свои апартаменты, в субботу вечером чувствовал себя ничуть не хуже, чем по возвращении с утомительной и почти бесплодной охоты; как обычно, он съел цыпленка. На другой день, отобедав, играл со своим сыном.
      Что же до матери, по приезде она приняла ванну, и первым ее распоряжением было принести другие туфли, поскольку те, в которых она путешествовала, продырявились - и она немедленно продемонстрировала их; весьма ловко она повела себя с офицерами, приставленными дабы сторожить ее, объявив смехотворным и непристойным приказ оставлять открытой дверь своей ванной комнаты и спальни."
      Вы только взгляните на это чудовище, имевшее наглость съесть по приезде цыпленка, а на следующий день играть со своим сыном!
      Взгляните на эту сибаритку, возжелавшую принять ванну после пяти дней, проведенных в карете, и трех ночей на постоялых дворах!
      Взгляните на расточительницу, требующую туфли, потому что те, в которых она путешествовала, продырявились!
      Наконец, взгляните на эту мессалину, посчитавшую непристойным и смехотворным приказ оставлять открытой дверь своей ванной комнаты и спальни и попросившую у часовых позволения закрыть ее!
      Ах, господин журналист, мне прямо так и кажется, что цыпленка вы едите только четыре раза в году, на большие праздники, детей не имеете, ванну не принимаете, а к себе в ложу в Национальное собрание ходите в дырявых башмаках!
      Рискуя вызвать неприятности, королева добилась, чтобы дверь была закрыта, и приняла ванну.
      И все-таки часовой не преминул обозвать г-жу Кампан аристократкой, когда та входила в ванную комнату, чтобы сообщить королеве известия.
      Они оказались не настолько ужасными, как можно было ожидать.
      У заставы Шарни и оба его товарища составили план, целью которого было отвлечь внимание на себя и тем самым уменьшить опасность, угрожающую королю и королеве. Короче, они договорились, что, когда карета остановится, один из них бросится направо, другой налево, а тот, который сидит посередине, вперед; таким образом они вынудят группу убийц разделиться на три части и гнаться за тремя жертвами; благодаря этому королю и королеве, быть может, удастся без помех добраться до дворца.
      Мы уже говорили, что карета остановилась над первым прудом у большой террасы дворца. Убийцы так торопились, с такой поспешностью ринулись на передок кареты, что двое из них были тут же тяжело ранены. Двум гренадерам, сидевшим на козлах, с минуту еще удавалось оборонять троих офицеров, но потом их стащили наземь, и подопечные их остались без защиты.
      Трое гвардейцев как раз этот момент и выбрали; они разом бросились по сторонам, заодно успев сбросить на землю нескольких человек, которые вскарабкались на колеса и подножки, чтобы стащить их с козел. После этого, как они и предвидели, народная ярость прорвалась по трем направлениям.
      Едва г-н Мальден соскочил на землю, как над ним взметнулись топоры двух саперов. И целью обоих топоров был он. Стремительным рывком он высвободился из рук тех, кто схватил его за воротник, и на несколько секунд оказался один.
      И тогда, скрестив на груди руки, он бросил:
      - Бейте!
      Один топор так и остался поднятым. Отвага жертвы парализовала убийцу.
      Второй, жаждущий крови, опустился, но, падая, встретил ствол мушкетона, отклонивший его, так что острие только едва задело шею г-на де Мальдена, нанеся ему легкую рану.
      Г-н де Мальден тут же бесстрашно ринулся на толпу, та расступилась, но он успел сделать лишь несколько шагов: его заметила группа офицеров и, желая спасти, потащила к цепи национальных гвардейцев, которые держали проход для короля и его семьи от кареты к дворцу. В ту же секунду де Мальдена увидел генерал де Лафайет; он подъехал к нему на коне, схватил за ворот и подтащил к стремени, намереваясь взять его под защиту своей популярности. Однако, узнав его, г-н де Мальден закричал:
      - Отпустите меня, сударь! Занимайтесь королевским семейством, а меня оставьте этой сволочи!
      Г-н де Лафайет отпустил де Мальдена, поскольку увидел, что какой-то человек тащит королеву, и устремился к нему.
      Г-на де Мальдена тут же сбили с ног, вновь подняли; кто-то на него набрасывался, кто-то защищал, и вот так, награждая ударами, его дотащили, израненного и окровавленного, до дверей Тюильри; тут один дворцовый служитель, видя, что он уже не держится на ногах, схватил его за ворот и потащил к себе, крича:
      - Будет жаль, если такой мерзавец умрет легкой смертью! Для этого разбойника нужно придумать особую казнь. Отдайте его мне, уж я им займусь!
      Продолжая поносить г-на де Мальдена и приговаривая: "Пошли, прохвост, пошли со мной! Уж я тебе покажу!" - он оттащил его в темный угол, где шепнул:
      - Спасайтесь, сударь, и простите меня за хитрость, которую я вынужден был применить, чтобы вырвать вас из рук этих негодяев.
      Г-н де Мальден скрылся.
      Нечто подобное происходило и с г-ном де Валори; он был дважды тяжело ранен в голову. Но когда два десятка штыков, два десятка сабель, два десятка кинжалов взметнулись, чтобы прикончить его, появился г-н Петион и, изо всех сил расталкивая убийц, вскричал:
      - Именем Национального собрания я объявляю, что вы недостойны называться французами, если сей же миг не отпустите этого человека и не передадите его мне! Я - Петион!
      Петион, который под несколько суровой внешностью скрывал высокую человечность, отважное и честное сердце, показался убийцам столь грозным, что они попятились и отдали ему г-на де Валори.
      Петион провел его, поддерживая под руку, так как де Валори, контуженный обрушенными на него ударами, едва держался на ногах, до цепи национальных гвардейцев и там передал с рук на руки адъютанту Матье Дюма, который поручился за его жизнь и действительно охранял до самых дверей дворца.
      И тут Петион услышал голос Барнава. Барнав, бессильный защитить де Шарни, призывал на помощь.
      В графа вцепились чуть ли не два десятка рук, его сбили с ног, волокли по земле, но он все-таки поднялся, сорвал с чьего-то ружья штык и теперь отбивался им от обступившей толпы.
      Само собой, он скоро пал бы в этой неравной борьбе, не поспеши к нему на помощь Барнав, а потом Петион.
      Королева выслушала этот рассказ в ванной; правда, г-жа Кампан смогла сообщить ей более или менее достоверные сведения лишь о гг. де Мальдене и де Валори, которых видели во дворце, избитых, окровавленных, но тем не менее не слишком пострадавших.
      Что же касается Шарни, о нем ничего определенного сказать не могли; говорили, что Барнав и Петион спасли его, но никто не видел, вошел он во дворец или нет.
      При этих словах лицо королевы покрылось такой бледностью, что камеристка, решив, что королева побледнела, опасаясь за жизнь графа, воскликнула:
      - Ваше величество, право, не стоит так переживать из-за господина де Шарни только потому, что его нет во дворце. Вашему величеству ведь известно, что в Париже живет госпожа де Шарни. Возможно, граф укрылся у нее.
      Но именно это предположение и пришло на ум Марии Антуанетте и заставило ее так смертельно побледнеть.
      Она вышла из ванны и приказала:
      - Оденьте меня, Кампан, скорее оденьте! Я должна узнать, что стало с графом.
      - С каким графом? - поинтересовалась вошедшая в ванную г-жа де Мизери.
      - С графом де Шарни! - воскликнула королева.
      - Граф де Шарни в приемной вашего величества, - сообщила г-жа де Мизери, - и просит удостоить его короткой беседы.
      - Ах вот как, - шепнула королева. - Значит, он держит слово.
      Г-жа де Мизери и г-жа Кампан переглянулись, не понимая, что королева имеет в виду, а она, не в силах более промолвить ни звука, знаком велела им поторопиться.
      Никогда еще туалет королевы не занимал так мало времени. Мария Антуанетта позволила только вытереть себе волосы, которые она прополоскала душистой водой, чтобы смыть с них пыль, да накинула поверх рубашки белый муслиновый пеньюар.
      Когда она вошла к себе в комнату и приказала принять графа де Шарни, ее лицо было белее пеньюара.
      XI
      УДАР КОПЬЕМ
      Минуту спустя лакей доложил о графе де Шарни, и тот появился в прямоугольнике двери, залитый золотым отсветом заходящего солнца.
      И он тоже, как и королева, воспользовался временем после приезда во дворец для того, чтобы смыть с себя следы долгого путешествия и жестокой схватки, которую ему пришлось выдержать.
      Шарни надел свой давний мундир капитана второго ранга, мундир с красными отворотами и кружевным жабо.
      В этом мундире он был в тот вечер, когда встретил королеву и Андре де Таверне на площади Пале-Рояль, откуда отвез их в фиакре в Версаль.
      Никогда он не выглядел таким элегантным, спокойным, красивым, и королеве с трудом верилось, что всего час назад народ едва не растерзал его.
      - О сударь, - воскликнула королева, - вам, должно быть, сказали, как я беспокоилась о вас и посылала всюду людей, чтобы получить сведения о вас!
      - Да, государыня, - поклонился Шарни, - но поверьте, я тоже прошел к себе только после того, как узнал у ваших служанок, что вы в безопасности и не пострадали.
      - Утверждают, что вам спасли жизнь господа Петион и Барнав. Если это правда, то я еще более обязана господину Барнаву.
      - Да, ваше величество, это правда, и я вдвойне обязан господину Барнаву, поскольку он проводил меня до моей комнаты и был настолько добр, что рассказал, как вы в пути проявили заботу обо мне.
      - О вас, граф? Каким образом?
      - Поведав королю о своих предположениях, что ваша старая подруга тревожится за меня. Я не столь уверен, как вы, ваше величество, что эти переживания так уж сильны, но тем не менее...
      Граф умолк, так как ему показалось, что и без того бледная королева побледнела еще больше.
      - И тем не менее? - повторила королева.
      - Тем не менее, - продолжал Шарни, - хоть я и не соглашусь взять столь длительный отпуск, какой желает предоставить мне ваше величество, но полагаю, что теперь, когда я уверен, что ни жизни короля, ни жизни вашего величества, ни жизни ваших августейших детей ничто не грозит, мне следовало бы самолично заверить графиню де Шарни, что я в безопасности.
      Королева прижала левую руку к сердцу, словно желая убедиться, что оно не остановилось от полученного удара; в горле у нее пересохло, и она промолвила внезапно охрипшим голосом:
      - Вы совершенно правы, сударь, и я только удивляюсь, почему вы так долго ждали, чтобы исполнить этот свой долг?
      - Государыня, вы, очевидно, забыли, что я дал слово не встречаться с графиней без разрешения вашего величества.
      - И сейчас вы желаете испросить у меня разрешения?
      - Да, государыня, - подтвердил Шарни, - и умоляю дать мне его.
      - А ежели я его не дам, вы, побуждаемый пылким желанием повидать госпожу де Шарни, обойдетесь и без него, не так ли?
      - Мне кажется, ваше величество, вы несправедливы ко мне, - молвил Шарни. - Уезжая из Парижа, я думал, что покидаю его надолго, если не навсегда. В продолжение всего путешествия я делал все зависящее от меня, все, что в моих силах, чтобы оно завершилось успешно. И, насколько помнит ваше величество, не моя вина, что я не погиб, как мой брат, в Варенне или не был, подобно господину Дампьеру, разорван на куски по дороге или в саду Тюильри. Если бы я имел счастье сопутствовать вашему величеству за границу или честь отдать жизнь за ваше величество, я отправился бы в изгнание или умер, не повидавшись с графиней. Но еще раз повторяю вашему величеству, вернувшись в Париж, я не могу выказать столь явное безразличие женщине, которая носит мое имя, а ваше величество знает, почему она его носит, не могу не рассказать ей о себе, тем паче что мой брат Изидор уже не может меня в этом заменить. Впрочем, либо господин Барнав ошибся, либо позавчера еще ваше величество высказывали такое намерение.
      Королева провела рукой по спинке кушетки и, всем телом следуя этому движению, приблизила лицо к графу де Шарни.
      - Очевидно, вы очень любите эту женщину, сударь, - промолвила она, раз с такой легкостью причиняете мне огорчение?
      - Ваше величество, - сказал Шарни, - скоро будет шесть лет, как вы сами, когда я думать об этом не думал, потому что для меня на свете существовала лишь одна-единственная женщина, которую Господь поставил слишком высоко надо мной, чтобы я мог коснуться ее, так вот, скоро шесть лет, как вы сами определили меня в мужья мадемуазель Андре де Таверне, а ее навязали мне в жены. За эти шесть лет я и двух раз не прикоснулся к ее руке, не перемолвился с нею без необходимости и десятком слов, наши глаза не встретились и десяти раз. Моя жизнь была занята, заполнена заполнена иной любовью, посвящена тысячам забот, тысячам трудов, тысячам борений, что волнуют душу мужчины. Я жил при дворе, измерял дороги, связанный и по собственной воле, и той нитью, что доверил мне король, с грандиозной интригой, которая по произволу судьбы завершилась крахом, но я не считал ни дней, ни месяцев, ни лет, и время для меня неслось тем стремительней, что я был совершенно поглощен чувствами, заботами, интригами, о которых я только что упомянул. Но у графини де Шарни все было иначе. После того как она, надо полагать, имела несчастье попасть к вам в немилость и покинуть вас, она живет одна, ни с кем не общаясь, замкнувшись в доме на улице Кок-Эрон. Свое одиночество, отрезанность, отрешенность от всех она принимает, не жалуясь, так как сердце ее не ведает любви и у нее нет потребности в тех чувствах, что необходимы другим женщинам, но, если я пренебрегу по отношению к ней простейшими своими обязанностями, не исполню самые обычные условности, этим, я уверен, она будет огорчена.
      - Бог мой, сударь, вы так озабочены, что подумает о вас госпожа де Шарни, в случае если увидится или не увидится с вами! Но прежде, чем предаваться подобным заботам, вам следовало бы узнать, думала ли она о вас, когда вы уезжали, и думает ли сейчас, когда вы вернулись.
      - Не знаю, ваше величество, думает ли она обо мне сейчас, после моего возвращения, но когда я уезжал, думала, я это точно знаю.
      - Вы что, виделись с нею перед отъездом?
      - Я уже имел честь напомнить вашему величеству, что я не виделся с госпожой де Шарни с того момента, как дал слово вашему величеству не встречаться с нею.
      - Значит, она вам написала?
      Шарни ничего не ответил.
      - А! Она вам написала! - вскричала королева. - Признайтесь же!
      - Она вручила моему брату Изидору письмо для меня.
      - И вы прочли его? Что же она там пишет? Что она вообще могла вам написать? А ведь она мне поклялась... Ну, отвечайте! Что она вам написала? Ну, говорите же, я хочу знать!
      - Я не могу сказать вашему величеству, что написала мне в этом письме графиня: я его не читал.
      - Вы порвали его? - обрадованно воскликнула королева. - Вы бросили его в огонь, не прочитав? Шарни! Шарни! Если вы так поступили, вы самый верный из мужчин, и я зря жаловалась. Я не утратила вас!
      И королева протянула обе руки к Шарни, словно призывая его к себе.
      Однако Шарни не двинулся с места.
      - Нет, я не порвал его и не бросил в огонь, - ответил он.
      - Но тогда почему вы не прочли его? - спросила королева, бессильно опускаясь на кушетку.
      - Это письмо мой брат должен был вручить мне только в том случае, если я буду смертельно ранен. Увы, суждено было погибнуть не мне, а ему. Он погиб, и мне передали его бумаги; среди них было и письмо графини, и вот эта записка... Прочтите, государыня.
      Шарни протянул королеве написанный Изидором листок, который был приложен к письму.
      Дрожащей рукой королева взяла записку и позвонила.
      Пока происходили события, о которых мы только что рассказали, стемнело.
      - Огня! - приказала королева. - Быстрей!
      Лакей вышел; на минуту воцарилось молчание, слышно было только лихорадочное дыхание королевы да ускоренный стук ее сердца.
      Вошел лакей с двумя канделябрами и поставил их на камин.
      Королева не дала ему даже времени выйти: он еще не закрыл дверь, а она уже стояла у камина, сжимая в руках листок.
      Дважды обращала она взгляд на записку, но ничего не видела.
      - О! - прошептала она. - Это не бумага, это огонь!
      Протерев рукою глаза, словно пытаясь возвратить им способность видеть, которую, как ей казалось, она утратила, Мария Антуанетта нетерпеливо топнула ногой и воскликнула:
      - Господи, ну что же это такое!
      Она собрала вся свою волю, рука ее перестала дрожать, а глазам вернулось зрение.
      Охрипшим голосом, так не похожим на тот, который знали все, она прочла:
      - "Это письмо адресовано не мне, но моему брату графу Оливье де Шарни; написано оно его супругой графиней де Шарни."
      Королева перевела дыхание и продолжала:
      - "Если со мной произойдет несчастье, прошу того, кто найдет это письмо, передать его графу Оливье де Шарни или возвратить графине."
      Королева вновь перевела дыхание и встряхнула головой.
      - "Графиня вручила мне это письмо со следующими указаниями." Ага, вот уже и указания, - пробормотала она и вторично протерла рукой глаза. "Если из имеющего последовать предприятия граф выйдет невредимым, возвратить письмо графине."
      Чем дальше читала королева, тем заметнее прерывался ее голос. Она продолжала:
      - "Если он будет тяжело, но не смертельно ранен, попросить его, чтобы он разрешил супруге приехать к нему." Ну, разумеется, - хмыкнула королева и уж совсем невнятным голосом прочла: - "Если же он будет ранен смертельно, вручить ему это письмо, а в случае, если он будет не в состоянии читать, прочесть его, дабы, прежде чем покинуть этот мир, он узнал содержащуюся в этом письме тайну." Что же, вы и теперь будете отрицать? вскричала Мария Антуанетта, взглядом испепеляя графа.
      - Что?
      - Господи, да то, что она вас любит!
      - Как! Графиня меня любит? Ваше величество, что вы говорите? - в свой черед вскричал Шарни.
      - Как мне ни горько, я говорю то, что есть.
      - Графиня любит меня? Меня? Нет, это невозможно!
      - Но почему же? Я ведь люблю вас.
      - Но если бы графиня любила меня, то за эти шесть лет она призналась бы мне, дала бы как-нибудь понять...
      Несчастная Мария Антуанетта уже так исстрадалась, что ощущала потребность заставить страдать и графа, вонзить ему страдание в сердце, словно кинжал.
      - О нет! - воскликнула она. - Нет, она никогда не дала бы вам понять, нет, она ничего не сказала бы. И не даст понять, и не скажет, потому что прекрасно знает, что не может быть вашей женой.
      - Графиня де Шарни не может быть моей женой? - переспросил Оливье.
      - Да, - подтвердила королева, все более упиваясь своим отчаянием, потому что она знает: существует тайна, которая убьет вашу любовь.
      - Тайна, которая убьет нашу любовь?
      - Она знает, что стоит ей заговорить, и вы станете презирать ее.
      - Я стану презирать графиню?
      - Да, как презирают девушку, ставшую женщиной, не имея супруга, и матерью, не будучи женой.
      Теперь настал черед Шарни смертельно побледнеть и ухватиться в поисках опоры за спинку ближайшего кресла.
      - Ваше величество! - воскликнул он. - Вы сказали либо слишком много, либо слишком мало, и я вправе потребовать от вас объяснений.
      - Сударь, вы требуете объяснений у меня, у королевы?
      - Да, ваше величество, требую, - ответил Шарни.
      Открылась дверь.
      - В чем дело? - раздраженно воскликнула королева.
      - Ваше величество как-то объявили, что всегда готовы принять доктора Жильбера, - объяснил лакей.
      - Ну и что?
      - Доктор Жильбер просит о чести засвидетельствовать вашему величеству свое нижайшее почтение.
      - Ах, так это доктор Жильбер! Вы уверены, что это доктор Жильбер? переспросила королева.
      - Да, ваше величество.
      - Пусть войдет! Пусть немедля войдет! - приказала Мария Антуанетта и, обернувшись к Шарни, громко произнесла: - Вы хотели объясниться насчет госпожи де Шарни? В таком случае попросите объяснений у господина Жильбера: лучше и полнее, чем он, никто их вам не даст.
      Жильбер уже вошел. Он слышал, что сказала королева, и застыл в дверях.
      А Мария Антуанетта, швырнув Шарни записку его брата, направилась в туалетную комнату, но граф стремительно преградил ей дорогу и схватил за руку.
      - Прошу прощения, ваше величество, - объявил он, - объяснения должны последовать в вашем присутствии.
      - Сударь, - возмущенно сверкая глазами, процедила сквозь зубы Мария Антуанетта, - мне кажется, вы забыли, что я - королева.
      - Вы - неблагодарная подруга, клевещущая на ту, кто была предана вам, вы - ревнивая женщина, которая оскорбляет другую женщину, жену человека, десятки раз рисковавшего за последние три дня ради вас жизнью, жену графа де Шарни! Так пусть же и справедливость будет восстановлена в вашем присутствии, в присутствии той, кто клеветала и оскорбляла ее. Сядьте и ждите.
      - Что ж, ладно, - промолвила королева и, неловко пытаясь изобразить смех, обратилась к доктору Жильберу: - Господин Жильбер, вы слышали, чего хочет граф?
      - Господин Жильбер, - произнес Шарни тоном, полным учтивости и достоинства, - вы слышали, что приказала королева?
      Жильбер прошел на середину комнаты и печально взглянул на Марию Антуанетту.
      - Ах, ваше величество, ваше величество! - прошептал он, после чего повернулся к Шарни: - Граф, то, что я вам расскажу, покрывает мужчину позором и возвеличивает женщину. Некий презренный человек, крестьянин, ничтожный червь, любил мадемуазель де Таверне. Однажды он нашел ее в беспамятстве и подло овладел, не пощадив ни ее юности, ни красоты, ни невинности. Так эта юная девушка стала женщиной, не имея супруга, и матерью, не будучи женой. Поверьте, мадемуазель де Таверне - ангел, а госпожа де Шарни - мученица!
      Шарни стер пот, обильно выступивший у него на лбу.
      - Благодарю вас, господин Жильбер, - сказал он и обратился к королеве: - Ваше величество, я не знал, что мадемуазель де Таверне была столь несчастна и что госпожа де Шарни столь достойна уважения. Прошу вас верить, что, знай я это, я уже шесть лет назад упал бы к ее ногам и любил бы ее так, как она того заслуживает.
      Поклонившись остолбеневшей королеве, Шарни вышел. Несчастная женщина даже не пыталась остановить его.
      До него лишь донесся жалобный вскрик, который она издала, увидев, как захлопнулась разделившая их дверь.
      Мария Антуанетта осознала: только что рука демона ревности вывела над этой дверью, точь-в-точь как над вратами в ад, страшную надпись: "Lasciate ogni speranza!"
      XII
      DATE LILIA
      Расскажем вкратце, что было с графиней де Шарни, когда между королевой и графом происходила сцена, о которой мы только что поведали и которая так мучительно разорвала долгую цепь страданий.
      Во-первых, поскольку нам известно состояние ее души, легко догадаться, что после отъезда Изидора она жестоко терзалась.
      Она догадывалась, что его отъезд связан с бегством короля, и трепетала как при мысли, что оно удастся, так и при мысли, что оно окончится неудачей.
      Она прекрасно знала, как предан граф королю и королеве, и понимала: если бегство удастся и они окажутся в изгнании, он не покинет их; если же бегство не удастся, то, зная бесстрашие Оливье, была уверена, что он будет до последнего момента сражаться с любыми препятствиями, пока останется хоть тень надежды и даже когда ее не останется вовсе.
      После того как Изидор попрощался с нею, графиня напрягала зрение и слух, чтобы не пропустить ни малейшего проблеска света, ни малейшего звука.
      На следующий день она вместе со всем парижским населением узнала, что ночью королевское семейство покинуло столицу.
      Их отъезд не сопровождался никакими происшествиями.
      Король с королевой уехали, и она не сомневалась: Шарни с ними. Теперь ей уже не увидеть его!
      Она горестно вздохнула, опустилась на колени и стала молиться, чтобы дорога была удачной.
      В течение двух других дней никаких известий, никаких слухов в Париж не доходило.
      Наконец утром третьего дня город потрясло сообщение: король арестован в Варенне!
      И никаких подробностей. Кроме этого взрыва, ничего, кроме этой вспышки, полнейшая тьма.
      Король арестован в Варенне, и все.
      Андре ничего не знала про Варенн. Этот городишко, столь прославившийся впоследствии, этот населенный пункт, ставший позже пугалом для всей Франции, был пока еще сокрыт тьмой безвестности, как, впрочем, и десять тысяч других ничем не примечательных и никому не ведомых коммун Французского королевства.
      Андре раскрыла географический словарь и прочла: "Варенн в Аргоне, главный город кантона, 1607 жителей".
      Затем она поискала его на карте и обнаружила, что Варенн стоит на краю леса, на берегу небольшой речки и как бы располагается в центре треугольника, образованного Стене, Верденом и Шалоном.
      Отныне все ее внимание было приковано к этому доселе неведомому городку. Туда устремлены были все ее надежды, мысли и страхи.
      Затем следом за главной новостью стали поступать второстепенные известия; так после восхода солнца, после того, как из хаоса выйдет вся совокупность пейзажа, начинают постепенно вырисовываться мелкие подробности.
      Но эти мелкие подробности и были важнее всего для Андре.
      Рассказывали, что г-н де Буйе отправился в погоню, напал на эскорт и после ожесточенной битвы отступил, оставив королевское семейство в руках победивших патриотов.
      Конечно, Шарни принимал участие в этой битве; конечно, отступил он последним, если только не остался на поле боя.
      Потом сообщили, что был убит один из трех телохранителей, сопровождавших короля.
      Затем стала известна его фамилия. Правда, не могли сказать, виконт он или граф и как его точно зовут - Изидор или Оливье де Шарни.
      Кроме того, что он де Шарни, никто ничего сказать не мог.
      И в течение двух дней, пока длилась эта неизвестность, сердце Андре терзал несказанный страх.
      Наконец объявили, что король и королевское семейство возвращаются в субботу, двадцать шестого.
      Августейшие пленники ночевали в Мо.
      Сообразуясь с расстоянием и временем, необходимым для его преодоления, король должен был бы въехать в Париж около полудня; предположив, что в Тюильри он поедет прямой дорогой, въезжать в город Людовик XVI должен будет через Сен-Мартенское предместье.
      В одиннадцать г-жа де Шарни в самом простом наряде, с лицом, закрытым вуалью, была у заставы.
      Там она ждала до трех часов.
      В три часа первые потоки толпы, все сметая перед собой, возвестили, что король объезжает Париж и въедет в город через заставу Елисейских полей.
      Это означало, что Андре придется пройти через весь Париж, причем пешком. Никто не решался ездить в экипажах по улицам, забитым плотной толпой.
      Ни разу после взятия Бастилии на бульваре не было такого столпотворения.
      Ни секунды не колеблясь, Андре отправилась на Елисейские поля и пришла туда одной из первых.
      Там она прождала еще три часа, три страшных часа!
      Наконец показалась процессия. Мы уже рассказывали, в каком порядке и в какой обстановке она двигалась.
      Андре увидела проезжающую карету и вскрикнула от радости: на козлах она узнала Шарни.
      Ее крику, словно эхо, ответил другой, но то был крик не радости, а скорби.
      Андре повернулась в ту сторону, откуда раздался крик; молодая девушка билась в руках нескольких человек, милосердно пришедших ей на помощь.
      Казалось, она в глубочайшем отчаянии.
      Возможно, Андре обратила бы больше внимания на эту девушку, если бы не слышала вокруг ропот и проклятия трем людям, сидевшим на передке королевской кареты.
      Это против них обратится ярость народа, они станут козлами отпущения за страшное предательство короля, и, вне всяких сомнений, когда карета остановится, толпа разорвет их на части.
      Одним из этих трех человек был Шарни!
      Андре решила любой ценой пробраться в сад Тюильри.
      Но для этого ей нужно будет обойти толпу, пройти вдоль реки по набережной Конферанс и, если удастся, с набережной Тюильри войти в сад.
      Андре свернула на улицу Шайо и вышла на набережную.
      С большим трудом, раз двадцать рискуя быть раздавленной, ей удалось пробиться к ограде, но у того места, где должна была остановиться карета, теснилась такая толпа, что нечего было и мечтать пробраться в первые ряды.
      Андре подумала, что с террасы у реки ей будет все видно, она окажется выше толпы. Правда, расстояние было слишком большое, чтобы удалось в подробностях все разглядеть и услышать, но лучше видеть и слышать не все, чем вообще ничего.
      И она поднялась на террасу.
      Действительно, оттуда ей были видны козлы королевской кареты, на которых сидели двое гвардейцев и Шарни, даже не подозревавший, что рядом чье-то сердце лихорадочно бьется в страхе за него, и в этот момент, вероятно, даже не вспоминавший об Андре, думавший лишь о королеве и забывший о собственной безопасности, лишь бы обеспечить ее безопасность.
      Ах, если бы Андре знала, что в это мгновение Шарни прижимает к сердцу ее письмо и, полагая, что живым ему выбраться не удастся, мысленно посвящает ей свой последний вздох!
      Наконец под крики, улюлюканье, ругательства карета остановилась.
      Тотчас же вокруг кареты образовался как бы водоворот, началось какое-то лихорадочное движение, давка.
      Штыки, пики, сабли взметнулись ввысь, как если бы под рев бури из земли вылезли стальные всходы.
      Трое мужчин, спрыгнувших с козел, исчезли, словно их поглотила пучина. В толпе происходило какое-то бешеное движение, и последние ее ряды, отхлынув, были притиснуты к подпорной стенке террасы.
      Единственное, что ощущала Андре, был ужас; она уже ничего не видела, не слышала и, издавая какие-то нечленораздельные звуки, с дрожью протягивала руки к чудовищному водовороту, из которого вырывались вопли, проклятия и предсмертные крики.
      Она уже не понимала, что происходит; земля качнулась у нее под ногами, небо сделалось красным, в ушах раздавался один только рокот, похожий на рокот морских волн.
      Кровь бросилась ей в голову, прилила к мозгу, почти без чувств она упала на землю, понимая, что все еще жива, поскольку испытывала страдания.
      От ощущения прохлады она пришла в себя: какая-то женщина прижимала ей ко лбу смоченный водою платок, а вторая держала у ее носа флакон с солью.
      Андре припомнила, что видела, как эта женщина билась в отчаянии около заставы, хотя и не понимала, что существуют какие-то неведомые узы, связующие ее горе с горем этой женщины.
      Первое, что спросила Андре, придя в чувство, было:
      - Их убили?
      Сочувствие понятливо. Те, кто окружал Андре, поняли, что она спрашивает про трех гвардейцев, жизни которых только что грозила смерть.
      - Нет, спаслись, - ответили ей.
      - Все трое? - не успокаивалась Андре.
      - Все трое.
      - Слава Богу! Где они?
      - Говорят, во дворце.
      - Во дворце? Спасибо.
      Она встала, встряхнула головой, огляделась и миновала ворота, выходящие на реку, чтобы потом пройти в заднюю калитку Лувра.
      Вполне резонно она решила, что с той стороны толпа будет не такая густая.
      Действительно, Орти улица была почти пуста.
      Андре пересекла площадь Карусели, вошла во двор Принцев и бросилась к привратнику.
      Этот человек знал графиню: в первые дни после переезда двора из Версаля он раза два-три видел, как она входила во дворец и выходила из него.
      И еще он видел, как Андре вышла, чтобы больше уже не вернуться сюда, в тот день, когда, преследуемая Себастьеном, увезла мальчика в своей карете.
      Привратник согласился сходить узнать, как обстоят дела. По внутренним коридорам он очень быстро добрался до главных дворцовых помещений.
      Все три офицера спаслись. Г-н де Шарни, целый и невредимый, прошел к себе в комнату.
      Через четверть часа он вышел из нее, одетый в мундир флотского офицера, и прошел к королеве, где, вероятно, сейчас и находится.
      Андре с облегчением вздохнула, протянула доброму вестнику кошелек и, все еще дрожа, не придя еще окончательно в себя, попросила стакан воды.
      Шарни спасся!
      Она поблагодарила привратника и отправилась к себе домой на улицу Кок-Эрон.
      Придя туда, она опустилась, нет, не на стул, не в кресло, а на молитвенную скамеечку.
      Однако на сей раз она не читала молитву: бывают моменты, когда благодарность Богу столь огромна, что не хватает слов; в такие минуты человек устремляется к Богу всем сердцем, всей душой, всем своим существом.
      Андре, охваченная этим благословенным экстазом, вдруг услышала, как отворилась дверь; она медленно обернулась, не совсем понимая, что за звук вырвал ее из глубочайшей внутренней сосредоточенности.
      В дверях стояла ее горничная и взглядом искала госпожу: в комнате стояла полутьма.
      Позади горничной вырисовывался чей-то неясный силуэт, но Андре инстинктивно поняла, кто это и как его имя.
      - Его сиятельство граф де Шарни! - доложила горничная.
      Андре хотела встать, но силы покинули ее; она вновь опустилась на колени и, полуобернувшись, оперлась рукой о молитвенную скамеечку.
      - Граф! - прошептала она. - Граф!
      Она не могла поверить себе, хотя он стоял перед нею.
      Не в силах промолвить ни слова, она кивнула. Горничная посторонилась, пропуская Шарни, и закрыла за собой дверь.
      Шарни и графиня остались вдвоем.
      - Мне сказали, что вы только что вернулись, сударыня, - обратился к ней Шарни. - Я не помешал вам?
      - Нет, - дрожащим голосом промолвила Андре, - я рада вас видеть, сударь. Я страшно беспокоилась и выходила узнать, что происходит.
      - Вы выходили? Давно?
      - Утром, сударь. Сначала я была у заставы Сен-Мартен, потом у заставы Елисейских полей и там видела... - Андре в нерешительности запнулась. Я видела короля, королевское семейство... увидела вас и успокоилась, по крайней мере на некоторое время... все опасались за вашу судьбу, когда вы сойдете с козел. Оттуда я прошла в сад Тюильри. Господи, я думала, что умру!
      - Да, - сказал Шарни, - толпа была чудовищная. Вас там, наверное, чуть не задавили. Я понимаю.
      - Нет, нет! - запротестовала Андре. - Дело вовсе не в этом. Наконец мне сказали... я узнала, что вы спаслись, вернулась и вот молюсь, благодарю Бога.
      - Раз уж вы молитесь, сударыня, раз уж обращаетесь к Богу, помяните и моего бедного брата.
      - Господина Изидора? - воскликнула Андре. - Значит, это он!.. Бедный молодой человек!
      И она склонила голову, закрыв лицо руками.
      Шарни сделал несколько шагов и с чувством неизъяснимой нежности и грусти смотрел на это чистое существо, погруженное в молитву.
      Но во взгляде его читались безмерное сочувствие, мягкость и сострадание.
      И не только это, но еще и затаенное, сдерживаемое влечение.
      Разве королева не сказала ему, вернее, не проговорилась, сделав странное признание, что Андре любит его?
      Кончив молиться, графиня повернулась.
      - Он погиб? - спросила она.
      - Да, сударыня, погиб, как и бедный Жорж, за одно и то же дело и так же исполняя свой долг.
      - И все же, сударь, несмотря на огромное горе, которое причинила вам смерть брата, вы нашли время вспомнить обо мне? - произнесла Андре так тихо, что слова ее были почти неслышны. К счастью, Шарни слушал не только ушами, но и сердцем.
      - Сударыня, вы ведь дали моему брату поручение ко мне? - осведомился он.
      - Сударь... - пролепетала Андре, привстав на одно колено и со страхом глядя на графа.
      - Вы вручили ему письмо для меня?
      - Сударь... - вновь пролепетала дрожащим голосом Андре.
      - После смерти Изидора все его бумаги были переданы мне, и среди них находилось ваше, сударыня, письмо.
      - Вы прочли его? - воскликнула Андре и закрыла лицо руками.
      - Сударыня, я должен был ознакомиться с содержанием этого письма только в том случае, если бы оказался смертельно ранен, но, как видите, я жив и здоров.
      - А письмо!..
      - Вот оно, сударыня, нераспечатанное, в том виде, в каком вы вручили его Изидору.
      - Ах! - вздохнула Андре, беря письмо. - Ваш поступок безмерно благороден... или безмерно жесток.
      Шарни взял Андре за руку и сжал ее.
      Андре сделала слабую попытку отнять у него руку.
      Однако Шарни не отпускал ее, бормоча: "Сжальтесь, сударыня!" - и Андре, испустив вздох чуть ли не ужаса, оставила свою трепещущую, внезапно повлажневшую ладонь в руках у Шарни.
      Исполненная смятения, не зная, куда отвести глаза, как избежать устремленного на нее взгляда Шарни, не имея возможности отступить, она прошептала:
      - Да, я понимаю, сударь, вы пришли вернуть мне письмо.
      - Для этого, сударыня, но и не только... Графиня, я должен попросить у вас прощения.
      Андре вздрогнула: впервые Шарни обратился к ней не .сударыня., а .графиня., впервые произнес ее титул, не прибавив к нему .госпожа."
      Изменившимся, исполненным безмерной нежности голосом она спросила:
      - Вы хотите просить у меня прощения, граф. Но за что?
      - За то, как я вел себя с вами все эти шесть лет.
      Андре взглянула на него с нескрываемым изумлением.
      - Сударь, но разве я когда-нибудь жаловалась на это?
      - Нет, сударыня, потому что вы - ангел!
      Глаза Андре невольно затуманились, и она почувствовала, что по щекам ее ползут слезы.
      - Андре, вы плачете? - воскликнул Шарни.
      - О, простите меня, сударь, - глотая слезы отвечала Андре. - Я не привыкла, вы никогда так не говорили со мной. Боже мой!.. Боже мой!..
      Как подкошенная она рухнула на софу и закрыла лицо руками.
      Через секунду она подняла голову, встряхнула ею и прошептала:
      - Нет, право, я сошла с ума!
      И вдруг она умолкла. Пока она закрывала лицо руками, Шарни опустился перед нею на колени.
      - Вы на коленях у моих ног? - пролепетала Андре.
      - Но разве я не сказал вам, Андре, что пришел просить у вас прощения?
      - На коленях, у моих ног... - повторяла она, словно не веря глазам.
      - Андре, вы отняли у меня руку, - сказал Шарни.
      И он снова взял ее за руку.
      Но она отшатнулась от него чуть ли не со страхом.
      - Что все это значит? - прошептала она.
      - Это значит, Андре, что я вас люблю! - нежно произнес Шарни.
      Андре прижала руку к груди и вскрикнула.
      Затем, словно подброшенная пружиной, вскочила и стиснула руками виски.
      - Он любит меня! Любит! - повторяла она. - Но это же невозможно!
      - Андре, вы можете сказать, что вам невозможно любить меня, но не говорите, что мне невозможно любить вас.
      Она взглянула на Шарни, словно желая убедиться, правду ли он говорит; огромные черные глаза графа оказались куда красноречивее, чем его уста.
      Андре не могла поверить его словам, но взгляду его не верить не могла.
      - Господи! - прошептала она. - Господи! Есть ли на свете существо несчастней меня?
      - Андре, - продолжал Шарни, - скажите, что любите меня, а если не можете этого сказать, то хотя бы скажите, что не питаете ненависти ко мне.
      - Ненависти к вам? - воскликнула Андре.
      И ее глаза, такие спокойные, ясные, чистые, вспыхнули огнем.
      - Сударь, вы совершенно заблуждаетесь, приняв мое чувство к вам за ненависть.
      - Андре, но если это не любовь и не ненависть, то что же?
      - Это не любовь, потому что мне нельзя вас любить. Разве вы не слышали, как я только что воскликнула: "Есть ли существо на свете несчастней меня.?
      - Но почему вам нельзя меня любить, Андре, если я люблю вас всем сердцем?
      - Этого я не хочу, не могу, не смею вам сказать, - ломая руки, отвечала Андре.
      - А если то, что вы не хотите, не можете, не смеете сказать, мне сказал уже другой человек?
      Андре обеими руками ухватилась за Шарни.
      - Что? - воскликнула она.
      - Если я это уже знаю? - продолжал граф.
      - Боже мой!
      - И если, узнав это, узнав вашу ужасную тайну, я счел, что в своем несчастье вы стократ достойней уважения, и решил прийти и признаться вам в любви?
      - Если это так, сударь, то вы самый благородный, самый великодушный человек на свете!
      - Я люблю вас, Андре! Люблю вас! Люблю! - повторил Шарни.
      - Господи! - воскликнула Андре, воздевая руки к небу. - Я даже не подозревала, что на свете бывает такое счастье!
      - Но, Андре, скажите и мне, что любите меня! - настаивал Шарни.
      - Нет, на это я никогда не решусь, - отвечала Андре, - но прочтите письмо, которое должны были бы вам вручить, если бы вы лежали на ложе смерти.
      И она протянула графу письмо, которое он ей только что вернул.
      Пока Андре прятала лицо в ладонях, Шарни быстро сломал печать и, прочтя первые строки, вскрикнул; он простер к Андре руки и прижал ее к своей груди.
      - С того дня, как ты меня увидела, все эти шесть лет... - бормотал он. - О святая! Как же я должен тебя любить, чтобы ты забыла об испытанных страданиях!
      - Боже! - шептала Андре, клонясь, словно тростинка, под бременем нежданного счастья. - Если это сон, сделай так, чтобы я никогда не просыпалась, или пусть, проснувшись, я умру!
      А теперь оставим счастливых и вернемся к тем, кто страдает, борется, ненавидит, и, быть может, счастливцы забудут о своих злоключениях, как забываем их мы.
      XIII
      НЕМНОГО ТЕНИ ПОСЛЕ СОЛНЦЕПЕКА
      16 июля 1791 года, то есть спустя несколько дней после только что описанных нами событий, два новых персонажа, с которыми мы не торопились познакомить наших читателей, дабы представить их в надлежащее время, сидели и писали за столом в маленькой гостиной на четвертом этаже гостиницы "Британик., расположенной на улице Генего.
      Одна дверь вела из этой гостиной в скромную столовую, обставленную, как обычно обставляют недорогие меблированные комнаты, а вторая - в спальню, где стояли две одинаковые кровати.
      Наши новые герои принадлежали к противоположному полу, и оба заслуживали, чтобы на каждом из них остановиться подробнее.
      Мужчине можно было дать лет шестьдесят, ну, может, чуть меньше; он был высок и худ, выглядел суровым и одновременно восторженным; резкие линии лица выдавали в нем спокойного и серьезного мыслителя, у которого твердый, непреклонный ум преобладает над порывами воображения.
      Женщина выглядела лет на тридцать - тридцать два, хотя на самом деле ей было уже тридцать шесть. По румянцу, по крепкому телосложению нетрудно было догадаться, что она происходит из народа. У нее были прелестные глаза того неопределенного цвета, что отдает разными оттенками серого, зеленого и синего, глаза ласковые и в то же время твердые, большой белозубый рот с сочными губами, вздернутый нос и подбородок, красивые, хотя и несколько крупноватые руки, пышный, дородный, стройный стан, прекрасная шея и бедра Венеры Сиракузской.
      То были Жан Мари Ролан де ла Платьер, родившийся в 1732 году в Вильфранше неподалеку от Лиона, и Манон Жанна Флипон, родившаяся в Париже в 1754 году.
      Одиннадцать лет назад, то есть в 1780 году, они поженились.
      Мы уже упоминали, что женщина происходила из народа, что подтверждали имя, данное ей при крещении, и ее фамилия - Манон Жанна Флипон. Дочь гравера, она и сама занималась гравированием, пока в возрасте двадцати пяти лет не вышла за Ролана, который был старше ее на двадцать два года; с тех пор она из гравера превратилась в переписчика, переводчика, компилятора. Эта женщина с богатой натурой, не затронутой никакими пороками, никакими страстями, но не по причине сердечной скудости, а по причине душевной чистоты, отдала лучшие годы жизни тяжелому и неблагодарному труду по составлению книг вроде "Наставления по добыче торфа., "Наставления по стрижке и сушке шерсти., "Словаря мануфактур."
      В чувстве, которое она испытывала к своему мужу, уважительность девушки преобладала над любовью женщины. Эта любовь была чем-то вроде чистого поклонения, не имеющей никакой связи с физическими отношениями; она доходила до того, что Жанна отрывалась от своей дневной работы, откладывая ее на ночные часы, чтобы самой приготовить еду старику, чей слабый желудок принимал только строго определенную пищу.
      В 1789 году г-жа Ролан вела замкнутую, полную трудов жизнь в провинции. Ее супруг жил на мызе Ла Платьер, название которой он присоединил к своей фамилии. Мыза эта находилась в Вильфранше неподалеку от Лиона. Именно там пушка Бастилии потрясла их мирное житье-бытье.
      С выстрелом этой пушки в сердце благородной женщины пробудилось все, что в нем жило высокого, патриотического, французского. Франция перестала быть просто королевством, Франция стала нацией, она перестала быть лишь страной, в которой живешь, и сделалась отечеством. Подошел праздник Федерации 1790 года; как мы помним, в Лионе он прошел раньше, чем в Париже. Жанна Флипон, которая, живя в родительском доме на набережной Орлож, каждый день видела из окна, как в небесной синеве восходит солнце и доходит до зенита над Елисейскими полями, после чего начинает клониться к густолиственным зеленым верхушкам деревьев, увидела в три ночи восход иного солнца, по-иному яростного, по-иному ослепительного, которое именуется Свобода; затем ее взор охватил великий гражданский праздник, а сердце окунулось в океан братства, откуда вышло, как Ахилл, неуязвимым, кроме одного-сдинственного места. Именно туда и поразила ее любовь, но эта рана все-таки не стала для нее смертельной.
      Вечером того великого дня, восхищенная увиденным, она вдруг почувствовала себя поэтом, историком и описала праздник. Описание она отослала своему другу Шампаньо, главному редактору газеты "Журналь де Лион." Молодой человек был поражен и восхищен пламенным рассказом и опубликовал его у себя в газете; на следующий день газета, печатавшаяся в количестве тысяча двести-тысяча пятьсот экземпляров, вышла тиражом шестьдесят тысяч.
      Растолкуем в нескольких словах, как и почему поэтическое вдохновение и женское сердце с таким жаром обратились к политике. Отец Жанны Флипон относился к ней как к граверу, своему подручному; муж г-жи Ролан относился к ней как к секретарю; и в доме отца, и в доме мужа она сталкивалась только с суровыми проблемами жизни и никогда не держала в руках ни одной фривольной, легкомысленной книжки, так что для г-жи Ролан "Протоколы выборщиков 1789 г." или "Отчет о взятии Бастилии. были самым занимательным и захватывающим чтением.
      Что же до Ролана, то он являл собой пример того, как Провидение, случай или судьба одним вроде бы ничего не значащим событием круто меняют жизнь человека, а то и государства.
      Он был младшим из пяти братьев. Из него собирались сделать священника, а он хотел остаться человеком. В девятнадцать лет он покинул родительский дом и пешком, без денег пересек всю Францию, пришел в Нант, нанялся к одному судовладельцу и добился, чтобы его послали в Индию. Но в момент отплытия, когда судно снималось с якоря, у него случилось такое сильное кровохарканье, что врач запретил ему участвовать в плавании.
      Если бы Кромвель не был удержан приказом Карла I в Англии и уплыл в Америку, быть может, не был бы возведен эшафот возле Уайтхолла. Отправься Ролан в Индию, возможно, события десятого августа не произошли бы!
      Оказавшись не в состоянии удовлетворить видам, какие имел на него судовладелец-наниматель, Ролан покинул Нант и отправился в Руан; там один из его родственников, к которому он обратился, оценил достоинства молодого человека и помог ему получить место инспектора мануфактур.
      С той поры жизнь Ролана была посвящена исследованиям и трудам. Экономика стала его музой, коммерция - вдохновляющим божеством; он разъезжает, собирает сведения, пишет; пишет памятные записки о разведении крупного рогатого скота, об основах ремесел, "Письма из Италии., "Письма с Сицилии., "Письма с Мальты., "Французский финансист. и другие труды, которые мы уже упоминали и которые он заставлял переписывать свою жену, после того как в 1780 году женился, о чем мы тоже упоминали. Спустя четыре года после свадьбы он совершил с женой путешествие в Англию, а возвратясь оттуда, послал в Париж прошение о даровании ему дворянского достоинства и переводе из Руана в Лион на ту же должность инспектора; просьба о переводе была удовлетворена, однако дворянства он не получил. И вот Ролан в Лионе, где как-то невольно примкнул к народной партии, к которой, впрочем, влекли его и убеждения, и инстинкт. Он исполнял обязанности инспектора Лионского податного округа по торговле и мануфактурам, когда разразилась революция; он и его жена вмиг почувствовали, как при свете этой новой, всевозрождающей зари в сердцах у них прорастает дивное растение с золотыми листьями и алмазными цветами, которое именуется энтузиазмом. Мы помним, как г-жа Ролан написала о празднике тридцатого мая, как газета, напечатавшая ее рассказ, увеличила тираж до шестидесяти тысяч экземпляров, так что каждый национальный гвардеец, возвращавшийся в свой городок, поселок или деревню, уносил с собой частицу души г-жи Ролан.
      А поскольку статья в газете не была подписана, каждый мог думать, что это сама Свобода сошла на землю и продиктовала некоему неведомому пророку описание праздника, точь-в-точь как ангел диктовал Евангелие Святому Иоанну.
      Супруги, исполненные веры и надежды, жили окруженные немногочисленными друзьями - Шампаньо, Боском, Лантенасом и еще, быть может, двумя-тремя, - когда их кружок увеличился на одного друга.
      Лантенас, который был очень близок с Роланами и проводил у них дни, недели и месяцы, как-то вечером привел одного из тех выборщиков, чьи отчеты так восхищали г-жу Ролан.
      Звали его Банкаль Дезиссар.
      Тридцати девяти лет от роду, он был красив, прост, серьезен, мягок и религиозен; особым блеском он не отличался, но зато у него были доброе сердце и сострадательная душа.
      Был он нотариус, но оставил свою должность, чтобы целиком отдаться политике и философии.
      К концу недельного пребывания нового гостя в доме он, Лантенас и Ролан настолько сблизились, составили в преданности отечеству, в любви к свободе, в почитании всех священных понятий столь гармоничную троицу, что решили больше не расставаться и зажить вместе общим коштом.
      Особенно ощутили они потребность такого объединения, когда Банкалю пришлось ненадолго покинуть их.
      Приезжайте же, друг мой, - писал ему Ролан. - Почему Вы задерживаетесь? Вы видели наш открытый и спокойный образ жизни и действий. Не в моем возрасте меняться, если ничто не изменилось. Мы проповедуем патриотизм, возвышаем души; Лантенас - доктор и лечит больных, моя жена - кантональная сиделка; мы с Вами будем заниматься общественными делами.
      При объединении этих трех позолоченных посредственностей составилось, можно даже сказать, чуть ли не состояние. У Лантенаса было около двадцати тысяч франков, у Ролана - шестьдесят, у Банкаля - сто.
      Тем временем Ролан исполнял свою миссию, миссию апостола: он наставлял во время своих инспекторских посещений местных крестьян; будучи превосходным ходоком, этот пилигрим человечности исходил с посохом в руке всю округу с севера на юг и с запада на восток, щедро рассевая по пути новые слова и понятия, эти плодоносные семена свободы; Банкаль, простой, красноречивый, увлекающийся, несмотря на внешнюю сдержанность, стал для Ролана помощником, .вторым я.; будущему коллеге Клавьера и Дюмурье в голову не приходило, что Банкаль может полюбить его жену и она полюбит его. Разве Лантенас, совсем еще молодой человек, не жил уже пять или шесть лет рядом с его целомудренной, трудолюбивой, скромной и чистой женой и разве их отношения не были отношениями брата и сестры? Разве г-жа Ролан, его Жанна, не была олицетворением твердости и добродетели?
      Поэтому Ролан был безумно счастлив, когда на записку, которую мы привели, Банкаль ответил нежным, полным сердечной привязанности письмом. Ролан получил его в Лионе и тотчас же переслал в Ла Платьер, где находилась его жена.
      Нет, читайте не меня, читайте Мишле, если хотите с помощью простого анализа узнать это восхитительное существо, которое звали г-жой Ролан.
      Письмо это она прочла в один из тех жарких дней, когда воздух насыщен электричеством, когда оживают самые холодные сердца и даже мрамор трепещет и погружается в мечтательность. Уже начиналась осень, и тем не менее в небе громыхала летняя гроза.
      Нечто неведомое проснулось в сердце целомудренной женщины с того дня, когда она увидела Банкаля; оно раскрылось и, словно чашечка цветка, источало аромат; в ушах у нее словно звенело птичье пение. Казалось, в ее воображении рождалась весна, и на неведомой равнине, еще сокрытой туманом, ей смутно виделось, как рука могучего машиниста, которого именуют Богом, готовит новую декорацию с благоухающими купами кустов, прохладными ручейками и водопадами, тенистыми лужайками и залитыми солнцем полянами.
      Г-жа Ролан не знала любви, но, как все женщины, догадывалась, что это чувство существует. Она поняла опасность и со слезами на глазах, правда, сияющих улыбкой, подошла к столу и без колебаний написала Банкалю - бедная раненая Клоринда, показывающая, что брони на ней больше нет, - признание в любви, тем самым губя всякую надежду на то, что могло бы возникнуть из этого признания.
      Банкаль все понял, больше не заводил речи о том, чтобы съехаться, и, уплыв в Англию, пробыл там два года.
      Да, то были сердца, достойные античности! Потому-то я и подумал, что, возможно, моим читателям будет приятно после смятения и страстей, через которые они только что прошли, немножко передохнуть в чистой и свежей сени красоты, твердости и добродетели.
      Не надо говорить, будто мы изображаем г-жу Ролан не такой, какой она была на самом деле, - чистой в мастерской своего отца, чистой близ ложа престарелого супруга, чистой у колыбели ребенка. Перед гильотиной, в час, когда не лгут, она написала: "Я всегда владела своими чувствами, и никто не знал сладострастия меньше, чем я."
      И не надо говорить, что порядочность женщины определяется ее холодностью. Да, я знаю, эпоха, которой мы сейчас занимаемся, была эпохой злобы, но она была и эпохой любви. Пример подала сама Франция: несчастную узницу, долго пребывавшую в оковах, освободили от цепей, вернули ей свободу. Словно Мария Стюарт, вышедшая из тюрьмы, она захотела прильнуть поцелуем к устам всего Божьего мира, заключить всю природу в объятия, оплодотворить ее своим дыханием, чтобы в ней зародилась свобода страны и независимость всего света.
      Нет, нет, все эти женщины свято любили, все эти мужчины любили пылко. Люсиль и Камил Демулен, Дантон и его Луиза, м-ль де Керальо и Робер, Софи и Кондорсе, Верньо и м-ль Кандейль. Все, даже холодный и беспощадный Робеспьер, холодный и беспощадный, как нож гильотины, ощущали, как плавится сердце в этом огромном горниле любви; он любил дочь своего квартирного хозяина, столяра Дюпле. Нам еще предстоит стать свидетелями их знакомства.
      А разве не была любовью, да, знаю, пусть не столь чистой - впрочем, это неважно, ведь любовь есть величайшая добродетель сердец, - любовь г-жи Тальен, любовь г-жи Богарне, любовь г-жи Жанлис, что своим утешительным дыханием оживляла даже на эшафоте бледные лица обреченных на смерть?
      Да, в ту благословенную эпоху все любили, но понимайте слово .любовь. в самом широком смысле: одни любили идею, другие материю, те - отчизну, эти - весь человеческий род. После Руссо потребность любить все возрастала, можно бы сказать, что возникла потребность спешить походя постичь всею и всякую любовь, что при приближении к могиле, пропасти, бездне каждое сердце трепетало от некоего неведомого, страстного, всепожирающего наития, что, наконец, каждая грудь обретала дыхание из некоего всемирного центра и этим центром были все любови, слившиеся в одну-единственную и единую любовь.
      Но мы изрядно удалились от старика и его жены, что пишут за столом на четвертом этаже в гостинице "Британик." Вернемся же к ним.
      XIV
      ПЕРВЫЕ РЕСПУБЛИКАНЦЫ
      20 февраля 1791 года Ролан был послан из Лиона в Париж в качестве чрезвычайного депутата, он должен был защищать интересы двадцати тысяч оставшихся без хлеба рабочих.
      Он уже пять месяцев жил в Париже, когда произошли чудовищные события в Варенне, оказавшие такое влияние на судьбы наших героев и судьбу Франции, что мы сочли за благо посвятить им чуть ли не целый том.
      Со дня возвращения короля, двадцать пятого июня, до шестнадцатого июля, то есть дня, о котором мы сейчас рассказываем, имело место множество событий.
      Все кричали: "Король сбежал!", все кинулись за ним в погоню, все участвовали в возвращении его в Париж, но, когда он был возвращен и оказался в Париже, в Тюильри, никто не представлял, что же теперь с ним делать.
      Каждый высказывал свое мнение; мнения и предложения налетали со всех сторон, точь-в-точь как ветры во время урагана. Горе кораблю, оказавшемуся в море во время подобной бури!
      Двадцать первого июня, в день бегства короля, кордельеры вывесили афишу, подписанную Лежандром, этим французским мясником, которого королева сравнивала с английским мясником Гаррисоном.
      Афише в качестве эпиграфа были предпосланы следующие стихи:
      Изменник коль средь нас отыщется, французы,
      Что жаждет вновь надеть на нас монаршьи узы,
      Да будет он казнен предателям на страх,
      Да будет по ветру его развеян прах!
      Стишки принадлежали Вольтеру. Были они скверные, неуклюжие, но одно хотя бы достоинство у них было: они точно выражали мысль патриотов, украсивших ими свою афишу.
      А афиша возвещала, что кордельеры единодушно поклялись заколоть кинжалом любого тирана, который осмелится посягнуть на территорию страны, ее свободу и Конституцию.
      Что же до Марата, который всегда шел в одиночку, объясняя это тем, что орел живет один, а индюки в стае, то он предложил назначить диктатора. "Изберите, - призывал он в своей газете, - истинного француза, истинного патриота. Выберите истинного гражданина, который с самого начала революции выказывал более всех познаний, рвения, верности и бескорыстия, выберите немедля, иначе дело революции погибло!"
      Это означало: выберите Марата.
      Ну, а Прюдом не предлагал ни нового человека, ни новое правительство, он просто выражал отвращение к старому в лице короля и его наследников. Послушаем же его: "Позавчера, в понедельник, дофина вывели подышать воздухом на террасу Тюильри, выходящую к реке; заметив достаточно многочисленную группу граждан, наемник-гренадер взял мальчика на руки и посадил его на каменную балюстраду террасы; королевское чадо, исполняя утренний урок, стало посылать народу воздушные поцелуи, за что следует благодарить его папеньку и маменьку. Кое-кто из присутствующих имел наглость кричать: "Да здравствует дофин!" "Граждане, берегитесь льстивых ласк, которые раболепный двор, почувствовав свою слабость, расточает народу."
      А следом шло вот что: "27 января 1649 г. парламент Англии приговорил Карла I к отсечению головы за то, что тот желал расширить королевские прерогативы и сохранить права, узурпированные его отцом Иаковом I; того же месяца 30-го дня он искупил свои злодеяния, почти узаконенные обычаем и освященные многочисленными сторонниками. Но голос народа был услышан, парламент объявил короля беглецом, изменником, врагом общественного блага, и Карл Стюарт был обезглавлен перед залой празднеств Уайтхоллского дворца."
      Браво, гражданин Прюдом! Уж вы-то, во всяком случае, не опоздали, и 21 января 1793 года, когда будет обезглавлен Людовик XVI, вы будете иметь право заявить, что именно вы проявили инициативу еще 27 июня 1791 года, приведя этот пример.
      Правда, г-н Прюдом - просьба не путать его с другим г-ном Прюдомом, творением нашего остроумного друга г-на Монье, тот хоть глуп, но человек порядочный, - так вот, г-н Прюдом впоследствии сделается твердокаменным роялистом и реакционером и опубликует "Преступления революции."
      Право же, дивная вещь человеческая совесть!
      А вот "Сталеуст. куда откровеннее: ни тебе лицемерия, ни тебе слов с двойным смыслом, ни тебе коварных намеков; редактирует ее откровенный, дерзкий, юный Бонвиль, восхитительный безумец, который может сморозить чушь, когда дело касается заурядных событий, но никогда не заблуждается, когда говорит о великих; "Сталеуст. располагается на улице Старой Комедии, около театра "Одеон., в нескольких шагах от Клуба кордельеров. "Из присяги вычеркнули, - пишет он, - постыдное слово "король". Никаких королей, никаких каннибалов! До сей поры слово часто меняли, но смысл оставляли прежним. Так вот, никакого регента, никакого диктатора, никакого протектора, никакого герцога Орлеанского, никакого Лафайета! Мне не нравится сын Филиппа Орлеанского, выбравший сегодняшний день, чтобы стоять на карауле в Тюильри, не нравится и его отец, которого никогда не встретишь в Национальном собрании, но всегда можно увидеть на террасе Клуба фейанов. Неужто нации вечно нужна опека? Пусть же наши департаменты объединятся и объявят, что не желают ни тиранов, ни монархов, ни протектора, ни регента, ни вообще какой-либо тени короля, тени, столь же пагубной для общественного блага, как и смертоносная тень проклятого дерева анчар.
      Но недостаточно сказать: "Республика!" Венеция тоже была республикой. Нужно национальное объединение, национальное правительство. Соберите народ, провозгласите, что единственным владыкой должен быть закон. Поклянитесь, что только он один будет править. И на всей земле каждый друг свободы повторит эту клятву!"
      Ну, а что до Камила Демулена, он вскочил на стул в Пале-Рояле, то есть на обычной сцене своих ораторских подвигов, и произнес речь:
      - Господа, будет великим несчастьем, если этого вероломного человека вернут нам сюда. Что нам с ним делать? Он приедет и, словно Терсит, станет проливать крупные слезы, о которых писал Гомер. Если нам его вернут, я предлагаю, чтобы его на три дня выставили с красным платком на голове на всеобщее осмеяние, а после этого по этапу препроводили до границы.
      Необходимо признать, что в сравнении с остальными предложение этого озорника, которого звали Камил Демулен, было не самым безумным.
      А вот еще мнение, достаточно верно отражающее общее чувство; его высказал Дюмон, женевец, получавший пенсию от Англии, и, следовательно, его нельзя заподозрить в пристрастии к Франции: "Народ, похоже, вдохновлен высшей мудростью. Настало великое смятение, но он весело говорит, что ежели король нас покинул, то нация-то осталась; нация без короля может быть, но король без нации - нет."
      Но, как мы видим, слово .республика. пока произнес только Бонвиль; ни Бриссо, ни Дантон, ни Робеспьер, ни даже Петион не осмелились употребить это слово; оно ужаснуло кордельеров и возмутило якобинцев.
      Тринадцатого июля Робеспьер кричал с трибуны: "Я не республиканец и не монархист!"
      Если бы Робеспьера прижали к стене, ему, как мы видим, было бы весьма трудно объяснить, кто же он.
      Но что поделать! Все были примерно в таком же положении, кроме Бонвиля и женщины, что в четвертом этаже гостиницы на улице Генего сидела напротив мужа и писала обращение.
      Двадцать второго июня, на следующий день после бегства короля, она написала: "Здесь всех вдохновляют стремление к республике, возмущение Людовиком XVI, ненависть к королям."
      Заметьте, стремление к республике живет во всех сердцах, но слово .республика. пока на устах еще очень немногих.
      Особенно враждебно к нему Национальное собрание. Большая беда всех подобных собраний, что, как только их изберут, они останавливаются в развитии, не отдают себе отчета в происходящих событиях, не идут в ногу с настроениями страны, не следуют за народом в его пути и воображают, что продолжают представлять народ.
      Национальное собрание заявило: "Франции чужды республиканские нравы."
      Национальное собрание вступило в состязание с г-ном Ла Палисом и, на наш взгляд, одержало верх над сим блистательным олицетворением истины. Кто выработал бы во Франции республиканские нравы? Монархия? Нет, монархия не так глупа. Монархии потребны покорность, раболепство и продажность, и она формирует продажные, раболепные и покорные нравы. Республиканские нравы формирует только республика. Сперва устройте республику, а уж потом придут республиканские нравы.
      Был, впрочем, момент, когда провозгласить республику было бы легко, а именно когда стало известно, что король бежал, увезя с собой и дофина. Вместо того, чтобы пускаться за ними в погоню и возвращать их, надо было давать им на почтовых станциях самых лучших лошадей, самых лихих форейторов со шпорами на сапогах и кнутами; надо было следом за ними выслать придворных, а вслед за придворными и попов, после чего захлопнуть дверь.
      Лафайета, у которого часто бывали озарения, но редко идеи, как раз осенило такое озарение.
      В шесть утра к нему примчались сообщить, что король, королева и все королевское семейство уехали, но разбудили его с огромным трудом: он спал тем же богатырским сном, за какой его уже упрекали в Версале.
      - Уехали? - переспросил он. - Нет, это невозможно. Я оставил Гувьона спящим у дверей их спальни.
      Тем не менее он встал, оделся и вышел. В дверях он столкнулся с Байи, мэром Парижа, и Богарне, председателем Национального собрания. Нос у Байи еще сильней вытянулся, а лицо было желтей, чем всегда; Богарне пребывал в унынии.
      Не правда ли, забавно? Супруг Жозефины, который, умерев на эшафоте, открыл своей вдове путь на трон, был удручен бегством Людовика XVI!
      - Какое несчастье, что депутаты еще не собрались! - воскликнул Байи.
      - Да, - поддакнул Богарне, - огромное несчастье.
      - Так что, он вправду уехал? - спросил Лафайет.
      - Увы! - ответствовали оба государственных мужа.
      - Но почему .увы.? - удивился Лафайет.
      - Как! Вы не понимаете? - вскричал Байи. - Да потому, что он вернется с пруссаками, с австрияками, с эмигрантами! Он принесет нам не просто войну, но гражданскую войну!
      - Значит, - не слишком убежденно промолвил Лафайет, - вы считаете, что во имя общественного спасения необходимо вернуть короля?
      - Да! - ответили в один голос Байи и Богарне.
      - В таком случае направим за ним погоню, - сказал Лафайет.
      И он написал: "Враги отечества похитили короля. Национальной гвардии приказывается арестовать их."
      Обратите внимание, именно из этого будет исходить политика 1791 года, этим будет опеределяться конец Национального собрания.
      Раз король необходим Франции, раз его нужно вернуть, надо, чтобы он был похищен, а не бежал, спасаясь.
      Все это не убедило Лафайета, и, посылая Ромефа вдогон, он посоветовал ему не торопиться. Молодой адъютант, дабы с полной уверенностью не нагнать короля, поехал не по той дороге, по которой следовал Людовик XVI.
      К сожалению, на той королевской дороге оказался Бийо.
      Когда новость дошла до Национального собрания, оно пришло в ужас. И то сказать, уезжая, король оставил весьма грозное письмо, в котором весьма ясно давал понять, что уезжает на соединение с врагом и возвратится, дабы образумить французов.
      Роялисты тут же подняли голову и заговорили крайне решительно. Один из них, кажется Сюло, писал: "Все те, кто надеется получить амнистию, которую мы предлагаем от имени принца Конде нашим врагам, до августа могут записаться в наших бюро. Для удобства публики мы будем вести полторы тысячи регистрационных книг."
      Больше всех перепугался Робеспьер. В три часа заседание Собрания было прервано до пяти, и он кинулся к Петиону. Слабый искал помощи у сильного.
      Робеспьер считал, что Лафайет в сговоре с двором. А все, дескать, сделано для того, чтобы устроить депутатам маленькую Варфоломеевскую ночь.
      - Меня убьют одним из первых! - жалобно причитал он. - Жить мне осталось не больше суток!
      Петион, обладавший спокойным характером и лимфатическим темпераментом, смотрел на события по-другому.
      - Ну что ж, - сказал он, - теперь мы знаем, кто такой король, и будем действовать соответственно.
      Приехал Бриссо. То был один из самых передовых людей того времени, он писал в "Патриоте."
      - Основана новая газета, - объявил он, - и я буду одним из ее редакторов.
      - Какая газета? - поинтересовался Петион.
      - "Республиканец."
      Робеспьер скорчил улыбку.
      - "Республиканец.? - переспросил он. - Хотел бы я, чтобы мне сперва объяснили, что такое республика.
      Тут как раз к своему другу Петиону пришли Роланы, муж - как всегда, суровый и решительно настроенный, жена - скорей спокойная, чем испуганная; в ее красивых выразительных глазах таилась улыбка. По пути с улицы Генего они прочли афишу кордельеров. И так же, как кордельеры, они отнюдь не считали, что король так уж необходим нации.
      Мужество Роланов несколько ободрило Робеспьера. Он отправился понаблюдать, какой оборот примут события в Национальном собрании, и затаился на своем месте, в точности как лиса, что прячется в засаде у норы; затаился, готовый воспользоваться всем, что может быть ему выгодно. Около девяти вечера он увидел, что Национальное собрание исполнилось чувствительности, стало провозглашать братство и, дабы подкрепить теорию практикой, собирается чуть ли не всем составом направиться к якобинцам, с которыми оно было в весьма натянутых отношениях и которых именовало бандой убийц.
      Тогда он встал, прокрался к двери, незаметно выскользнул, помчался к якобинцам, поднялся на трибуну, изобличил короля, изобличил министерство, изобличил Байи, изобличил Лафайета, изобличил все Национальное собрание, рассказал утреннюю басню про якобы готовящуюся Варфоломеевскую ночь, а закончил тем, что возлагает свою жизнь на алтарь отечества.
      Когда Робеспьер говорил о себе, ему случалось достигать подлинных вершин красноречия. При мысли, что добродетельный, непреклонный Робеспьер избег столь страшной опасности, в зале возрыдали. Кто-то крикнул:
      - Если ты умрешь, мы все умрем вместе с тобой!
      - Да, все! Все! - прозвучал слитный хор, и одни клятвенно вскинули руки, другие выхватили шпаги, третьи пали на колени, воздев длани к небу. В то время очень часто воздевали длани к небу, то был характерный жест эпохи.
      В подтверждение взгляните на "Клятву в зале для игры в мяч" Давида.
      Г-жа Ролан присутствовала при этом, однако так и не поняла, какой опасности избежал Робеспьер. Но она была женщина, а следовательно, поддавалась чувствам. Чувства же были подпущены самые возвышенные, и она, как сама призналась, испытала волнение.
      В этот момент вошел Дантон. Не ему ли, чья популярность росла, следовало атаковать Лафайета, популярность которого клонилась к упадку?
      Но почему все так люто ненавидели Лафайета?
      Быть может, потому, что он был порядочный человек и всегда бывал одурачен партиями, хотя все партии взывали к его благородству.
      Когда объявили о приходе членов Национального собрания и Лафайет и Ламет, смертельные враги, чтобы подать пример братства, вошли в зал под руку, со всех сторон зазвучали крики:
      - Дантона на трибуну! Дантона на трибуну!
      Лучшего Робеспьер и желать не мог. Он, как мы уже говорили, был лиса, а не гончая. Врага преследовал тишком, набрасывался сзади, прыгал на спину и прокусывал череп до мозга, но редко нападал лицом к лицу.
      Итак, трибуна была свободна и ждала Дантона.
      Правда, Дантону было нелегко взойти на нее.
      Если он был единственным человеком, который должен был атаковать Лафайета, Лафайет был единственным человеком, которого Дантон не мог атаковать.
      Почему?
      Сейчас объясним.
      В Дантоне было много от Мирабо, как в Мирабо было много от Дантона: тот же темперамент, та же страсть к наслаждениям, та же потребность в деньгах и, как следствие, та же продажность.
      Утверждали, что Дантон, как и Мирабо, получал деньги от двора. Когда? Каким способом? Сколько? Этого никто не знал, но все были уверены, что деньги он получал; во всяком случае, так поговаривали.
      А вот что было на самом деле.
      Недавно Дантон продал министерству свою должность адвоката в королевском совете, и говорили, что за должность эту он получил от министерства в четыре раза больше, чем она стоила.
      Это была правда, но тайну знали только трое: продавец Дантон, покупатель г-н де Монморен и посредник г-н де Лафайет.
      Если бы Дантон стал обличать Лафайета, тот мог бы швырнуть ему в лицо историю с продажей должности по четверной цене.
      Другой на месте Дантона отступил бы.
      Дантон же, напротив, пошел напролом: он знал благородство Лафайета, переходившее иногда в глупость. Вспомним хотя бы 1830 год.
      Дантон подумал, что г-н де Монморен - друг Лафайета, что г-н де Монморен подписал пропуск королю и сейчас он слишком скомпрометирован, чтобы Лафайет решился привязать ему на шею еще один камень.
      Он поднялся на трибуну.
      Речь его была не слишком длинной.
      - Господин председатель, - сказал он, - я обвиняю Лафайета. Предатель сейчас придет сюда. Пусть же воздвигнут два эшафота, и я согласен подняться на один из них, если окажется, что он не заслуживает взойти на второй.
      Предателю не было нужды приходить, он уже пришел и имел возможность выслушать чудовищное обвинение Дантона, но, как тот и предвидел, по своему благородству не стал отвечать.
      Этот труд взял на себя Ламет и залил клокочущую лаву Дантона тепленькой водичкой обычной своей пасторали: он призывал к братству.
      Потом вышел Сийес и тоже призвал к братству.
      Вслед за ним к братству призвал Барнав.
      Популярность этой троицы в конце концов перевесила популярность Дантона. Все с удовольствием внимали Дантону, когда он нападал на Лафайета, но с не меньшим удовольствием внимали Ламету, Сиейесу и Барнаву, когда они его защищали, так что при выходе Лафайета и Дантона из Якобинского клуба приветственные возгласы предназначались Лафайету и его провожали с факелами до дома.
      Шумная овация, устроенная Лафайету, означала крупную победу придворной партии.
      Две тогдашние самые могущественные силы вступили в сражение:
      якобинцы в лице Робеспьера;
      кордельеры в лице Дантона.
      Я вижу, нужно отложить до другой главы рассказ о том, что за обращение переписывала г-жа Ролан, сидя напротив мужа в маленькой гостиной на четвертом этаже гостиницы "Британик."
      XV
      АНТРЕСОЛЬ ВО ДВОРЦЕ ТЮИЛЬРИ
      Мы узнаем содержание обращения, которое переписывала г-жа Ролан, но, чтобы читатель вполне разобрался в ситуации и проник в одну из самых мрачных тайн революции, нам прежде придется вечером пятнадцатого июля переместиться в Тюильри.
      За дверью апартаментов, выходящих в темный пустынный коридор на антресоли дворца, стояла с рукой на ключе женщина и прислушивалась, вздрагивая всякий раз, когда до нее доносились отзвуки чьих-нибудь шагов.
      Если бы мы не знали, кто эта женщина, нам было бы трудно узнать ее, так как в коридоре и днем было темно, а сейчас уже смеркалось; фитиль же единственной масляной лампы, горевшей здесь, то ли по случайности, то ли преднамеренно был прикручен до такой степени, что, казалось, вот-вот погаснет.
      К тому же освещена была вторая комната апартаментов, а женщина, которая прислушивалась и вздрагивала, стояла у дверей первой комнаты.
      Кто была эта женщина? Мария Антуанетта.
      Кого ждала она? Барнава.
      О надменная дочь Марии Терезии, если бы вам сказали, когда короновали короной Франции, что придет день и вы, которая столько заставила ждать Мирабо и всего лишь раз удостоила его приемом, будете, прячась за дверью апартаментов своей камеристки и дрожа от страха и надежды, ждать ничтожного адвоката из Гренобля!
      Но пусть никто не заблуждается: только политические соображения заставили королеву ждать Барнава; в учащенном дыхании, в нервических движениях, в дрожи руки, сжимающей ключ, сердце было неповинно; здесь просто-напросто была задета гордость.
      Мы говорим .гордость., потому что, несмотря на тысячи нападок, мишенью которых стали король и королева после возвращения, было ясно: их жизнь в безопасности, и вопрос формулировался так: "Утратят ли вареннские беглецы остатки власти или вернут ее во всей полноте!"
      После того несчастного вечера, когда Шарни оставил Тюильри и больше не возвратился, сердце королевы онемело. Несколько дней она оставалась безразличной ко всему, даже к тягчайшим оскорблениям, но мало-помалу обратила внимание, что в ее богатой натуре остались живыми лишь гордость и ненависть, и постепенно пришла в себя, чтобы ненавидеть и мстить.
      Нет, мстить не Шарни и ненавидеть не Андре; когда она думала о них, она ненавидела только себя и только себе ей хотелось отомстить, потому что Мария Антуанетта была справедлива и понимала: они были до конца ей преданы и все происшедшее - лишь ее вина.
      О, она была бы безмерно счастлива, если бы могла их ненавидеть!
      Ненавидела же она, причем всем сердцем, народ, который изловил ее, как обычную беглую, обливал презрением, осыпал оскорблениями, поносил. Да, она свирепо ненавидела этот народ, который обзывал ее госпожой Дефицит, госпожой Вето, Австриячкой, а вскоре будет звать вдовой Капет.
      О, как бы она отомстила, если бы могла!
      Итак, 15 июля 1791 года в девять вечера, когда г-жа Ролан в маленькой гостиной на четвертом этаже отеля "Британик. переписывала обращение, содержания которого мы еще не знаем, Мария Антуанетта ждала, что принесет ей Барнав - то ли ощущение бессилия и отчаяния, то ли ту божественную сладость, что дает мщение.
      Положение было крайне опасное.
      Первый удар благодаря Лафайету и Национальному собранию, вне всяких сомнений, удалось отразить конституционным щитом: король вовсе не бежал, а его похитили.
      Но нельзя было забывать афишу кордельеров, нельзя было забывать предложение Марата, нельзя было забывать памфлет гражданина Прюдома, наскок Бонвиля, выступление Камила Демулена, высказывание женевца Дюмона, нельзя было забывать, что основывается новая газета, в которой будет сотрудничать Бриссо и которая будет называться "Республиканец."
      Не желаете ли ознакомиться с проспектом этой газеты? Он короток, но весьма недвусмыслен. Его написал американец Томас Пейн, перевел на французский один молодой офицер, участвовавший в войне за независимость, после чего проспект был обнародован за подписью Дюшатле.
      Странно, но словно какой-то рок собирал со всего мира новых и новых врагов рушащегося престола! Томас Пейн! Для чего приехал сюда Томас Пейн? Этот человек, принадлежащий нескольким странам, англичанин, американец, француз, сменил несколько профессий, был фабрикантом, школьным учителем, таможенником, матросом, журналистом. А приехал он сюда, чтобы добавить свое дыхание к ураганному ветру, который безжалостно задувал угасающий факел монархии.
      Вот проспект газеты "Республиканец" на 1791 год, газеты, которая вышла или вот-вот должна была выйти, когда Робеспьер спрашивал, что такое республика: "Мы только что ощутили, что отсутствие короля для нас куда благотворней, чем его присутствие. Он дезертировал, а следовательно, отрекся. Нация никогда не вернет своего доверия клятвопреступнику и беглецу. Сам ли он повинен в своем бегстве или кто-то другой? Какое это имеет значение! Преступник или слабоумный, он равно презренен. Мы свободны от него, а он от нас. Теперь он простой обыватель г-н Луи де Бурбон. Разумеется, жизнь его в безопасности, Франция никогда не покроет себя позором, посягнув на нее, но его власти как короля конец. Да и что это за должность, которую получают по случайности рождения и которую может занимать слабоумный? Пустое место, ничто."
      Можно представить себе, какое впечатление произвела эта афиша, расклеенная на стенах по всему Парижу. Конституционалиста Малуэ она привела в ужас. Он, задыхаясь, вошел, а верней, вбежал в Национальное собрание, сообщил о ее появлении и потребовал арестовать авторов.
      - Хорошо, - ответил Петион, - но сперва огласим проспект.
      Проспект этот Петион, один из немногих тогда республиканцев во Франции, разумеется, знал. Малуэ, обличавший проспект, не захотел, чтобы его оглашали. А ну как трибуны станут аплодировать? А они совершенно точно аплодировали бы.
      Два члена Собрания, Шабру и Шапелье, загладили промах коллеги.
      - Пресса свободна, - заявили они, - и каждый, будь он безумец или в здравом уме, имеет право высказывать свое мнение. Презрим безрассудного и перейдем к повестке дня.
      Национальное собрание перешло к вопросам повестки дня.
      Что означало: не будем больше говорить об этом.
      Но это была гидра, угрожавшая монархии.
      Ей отрубали голову, и, пока та отрастала, кусала другая голова.
      Ни Месье, ни заговор Фавра не были забыты; ежели лишить власти короля, то Месье следует объявить регентом. Однако теперь речи о Месье быть не могло. Месье бежал точно так же, как король, только удачливей: он достиг границы.
      Однако остался герцог Орлеанский.
      Он остался, а при нем преданный ему душой и телом Лакло, автор "Опасных связей., который все время и подталкивал его.
      Существовал декрет о регентстве, декрет, плесневевший в папке. Но почему бы не воспользоваться им?
      Двадцать восьмого июня одна газета предложила регентство герцогу Орлеанскому. Получалось, Людовика XVI больше нет, что бы там ни говорило Национальное собрание; раз регентство предлагают герцогу Орлеанскому, короля больше нет. Разумеется, герцог Орлеанский изобразил удивление и отказался.
      Но первого июля Лакло собственной властью низложил короля и пожелал объявления регентства; третьего июля Реаль постановил, что герцог Орлеанский является законным опекуном малолетнего принца; четвертого он потребовал в Якобинском клубе напечатать и ввести в действие декрет о регентстве. К сожалению, якобинцы, которые еще не знали, кем они являются, тем не менее знали, кем они не являются. А они не являлись орлеанистами, хотя герцог Орлеанский и герцог Шартрский были членами их клуба. Якобинцы отвергли предложение о регентстве герцога Орлеанского, но Лакло хватило ночи, чтобы вновь собраться с силами. Если он не хозяин у якобинцев, то в своей-то газете он хозяин, и в ней он провозгласил регентство герцога Орлеанского, а поскольку слово .протектор. было скомпрометировано Кромвелем, регент, который получит всю полноту власти, будет отныне называться модератором.
      Совершенно ясно, то была кампания против королевской власти, кампания, в которой у бессильной королевской власти не было иного союзника, кроме Национального собрания; но притом имелись еще и якобинцы, представлявшие собой собрание, столь же влиятельное, но по-другому, а главное, столь же опасное, но опять же по-другому, нежели Национальное.
      Восьмого июля - видите, как мы уже продвинулись, - Петион поставил там вопрос о неприкосновенности короля. Он лишь отделил неприкосновенность политическую от личной.
      Ему возразили, что низложение Людовика XVI будет означать разрыв со всеми монархами.
      - Если короли хотят с нами воевать, - ответил Петион, - то, низложив Людовика Шестнадцатого, мы лишим их самого могущественного союзника, но, если мы оставим его на троне, мы столь же усилим их, сколь ослабим себя.
      Затем на трибуну поднялся Бриссо и пошел еще дальше. Он рассматривал вопрос, может ли король быть предан суду.
      - Позже, - сказал он, - мы обсудим, каким в случае низложения будет правительство, которое заменит короля.
      Похоже, Бриссо был великолепен. Г-жа Ролан присутствовала на этом заседании, и вот что она писала: "То были не аплодисменты, то были крики, восторг. Трижды Национальное собрание все целиком, охваченное несказанным энтузиазмом, вскакивало с мест, воздевая руки и бросая в воздух шляпы. Да погибнет тот, кто, хоть раз испытав или разделив подобное высокое чувство, вновь даст надеть на себя оковы!"
      Оказывается, можно не только судить короля, но и устроить восторженную овацию тому, кто поднял такой вопрос.
      А теперь представьте, как страшно отозвались эти аплодисменты в Тюильри.
      Так что надо было, чтобы Национальное собрание покончило с этой чудовищной проблемой.
      Конституционалисты же, вместо того чтобы отложить дебаты, напротив, провоцировали их: они были уверены, что будут в большинстве.
      Но большинство в Национальном собрании отнюдь не представляло большинство нации, что, впрочем, не особенно тревожило его; всевозможные национальные собрания, как правило, не беспокоятся из-за таких отклонений. Они делают, а переделывать приходится народу.
      А когда народ переделывает то, что сделало Собрание, это называется революцией.
      Тринадцатого июля трибуны были заполнены надежными людьми, заранее пришедшими сюда по особым билетам. Сегодня мы их назвали бы клакерами.
      Кроме того, роялисты охраняли коридоры. Там опять можно было встретить рыцарей кинжала.
      Наконец, по предложению одного депутата закрыли ворота Тюильри.
      Вне всяких сомнений, вечером того дня королева ждала Барнава с не меньшим нетерпением, чем вечером пятнадцатого.
      Однако же в тот день не должны были принимать никакого решения. Предполагалось лишь огласить заключение от имени пяти комиссий.
      В этом заключении говорилось: "Бегство короля не предусмотрено в Конституции, но в ней записана неприкосновенность короля."
      Итак, комитеты, рассматривавшие короля как неприкосновенную особу, выдавали правосудию лишь г-на де Буйе, г-на де Шарни, г-жу де Турзель, форейторов, прислугу, лакеев. Никогда еще мудрая басня о великих и малых так полно не претворялась в жизнь.
      Впрочем, проблема эта гораздо больше обсуждалась в Якобинском клубе, чем в Национальном собрании.
      Поскольку она не была решена, Робеспьер пребывал в неопределенности. Он не был ни республиканцем, ни монархистом; можно быть равно свободным как при короле, так и при правлении сената.
      Г-н Робеспьер был человек, который редко бывал во что-либо замешан, и мы видели в конце предыдущей главы, какой страх охватывал его, даже когда он ни во что не был замешан.
      Но имелись люди, не отличавшиеся столь бесценной осторожностью; то были экс-адвокат Дантон и мясник Лежандр, бульдог и медведь.
      - Собрание может оправдать короля, - говорил Дантон. Приговор будет пересмотрен Францией, потому что Франция осудила его!
      - Комитеты сошли с ума, - сказал Лежандр. - Знай они настроение масс, они образумились бы. Впрочем, - добавил он, - я говорю это только ради их спасения.
      Подобные выступления возмущали конституционалистов, но, к несчастью для них, в Якобинском клубе в отличие от Национального собрания у них не было большинства.
      И тогда они сговорились уйти.
      Они были не правы: люди, которые уходят и уступают место, всегда не правы, и на сей счет имеется мудрая старая французская пословица. Она гласит: "Кто оставил свое место, тот и потерял его."
      Конституционалисты не только оставили место, но оно вскоре было занято народными депутациями, принесшими адреса против комитетов.
      Так обстояло дело у якобинцев, поэтому депутации были встречены приветственными возгласами.
      Один из адресов, который обретет большое значение в последующих событиях, был написан на другом конце Парижа, в Сен-Клод, в клубе или, вернее, дружеском объединении лиц обоего пола, которое по монастырю, где оно находилось, называлось Обществом миноритов.
      Общество это было ответвлением Клуба кордельеров, так что вдохновителем его был Дантон. Написал этот адрес молодой человек лет двадцати трех-двадцати четырех, которого воодушевил Дантон, в которого он вдохнул свою душу.
      Звали молодого человека Жан Ламбер Тальен.
      Подписан был адрес грозным именем - народ.
      Четырнадцатого в Национальном собрании открылась дискуссия.
      На сей раз оказалось невозможным закрыть трибуны для публики, заполнить коридоры и переходы роялистами и рыцарями кинжала и, наконец, запереть ворота в сад Тюильри.
      Итак, пролог был разыгран при клакерах, а сама комедия представлена при настоящей публике.
      И надо признать, публика скверно встречала ее.
      Настолько скверно, что Дюпор, еще три месяца назад пользовавшийся популярностью, был выслушан в угрюмом молчании, когда он предлагал переложить преступление короля на королевское окружение.
      Тем не менее он закончил речь, хотя был изрядно удивлен, что впервые его не поддержали ни единым словом, ни единым знаком одобрения.
      Дюпор, Ламет, Барнав - вот три звезды, свет которых постепенно меркнул на политическом небосклоне.
      После него на трибуну поднялся Робеспьер. Что же намеревался сказать осторожнейший Робеспьер, который так умел вовремя стушеваться? Что предложил оратор, который неделю назад заявил, что не является ни монархистом, ни республиканцем?
      Ничего не предложил.
      Он говорил своим обычным кисло-сладким голосом и продолжал разыгрывать адвоката человечности, заявив, что, с его точки зрения, было бы несправедливо и жестоко карать одних только слабых; он вовсе не собирается нападать на короля, поскольку Собрание, похоже, считает его неприкосновенным, но он защищает Буйе, Шарни, г-жу де Турзель, форейторов, прислугу, лакеев - короче, всех тех, кто по причине своего зависимого положения принужден был подчиняться.
      Во время его речи Собрание роптало. Трибуны слушали с большим вниманием, не понимая, то ли аплодировать оратору, то ли ошикать его; в конце концов они узрели в его словах то, что в них действительно было: подлинную атаку на королевскую власть и притворную защиту придворных и дворцовой прислуги.
      И тогда трибуны стали рукоплескать Робеспьеру.
      Председатель попытался призвать трибуны к порядку.
      При?р (от Марны) решил перевести дебаты в плоскость, полностью свободную от уверток и парадоксов.
      - Но что вы сделаете, господа, - воскликнул он, - если снимете обвинение с короля и от вас потребуют, чтобы ему была возвращена вся полнота власти?
      Вопрос был тем более затруднителен, что поставлен напрямую, но бывают периоды полнейшей бессовестности, когда ничто не смущает реакционные партии.
      Дем?нье принял вызов и внешне встал на сторону Собрания против короля.
      - Национальное собрание, - сказал он, - является всесильным органом и в своем всесилии имеет право приостановить власть короля до того момента, когда будет завершена Конституция.
      Таким образом король, который не бежал, но был похищен, будет отстранен от власти только временно, потому что Конституция еще не завершена, но, как только она будет завершена, он с полным правом вступит в исполнение своих королевских обязанностей.
      - И поскольку меня просят, - возвысил голос оратор, хотя никто его ни о чем не просил, - представить мое мнение в качестве декрета, я предлагаю следующий проект:
      Первое. Отстранение от власти продлится до тех пор, пока король не признает Конституцию.
      Второе. Если он не признает Конституции, Национальное собрание объявляет его низложенным.
      - Можете быть спокойны, - крикнул с места Грегуар, - он не только признает, но и присягнет всему, что только пожелаете!
      И он был прав, хотя должен был бы сказать: "Присягнет и признает все, что только пожелаете."
      Короли присягают еще легче, чем признают.
      Возможно, Собрание схватило бы на лету проект декрета Дем?нье, если бы Робеспьер не заметил с места:
      - Осторожней! Такой декрет заранее предопределяет, что король не может быть отдан под суд!
      Пойманные с поличным депутаты не решились голосовать. Из затруднительного положения Собрание вывел шум, поднявшийся в дверях.
      Причиной его была депутация Общества миноритов, принесшая воззвание, вдохновленное Дантоном, написанное Тальеном и подписанное "Народ."
      Собрание отвело душу на петиционерах: оно отказалось выслушать их адрес.
      И тогда поднялся Барнав.
      - Пусть адрес не будет оглашен сейчас, - сказал он, - но завтра вы все равно услышите его и не сможете оказать воздействие на ложное мнение... Закон должен лишь подать сигнал, и тогда посмотрим, соединятся ли все добрые граждане!
      Читатель, задержитесь на этих пяти словах, перечтите их, вдумайтесь в эту фразу: "Закон должен лишь подать сигнал.! Она была произнесена четырнадцатого июля, но в этой фразе уже заключено побоище семнадцатого июля.
      Итак, уже недостаточно было хитростью отобрать всевластие у народа, который считал себя властелином после бегства своего короля, а верней будет сказать, после измены того, кому он делегировал свою власть; теперь это всевластие публично возвращали Людовику XVI, и если народ протестовал, если народ подавал петиции, то это было всего лишь ложное мнение, по поводу которого Национальное собрание, второй уполномоченный народа, имело полное право подать сигнал.
      Что же значили слова: подать сигнал закона?
      Ввести законы военного положения и вывесить красное знамя.
      И действительно, назавтра, пятнадцатого, то есть в решающий день, Национальное собрание имело весьма грозный вид; никто ему не угрожал, но оно хотело выглядеть так, будто ему угрожают. Оно призвало на помощь Лафайета, и Лафайет, всегда готовый пойти навстречу подлинному народу, не видя его, послал к Собранию пять тысяч национальных гвардейцев с ружьями, а также, дабы поощрить народ, тысячу солдат с пиками из Сент-Антуанского предместья.
      Ружья - это была аристократия национальной гвардии, а пики - ее пролетариат.
      Убежденное, как и Барнав, что достаточно лишь вывесить сигнал закона, чтобы объединить вокруг себя, нет, не народ, но командующего национальной гвардией Лафайета, но мэра Парижа Байи, Национальное собрание решилось покончить со смутой.
      Однако рожденное всего два года назад Собрание уже набралось хитрости, точь-в-точь как впоследствие палаты 1829 и 1846 годов; оно знало, что нужно изнурить депутатов и присутствующих обсуждением второстепенных вопросов, а главный отодвинуть на самый конец заседания, чтобы решить его одним махом. Половину заседания Собрание потратило, слушая чтение доклада о делах военного ведомства, затем оно снисходительно позволило произнести речи нескольким депутатам, привычным выступать под гул не относящихся к делу разговоров, и только потом, под самый конец дня, затихло, чтобы выслушать выступления двух ораторов - Саля и Барнава.
      Речи обоих адвокатов оказались для Собрания столь убедительными, что, когда Лафайет потребовал закрыть заседание, депутаты в полном составе спокойно проголосовали.
      Да и то сказать, в тот день Собранию нечего было бояться: оно плевало на трибуны - пусть простят нам это грубое выражение, мы воспользовались им, поскольку оно наиболее точно определяет положение, - сад Тюильри был закрыт, полиция находилась в распоряжении председателя, Лафайет сидел в палате, чтобы потребовать закрытия заседания, а Байи вместе с муниципальным советом находился на своем месте, готовый отдавать приказы. Повсюду вставшая под ружье власть была готова дать бой народу.
      А народ, не готовый сражаться, отступил перед штыками и пиками и отправился на свой Авентинский холм, то есть на Марсово поле.
      Заметьте, он удалился на Марсово поле не для того, чтобы бунтовать, не для того, чтобы устраивать забастовку, как римский плебс, нет, он пошел на Марсово поле, потому что знал: там находится алтарь отечества, еще не снесенный после четырнадцатого июля с той поспешностью, с какой правительства обычно сносят алтари отечества.
      Толпа хотела составить там обращение и направить его Национальному собранию.
      А пока толпа составляла обращение, Национальное собрание голосовало за:
      1. Превентивную меру "Если король нарушит присягу, если он нападет на
      свой народ или не защитит его, тем самым он отречется от престола,
      станет простым гражданином и может быть судим за преступления,
      совершенные после отречения."
      2. Репрессивную меру "Преследованию будут подвергнуты Буйе как главный
      виновник и как второстепенные виновники все лица, принимавшие участие
      в похищении короля."
      Когда собрание приступило к голосованию, толпа составила и подписала обращение; она пришла передать его Национальному собранию и обнаружила, что охрана его еще усилилась. В тот день все представители власти были военные: председателем Национального собрания был молодой полковник Шарль Ламет, национальной гвардией командовал молодой генерал Лафайет, и даже достойнейший астроном Байи, перепоясавший свой кафтан ученого трехцветным шарфом и накрывший голову мыслителя муниципальной треуголкой, среди штыков и пик выглядел достаточно воинственно; увидев его в таком наряде, г-жа Байи приняла бы его за Лафайета, как, по слухам, иногда принимала Лафайета за своего мужа.
      Толпа вступила в переговоры и была настроена до такой степени невраждебно, что не было никакой возможности отказаться от переговоров с ней. В результате этих переговоров ее представителям было дозволено поговорить с гг. Петионом и Робеспьером. Видите, как растет популярность новых имен по мере того, как снижается популярность Дюпора, Ламета, Барнава, Лафайета и Байи? Представители в количестве шести человек были пропущены с надежным сопровождением в здание Национального собрания. Предупрежденные Робеспьер и Петион поспешили им навстречу и встретили в переходе Фейанов.
      Но было уже поздно, голосование завершилось.
      Оба члена Собрания были недовольны результатами голосования и, вероятно, постарались расписать его посланникам народа в самых черных красках. В результате те, совершенно разъяренные, возвратились к посылавшей их толпе.
      Народ проиграл в самой, казалось, выигрышной игре, в какую когда-либо давала ему сыграть судьба.
      Поэтому он был взбешен, рассеялся по городу и начал с того, что заставил закрыть театры. А закрыть театры - это, как говорил в 1830 году один наш друг, все равно что вывесить над Парижем черный траурный флаг.
      В Опере был гарнизон, и он оказал сопротивление.
      Лафайет, имевший под рукой четыре тысячи ружей и тысячу пик, хотел одного: сразу же подавить начавшийся мятеж, - но муниципальные власти не отдали ему такого приказа.
      До сих пор королева была в курсе событий, но на этом донесения прекратились, и что было дальше, оставалось для нее тайной за семью печатями.
      Барнав, которого она ждала с таким нетерпением, должен был рассказать, что происходило пятнадцатого июля.
      Впрочем, все чувствовали, что надвигается некое чрезвычайное событие.
      Королю, который тоже ждал Барнава во второй комнате г-жи Кампан, сообщили, что к нему пришел доктор Жильбер, и он, чтобы получить более полные сведения о событиях, поднялся к себе для встречи с Жильбером, оставив Барнава королеве.
      Наконец около половины десятого послышались шаги на лестнице, зазвучали голоса: пришедший обменялся несколькими словами со стоявшим на площадке часовым, и вот в конце коридора показался молодой человек в мундире лейтенанта национальной гвардии.
      То был Барнав.
      Королева, у которой сердце стучало так, словно она наконец-то дождалась обожаемого возлюбленного, приоткрыла дверь, и Барнав, бросив взгляд в оба конца коридора, проскользнул в комнату.
      Дверь тотчас же закрылась, но, пока не проскрежетал ключ в скважине, не было произнесено ни слова.
      XVI
      ДЕНЬ ПЯТНАДЦАТОЕ ИЮЛЯ
      Сердца обоих бились одинаково учащенно, но по совершенно разным причинам. У королевы оно билось в надежде на мщение, у Барнава от желания быть любимым.
      Королева стремительно прошла во вторую комнату, так сказать, к свету. Не то чтобы она опасалась Барнава и его любви, нет, она знала, сколь почтительна и преданна его любовь, но тем не менее, руководствуясь женским инстинктом, избегала темноты.
      Войдя туда, она села на стул.
      Барнав остановился в дверях и быстрым взглядом обежал крохотную комнатку, освещенную всего лишь двумя свечами.
      Он ждал увидеть короля, на обоих предыдущих его встречах с Марией Антуанеттой тот присутствовал.
      Сегодня его не было. Впервые после прогулки по галерее епископского дворца в Мо Барнав был наедине с королевой.
      Его рука невольно поднялась к сердцу, чтобы умерить его биение.
      - Ах, господин Барнав, - заговорила наконец королева, - я жду вас уже целых два часа.
      После этого упрека, произнесенного столь мягким голосом, что прозвучал он не как обвинение, а скорее как жалоба, Барнав чуть не бросился к ногам королевы; удержала его только почтительность.
      Сердце подсказало ему, что иногда упасть к ногам женщины - значит выказать недостаток почтительности.
      - Увы, государыня, вы правы, - сказал он, - но надеюсь, ваше величество верит, что это произошло не по моей воле.
      - Да, - кивнула королева. - Я знаю, вы преданы монархии.
      - Я предан главным образом королеве, - возразил Барнав, - и хочу, чтобы ваше величество были совершенно уверены в этом.
      - Я в этом не сомневаюсь, господин Барнав. Итак, вы не могли прийти раньше?
      - Я хотел прийти в семь, государыня, но было еще слишком светло, и к тому же на террасе я встретил господина Марата. Как только этот человек смеет приближаться к вашему дворцу?
      - Господина Марата? - переспросила королева с таким видом, словно пыталась припомнить, кто это такой. - Уж не тот ли это газетчик, который пишет против нас?
      - Да. Но пишет он против всех. Его змеиный взгляд преследовал меня, пока я не вышел через ворота Фейанов... Я шел и даже не смел поднять глаза на ваши окна. К счастью, на Королевском мосту я встретил Сен-При.
      - Сен-При? А он кто такой? - осведомилась королева с почти тем же презрением, с каким она только что говорила о Марате. - Актер?
      - Да, государыня, актер, - ответил Барнав. - Но что вы хотите? Это одна из примет нашего времени. Актеры и газетчики, люди, о чьем существовании короли вспоминали раньше только для того, чтобы отдавать им приказы, и те были счастливы исполнять их, так вот, эти люди стали гражданами, которые обладают определенным влиянием, движимы собственными соображениями и действуют по собственному наитию, они являются важными колесиками в той огромной машине, где королевская власть ныне стала главным приводным колесом, и могут сделать много доброго, но и много дурного. Сен-При исправил то, что испортил Марат.
      - Каким образом?
      - Сен-При был в мундире. Я его хорошо знаю, государыня, и подошел к нему поинтересоваться, где он стоит в карауле. К счастью, оказалось, во дворце. Я знал, что могу быть уверен в его сдержанности, и рассказал, что удостоился чести получить аудиенцию у вашего величества.
      - Господин Барнав!
      - Неужели лучше было бы отказаться, - Барнав чуть не сказал .от счастья., но вовремя спохватился, - от чести увидеться с вами и не сообщить важные новости, которые я нес вам?
      - Нет, - согласилась королева. - Вы правильно поступили. Но вы уверены, что можете положиться на господина Сен-При?
      - Государыня, - с глубокой серьезностью произнес Барнав, - настал решительный момент. Поверьте, люди, которые сейчас остались с вами, - ваши преданные друзья, потому что, если завтра - завтра все решится - якобинцы возьмут верх над конституционалистами, ваши друзья станут вашими сообщниками. Вы же видели, закон отводит от вас кару лишь для того, чтобы поразить ваших друзей, которых он именует вашими сообщниками.
      - Да, правда, - согласилась королева. - Так вы говорите, господин Сен-При...
      - Господин Сен-При сказал мне, что будет стоять на карауле в Тюильри с девяти до одиннадцати, постарается получить пост на антресоли и, если ему это удастся, ваше величество за эти два часа сможет отдать мне приказания. Он только посоветовал мне тоже надеть мундир офицера национальной гвардии. Как видите, ваше величество, я последовал его совету.
      - Господин Сен-При был на посту?
      - Да, государыня. Назначение на этот пост обошлось ему в два билета на спектакль, которые он вручил сержанту. Как видите, - улыбнулся Барнав, - взятка всесильна.
      - Господин Марат... господин Сен-При... два билета на спектакль... тихо повторила королева, с ужасом вглядываясь в бездну, откуда выходят крохотные события, от которых в дни революции зависит судьба королей.
      - Не правда ли, государыня, нелепо? - промолвил Барнав. - Это как раз то, что древние называли роком, философы называют случаем, а верующие Провидением.
      Королева взяла двумя пальцами локон, вытянула вперед и с грустью взглянула на него.
      - Вот от этого-то и седеют у меня волосы, - промолвила она.
      Отвлекшись на миг на это грустное обстоятельство, она вновь вернулась к политической ситуации и обратилась к Барнаву:
      - Но мне кажется, я слышала, что вы одержали победу в Национальном собрании.
      - Да, государыня, в Национальном собрании мы одержали победу, но только что потерпели поражение в Якобинском клубе.
      - Господи, я ничего больше не понимаю! - воскликнула королева. - Мне казалось, якобинцы с вами, с господином Ламетом, с господином Дюпором и вы держите их в руках и делаете с ними, что хотите.
      Барнав печально покачал головой.
      - Так было прежде, но в Собрании повеяло новым духом, - сообщил он.
      - Орлеанским, да? - спросила королева.
      - Да, сейчас именно оттуда исходит опасность.
      - Но разве вы опять не избегли опасности сегодняшним голосованием?
      - Вникните, государыня, потому что противостоять сложившемуся положению можно, только зная его, вникните, за что проголосовали сегодня: "Если король нарушит присягу, если он нападет на свой народ или не защитит его, тем самым он отречется от престола, станет простым гражданином и может быть судим за преступления, совершенные после отречения."
      - Ну что ж, король не нарушит присягу, не нападет на свой народ, а если на его народ нападут, защитит его, - сказала королева.
      - Все верно, государыня, - заметил Барнав, - но проголосованное решение оставляет дверь открытой для революционеров и орлеанистов. Собрание не вынесло решения о короле, оно вотировало превентивную меру против второго бегства, оставив в стороне первое. Знаете, что предложил вечером в Якобинском клубе Лакло, человек герцога Орлеанского?
      - Надо полагать, что-нибудь ужасное. Что хорошего может предложить автор "Опасных связей.?
      - Он потребовал, чтобы в Париже и по всей Франции провели сбор подписей под петицией, требующей низложения короля, и пообещал десять миллионов подписей.
      - Десять миллионов! - воскликнула королева. - Боже мой, неужели нас так сильно ненавидят, что десять миллионов французов против нас?
      - Ах, государыня, большинство очень легко организовать.
      - Прошло ли предложение господина Лакло?
      - Оно вызвало споры. Дантон поддержал его.
      - Дантон! Но мне казалось, что господин Дантон на нашей стороне. Господин де Монморен мне говорил о должности адвоката в королевском совете, не то купленной, не то проданной, точно не помню, которую мы пожаловали этому человеку.
      - Господин де Монморен ошибся, государыня. Если Дантон и стоит на чьей-то стороне, то на стороне герцога Орлеанского.
      - А господин Робеспьер выступал? Говорят, он начинает приобретать большое влияние.
      - Да, выступал. Он не за петицию, он вовсе лишь за обращение к провинциальным якобинским клубам.
      - Но если господин Робеспьер обрел такое значение, надо заполучить его.
      - Государыня, господина Робеспьера заполучить невозможно. Господин Робеспьер принадлежит только себе. Им движет идея, утопия, иллюзия, быть может, честолюбие.
      - Но, в конце концов, его честолюбие, каково бы оно ни было, мы можем удовлетворить. Предположим, он хочет стать богатым...
      - Нет, он не хочет стать богатым.
      - Быть может, стать министром?
      - Возможно, он хочет стать чем-то больше, нежели министром.
      Королева чуть ли не с ужасом взглянула на Барнава.
      - Но мне казалось, - заметила она, - министерский пост - самая высокая должность, которой может достичь один из наших подданных.
      - Но если господин Робеспьер думает о короле как об уже свергнутом, то и себя он не считает его подданным.
      - Так на что же он тогда притязает? - ужаснувшись, спросила королева.
      - В определенные моменты появляются, государыня, люди, которые мечтают о новых политических титулах взамен уничтоженных.
      - Хорошо, я могу понять, что герцог Орлеанский мечтает стать регентом, он по рождению имеет право на этот высокий сан. Но господин Робеспьер, ничтожный провинциальный адвокат...
      Королева забыла, что Барнав тоже был ничтожный провинциальный адвокат.
      Однако Барнав сохранял невозмутимый вид; то ли удар прошел мимо, то ли, получив его, у него хватило мужества не выдать своего огорчения.
      - Марий и Кромвель тоже вышли из народа, - заметил он.
      - Марий! Кромвель! Увы, когда в детстве при мне произносили их имена, мне и в голову не приходило, что наступит день, когда в их звучании я буду слышать нечто роковое. Но мы все время отвлекаемся. Так вы говорите, господин Робеспьер выступил против этой петиции, предложенной господином Лакло и поддержанной господином Дантоном?
      - Да, но тут ввалилась толпа народу - крикуны из Пале-Рояля, ватага девиц, - толпа, собранная, чтобы поддержать Лакло, и его предложение не только прошло, но было постановлено, что завтра в одиннадцать утра якобинцы соберутся на Марсовом поле, где будет оглашена петиция, которую затем подпишут на алтаре отечества и разошлют в провинциальные клубы, которые тоже подпишутся под ней.
      - И кто же составил эту петицию?
      - Дантон, Лакло и Бриссо.
      - То есть трое наших врагов?
      - Да, государыня.
      - Боже мой, но что же тогда делают наши друзья конституционалисты?
      - Они решили, государыня, сыграть завтра ва-банк.
      - Но они больше не могут оставаться в Якобинском клубе?
      - Ваше великолепное понимание людей и обстоятельств, государыня, позволяет вам видеть ситуацию такой, какова она есть. Да, ведомые Дюпором и Ламетом, ваши друзья только что разошлись с вашими врагами. Фейаны противопоставили себя якобинцам.
      - А кто такие фейаны? Простите меня, но я ничего не знаю. В нашем политическом языке появляется столько новых имен и названий, что мне все время приходится задавать вопросы.
      - Государыня, монастырь фейанов - это большое здание, расположенное рядом с Манежем и, следовательно, примыкающее к Национальному собранию. По нему называется одна из террас дворца Тюильри.
      - И кто еще является членом этого клуба?
      - Лафайет, то есть национальная гвардия, и Байи, то есть муниципалитет.
      - Лафайет... Лафайет... Вы полагаете, на Лафайета можно рассчитывать?
      - Я убежден, что он искренне предан королю.
      - Предан королю, как дровосек дубу, который он срубает под корень! Ну, Байи - это еще куда ни шло, у меня нет оснований жаловаться на него. Скажу даже больше, он передал мне донос той женщины, которая догадалась, что мы намерены уехать. Но Лафайет...
      - При случае ваше величество сможет оценить его.
      - Да, действительно... - промолвила королева, обратившись мысленным взором в недавнее прошлое. - Да, Версаль... Но хорошо, вернемся к этому клубу. Что он намерен делать? Что он собирается предложить? Каковы его силы?
      - Они огромны, поскольку он располагает, как я уже говорил вашему величеству, национальной гвардией, муниципалитетом и большинством в Национальном собрании, которое голосует с нами. Что остается у якобинцев? Несколько депутатов - Робеспьер, Петион, Лакло, герцог Орлеанский, разнородные элементы, которые не смогут возмутиться, пока не наберут новых сторонников, всякие самозванцы, шайка крикунов, способных поднять шум, но не имеющих никакого влияния.
      - Дай-то Бог, сударь! А что собирается делать Национальное собрание?
      - Завтра Собрание намерено сделать выговор мэру Парижа за его сегодняшнюю нерешительность и мягкость. Добряк Байи, он ведь как часы, которые нужно своевременно завести, чтобы они шли. Его заведут, и он пойдет.
      Тут пробило без четверти одиннадцать, и с площади донесся кашель часового.
      - Да, - промолвил Барнав, - мне пора уходить, и все-таки у меня ощущение, что я еще многого не сказал вашему величеству.
      - А я, господин Барнав, - отвечала ему королева, - хочу сказать, что безмерно признательна вам и вашим друзьям, подвергающимся ради меня такой опасности.
      - Государыня, опасность - это игра, в которой я обречен на выигрыш, неважно, одержу я победу или потерплю поражение, потому что и при победе, и при поражении королева наградит меня улыбкой.
      - Увы, сударь, - вздохнула королева, - я уже почти позабыла, как улыбаются. Но вы столько для нас делаете, что я попытаюсь вспомнить то время, когда я была счастлива, и обещаю, что первая моя улыбка будет обращена к вам.
      Барнав, приложив руку к сердцу, отдал поклон и, пятясь, удалился.
      - Кстати, - остановила его королева, - когда я снова увижу вас?
      Барнав задумался.
      - Значит, завтра петиция и второе голосование в Собрании... Послезавтра взрыв и предварительные репрессии... В воскресенье вечером, государыня, я постараюсь прийти к вам и рассказать о событиях на Марсовом поле.
      После этого он вышел.
      Королева в задумчивости прошла к супругу, которого нашла погруженным в подобную же задумчивость. От него только что ушел доктор Жильбер, сообщивший ему примерно то же, что Барнав королеве.
      Венценосной чете достаточно было обменяться взглядами, чтобы понять, что новости, полученные обоими, одинаково мрачны.
      Король как раз кончил писать письмо.
      Он молча протянул его королеве.
      В этом письме Месье предоставлялись полномочия от имени короля Франции просить вмешательства австрийского императора и прусского короля.
      - Месье причинил мне немало зла, - промолвила королева. Он ненавидит меня и дальше будет действовать мне во вред, но, раз он пользуется доверием короля, я тоже доверяю ему.
      Взяв перо, она героически поставила свою подпись рядом с подписью Людовика XVI.
      XVII ГЛАВА, ГДЕ МЫ НАКОНЕЦ-ТО ДОБИРАЕМСЯ ДО ОБРАЩЕНИЯ, КОТОРОЕ ПЕРЕПИСЫВАЛА Г-ЖА
      РОЛАН
      Надеемся, что беседа королевы с Барнавом дала нашему читателю полное представление о положении, в каком оказались все политические партии 15 июля 1791 года.
      Итак, на место старых якобинцев вырвались новые.
      Старые якобинцы основали Клуб фейанов.
      Кордельеры в лице Дантона, Камила Демулена и Лежандра объединились с новыми якобинцами.
      Национальное собрание, ставшее монархически-конституционным, решило любой ценой поддержать короля.
      Народ решил добиваться низложения короля всеми возможными средствами, но поначалу прибегнуть к обращениям и петициям.
      А теперь о том, что происходило в течение ночи и дня - между встречей Барнава с королевой, ставшей возможной благодаря содействию актера Сен-При, и моментом, когда мы оказались у г-жи Ролан.
      Опишем эти события в нескольких словах.
      Во время этой беседы, вернее, когда она уже завершалась, три человека, получившие от якобинцев поручение написать петицию, сидели за столом, на котором лежала бумага, перья и стояла чернильница.
      Эти трое были Дантон, Лакло и Бриссо.
      Дантон, правда, не относился к людям, созданным для подобных занятий; вся жизнь его состояла в движении, в наслаждениях, и он всегда с нетерпением ждал конца любого заседания любого комитета, членом которого оказывался.
      Через несколько секунд он встал, предоставив Бриссо и Лакло сочинять петицию по собственному усмотрению.
      Увидев, что он уходит, Лакло проследил за ним взглядом, пока он не скрылся из виду, а после прислушивался, пока не хлопнула дверь.
      Это занятие вывело его из состояния притворной сонливости, которой он скрывал кипучую энергию; когда дверь захлопнулась, он расслабился в кресле и выронил перо.
      - Знаете что, дорогой господин Бриссо, - объявил он, - пишите сами эту петицию, как считаете нужным, а я не в состоянии. Если бы речь шла о дурной книге, как говаривают при дворе, но петицию... Нет, петиция нагоняет на меня чудовищную тоску, - промолвил он и в доказательство широко зевнул.
      Бриссо же, напротив, был человек, созданный для сочинения петиций подобного рода. Убежденный, что составит ее лучше, чем кто бы то ни было, он с удовольствием принял мандат, который ему давало отсутствие Дантона и отставка Лакло. А тот прикрыл глаза, поудобнее устроился в кресле, словно и впрямь собрался вздремнуть, и приготовился взвешивать каждую фразу, каждое слово, чтобы при малейшей возможности вставить в петицию оговорку, которая позволила бы установить регентство его господина.
      Написав фразу, Бриссо читал ее вслух, и Лакло выражал одобрение кивком либо невнятным мычанием.
      Бриссо обрисовал ситуацию, отметив:
      1. ) лицемерное или трусливое молчание Национального собрания, которое не
      желает или не смеет вынести решение о короле;
      2. ) фактическое отречение Людовика XVI, поскольку он бежал, а
      Национальное собрание отстранило его от власти, а также приказало
      догнать и арестовать, меж тем как короля не арестовывают, не
      преследуют и от власти не отстраняют, а если преследуют, арестовывают
      и отстраняют от власти, то он уже не король;
      3. ) необходимость позаботиться о его замене.
      - Превосходно! Превосходно! - заметил секретарь герцога Орлеанского, услышав слово .замена., но, когда Бриссо собрался продолжить чтение, остановил его: - Нет, нет, постойте! Мне кажется, после слов .о его замене. надо что-нибудь добавить... что-нибудь, что привлечет на нашу сторону нерешительных. Не все еще готовы, как мы, идти до последнего.
      - Да, пожалуй, - согласился Бриссо. -И что бы вы добавили?
      - Ну, это уж я оставляю вам найти нужные слова, дорогой господин Бриссо. Хотя я добавил бы...
      И Лакло сделал вид, что мучительно ищет нужную фразу, которую уже давно мысленно сформулировал в ожидании, когда для нее придет черед.
      - Ага, вот что, - наконец произнес он. - После слов .необходимость озаботиться о его замене. я добавил бы, скажем, так: "Всеми конституционными средствами."
      Политики, а также прошлые, нынешние и будущие составители петиций, обращений и проектов законов, учитесь и восхищайтесь!
      Что, казалось бы, такого в этих нескольких безобидных словах?
      Ну что ж, сейчас увидите. Я имею в виду, что те мои читатели, которые имеют счастье не быть политиками, увидят, что скрывается за тремя словами "Всеми конституционными средствами."
      Все конституционные средства замены короля сводились к одному-единственному.
      И это единственное средство было регентство.
      Однако в отсутствие графа Прованского и графа д'Артуа, братьев короля и дядьев дофина, к тому же не пользующихся популярностью, оттого что они эмигрировали, к кому может перейти регентство?
      Правильно, к герцогу Орлеанскому.
      Это крохотное невинное дополнение, втиснутое в петицию, которая составлялась от имени народа, делало от имени же народа герцога Орлеанского регентом.
      Не правда ли, прекрасная вещь политика? А потом народу понадобится немало времени, чтобы ясно разобраться, куда ведут дело столь способные люди, как г-н де Лакло!
      То ли Бриссо не догадался, какая мина, готовая в нужное время взорваться, заложена в этих трех словах, то ли не увидел змею, которая вползла в это дополнение, чтобы с шипением поднять голову, когда придет момент, то ли, быть может, понимая, чем он рискует как автор подобной петиции, не озаботился оставить себе вторую дверь, однако он ничего не возразил и записал фразу, заметив:
      - Да, пожалуй, это привлечет на нашу сторону некоторых конституционалистов. Хорошая мысль, господин де Лакло.
      Остаток петиции был выдержан в том же духе, который был задан ей ее вдохновителем.
      Назавтра Петион, Бриссо, Дантон, Камил Демулен и Лакло собрались у якобинцев. Они принесли петицию.
      В зале было почти пусто.
      Все были у фейанов.
      Барнав не ошибся: почти все якобинцы покинули клуб.
      Петион тотчас же помчался к фейанам.
      Кого он обнаружил там? Барнава, Дюпора и Ламета, пишущих обращение к обществам якобинцев в провинции, в котором те оповещались, что Якобинского клуба более не существует и что члены его перешли к фейанам, образовав "Общество друзей Конституции."
      Таким образом объединение, созданное с таким трудом и накрывшее, подобно сети, всю Францию, только что прекратило существование, парализованное нерешительностью.
      Кому поверят, кому подчинятся старые или новые якобинцы?
      А в это время будет произведен контрреволюционный государственный переворот, и народ, лишенный опоры, усыпленный своей верой в тех, кто бодрствует за него, проснется побежденный и скованный по рукам и ногам.
      Речь шла о том, чтобы противостоять буре.
      Каждый клуб напишет свое обращение и пошлет его в провинцию, туда, где он надеется получить наибольшую поддержку.
      Ролан был чрезвычайным депутатом от Лиона и пользовался большим влиянием среди населения второй столицы королевства; Дантон, перед тем как отправиться на Марсово поле, где надо было за отсутствием якобинцев, которых так и не смогли найти, заставить народ подписать петицию, зашел к Ролану, объяснил ему положение и предложил незамедлительно послать к лионцам обращение, составить которое поручили Ролану.
      Народ Лиона протянет руку народу Парижа и одновременно с ним подаст обращение.
      Вот это-то обращение, составленное мужем, и переписывала г-жа Ролан.
      А Дантон отправился к своим друзьям на Марсово поле.
      Когда он туда прибыл, там как раз заканчивался большой спор.
      Посередине огромного поля был воздвигнут к празднику четырнадцатого июля Алтарь отечества, оставшийся здесь, словно напоминание о прошлом.
      Выглядел он точно так же, как алтарь, воздвигнутый в честь праздника Федерации в 1790 году, который мы уже описывали, и представлял собой платформу с лестницами, ориентированными по четырем сторонам света.
      На Алтаре отечества находилась картина, изображающая триумф Вольтера, который состоялся двенадцатого июля, а на картине - афиша кордельеров с клятвой Брута.
      Спор произошел из-за тех трех слов, что вставил в петицию Лакло.
      Они чуть было не проскочили незамеченными, но вдруг человек, принадлежащий, если судить по его наряду и манерам, к представителям народа, с простотой, граничащей с грубостью, остановил чтеца:
      - Стой! Тут надувают народ!
      - То есть как это? --удивился чтец.
      - Этими вот словами: "Всеми конституционными средствами. - вы меняете шило на мыло, восстанавливаете королевскую власть, а мы больше не желаем короля!
      - Долой королевскую власть! Долой короля! - закричали многие присутствующие.
      Забавно, но именно якобинцы встали на защиту королевской власти.
      - Господа! Господа! - закричали они. - Одумайтесь! Уничтожение королевской власти и низложение короля означает установление республики, а мы еще не созрели для нее!
      - Не созрели? - бросил человек из народа. - Не беда. Парочка солнечных дней наподобие Варенна, и мы созреем.
      - Голосовать! Голосовать петицию!
      - Голосовать! - поддержали те, кто кричал: "Долой короля!"
      Пришлось голосовать.
      - Кто против Людовика Шестнадцатого и любого другого короля? - подняв руку, спросил неизвестный.
      Подавляющее большинство вскинуло руки, так что спрашивать, кто за короля, не понадобилось.
      - Хорошо, - сказал подстрекатель. - Завтра, в воскресенье семнадцатого июля, весь Париж соберется здесь, чтобы подписать петицию. Я, Бийо, беру на себя оповестить парижан.
      Как только прозвучало это имя, все тут же узнали несгибаемого фермера, который сопровождал адъютанта Лафайета, арестовал в Варенне короля и доставил его в Париж.
      Вот так обошел самых дерзких кордельеров и якобинцев - и кто же? Человек из народа, иными словами, инстинкт масс. Хорошо еще, Камил Демулен, Дантон, Бриссо и Петион объявили, что, по их мнению, подобные действия парижского населения могут привести к буре и потому очень важно прежде всего получить в ратуше разрешение на завтрашнее собрание.
      - Ладно, - согласился Бийо, - получайте, а не получите, тогда этим займусь я.
      Камил Демулен и Бриссо взялись получить разрешение.
      Байи в ратуше не оказалось, там был только первый синдик. На себя он брать ничего не стал, не отказал, но и не дал разрешения, ограничившись тем, что в разговоре одобрил петицию.
      Камил Демулен и Бриссо вышли из ратуши, уверенные, что разрешение ими получено.
      Первый синдик тотчас сообщил Национальному собранию о просьбе, которая ему только что была заявлена.
      Национальное собрание этим сообщением было застигнуто врасплох.
      Оно до сих пор ничего еще не постановило относительно положения Людовика XVI, который бежал, был лишен королевского сана, задержан в Варенне, доставлен в Тюильри и содержался там с двадцать шестого июня на положении пленника.
      Дальнейшие проволочки были уже невозможны.
      Дем?нье, усиленно рядившийся во врага королевского семейства, предложил проект декрета следующего содержания: "Приостановление исполнительной власти продлится до тех пор, пока конституционный акт не будет представлен королю и король не примет его."
      Декрет, представленный в семь вечера, в восемь был принят подавляющим большинством.
      Таким образом, петиция народа оказывалась ненужной: король, отстраненный от власти до дня, когда он примет Конституцию, самим фактом принятия ее вновь становился, как прежде, королем.
      Значит, всякий, кто потребует низложения короля, конституционно поддержанного Национальным собранием, после того как король согласится вновь исполнять свои обязанности, станет мятежником.
      А поскольку положение было крайне серьезно, мятежников будут преследовать всеми способами, какие закон предоставит своим представителям.
      Вечером в ратуше произошло заседание муниципального совета во главе с мэром.
      Оно открылось в половине десятого вечера.
      В десять было постановлено, что завтра, семнадцатого июля, в восемь утра декрет Собрания, отпечатанный и расклеенный на стенах, будет под барабанный бой объявляться на всех перекрестках должностными лицами и городскими приставами, которых будет сопровождать вооруженный эскорт.
      Через час просле принятия этого решения о нем стало известно в Якобинском клубе.
      Якобинцы чувствовали, что они слишком слабы; после того как большинство ушло от них к фейанам, они остались без союзников и без сил.
      И они покорились.
      Сантер из Сент-Антуанского предместья, пивовар, прославившийся после взятия Бастилии, которому предстояло сменить Лафайета на посту командующего национальной гвардией, взялся пойти на Марсово поле и от имени клуба изъять петицию.
      Кордельеры оказались еще осторожней.
      Дантон объявил, что проведет завтрашний день в Фонтене-су-Буа, где у его тестя, владельца лимонадного завода, был сельский домик.
      Лежандр пообещал ему приехать туда вместе с Демуленом и Фрероном.
      Роланы получили записку, в которой им сообщали, что уже нет нужды отсылать в Лион их обращение.
      Все то ли провалилось, то ли откладывалось.
      Вот-вот должно было пробить полночь, и г-жа Ролан только-только закончила переписывать обращение, как вдруг пришла записка от Дантона, из которой ничего невозможно было понять.
      А в это время два человека сидели в задней комнате кабачка у заставы Гро-Кайу, допивая третью бутылку вина за пятнадцать су, и заканчивали обсуждение одного весьма необычного плана.
      То были куафер и инвалид.
      - Забавные у вас идеи, господин Лажарьет! - заявил инвалид, тупо и похабно хохоча.
      - Значит, вам все ясно, папаша Реми? - спросил куафер. - Мы до рассвета приходим на Марсово поле, отдираем доску у Алтаря, забираемся под него, доску ставим на место, а потом сверлом, большим сверлом, проделываем дырки в помосте. Тьма молоденьких, хорошеньких гражданок придут к Алтарю отечества подписаться под петицией, и мы, черт возьми, сквозь дырки...
      Инвалид вновь зашелся сальным смехом. Было видно, что мысленно он уже подсматривает сквозь дырки в алтаре отечества.
      Куафер смеялся тоже не слишком благодушным смехом; почтенная и аристократическая корпорация, к которой он принадлежал, клонилась к упадку; эмиграция лишила художников прически - а после того, как мы увидели прическу королевы, мы можем с полным правом утверждать, что прическа в ту эпоху была искусством, - так вот, эмиграция лишила художников прически их лучших клиентов. К тому же Тальма только что сыграл Тита в "Беренике., и его прическа в этой роли положила начало новой моде - коротким ненапудренным волосам.
      В большинстве своем парикмахеры были роялистами. Почитайте Прюдома, и вы узнаете, что в день казни короля один парикмахер с отчаяния перерезал себе горло.
      А тут представилась возможность сыграть неплохую шутку над этими распутницами-патриотками, как говаривали немногие еще оставшиеся во Франции знатные дамы, иными словами, заглянуть им под юбки. Лажарьет рассчитывал набраться эротических впечатлений, рассказывать о которых сможет по крайней мере месяц. Мысль об этой проделке пришла ему, когда он пил со своим старым знакомцем, и он тут же выложил ее; у знакомца даже загудело в ноге, которую он оставил при Фронтенуа и которую государство великодушно заменило ему деревяшкой.
      Они разом потребовали четвертную бутылку, каковую хозяин незамедлительно и принес.
      Только они приступили к ее распитию, как инвалиду тоже пришла идея.
      А заключалась она в том, чтобы не допивать эту бутылку, а взять маленький бочоночек, опорожнить в него эту бутылку, добавить туда еще две бутылки и прихватить бочонок с собой на тот случай, если возникнет необходимость утолить жажду.
      Свое предложение инвалид обосновывал тем, что смотреть вверх - занятие, крайне возбуждающее жажду.
      Куафер снисходительно усмехнулся, а поскольку кабатчик объявил им, что ежели они не намерены пить в кабачке, то нечего им тут и торчать, наши шутники приобрели у него коловорот и бочонок, коловорот сунули в карман, в бочонок залили три бутылки вина и, когда пробило полночь, в полнейшей темноте отправились на Марсово поле, отодрали там доску, забрались под алтарь, после чего, улегшись на песок, мирно заснули, разделенные стоящим между ними бочонком.
      XVIII
      ПЕТИЦИЯ
      Бывают моменты, когда народ, непрестанно подстрекаемый, вздымается, словно прилив, и необходим какой-нибудь гигантский катаклизм, чтобы он, подобно океану, вернулся в пределы, отведенные ему природой.
      Вот так многочисленные события, происшедшие в течение двух первых недель июля, привели народ Парижа в крайнее возбуждение.
      В воскресенье, десятого, ожидали катафалк с останками Вольтера, но плохая погода не позволила устроить торжество, и катафалк остановился у Шарантонской заставы, где весь день стояла толпа.
      В понедельник, одиннадцатого, погода прояснилась, процессия двинулась в путь и пересекла при огромном скоплении народа весь Париж, сделав остановку перед домом, в котором умер автор "Философского словаря. и "Орлеанской девственницы., чтобы г-жа Вилет, его приемная дочь, и семейство Калас могли под пение хора Оперы возложить венки на гроб.
      В среду, тринадцатого, в соборе Парижской Богоматери представляли "Взятие Бастилии., играл большой оркестр. Четырнадцатого, в четверг, была годовщина Федерации, происходило паломничество к Алтарю отечества; три четверти населения Парижа пришло на Марсово поле; оно все выше поднимало головы, крича: "Да здравствует нация!" - и любуясь повсеместной иллюминацией, в сиянии которой дворец Тюильри, мрачный и безмолвный, казался гробницей.
      Пятнадцатого, в пятницу, - голосование в Национальном собрании под охраной четырех тысяч штыков и тысячи пик Лафайета, петиция толпы, закрытие театров, крики и волнение весь вечер и часть ночи.
      Наконец, переход якобинцев к фейанам, ужасные сцены на Новом мосту, где шестнадцатого полицейские отколотили Фрерона и арестовали какого-то англичанина и итальянца по фамилии Ротондо, возмущение на Марсовом поле, когда Бийо обнаружил в петиции вставку Лакло, народное голосование о низложении Людовика XVI и уговор собраться завтра для подписания петиции.
      Мрачная, тревожная ночь, полная смятения, когда заправилы якобинцев и кордельеров, знающие козыри противников, попрятались, а честные, простодушные члены партий обещали, что бы ни произошло, собраться и продолжить начатое дело.
      Бодрствовали и другие, испытывающие не столь чистые, а главное, не столь человеколюбивые чувства; то были люди, полные ненависти, которые появляются при всяком большом общественном потрясении, любят смуту, беспорядки, вид крови, точь-в-точь как стервятники и тигры любят армии, оставляющие после битвы трупы.
      Марат, убежденный (или делающий вид, будто убежден), что ему грозит опасность, что его преследуют, сидел со своей навязчивой идеей у себя в подземелье; он жил во мраке, как пещерные животные или ночные птицы, и из этого мрака, словно из расщелины Трофония, или расщелины в Дельфах, каждое утро исходили мрачные пророчества, разбросанные по страницам газеты, называвшейся "Друг народа." Уже несколько дней газета Марата сочилась кровью; после возвращения короля он предложил в качестве единственного средства для защиты прав и интересов народа единоличного диктатора и всеобщую резню. По Марату, прежде всего нужно было перебить Национальное собрание и перевешать все власти, но затем, видно, перевешать и перебить ему показалось недостаточным, и он в качестве варианта предложил рубить руки, отрезать пальцы, закапывать живьем в землю и сажать на кол. Было самое время врачу Марата прийти к нему и, как обычно, сказать: "Марат, вы пишете кровью. Мне пора сделать вам кровопускание."
      Отвратительный горбун Верьер, уродливый карлик с длинными ногами и руками, которого мы видели в начале этой книги, когда он возбуждал волнения пятого и шестого октября, а после этого пропал во мраке, появился вновь; он, .видение Апокалипсиса., пишет Мишле, появился верхом на белом коне смерти; его длинные ноги с огромными коленями и ступнями свисали вдоль боков коня, и на каждом углу, на каждом перекрестке он останавливался, словно вестник беды, и призывал народ собраться завтра на Марсовом поле.
      Представший на этих страницах впервые Фурнье, по прозвищу Фурнье-американец, но не потому, что он родился в Америке - родом Фурнье был овернец, - а потому, что был надсмотрщиком над неграми в Сан-Доминго, разорившийся, озлобившийся после проигранного процесса, ожесточенный молчанием, каким Национальное собрание отвечало на два десятка направленных ему петиций - а объяснение у него было простое: заправилы Национального собрания были плантаторами, как Ламеты, или друзьями плантаторов, как Дюпор и Барнав, - так вот, Фурнье, затаивший кровожадные мысли, с ухмылкой гиены на лице, поклялся себе, что при первой возможности отомстит им, и сдержал слово.
      Итак, посмотрим, какая ситуация сложилась в ночь с шестнадцатого на семнадцатое июля.
      Король и королева с тревогой ждали в Тюильри: Барнав обещал им победу над народом. Он не сказал, какой будет победа и каким способом достигнута, но это их и не интересовало, средства их не касались, лишь бы это пошло им на пользу. Только король жаждал этой победы, потому что она улучшит позиции королевской власти, королева же - потому, что она станет началом мщения, а народу, который, по ее мнению, причинил ей столько страданий, она имеет полное право отомстить.
      Национальное собрание, опирающееся на искусственное большинство, которое дает собраниям подобного рода чувство спокойствия, ждало событий, можно сказать, бестревожно; оно приняло меры; что бы ни произошло, за ним стоял закон, и, если дело не удастся, если уж придется, оно произнесет крайнее слово: общественное спасение!
      Лафайет тоже ждал без всякого страха: у него была национальная гвардия, пока еще преданная ему, а в ней девятитысячный корпус, составленный из бывших военных, французских гвардейцев и навербованных волонтеров. Корпус этот принадлежал скорее армии, нежели городу, к тому же он был на жалованье, и его называли .наемная гвардия." И завтра этот корпус вступит в дело, если понадобится учинить расправу.
      Ждал и Байи вместе с муниципалитетом. Байи, проведшего жизнь в кабинете, в научных трудах, вдруг вытолкнули в политику, на площади, на перекрестки. Накануне отчитанный Национальным собранием за мягкость, проявленную вечером пятнадцатого июля, он уснул, положив голову на закон о военном положении, который завтра он, если понадобится, применит со всей строгостью.
      Якобинцы тоже ждали, но рассредоточившись. Робеспьер прятался; Лакло, после того как вычеркнули его добавление, надулся; Петион, Бриссо и Бюзо держались наготове, они понимали, что завтра будет трудный день; Сантер, который в одиннадцать утра должен был пойти на Марсово поле, чтобы отозвать петицию, принесет им новости.
      Кордельеры спасовали. Дантон, как мы уже рассказали, был в Фонтене у своего тестя, Лежандр, Фрерон и Камил Демулен присоединились к нему. Остальные будут бездействовать: руководители сбежали.
      Народ, ничего об этом не знающий, придет на Марсово поле, будет там подписывать петицию, кричать: "Да здравствует нация!" - и танцевать хороводом вокруг Алтаря отечества, распевая знаменитую в 1790 году "Пойдет! Пойдет!"
      Между 1790 и 1791 годами реакция вырыла пропасть, и, чтобы заполнить ее, понадобятся убитые семнадцатого июля!
      Но как бы там ни было, день обещал быть великолепным. С четырех утра все торговцы-разносчики, что зарабатывают в местах скопления народа, эти цыгане больших городов, продающие вареные яйца, пряники, пирожки, потянулись к алтарю отечества, который, подобно огромному катафалку, возвышался посреди Марсова поля.
      Художник, устроившийся шагах в двадцати со стороны реки, старательно зарисовывал его.
      В половине пятого на Марсовом поле находилось уже человек сто пятьдесят.
      Люди, встающие в такую рань, - это, как правило, те, кто плохо спит, а большинство плохо спящих - я говорю о мужчинах и женщинах из народа это те, кто накануне поужинал скудно или вообще не ужинал.
      Ну, а у человека, который не ужинал и плохо спал, в четыре утра настроение обыкновенно скверное.
      Словом, среди тех полутора сотен, что обступили Алтарь отечества, было немало людей в дурном настроении и, что главное, с хмурыми лицами.
      Вдруг торговка лимонадом, поднявшаяся на помост, вскрикнула.
      Сверло коловорота вонзилось ей в башмак.
      Она позвала на помощь, сбежались люди. В помосте были просверлены дырки, происхождение которых для всех оставалось загадкой, и только сверло, вонзившееся в башмак лимонадницы, свидетельствовало о присутствии под помостом Алтаря отечества одного или нескольких человек.
      Что они там могут делать?
      К ним обращались, призывали ответить, сказать, чего они хотят, выйти, показаться.
      Ответа не было.
      Художник оставил свой холст, побежал на заставу Гро-Кайу, чтобы позвать стражника.
      Но стражник просверленный башмак лимонадницы счел недостаточным поводом для беспокойства, пойти на Марсово поле отказался и отослал художника.
      Когда тот возвратился, ожесточение уже дошло до предела. Вокруг Алтаря отечества сгрудилось сотни три человек. Отодрали доску, залезли под помост и обнаружили там наших куафера и инвалида.
      Куафер счел коловорот вещественным доказательством преступления и отбросил его подальше, но о бочонке не подумал.
      Обоих ухватили за шиворот, вытащили на платформу, стали допрашивать, что они там делали, а поскольку оба бормотали что-то несуразное, отвели к комиссару полиции.
      Там они признались, с какой целью залезли под помост, и комиссар, сочтя их поступок безобидной проказой, отпустил их на свободу. Однако у дверей их поджидали прачки из Гро-Кайу с вальками в руках. Прачки из Гро-Кайу, похоже, были крайне чувствительны в вопросах женской чести; эти разъяренные Дианы принялись колотить новейших Актеонов вальками.
      И тут прибежал какой-то человек: под Алтарем отечества обнаружили бочонок с порохом, и получалось, что эти двое забрались туда вовсе не для того, чтобы, как они признались, провертеть дырки и заглядывать под юбки, а чтобы взорвать патриотов.
      Достаточно было вытащить из бочонка затычку, чтобы убедиться, что в нем вино, а никакой не порох; достаточно было поразмыслить, чтобы понять, что если бы оба заговорщика подожгли фитиль (в предположении, что в бочонке действительно порох), то первым делом они взорвали бы себя, причем куда верней, чем патриотов, и этого хватило бы, чтобы оправдать подозреваемых, однако случаются моменты, когда ни о чем не размышляют и ничего не проверяют, вернее, не желают ни размышлять, ни проверять.
      В один миг шквал превратился в ураган. Появилась группа мужчин. Откуда? Никто не знает. Откуда появились люди, убившие Фулона, Бертье, Флесселя, свирепствовавшие пятого и шестого октября? Из тьмы, где они и скрываются, сделав свое смертоносное дело. Эти люди набросились на несчастного инвалида и беднягу куафера, сбили их с ног; инвалид, пронзенный ударом ножа, больше не встал, куафера дотащили до фонарного столба, накинули на шею петлю и вздернули. Веревка порвалась под тяжестью его тела, и он упал с высоты почти десяти футов. Он был еще жив, еще дергался и вдруг увидел голову своего приятеля на пике. Откуда там оказалась пика? При этом зрелище он закричал и потерял сознание. Ему отрубили, верней, отрезали голову и водрузили на чудесным образом оказавшуюся под рукой вторую пику.
      Тотчас толпой овладело желание пронести отрезанные головы по Парижу, и примерно сотня бандитов с песней двинулась по улице Гренель.
      В девять утра муниципальные чиновники, нотабли в сопровождении приставов и трубачей возвестили на площади Пале-Рояль декрет Национального собрания и объявили о карательных мерах, какие будут предприняты при любом нарушении этого декрета, и тут с улицы Сен-Тома-дю-Лувр вышли убийцы.
      Ситуация для муниципалитета оказалась самой что ни на есть выигрышной: как бы ни суровы были объявленные им меры, они не предусматривали преступления, подобного тому, что только что совершилось.
      Депутаты начали уже собираться; от Пале-Рояля до Манежа, где заседало Национальное собрание, рукой подать, и известие произвело в зале эффект разорвавшейся бомбы.
      Но только речь в Собрании шла не о парикмахере и инвалиде, чрезмерно сурово покаранных за невинную шалость, а о двух добропорядочных гражданах, друзьях порядка, убитых за то, что они требовали от революционеров уважать закон.
      На трибуну вырвался Реньо де Сен-Жан-д'Анжели.
      - Граждане, - заявил он, - я требую введения военного положения, я требую, чтобы Национальное собрание объявило тех, кто личными или коллективными обращениями подстрекает народ к неповиновению, преступниками против нации!
      Национальное собрание чуть ли не в полном составе встало с мест и по предложению Реньо де Сен-Жан-д'Анжели объявило преступниками против нации всех, кто личными или коллективными обращениями подстрекает народ к неповиновению.
      Таким образом, петиционеры стали преступниками против нации. Что и требовалось.
      Робеспьер прятался в Национальном собрании в каком-то закутке; он слышал, как объявили голосование, и помчался к якобинцам, чтобы высказать свое мнение о мере, принятой депутатами.
      В Якобинском клубе было пусто, человек тридцать, не больше, слонялись в старом монастыре. Там был и Сантер, ожидавший распоряжений руководителей.
      Его послали на Марсово поле предупредить петиционеров о грозящей опасности.
      Человек около трехсот у Алтаря отечества подписывали петицию якобинцев.
      Бийо был в центре этой толпы; писать он не умел, но назвался, ему помогли вывести свою фамилию, так что он подписался одним из первых.
      Сантер поднялся на Алтарь отечества, сообщил, что Национальное собрание объявило мятежником всякого, кто посмеет потребовать низложения короля, и сказал, что послан Якобинским клубом отозвать петицию, составленную Бриссо.
      Бийо спустился на три ступеньки и оказался лицом к лицу со знаменитым пивоваром. Оба представителя народа обменялись пристальными взглядами, признав друг в друге олицетворение двух мощных сил, действовавших в данный момент, - провинцию и Париж.
      Оба по-братски относились друг к другу: они вместе сражались при взятии Бастилии.
      - Ладно, - сказал Бийо, - вернем якобинцам их петицию, но вместо нее напишем другую.
      - И пусть эту петицию принесут мне в Сент-Антуанское предместье, сказал Сантер, - я ее подпишу и велю подписать своим рабочим.
      Он протянул руку Бийо, и тот пожал ее.
      Это свидетельство братства Парижа и провинции было встречено аплодисментами.
      Бийо вручил Сантеру петицию, и тот, уходя, многообещающе и сочувственно помахал толпе рукой, что было воспринято весьма благожелательно: Сантер обретал популярность.
      - Ну что ж, - сказал Бийо, - якобинцы перетрусили, и, перетрусив, они имеют право отозвать свою петицию, но мы-то никого не боимся и имеем полное право написать новую.
      - Да! Да! - раздались крики. - Новую петицию! Здесь же! Завтра!
      - А почему не сегодня? - бросил Бийо. - Завтра! Кто знает, что будет завтра?
      - Правильно! - закричали вокруг. - Сегодня! Сейчас же!
      Вокруг Бийо образовалась группа хорошо одетых людей; у силы есть свойство притягивать к себе.
      Она состояла из депутатов от кордельеров и сторонников якобинцев, которые либо по незнанию, либо потому, что были решительнее главарей, вопреки принятому решению пришли на Марсово поле.
      Люди эти были пока еще никому не известны, но вскоре все они прославились, хотя и по-разному.
      Там были Робер, м-ль де Керальо, Ролан, Брюн, типографский рабочий, который станет маршалом Франции, публицист Эбер, будущий редактор чудовищного "Папаши Дюшена., Шометт, журналист и студент медицины, Сержан, гравер по меди, который станет зятем Марсо и будет ставить патриотические праздненства, Фабр д'Эглантин, автор "Эпистолярного приключения., Анрио, жандарм гильотины, Майар, свирепый привратник Шатле, которого мы потеряли из виду после шестого октября, но с которым еще встретимся второго сентября, Изабе-отец и Изабе-сын, быть может единственный из участников этого события, который, еще молодой и бодрый в свои восемьдесят восемь лет, смог рассказать об этом событии.
      - Сейчас же! - кричал народ. - Немедленно!
      Ответом были бурные аплодисменты собравшихся.
      - Но кто будет писать? - раздался голос.
      - Я, вы, мы все! - крикнул Бийо. -Это будет поистине народная петиция!
      Один из патриотов побежал раздобыть бумаги, чернил, перьев.
      В ожидании его люди взялись за руки и принялись танцевать фарандолу, распевая "Пойдет! Пойдет!"
      Через минут десять он вернулся со всем необходимым; на всякий случай он купил бутыль чернил, связку перьев и пять стоп бумаги.
      Робер взял перо и под диктовку м-ль Керальо и супругов Ролан написал следующую петицию "Петиция Национальному собранию, написанная на Алтаре отечества 17 июля 1791 г.
      Представители нации!
      Ваши труды близятся к концу; вскоре ваши преемники, избранные народом, пойдут по вашим стопам, не встречая препятствий, которые чинили вам депутаты от привилегированных сословий, естественные враги принципов священного равенства.
      Свершается страшное преступление: Людовик XVI бежал, бесчестно покинув свой пост; государство на краю анархии; граждане арестовывают его в Варенне и препровождают в Париж. Народ столицы настоятельно требует от вас не выносить решения о судьбе преступника, не выслушав мнения остальных восьмидесяти двух департаментов.
      Вы в нерешительности; множество адресов поступает в Национальное собрание, все секции страны единодушно требуют суда над Людовиком. Вы же, господа, предрешили, что он невиновен и неприкосновенен, объявив своим голосованием 16 июля, что по завершении Конституции ему будет представлена конституционная хартия. Законодатели! Это расходится с желанием народа, и мы полагали, что ваша наивысшая слава, ваш долг состоит в том, чтобы быть органом волеизъявления общества. Мы не сомневаемся, господа, что вас подтолкнули к такому решению те многочисленные депутаты, что уже заранее объявили себя противниками Конституции. Но, господа представители великодушного и верящего вам народа, вспомните, что эти двести девяносто непокорных депутатов потеряли право голоса в Национальном собрании, а потому декрет не имеет силы ни по форме, ни по существу: по существу, потому что он противоречит воле народа-суверена; по форме, потому что он принят голосами двухсот девяноста человек, утративших право голосовать.
      Эти соображения, стремление к всеобщему благу, властное желание избежать анархии, к которой толкает нас отсутствие согласия между народом и его представителями, дают нам законное право потребовать от имени всей Франции, чтобы вы вернулись к этому декрету, имея в виду, что преступление Людовика XVI доказано и король отрекся; чтобы вы приняли его отречение и созвали в соответствии с Конституцией новое Собрание, дабы оно, действуя в интересах нации, провело суд над преступником, а главное, произвело замену прежней и организацию новой исполнительной власти."
      Чуть только петиция была закончена, потребовали тишины. Мгновенно прекратился всякий шум, все обнажили головы, и Робер громко прочел то, что мы представили вниманию наших читателей.
      Петиция устроила всех, не было сделано ни одного замечания; напротив, после последней фразы раздались единодушные рукоплескания.
      Теперь оставалось только подписать ее, но сейчас речь шла не о двухстах-трехстах человеках, а самое меньшее о десяти тысячах, и, поскольку люди непрестанно подходили на Марсово поле, было ясно, что через час вокруг алтаря отечества будет уже не меньше тысяч пятидесяти.
      Составители петиции подписали ее первыми, потом передали перо соседям, и через несколько секунд нижняя часть листа была вся заполнена подписями; тогда чистые пронумерованные листы того же формата раздали присутствующим; потом их присоединят к петиции.
      Подписи ставили, положив листы на вазы, стоящие по четырем углам Алтаря отечества, на ступеньки, на колено, на дно шляпы - короче, на все, что могло послужить твердой опорой.
      А тем временем по приказу Национального собрания, отданному Лафайету, приказу, вызванному не подписанием петиции, а утренним убийством, к Марсову полю подошли первые отряды национальной гвардии, но толпа была так занята петицией, что почти не обратила на них внимания.
      Однако последующие события окажутся весьма немаловажными.
      XIX
      КРАСНОЕ ЗНАМЯ
      Командовал этими отрядами один из адъютантов Лафайета. Кто? Имя его неизвестно. У Лафайета было столько адъютантов, что имена их не сохранились в истории.
      С валов раздался выстрел, и пуля задела этого адъютанта, однако рана оказалась легкой, выстрел был единичный, потому на него решили не отвечать.
      Нечто подобное произошло и у заставы Гро-Кайу. Туда прибыл Лафайет с трехтысячным отрядом и пушкой.
      Но там находился Фурнье во главе банды негодяев, возможно, даже тех, что убили куафера и инвалида. Они выстроили баррикаду.
      Баррикада тут же была взята и разрушена.
      Фурнье сквозь колесо телеги выстрелил в упор в Лафайета; к счастью, ружье дало осечку. Фурнье схватили.
      Его привели к Лафайету.
      - Это кто таков? - спросил Лафайет.
      - Тот, кто стрелял в вас, но ружье у него дало осечку.
      - Отпустите его. Пусть он пойдет и повесится.
      Но Фурнье не повесился. Он скрылся и появился только во время сентябрьских убийств.
      Лафайет прибыл на Марсово поле, там подписывали петицию, причем происходило это вполне спокойно и мирно.
      Настолько спокойно, что г-жа Кондорсе гуляла там с годовалым ребенком.
      Лафайет прошел к Алтарю отечества, осведомился, что тут происходит; ему продемонстрировали петицию. После подписания петиции люди обещали разойтись. Ничего предосудительного Лафайет в их поведении не увидел и ушел вместе со своим отрядом.
      Но если выстрел, ранивший адъютанта Лафайета, и осечка ружья Фурнье на Марсовом поле никак не отозвались, но в Национальном собрании они произвели сильнейшее впечатление.
      Не будем забывать, что Собрание хотело произвести роялистский переворот и пыталось использовать для этого все возможные поводы.
      - Лафайет ранен! Его адъютант убит! На Марсовом поле резня!
      Такие сведения циркулировали в Париже, и Национальное собрание официально передало их в ратушу.
      В ратуше уже тоже забеспокоились из-за событий на Марсовом поле; туда были направлены три муниципальных советника - гг. Жак, Рено и Арди.
      Люди, подписывавшие петицию, увидели с высоты Алтаря отечества, как к ним уже со стороны реки направляется новая процессия.
      Встречать ее они направили депутацию.
      Трое муниципальных советников - те, что прошли только что на Марсово поле, - двинулись прямиком к Алтарю отечества, но вместо толпы мятежников, которых они думали найти, толпы возбужденной и грозной, увидели добропорядочных граждан; одни прохаживались группами, другие подписывали петицию, некоторые, распевая "Пойдет! Пойдет!", танцевали фарандолу.
      Толпа была совершенно спокойна, но, быть может, петиция призывала к мятежу? Посланцы муниципалитета потребовали, чтобы им прочитали ее.
      Она была им прочитана с первого до последнего слова, и чтение ее, как прежде, сопровождалось одобрительными возгласами и единодушными рукоплесканиями.
      - Господа, - объявили муниципальные советники, - мы рады узнать ваши намерения, нам сказали, что здесь беспорядки, но, оказывается, нас ввели в заблуждение. Мы немедленно доложим, что видели здесь, расскажем, что на Марсовом поле царит спокойствие. Мы не собираемся мешать вам собирать подписи и окажем вам помощь силами охраны общественного порядка, если кто-то попытается побеспокоить вас. Не будь мы должностными лицами, мы сами подписали бы эту петицию, а если вы сомневаетесь в наших намерениях, мы останемся с вами как заложники до тех пор, пока не будет закончен сбор подписей.
      Таким образом, дух петиции соответствовал общему настроению, раз уж члены муниципалитета, будь они простыми гражданами, подписали бы ее, что не позволяла им сделать лишь принадлежность к муниципальному совету.
      Петиционеров ободрило это заявление трех представителей власти, которых они подозревали во враждебности и которые шли к ним, исполненные недоверия. Во время небольшого столкновения между народом и национальной гвардией два человека были арестованы, и, как обыкновенно случается в подобных обстоятельствах, арестовали совершенно ни в чем не повинных людей; наиболее видные из петиционеров потребовали их освобождения.
      - Мы не можем взять это на себя, - ответили им представители муниципалитета. - Выберите делегатов, они отправятся с нами в ратушу, и справедливость будет восстановлена.
      Выбрали двенадцать делегатов; единодушно избранный Бийо вошел в их число, и все они вместе с представителями муниципалитета направились в ратушу.
      Прибыв на Гревскую площадь, делегаты были крайне удивлены, увидев, что вся она заполнена солдатами; они с трудом проложили себе дорогу сквозь этот лес штыков.
      Предводительствовал делегатами Бийо; он вспомнил, что знает ратушу, и мы были свидетелями, как он не раз входил туда с Анжем Питу.
      Перед дверью зала заседаний трое представителей муниципалитета попросили делегатов секунду подождать, прошли в зал, но больше не появились.
      Делегаты прождали целый час.
      Ничего и никого!
      Раздраженный Бийо нахмурился, топнул ногой.
      Вдруг отворились двери. Вышел муниципальный совет во главе с Байи.
      Байи был бледен; он был прежде всего математик, и ему было присуще точное сознание, что справедливо, а что нет; он чувствовал: его толкают на скверное дело, но у неге был приказ Национального собрания, и Байи его полностью и в точности выполнит.
      Бийо направился прямиком к нему.
      - Господин мэр, мы ждем вас уже больше часу, - обратился он к Байи решительным тоном, знакомым читателю.
      - Кто вы и что хотите мне сказать? - спросил Байи.
      - Кто я? - промолвил Бийо. - Меня удивляет, господин Байи, что вы спрашиваете, кто я. Правда, те, кто ходит кривыми путями, не желают узнавать идущих прямой дорогой. Я - Бийо.
      Байи кивнул; услышав фамилию, он вспомнил человека, который одним из первых ворвался в Бастилию, защищал ратушу в страшные дни, когда были убиты Фулон и Бертье, шел у двери королевской кареты, когда король переезжал из Версаля в Париж, и нацепил трехцветную кокарду на шляпу Людовика XVI; он же разбудил Лафайета в ночь с пятого на шестое октября и, наконец, привез Людовика XVI из Варенна.
      - Ну, а сказать я вам хочу вот что, - продолжал Бийо, - мы посланцы народа, собравшегося на Марсовом поле.
      - И чего же требует народ?
      - Он требует, чтобы исполнили обещание, данное тремя вашими представителями, и освободили двух несправедливо обвиненных граждан, за невиновность которых мы можем поручиться.
      - А разве мы несем ответственность за подобные обещания? - бросил Байи, пытаясь пройти.
      - Но почему же не несете?
      - Потому что они были даны мятежникам!
      Изумленные делегаты переглянулись.
      Бийо нахмурился.
      - Мятежникам? - протянул он. - Ах вот как! Значит, мы теперь стали мятежниками?
      - Да, мятежниками, - подтвердил Байи. - И я направляюсь на Марсово поле, чтобы восстановить там спокойствие.
      Бийо пожал плечами и рассмеялся тем громовым смехом, что в некоторых устах производит угрожающее впечатление.
      - Восстановить спокойствие на Марсовом поле? - переспросил он. - Но там побывал ваш друг Лафайет, побывали трое ваших посланцев, и они подтвердят вам, что на Марсовом поле куда спокойней, чем на Гревской площади.
      В этот момент с испуганным видом вбежал капитан одной из рот батальона квартала Бон-Нувель.
      - Где господин мэр? - крикнул он.
      Бийо посторонился, чтобы капитан увидел Байи.
      - Я здесь, - ответил мэр.
      - К оружию, господин мэр! К оружию! - закричал капитан. - На Марсовом поле драка. Там собрались пятьдесят тысяч разбойников, и они намерены идти к Национальному собранию.
      Едва капитан закончил, тяжелая рука Бийо опустилась ему на плечо.
      - Кто сказал это? - спросил фермер.
      - Кто сказал? Национальное собрание.
      - Национальное собрание лжет! - отрезал Бийо.
      - Сударь! - воскликнул капитан, выхватывая саблю.
      - Собрание лжет! - повторил Бийо и вырвал саблю у капитана из рук.
      - Прекратите, прекратите, господа! - обратился к ним Байи. - Мы сейчас пойдем сами поглядим, как там обстоят дела. Господин Бийо, прошу вас, верните саблю. Если вы имеете влияние на тех, кто прислал вас, возвратитесь к ним и уговорите разойтись.
      Бийо швырнул саблю под ноги капитану.
      - Разойтись? - переспросил он. - Имейте в виду, право подавать петиции признано за нами законом, и до тех пор, пока закон не отнимет его у нас, никому - ни мэру, ни командующему национальной гвардией - не будет позволено препятствовать гражданам в выражении их пожеланий. Вы на Марсово поле? Мы опередим вас, господин мэр!
      Те, кто окружал участников этой сцены, ждали только приказания, слова мэра, чтобы арестовать Бийо, но Байи почувствовал, что этот человек, говорящий с ним столь непреклонно и сурово, является выразителем мнения народа.
      Он дал знак пропустить Бийо и делегатов.
      Когда те вышли на площадь, то увидели в одном из окон мэрии огромное красное знамя, и порывы ветра, предвестники собиравшейся на небе грозы, трепали его кровавое полотнище.
      К несчастью, гроза рассеялась; несколько раз громыхнуло, но дождь не пошел, только стало еще душнее да воздух напитался электричеством.
      Когда Бийо и остальные одиннадцать депутатов вернулись на Марсово поле, толпа увеличилась по крайней мере еще на треть.
      По самым приблизительным подсчетам, в этой огромной впадине собралось около шестидесяти тысяч человек.
      Эти шестьдесят тысяч граждан и гражданок разместились на откосе, а также вокруг Алтаря отечества, на самом помосте и на ступенях.
      Пришли Бийо и одиннадцать делегатов. Со всех сторон люди потянулись к ним, окружили, сгрудились вокруг. Освобождены ли двое арестованных? Что велел ответить мэр?
      - Двое граждан не освобождены, и мэр ничего не велел ответить; он ответил сам, объявив петиционеров мятежниками.
      Мятежники со смехом приняли звание, каким их наградили, и вернулись к своим прогулкам, беседам, занятиям.
      Все это время люди продолжали подписывать петицию.
      Уже собрали около пяти тысяч подписей, к вечеру надеялись иметь все пятьдесят. Национальное собрание вынуждено будет покориться столь единодушно выраженному мнению.
      Тут прибежал запыхавшийся гражданин. Он не только видел, как и делегаты, красное знамя в окне ратуши, но еще был свидетелем, как при известии о выступлении к Марсову полю национальные гвардейцы разразились радостными криками, как они заряжали ружья и как после этого муниципальный чиновник прошел вдоль рядов и что-то шептал командирам.
      Затем национальная гвардия, предводительствуемая Байи и муниципалитетом, направилась к Марсову полю.
      Этот гражданин бежал бегом, чтобы опередить их и сообщить патриотам зловещую весть.
      Однако такое спокойствие, такое согласие, такое братство царили на этом огромном пространстве, освященном прошлогодним праздником федерации, что граждане, действовавшие в соответствии с правом, дарованным им Конституцией, не могли поверить, будто их собрание может для кого-то представлять угрозу.
      Они решили, что вестник ошибается.
      Продолжался сбор подписей, рядом танцевали и пели.
      И вдруг донесся барабанный бой.
      Он приближался.
      Люди стали встревоженно переглядываться. Смятение началось с откоса: над ним, словно стальные всходы, вдруг засверкали штыки.
      Члены различных патриотических обществ стали собираться кучками, совещаться и предложили разойтись.
      Но Бийо закричал с помоста Алтаря отечества:
      - Братья! Что противозаконного мы делаем? Чего нам бояться? Либо закон о военном положении направлен против нас, либо нет. Но если он не направлен против нас, зачем нам бежать отсюда? А если да, его нам объявят, предупредят, и тогда у нас будет время разойтись.
      - Да! Да! - закричали со всех сторон. - Мы действуем в рамках закона! Подождем объявления! Должно быть троекратное объявление. Остаемся! Остаемся!
      И все остались.
      В ту же секунду барабанный бой прозвучал уже совсем рядом, и национальная гвардия вступила на Марсово поле через три входа.
      Треть национальной гвардии вошла через проход, соседствующий с Военной школой.
      Вторая треть-через проход, расположенный чуть ниже.
      Еще одна треть - через проход, что расположен напротив Шайо. Этот отряд прошел под красным знаменем по деревянному мосту. В его рядах находился Байи.
      Но красное знамя было не слишком велико и потому осталось незамеченным, так что этот отряд привлек ничуть не больше внимания, чем два остальных.
      Это то, что видели петиционеры, собравшиеся на Марсовом поле. А что же увидели прибывшие войска?
      Огромное поле, по которому прохаживались люди в самом миролюбивом настроении, а в центре его Алтарь отечества, гигантское сооружение на помосте, куда, как мы уже рассказывали, поднимались по четырем гигантским лестницам, по каждой из которых мог пройти целый батальон.
      На помосте возвышалась ступенчатая пирамида, на верхней площадке которой находился Алтарь отечества, осененный изящной пальмой.
      На каждой ступени сверху донизу сидели люди - столько, сколько могло поместиться.
      Это была шумная, оживленная человеческая пирамида.
      Национальная гвардия квартала Сен-Клод и Сент-Антуанского предместья, примерно четыре тысячи человек с артиллерией, вошла через проход рядом с южным углом Военной школы.
      Она выстроилась перед зданием школы.
      Лафайет не особенно доверял людям из предместья, составлявшим демократическое крыло его армии, поэтому он поставил рядом с ними батальон наемной гвардии.
      Это были современные преторианцы.
      Она состояла, как мы уже говорили, из бывших военных, из уволенных французских гвардейцев, из разъяренных лафайетистов, которые, узнав, что в их идола стреляли, пришли отомстить за это преступление, равнявшееся, на их взгляд, тому, какое совершил король против народа.
      Наемная гвардия вошла со стороны Гро-Кайу и с угрожающим видом промаршировала до центра Марсова поля, остановившись напротив Алтаря отечества.
      Третий же отряд, прошедший по деревянному мосту и предшествуемый жалким красным знаменем, представлял собой резерв национальной гвардии, в который были собраны сотня драгунов и шайка парикмахеров со шпагами на боку, поскольку право носить шпагу было их привилегией, но, впрочем, вооруженных до зубов.
      Через те же проходы, в которые вошла пешая национальная гвардия, въехали несколько эскадронов кавалерии, подняв пыль, взметенную к тому же еще недолгим предгрозовым вихрем, который можно рассматривать как предвестие, и пыль скрыла от зрителей трагедию, что вот-вот должна была разыграться, или в лучшем случае позволила им видеть ее сквозь пелену либо разрывы в ней.
      И то, что можно было разглядеть сквозь пыльную пелену или разрывы в ней, мы и попытаемся описать.
      Первым делом была видна толпа, теснившаяся перед кавалеристами, что, отпустив поводья, скакали галопом по широкому кругу; толпа, которая, оказавшись замкнута в стальное кольцо, отступила к подножию Алтаря отечества, словно к порогу неприкосновенной святыни.
      Затем со стороны реки раздался ружейный выстрел, а следом за ним залп, дым которого поднялся к небу.
      Байи был встречен улюлюканьем уличных мальчишек, обсевших откос со стороны улицы Гренель; они продолжали улюлюкать, и вдруг прозвучал выстрел; пуля пролетела мимо мэра Парижа и легко ранила одного драгуна.
      Тогда Байи приказал открыть огонь, но стрелять в воздух, только чтобы попугать.
      Но первому залпу, словно эхо, ответил второй.
      Это стреляла наемная гвардия.
      В кого? Почему?
      В мирную толпу, окружавшую Алтарь отечества!
      После залпа раздался страшный многоголосый крик, и взорам предстала картина, какую до той поры редко случалось видеть, но потом приходилось видеть неоднократно.
      Бегущая толпа, оставляющая позади себя неподвижные трупы и раненых, корчащихся в лужах крови.
      А среди дыма и пыли кавалерия, яростно преследующая убегающих.
      Марсово поле являло собой прискорбное зрелище. Застрелены были преимущественно женщины и дети.
      И тут произошло то, что и происходит в подобных обстоятельствах: солдаты ощутили безумную жажду крови, почувствовали сладострастную безнаказанность резни.
      Орудийная прислуга кинулась к пушкам, готовая открыть огонь.
      Лафайет едва успел подскакать к батарее и встать между пушками и толпой.
      После секундного замешательства обезумевшая толпа инстинктивно ринулась в сторону позиций национальной гвардии квартала Сен-Клод и Сент-Антуанского предместья.
      Национальная гвардия разомкнула ряды и пропустила беглецов; ветер гнал дым в ее сторону, так что она ничего не видела и думала, что людей гонит один только страх.
      Но когда дым рассеялся, она с ужасом увидела землю, залитую кровью и усеянную трупами.
      В этот момент к национальной гвардии Сен-Клод и Сент-Антуанского предместья подскакал галопом адъютант и приказал двигаться вперед и совместно с другими отрядами очистить поле.
      Но национальные гвардейцы, напротив, взяли на прицел адъютанта и кавалерию, преследующую толпу.
      Адъютант и кавалеристы отступили перед штыками патриотов.
      Все, кто бежал в эту сторону, нашли несокрушимых защитников.
      Буквально в несколько минут Марсово поле опустело, на нем остались только тела мужчин, женщин и детей, убитых или раненных залпом наемной гвардии да порубленных саблями или растоптанных конями драгун.
      И все-таки во время этой резни, не испугавшись вида падающих людей, криков раненых, грохота выстрелов, патриоты собрали листы с петицией и подписями, которые так же, как люди, нашли убежище сперва в рядах национальной гвардии Сен-Клод и Сент-Антуанского предместья, а затем, вероятнее всего, в доме Сантера.
      Кто отдал приказ стрелять? Неизвестно. Это одна из тех исторических тайн, что остаются невыясненными, невзирая на самые дотошные расследования. Ни рыцарственный Лафайет, ни честнейший Байи не хотели крови, но все равно эта кровь преследовала их до самой смерти.
      В этот день рухнула их популярность.
      Сколько жертв осталось на поле после резни? Опять же неизвестно, так как одни занижали их число, чтобы уменьшить ответственность мэра и командующего национальной гвардией, другие же завышали, чтобы усилить народную ярость.
      Настала ночь, трупы бросили в Сену, и Сена, безмолвная сообщница, понесла их к океану; океан поглотил их.
      Тщетно Национальное собрание не только признало невинными Байи и Лафайета, но и поздравило их, тщетно конституционалистские газеты именовали эту акцию триумфом закона; это был позорный триумф, как позорны все подобные же дни, когда власть убивает безвинных людей. Народ, который всему дает истинное имя, назвал этот якобы триумф побоищем на Марсовом поле.
      XX
      ПОСЛЕ ПОБОИЩА
      Вернемся в Париж и посмотрим, что же происходило там.
      Париж услыхал грохот выстрелов и содрогнулся. Париж еще точно не знал, кто прав, а кто нет, но почувствовал, что ему нанесли рану и из этой раны струится кровь.
      Робеспьер находился все время в Якобинском клубе, словно комендант в своей крепости, тут он был по-настоящему всемогущ. Но в тот миг в стенах крепости народа была проломлена брешь, проломлена при уходе Барнавом, Дюпором и Ламетом, и теперь всякий мог войти в нее.
      Якобинцы выслали одного из членов клуба на разведку.
      А вот их соседям фейанам не было нужды высылать разведчиков: они час за часом, минута за минутой имели самые точные сведения. Именно они начали эту партию и только что выиграли ее.
      Посланец якобинцев возвратился минут через десять. Он встретил беглецов, и те сообщили ему страшное известие:
      - Лафайет и Байи убивают народ!
      Что поделать! Не все могли слышать отчаянные крики Байи, не все могли видеть, как Лафайет кинулся на пушки.
      Посланец в свой черед бросил этот вопль ужаса собравшимся, не слишком, правда, многочисленным: в старом монастыре находилось человек тридцать, от силы сорок.
      Они понимали, что это на них фейаны возложат ответственность за подстрекательство. Ведь первая петиция вышла из их клуба. Правда, они отозвали ее, но вторая явно была дочерью первой.
      Якобинцы перетрусили.
      И без того бледный Робеспьер, это, как его именовали, олицетворение добродетели, воплощение философии Руссо, стал мертвенно-зеленым. Осторожный аррасский депутат попытался улизнуть, но не сумел: его силой заставили остаться и разделить общую участь. А участь эта ужасала его.
      Якобинское общество заявило, что оно не имеет касательства к поддельным и фальсифицированным печатным произведениям, приписываемым ему, что оно вновь поклянется в верности Конституции и обязуется подчиняться декретам Национального собрания.
      Едва успели сделать это заявление, с улицы по старинному монастырскому коридору донесся сильный шум.
      Слышался смех, крики, возгласы, угрозы, пение. Якобинцы испуганно слушали, надеясь, что толпа эта следует к Пале-Роялю и пройдет мимо.
      Увы! Шумная толпа остановилась у низкой темной двери, выходящей на улицу Сент-Оноре, и некоторые из якобинцев, усугубляя страх, царивший в собрании, закричали:
      - Это наемные гвардейцы, вернувшиеся с Марсова поля! Они требуют разнести здание из пушек!
      К счастью, у всех входов были предусмотрительно поставлены солдатские караулы. Они не позволили разъяренному, опьяневшему от пролитой крови отряду совершить новое кровопролитие. Якобинцы и зрители потихоньку выбрались из монастыря, причем исход этот занял не слишком много времени: якобинцев, как мы уже упоминали, было не больше сорока, а зрителей около сотни.
      Г-жа Ролан, побывавшая в тот день всюду, находилась среди зрителей. Она рассказала, как один из якобинцев при вести, что наемные гвардейцы вот-вот ворвутся в зал, до того перепугался, что вскочил на трибуну для женщин.
      Г-жа Ролан пристыдила его за трусость, и он вернулся в зал.
      Тем временем актеры и зрители потихоньку выскальзывали через приоткрытую дверь.
      Ушел и Робеспьер.
      С секунду он пребывал в нерешительности. Направо повернуть или налево? Идти к себе - значит, налево; Робеспьер, как известно, жил в Сен-Клод, но тогда придется пройти через ряды наемной гвардии.
      Поэтому он предпочел отправиться в предместье Сент-Оноре и попросить приюта у жившего там Петиона.
      Он повернул направо.
      Робеспьеру очень хотелось остаться незамеченным, но как это было сделать в его оливковом фраке, воплощении гражданской безупречности, - полосатый фрак он надел гораздо позже - с очками, свидетельствующими, что сей доблестный патриот до срока испортил себе зрение в ночных бодрствованиях, с его крадущейся походкой то ли лисицы, то ли хорька?
      Не успел он пройти по улице и двух десятков шагов, как прохожие заметили его и стали показывать друг другу:
      - Робеспьер!.. Ты видел Робеспьера!.. Вон Робеспьер!..
      Женщины останавливались, молитвенно складывая руки: женщины очень любили Робеспьера, который во всех выступлениях старался выказать чувствительность своего сердца.
      - Как! Неужели это сам господин де Робеспьер?
      - Он самый!
      - Где он?
      - Вон. Видишь этого худого человека в напудренном парике, что из скромности пытается проскользнуть незамеченным?
      Робеспьер старался проскользнуть незамеченным вовсе не из скромности, а от страха, но кому бы пришло в голову сказать, что добродетельный, неподкупный Робеспьер, народный трибун, струсил?
      Какой-то человек чуть ли не в лицо ему заглянул, чтобы убедиться, вправду ли это Робеспьер.
      Не зная, с какой целью этот человек приглядывается к нему, Робеспьер еще глубже надвинул шляпу.
      А тот убедился, что перед ним действительно вождь якобинцев.
      - Да здравствует Робеспьер! - завопил он.
      Робеспьер предпочел бы встретиться с врагом, нежели с таким другом.
      - Робеспьер! - закричал еще один фанатик. - Да здравствует Робеспьер! Если уж нам так нужен король, пусть он станет им.
      О бессмертный Шекспир! Цезарь мертв, его убийца "пусть станет Цезарем"!
      Если кто-то когда и проклинал свою популярность, то это был Робеспьер.
      Вокруг него собралась большая группа, его уже хотели с триумфом понести на руках.
      Он бросил испуганный взгляд направо, налево, ища открытую дверь, какой-нибудь темный переулок, чтобы убежать, скрыться.
      И тут он почувствовал, как его взяли за руку и потащили в сторону, и чей-то дружеский голос тихо произнес:
      - Идемте!
      Робеспьер подчинился, позволил увести себя; за ним закрылась дверь, и он увидел, что находится в мастерской столяра.
      Столяру было от сорока двух до сорока пяти лет. Рядом с ним стояла жена, а в задней комнате две дочери, одна пятнадцатилетняя, другая восемнадцатилетняя, накрывали стол для ужина.
      Робеспьер был страшно бледен; казалось, он вот-вот лишится чувств.
      - Леонора, стакан воды! - велел столяр.
      Леонора, старшая дочка, дрожащей рукой поднесла Робеспьеру стакан.
      Вполне возможно, что губы сурового трибуна коснулись руки м-ль Дюпле.
      Дело в том, что Робеспьер оказался в доме столяра Дюпле.
      Покуда г-жа Ролан, понимающая, какая опасность грозит главе якобинцев, ждет его в Сен-Клод, чтобы предложить убежище у себя, оставим Робеспьера, который пребывает в полной безопасности у семейства Дюпле, ставшего вскорости его семейством, и вернемся в Тюильри.
      И на этот раз королева ждала, но поскольку ждала она не Барнава, то находилась не в комнатах г-жи Кампан, а в своих покоях, и не стоя, держась за ручку двери, а сидя в кресле и подперев подбородок рукой.
      Она ждала Вебера, которого послала на Марсово поле и который все видел с холма Шайо.
      Чтобы отдать справедливость Марии Антуанетте, чтобы сделать понятнее ненависть, которую, как утверждали, она питала к французам и за которую ее так упрекали, мы, рассказав, что она вынесла при возвращении из Варенна, расскажем, что она вынесла после возвращения.
      Историк может быть пристрастным, мы же являемся всего лишь романистом, и пристрастность для нас недопустима.
      После ареста короля и королевы весь народ жил одной только мыслью: однажды сбежав, они способны сбежать снова и на сей раз вполне могут оказаться за границей.
      Королева же вообще в глазах народа выглядела колдуньей, способной, подобно Медее, улететь из окна на колеснице, влекомой парой драконов.
      Подобные подозрения живы были не только среди народа, к ним склонялись даже офицеры, приставленные охранять Марию Антуанетту.
      Г-н де Гувьон, который упустил ее, когда она бежала в Варенн, и любовница которого, служительница гардеробной, донесла про поездку к Байи, заявил, что снимает с себя всякую ответственность, если к королеве будет иметь право входить какая-либо другая женщина, кроме г-жи де Рошрель; так звали, как помнит читатель, эту даму из гардеробной.
      Перед лестницей, ведущей в покои королевы, он велел повесить портрет г-жи де Рошрель, чтобы часовой мог свериться по нему, та или не та женщина направляется наверх, и не пропускал никого другого.
      Королеве сообщили об этом, она тотчас отправилась с жалобой к королю. Людовик XVI не поверил услышанному и спустился вниз, чтобы убедиться, правда ли это. Оказалось, правда.
      Король пригласил г-на де Лафайета и потребовал убрать портрет.
      Портрет убрали, и камеристки королевы вновь получили возможность прислуживать ей.
      Но взамен этого унижения было придумано другое, не менее уязвляющее королеву: офицеры батальона, который нес караул в салоне, смежном со спальней королевы и именовавшемся большим кабинетом, получили приказ все время держать открытой дверь в спальню, чтобы постоянно иметь королевское семейство под присмотром.
      Как-то король случайно закрыл дверь.
      Дежурный офицер тотчас же открыл ее.
      Король вновь закрыл ее.
      Офицер же, снова открыв ее, объявил:
      - Государь, дверь закрывать бесполезно: сколько раз вы ее закроете, столько раз я ее открою. Таков приказ.
      Дверь осталась открытой.
      Офицеры позволили закрывать двери, только когда королева одевается или раздевается.
      Чуть только королева оделась или легла в постель, дверь распахивалась.
      Это было невыносимо.
      Королеве пришло в голову поставить кровать горничной рядом со своей, чтобы та находилась между нею и дверями.
      Полог кровати горничной являл собой заслон, за которым королева могла одеваться и раздеваться.
      Однажды ночью дежурный офицер, видя, что горничная спит, а королева бодрствует, воспользовался этим и подошел к королевской постели.
      Королева взглянула на него так, как могла взглянуть лишь дочь Марии Терезии, когда видела, что кто-то недостаточно почтителен с нею, но отважный офицер, которому и в голову не приходило, что он проявляет непочтение к королеве, ничуть не испугался, а, напротив, посмотрел на нее с жалостью, которую королева сумела почувствовать.
      - Государыня, - обратился он к ней, - раз уж мы с вами сейчас одни, я дам вам несколько советов.
      И тут же, не интересуясь, желает ли королева слушать его, он объяснил ей, что бы сделал, будь он на ее месте.
      Королева, которая с гневом смотрела на него, когда он подходил, услышав его вполне добродушный тон, позволила ему говорить, а потом уже слушала с глубокой печалью.
      Но тут проснулась горничная и, увидев у постели королевы мужчину, вскрикнула и хотела позвать на помощь.
      Королева остановила ее:
      - Нет, Кампан, позвольте мне послушать, что говорит этот господин... Он хороший француз, и, хотя заблуждается, как многие другие, относительно наших намерений, его слова свидетельствуют о неподдельной преданности королю.
      И офицер высказал королеве все, что собирался сказать.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26