Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Повесть о пережитом

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Дьяков Борис / Повесть о пережитом - Чтение (стр. 10)
Автор: Дьяков Борис
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


      — И это сделаем, — улыбнувшись, пообещал Ефремов.
      Комиссарчик согласно кивнул головой.
      Невропатолог Бачинский вышел, поскрипывая протезом. Говорил уверенно, спокойно:
      — Нуте-с, что же сказать?.. Физиотерапевтическое отделение снизило количество койко-дней. Нам удается восстанавливать трудоспособность у гипертоников. Применяем свой метод лечения: обыкновенную валерьянку. Вам известно, что у некоторых больных давление подскакивает до двухсот сорока. А двести, двести двадцать — обычное явление.
      Он выпрямился.
      — Смею доложить: из десяти больных семь, а то и восемь возвращаются к труду. С разрешения полковника Евстигнеева, — закончил Бачинский, — пишу здесь научный труд по гипертонии. Материал, прямо скажу, редчайший.
      Флоренский принес на собрание несколько железяк. Пояснил, что представляет собой прибор, который, по его убеждению, позволит быстро и эффективно лечить переломы конечностей.
      — Вам никто не мешает с научной работой? — спросил Комиссарчик. — Если что… — к майору Ефремову. Все будет в порядке.
      — Благодарю вас, — ответил Флоренский. — Есть одна помеха: номер на спине.
      Комментариев не последовало…
      Затем слова попросил я. Вышел к столу: кумачовая скатерть, графин с водой, за столом люди… Все, как прежде, как всю жизнь!
      — Сегодня мы обсуждаем вопрос о повышении производительности труда, — сказал я. — В труде весь человек раскрывается! Нужно только увлечь работой, заинтересовать, чтобы делал он все со смыслом, понимал, что приносит пользу общему делу. Тогда и больных среди заключенных будет меньше!.. Почему бы не объявить по всей трассе соревнование производственных бригад? Учредить переходящее знамя! Тем, кто его завоюет, выдавать добавочное питание! А лучших представлять к зачетам, снижать сроки!
      Заключенные громко зааплодировали.
      — Тогда, товарищ майор, люди обретут… Простите… Гражданин майор!.. Тогда люди обретут такую силу духа, такое сознание, что…
      Лихошерстов вскочил, злобно уставился на меня.
      — Что вы тут несете? Забыли, где находитесь?! Уж очень шибко шагаете! На пятки наступим!
      Сидевший около меня Миша Дорофеев блеснул очками.
      — Хо-хо!
      — А вы что? — не отступал я. — Воспитателем называетесь? Подписка на заем разрешена? Научные конференции проходят? Общие собрания можно? А почему соревнование нельзя?.. Где же логика? Вы обязаны возвращать людей к нормальной советской жизни!
      У Лихошерстова исказилось лицо.
      — Вы окончательно распоясались! — выкрикнул он. На рыжеватом лице выступил пот. — Поучать вздумали?! «Люди, люди!..» А сами издеваетесь над человеком!
      — Над кем? — оторопел я.
      — Над больным!.. Не виляйте хвостом!.. Нарочно людей в лагере озлобляете!.. Сняли с питания, зачислили в покойники, а когда этот «покойник» пришел в канцелярию, вы что сказали? «Принеси справку из морга, что ты живой!»
      — Неправда! — вскипел я. — Эмир! Это ты так доложил?
      Эмир смутился, отвел глаза в сторону.
      Я перевел взгляд на Лихошерстова.
      — Гражданин лейтенант! Я заключенный. У меня никаких прав. А у вас все права, кроме одного: лгать!
      …Настал и день самодеятельного концерта. Мне поручили конферанс. Перед началом я стоял на сцене и в дырочку на занавесе смотрел в зал.
      В первом ряду — лагерные начальники, вольнонаемные врачи и комиссия из Тайшета: двое военных, розовощекий штатский и женщина средних лет в черном костюме. С ней беседуют Ефремов и Комиссарчик… Лихошерстов, выпячивая грудь, разговаривает со штатским. Лейтенант Кузник сложил руки на животе и, вобрав голову в плечи, скучно глядит на занавес.
      Во втором, третьем и четвертом рядах — медики-заключенные, работяги. Дальше — больные в халатах. Клуб переполнен, стоят в проходах. В дверях — надзиратели.
      Миша Дорофеев дернул меня за рукав, подморгнул:
      — Не забудь насчет «лихошерстовых пяток»… Нельзя ему спуску давать. Протяни палец, схватит за руку!
      Занавес раздвинулся. В глубине сцены — силуэт кремлевской башни с зажженной рубиновой звездой. Шумные рукоплескания.
      Вышел хор. Появился Берлага, конечно, не во фраке, а в тесной лагерной куртке. Повернулся спиной к залу. На белой тряпке чернели три цифры, чернели, как три широко раскрытых глаза…
      Концерт открывался кантатой о Сталине. Хор запел. В первом ряду задвигались. Заключенные от неожиданности сжались, подергивали плечами, переглядывались. Исполнив кантату, хористы покинули сцену при гробовом молчании зала.
      К рампе вышел Ватолин.
      — Я прочту стихи о матерях, которые не оставляют в беде своих детей… — Он произнес это чуть слышно и начал читать:
 
Ты простишь ли мне, что, бурей скошенный,
В дом привел нежданную беду?
Не кори меня, моя хорошая,
За мою бескрылую судьбу…
 
      Черная лента на голове Ватолина рисовалась мне траурной повязкой…
      Закончил… Скомкал листок. В зале безмолвное напряжение. Затем громкие хлопки и чей-то тонкий голос: «Спасибо, Володя!»
      Ватолин растерянно улыбнулся и быстро ушел за кулисы.
      Заполняя паузу, я сказал, что концерт наш сегодня и лирический и критический. Посоветовал бороться внутри лагпункта не только с недостатками, но и с плохими привычками, как например со зряшными придирками друг к другу. И бросил в зал:
 
Многие привычки гадки,
Но скверней не отыскать —
Пятки попусту хватать!
 
      Лихошерстов побагровел, понял, в чей огород камешек…
      Миша Дорофеев исполнил на балалайке гопака и комаринского. Комическое вокальное трио во главе с санитаром Славкой Юрчаком насмешило всех куплетами — «Мандолина, гитара и бас». И завершил первое отделение опять-таки хор. В зал поплыла любимая мелодия:
 
Ты взойди, взойди, солнце красное…
 
      Многие заключенные поднялись со скамеек, словно боялись, что песня улетит и они ее не поймают, не задержат, не оставят у себя…
      Неумолкаемо длилась овация.
      Шумные хлопки вдруг перекрыл истошный крик. Бледный, трясущийся человек в черном больничном халате шел к сцене, расталкивая стоявших в проходе.
      — Я советский человек!.. Почему у меня номер?.. Я сове….
      Его схватили и выставили во двор.
      В антракте за сцену пожаловал Лихошерстов. Сытое, самодовольное лицо его лоснилось. Говорил с Эмиром. Мы узнали, что тайшетское начальство довольно концертом.
      Меня подозвал стоявший в кулисах, загримированный под советского генерала фельдшер Анатолий Медников. Он потихоньку, в рукав, курил. Нарушителя загораживал своей длинной фигурой Федя Кравченко.
      «Жестокая ирония!» — подумал я, взглянув на Медникова.
      Тяжкая судьба сложилась у этого человека, когда-то организатора ивановской комсомолии… В тридцать седьмом его оклеветали, приговорили к десяти годам, отправили на Колыму. В тридцать девятом вызвали на переследствие. Два с лишним года держали в одиночке, а затем пристегнули к надуманному «военному заговору». Какими только «методами», вплоть до инсценировки расстрела, не заставляли Анатолия «признаться», но неистовый комсомолец не поддался. Его причислили к лику «опасных», прибавили к сроку еще пять лет и вновь — на Колыму. Но не довезли. В бухте «Находка» списали по акту больным — «сактировали», как говорят в лагере. После сформирования «спецконтингента» привезли в Тайшет.
      И вот он — «военный заговорщик» — в форме советского генерала.
      — Берегись Лихошерстова! — предупредил меня Медников. — Имей в виду: когда в руках недалекого человека власть — это опасно!.. Ты знаешь, какой номер он выкинул с нашим дневальным Вэтэо? Хотя вернее будет сказать — Вэтэо с ним?
      Я слышал об этом как-то вскользь и думал — не анекдот ли?
      — Сам свидетель! — подтвердил Медников.
      …Лихошерстов подозвал сутулого, робкого на вид Вэтэо и спросил:
      — Кто у нас может за два дня написать хорошую пьесу об органах?
      — О каких органах? — осторожно задал вопрос дневальный. — О легких, о сердце?..
      — Болван! О советской разведке!.. Чтоб в одном действии, с драматизмом, и с одними мужчинами.
      Вэтэо, обычно малоречивый, исполнительный, разозлился. В нем заговорило оскорбленное профессиональное самолюбие. Он стоял перед Лихошерстовым, кусая губы.
      — Ну? Так кто может?
      — Шекспир! — вырвалось у дневального.
      — А он в каком корпусе?
      — В туберкулезном. Открытая форма.
      — А, черт его забери!.. Все равно, приведи ко мне!
      Вэтэо опешил. Это же — карцер и этап!.. Он заглянул в пятый корпус к своему лагерному другу поделиться безвыходным и угрожающим положением. Лежавший на койке старик одессит услышал, поднялся.
      — Давай халат! Я сойду за Шекспира! — решительно заявил он. — А что мине будет?..
      Дневальный-театровед проинструктировал самоотверженного старика и доставил его в КВЧ.
      — Фамилия? — спросил Лихошерстов, держась на расстоянии от коварных палочек Коха.
      — Шекспир, Вильям! — не моргнув глазом, ответил одессит.
      — Умеешь писать пьесы?
      — А почему нет?
      — Сколько на воле написал?
      — Без малого — сорок.
      — В театрах ставились?
      — Об чем речь?.. Преимущественно в лондонском театре «Глобус»…
      — Ишь ты какой!.. Статья?
      — Шестой пункт.
      — Шпион?
      — Говорят, да. Пусть будет да.
      — Срок?
      — На полную катушку.
      — «Герой»!.. Так напишешь за два дня пьесу?
      — А почему нет?.. Не привыкать.
      — Дневальный тебе сказал — какая нужна пьеса?
      — Сказал. Мине нужен только удар камертоном. А музыка — будет!
      — Иди исполнять!
      — Исполня-ять?.. Сначала надо написать, — как бы не поняв, заметил старик.
      — Исполнять мой приказ! — сурово пояснил Лихошерстов.
      Через час «Шекспир» и его «антрепренер» все же были посажены в карцер «за выпад против офицера»…
      …Медников с таким актерским мастерством, в лицах, нарисовал эту картину, что удержаться от смеха было невозможно. Мы все трое откровенно, во весь голос, хохотали. Проходивший мимо Лихошерстов покривился.
      — Дисциплина! — резко сказал он. — В зале слышно.
      Мы притихли…
      Второе отделение началось сценкой из прежней постановки «Весны на Одере». Как всегда, с блеском играл Медников. В прошлом году, после премьеры, его поощрили за великолепное исполнение роли советского генерала дополнительным питанием на три дня. Но мне казалось, что сегодня Анатолий с трудом вел сцену: его разбирал смех…
      Саша Кравцов — бывший хорист Большого академического театра СССР — щуплый, с ястребиным лицом, спел «Я помню чудное мгновенье» и на бис — «Где ж ты, мой сад»… Кравцова сменил фельдшер восьмого корпуса Аксенов, в прошлом солист Иркутского театра оперетты, с выпученными голубоватыми глазами и сохранившейся актерской внешностью.
      За кулисами, пока пел Аксенов, ко мне подъехал с разными лясами Эмир. А потом вдруг сказал:
      — Следующим номером объявляй фельетон.
      — Какой фельетон? В программе его нет.
      — Подготовили. Объявляй!
      — А кого прорабатывают?
      — Тебя!
      — Меня?! За что?
      — За «мертвеца».
      — Это же подло!
      — Лихошерстов приказал…
      — Не буду объявлять! — категорически отказался я.
      — Тогда придется мне…
      Эмир вышел к рампе. Со сцены он всегда почему-то шепелявил:
      — Шченический фельетон! В роли медштатиштика наш «Карандаш». Ожившего мертвеца исполняет Олег Баранов!
      Ложь была инсценирована…
      Не дождавшись окончания концерта, я смыл румяна и ушел в барак, в тишину.
      Ночью у меня поднялся сильный жар. Голова и лицо покрылось сыпью. Пришел Бачинский. Осмотрел.
      — Нуте-с?.. Нуте-с?.. Перенервничали, молодой человек!
      Поместили меня в четвертый корпус, в палату, где лежали агроном с Украины (умирал после инсульта), гитлеровский староста с «пляской святого Витта» и харбинец-радиодиктор, с которым я встретился на Новосибирской пересылке, сын русского белоэмигранта. От стен пахло плесенью.
      Днем дважды появлялся в корпусе Баринов. Подходил ко мне, интересовался температурой.
      Бачинский позвал меня в процедурную.
      — Учтите, главный врач целый месяц не был у нас, а сегодня уже вторично. Это он к вам. Имеете солидную защиту!
      — Преувеличиваете, Ярослав Владимирович. Баринов не защитник для нашего брата. Разве не знаете его знаменитую фразу: «Прежде всего я чекист, а потом уже врач»?
      Бачинский задумался.
      — Где-то я читал замечательную мысль: «Все победы начинаются с побед над самим собой»!
      Однажды я вышел на корпусное крылечко. День был ветреный. Мошка притихла.
      Неподалеку проходила Череватюк.
      — Здравствуйте, гражданин начальник!
      Она подняла голову.
      — Здравствуйте.
      Остановилась. Посмотрела в мою сторону. Скрылась в дверях канцелярии.
      У меня внезапно созрело решение. Вернулся в палату… Карандаш стремительно забегал по бумаге: «Что я делаю?! Это невозможно! Я же заключенный!..» Но какая-то сила толкала меня.
      Немного погодя я вошел в кабинетик Нины Устиновны.
      — Была уверена, что придете, — сказала она, дымя папиросой. — Садитесь.
      — Меня оклеветал Лихошерстов.
      — Знаю.
      Я положил на стол тетрадный листок. На нем:
      «Секретарю партбюро лагпункта 02… От члена ВКП (б), заключенного № АА-775…»
      Череватюк прочитала. Вскинула на меня глаза.
      — У вас температура. Идите в корпус…
      Томительно тянулись дни.
      Вскоре я один остался в палате. Радиодиктор выздоровел. Старосту перевели в хирургический.
      Баринов по-прежнему заходил в корпус, как бы мимоходом навещал меня, щупал мою голову.
      — Сыпи меньше, меньше! — утверждал он.
      Забежал как-то Ульмишек:
      — Конокотину плохо.
      Вслед за ним — Эмир:
      — Тебе посылка с пенициллином. Завтра Лихошерстов привезет…
      Появился Дорофеев.
      — Прощай, Дьяков! Ухожу на этап. На авторемонтный!
      Новость была неожиданной. «Проштрафился, что ли?»
      — Со мной вместе уезжают и Котик, и Мишка из спецчасти… Так сказать, по «внутренним соображениям»… Начальники «регулируют»… Ну, и хрен с ними! Всюду есть человеки…
      Дорофеев нервно протирал стекла очков, жмурился, покашливал — першило в горле. Подсел ко мне и тихо сказал:
      — Очень может быть, Борис, больше не свидимся. Знай: я здесь потому, что меня… убили.
      — Что значит — убили? Оклеветали, ты хочешь сказать?
      — Именно — убили! Клевета, друг мой, бывает разная. Но есть такая, что бьет прямо в сердце, намертво!
      Мы расцеловались, и Дорофеев ушел.
      Простился со мной и Яков Ефремович Котик.
      — Меня еще никогда не подводила интуиция, — сказал он, пожимая мне руку. — Мы с вами встретимся в метро!
      В один из дней заглянула ко мне Череватюк.
      — Здравствуйте! — Протянула открытую ладонь.
      Мои руки сделались тяжелыми, чужими.
      — Что же вы? Здравствуйте!
      Я сдавил ее тонкие, длинные пальцы.
      Она осторожно присела на табуретку.
      — Мы обсудили ваше заявление. Клевета отвергнута… Подробности?.. Пожалуй, не стоит о них!
      Нервы мои сдали. Я отвернулся. Даже «спасибо» не мог выговорить.
      — Ну вот… — Череватюк развела руками. — Думала, обрадую… Вам дают бром?
      И в эту минуту в коридоре не своим голосом закричал дневальный:
      — Внима-а-ание-е!
      Нина Устиновна быстро встала.
      По корпусу разбрелись солдаты в темных халатах: обыск.
      Ко мне в палату шагнул высокий надзиратель с ушами-варениками и наклонил голову, чтобы не стукнуться о притолоку. Как-то раз, глядя на него, я в шутку шепнул Тодорскому: «Вот бы отвернуть ему уши, а там творог!» Теперь же эти загнутые ушные раковины произвели на меня совершенно иное, пугающее впечатление: будто в дверях вырос кто-то, готовый ж прыжку.
      Надзиратель козырнул:
      — Извините, товарищ лейтенант!
      Обшарил все углы в палате, тумбочку, отвернул матрац. Под подушкой нашел тетрадку. Раскрыл. Беззвучно рассмеялся.
      — Стишки… Не положено!
      Сунул ее в карман.
      — Сейчас же верните! — приказала Череватюк. — Я читала.
      — Слушаюсь, товарищ лейтенант!
      Сержант положил тетрадь на тумбочку и ретировался.
      — Что за тетрадь? — спросила Нина Устиновна.
      — С оказией получил… От писателя Четверикова… Ленинградец.
      — Из Ленинграда получили?
      — Нет, с пересылки… Его куда-то гнали. Попросил сохранить.
      Нина Установка подняла брови.
      — Значит, он… тоже?
      — Тоже…
      — Стихи?..
      — Поэма о революции, о Ленине.
      Она встряхнула головой. Пышные волосы ее шелохнулись. Тяжело вздохнула.
      — Как все это сложно. Сложно и непонятно… Я не могу здесь больше… — проговорила Череватюк и пошла к дверям.
      Вскоре Баринов получил отпуск, уехал на два месяца в Ленинград. Нину Устиновну вызвали на совещание в Тайшет. Меня тут же сняли с истории болезни, хотя свищ еще не зажил и на голове оставалась сыпь.
      Когда я пришел в канцелярию, Юрка огорченно сказал:
      — Дьяков, собирай сидор… Отправляют тебя на ноль сорок третью, на штрафную!
      — Так я же больной!.. И почему на штрафную?
      — Ты заключенный, а затем уже больной. Крючок говорит… конечно, с чужого голоса, ты понимаешь:
      «Пусть там соревнование организует!..» Никогда, брат, не лезь в драку с начальством.
      Уложив мешок, я направился к Перепелкиной. Она сделала мне перевязку, отдала коробку с пенициллином.
      — В таком состоянии вас не имели права назначать в этап, — угрюмо проговорила она. — Но я… я ничего… я бессильна… До свидания!
      — До свидания, Клавдия Александровна!
      Из перевязочной я зашел к Конокотину. Он лежал на койке в дальнем углу палаты. Встревожился, узнав, что меня отправляют в этап, да еще на лагпункт 043, который все на трассе зовут «штрафной колонной».
      — Разлучают… — скорбно проговорил он. — Присядьте.
      — Еще со многими надо проститься…
      — Все равно, перед отъездом полагается присесть… Увидимся ли?..
      Я сел у изголовья Конокотина. Он молча держал меня за руку. И вдруг взглянул глазами, наполненными ужасом.
      — Скажите… а если… все это… все мы здесь… с ведома и указания его?! — спросил он сдавленным голосом, порывисто откинул одеяло и приподнялся. — Я, кажется, с ума схожу!
      В дверях появился Крючок.
      — В акурат тут! Мать твою вдребезг!.. По всей зоне ищу! Выдь!.. Мигом на вахту!
      На пороге палаты я задержался. Поднял руку. Конокотин тоже. И, подняв, он заслонил свое лицо.
      У ворот вахты выстроились этапники. Я оказался крайним, рядом с Николаем Павловым — «таежным поваром». Было нас двадцать восемь. На спинах — мешки, в руках — котомки, на головах — марлевые сетки. А на ногах — у кого кирзовые ботинки, у кого боты «ЧТЗ». Я держал под мышкой коробку с пенициллином. «Только бы не уронить, не разбить!»
      В рядах однотонное гудение, похожее на гул отзвонившего колокола.
      Быстро вечерело. Пряталось темно-малиновое солнце…
      Надзиратели проверили, у всех ли в порядке номера на спинах. Ощупали каждого. Приказали: «Сидоры — на землю!» Ощупали и сидоры. У двух-трех что-то заподозрили, высыпали вещи на землю, в пыль. Ничего не нашли…
      На крыльцо выплыл Нельга с формулярами в руке. Начал выкрикивать:
      — Фамилия? Имя, отчество? Год рождения? Статья?..
      Ко мне подошли Тодорский и Ульмишек. Потом Флоренский, Толоконников, Толкачев, Ром. Федя Кравченко не смог прийти к вахте: лежал с высокой температурой… Говорили обо всем и ни о чем. Только не об этапе. Но говорили так, словно скоро все должны встретиться.
      Послышался шум поезда.
      — Пригото-овься-я! — заорал Нельга.
      Я обнялся с друзьями.
      — Александр Иванович! До свидания! Обязательно увижу тебя в погонах советского генерала!
      Тодорский улыбнулся.
      — Ты безнадежный оптимист!
      Ворота раскрылись. В них — офицер конвоя.
      — Внимание! Идти прямо. Шаг вправо, шаг влево считается побегом. Оружие будет применено без предупреждения!.. Взяться за руки!.. Шагай!
      Согнувшись под тяжестью мешков, мы двинулись. Из ворот выползло как бы единое разноликое и многоногое живое существо…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

В глубине тайги

       Поезд остановился на полустанке. Вытряхнулись из вагонов в какие-нибудь две минуты. Было светлое утро. Ночью прошел дождь, земля лоснилась, сверкали лужи. Первое сообщение приятное: вещи нести не надо, их повезет полуторатонка. Второе — менее приятное: до лагерного пункта семь километров.
      Выстроили нас в шесть рядов, подвели собак, взяли на изготовку автоматы.
      — Шагом марш!
      Ноги разъезжались по липкой грязи. Слава богу, конвоиры не подгоняли. А мы шли медленно. Одно сознание, что впереди штрафная колонна, не вселяло бодрости.
      Николай Павлов и здесь оказался рядом со мной. «Успокаивал»:
      — Что там, что тут — один черт подыхать!
      С жадностью набрасывалась мошка. После дождя она особенно свирепая. Мы были в сетках, но руки оставались незащищенными, их надо было держать за спиной, по-тюремному. Мириады черных точек кружились над нами, впивались в пальцы, лезли в рукава.
      Павлов толкнул меня локтем:
      — Гляди! Бабы…
      Справа от дороги рыли землю заключенные женщины. Они были одеты очень пестро: кожанки, пальто, ватники, спортивные куртки. Лица укрыты накомарниками.
      Увидели нас и застыли на месте. Ругань конвоиров на них не действовала. Мы стали двигаться еще медленнее.
      Вдруг оттуда крики:
      — Товарищи! Мы ваши жены!.. Мужайтесь, товарищи!..
      Кверху поднялись десятки лопат, облепленных землей.
      Мы замялись, остановились.
      Лица конвоиров ощетинились.
      — Впере-ед!.. Впере-ед!
      Никто не шелохнулся.
      — Ложи-ись!.. Стреля-ять будем!
      Заметались, загавкали овчарки.
      Один… два… три выстрела в воздух.
      Мы упали лицом вниз. Я угодил ладонями в дождевую лужу.
      В рядах женщин взвился звонкий девичий голос. К нам летела какая-то протяжная песня…
      — Вста-ать!
      Поднялись.
      — Бего-ом!
      Мы, не торопясь, зашагали дальше по таежной дороге.
      Угоняли и женщин. Они оборачивались, срывали с голов сетки, махали ими. А песня все летела и летела к нам…
      Перед воротами штрафного пункта — команда:
      — Садись!
      Сели в грязь.
      Приказ:
      — Снять накомарники!
      Сняли.
      Мне все было безразлично. В ушах звучало: «Мы ваши жены… Мы ваши жены…»
      Толчок в спину.
      — Эй, ты! Уснул, что ли?.. Твой сидор?.. Чего в коробке?
      — Лекарство… Пенициллин.
      — Не положено.
      Семикилометровый путь, падение, бег отразились на моей ране. Она сильно кровоточила.
      В бане принимал этап врач, поляк Бережницкий, до ареста живший в Западной Украине, — высокий, узкоплечий, лицо продолговатое, на месте левого глаза протез. Под белым халатом — стоптанные хромовые сапоги.
      — Больного — и на рабочую колонну? А-ай!.. Матка боска, матка боска!..
      Меня отвели в санчасть, уложили на койку.
      Во время марша мечталось, как о чуде: дойти, вытянуться на нарах, хоть на полчаса уснуть!.. А тут — отдельное ложе, одеяло, а сон пропал… «Товарищи! Мы ваши жены!.. Мужайтесь, товарищи!..»
      Мысли сначала обратились к Вере. «Спасибо, судьба сжалилась над ней!»… Потом — к Клаве, жене моего учителя в журналистике редактора Швера…
      Дружба с Клавой, талантливой, требовательной журналисткой, завязалась еще в тридцатом году. Сколько было общих радостей, сколько вместе придумывалось полосных шапок, статейных заголовков, сколько наших очерков, передовых разбиралось по косточкам!.. Ее арестовали в тридцать восьмом, в Хабаровске…
      Мне живо представилось, как Вера и я встречали освобожденную из лагеря Клаву на Казанском вокзале Москвы. Она робко спускалась со ступенек вагона — длинная, худая, глаза затуманенные горем. В руках — деревянный ящик-чемодан. Наверно, думала: «А не боятся ли они этой встречи? Не досадуют ли, что пришли на вокзал?..» Крепкие объятия, букет цветов рассеяли ее страх. Она улыбнулась и, словно извинительно, спросила:
      — А ничего, что я с таким чемоданом?..
      — Как тебе не стыдно! — упрекнул я и добавил: — Конечно, лучше бы кожаный баул, с которым ты обычно уезжала в редакционные командировки!
      — Борис, ты все такой же! — говорила она, когда мы ехали с вокзала к нам на квартиру. Неловко держала цветы, с детским любопытством рассматривала шумные улицы столицы.
      — И ты такая же! — ответил я, хотя отлично видел и понимал: нет, уже не такая, не такая!..
      Она рассказывала о пережитом угрюмым голосом. Курила и курила… Я слушал суровую, жестокую правду не хотел верить… Все представлялось чуждым, органически противным нашей жизни.
      …Саша прилетел из Комсомольска по срочному вызову крайкома партии. Сидел дома и читал обзор печати… о себе, о «пособнике троцкистов». Был белый, как шелк его рубашки…
      Потом ушел в крайком, на бюро. А я — на телеграф, отправлять телеграмму Сталину: «Произошла чудовищная несправедливость. Я верный солдат партии с шестнадцатого года. Прошу лично вмешаться, разобраться, помочь»…
      Прощался он со мной и крошкой-сыном как обреченный. Сказал: «Береги маленького… Мне хочется увидеть Сашку большим. Мы так долго его ждали…»
      Разве могут человека, думала я, делавшего революцию своими руками, человека, в которого из-за угла стреляли белогвардейцы, разве могут его ни за что ни про что объявить врагом?..
      Объявили!.. Ночью пришли с обыском. С меня отобрали подписку о невыезде… Я сидела в разгромленной квартире одна, на руках с ребенком. Он спал, я плакала… «За что?»…
      Через пять дней арестовали жену Варейкиса, Любовь Григорьевну… и престарелую мать Варейкиса, и даже няньку маленького Иосика… Меня выселили из квартиры в подвальную комнату, уволили из краевого радиовещания «за невозможностью использовать как редактора…»
      Каждый месяц я передавала Александру Владимировичу пятьдесят рублей в конверте, с запиской: «Мужайся, люблю…» В ответ только: «Получил. А. Швер». Как дороги мне были эти родные буквы!..
      А в мае тридцать восьмого, спустя семь месяцев после Саши, взяли и меня. Отняли Сашеньку… Он умер в детприемнике НКВД…
      В тюремной камере нас было сорок или пятьдесят — все жены, все ЧСИРы — «Члены Семей Изменников Родины»… Стиснув зубы, переносили мы глумления, издевательства… Верили в благополучный исход, ждали его. Но прошло три месяца, и нас повезли. Куда, зачем — никто не знал… Везли две недели в «телячьих» вагонах… Длинный-длинный эшелон, набитый одними женщинами…
      Однажды поезд остановился в поле. В вагон влез офицер, открыл планшет, стал вынимать пакет за пакетом, называл фамилии и сроки… «За что?»— этот вопрос засел мне в голову, в душу… «Восемь лет!.. Восемь!.. Восемь!.. Пять!.. Восемь!.. Восемь!.. Пять!..»
      Я услыхала свою фамилию:
      — Каледина-Швер — восемь лет!
      Кто-то спросил:
      — А почему одним восемь, другим пять? «Вина» у всех одинаковая: мы — жены своих мужей, коммунистов! И многие сами коммунистки!..
      Офицер помедлил с ответом, потом улыбнулся и сказал:
      — Любимым женам дали восемь, а нелюбимым — пять лет!
      Он еще шутил, этот глашатай произвола!..
      Привезли нас в Акмолинск. Оттуда — за тридцать километров, в «26-ю точку», за колючую проволоку, в бараки на триста-четыреста человек… В лагере скопилось до восьми тысяч жен. Мы прозвали его «Алжир» — «Акмолинский Лагерь Жен Изменников Родины»… Одели нас в бахилы, казенные платья, телогрейки, шапки… Стали называть «зеками»…
      Кого я только там не встретила!.. Клара Беккер — жена секретаря Владивостокского крайкома партии, родственница Варейкиса… Муся Тухачевская — сестра маршала… Жена и 14-летняя дочь директора Гознака Енукидзе… Евгения Весник — когда-то награжденная орденом Ленина как инициатор женского движения в тяжелой промышленности… Кира Андронникова — жена писателя Бориса Пильняка… Тамара Зелинская — сестра критика Корнелия Зелинского… Да разве всех назовешь?
      За зону выгоняли с рассветом, возвращались затемно… Я стригла овец, копала арыки, копнила сено, была кучером-водовозом… В жестокие морозы стеганые бахилы на веревочной подошве промокали и примерзали к ногам… Работали с остервенением… Хотелось забыться… Но это было невозможно! Что бы я ни делала — передо мной, как живые, стояли Саша и Сашенька. Я тянулась к ним и в полутьме барака, и среди заснеженного или залитого солнцем поля, и каждую ночь во сне!..
      Однажды пришло сообщение: Саша Швер погиб… В тот день друзья водили меня под руки — онемевшую, полуслепую… Я не могла ни сидеть, ни стоять. Только двигаться, только двигаться!.. Водили, водили… И тоже молчали… Потом я привалилась к какому-то стогу и от изнеможения уснула… Очнулась от голоса Саши, от плача Сашеньки…
      Про наш «Алжир» в округе говорили: «Там жены троцкистов, потому и охраняют их с собаками»… А чего нас было охранять?.. Пошли как-то в поле, припозднились, конвоир заснул. Мы растолкали его: «Пора домой, домой!» В темноте заблудились. Ни одна заключенная не ушла в сторону… Ни одного отказа от работы не было, ни одного побега за все восемь лет… Иначе мы оскорбили бы память своих мужей… Я ни разу не слышала, чтобы кто-нибудь усомнился в своем муже, подумал, что он действительно изменник…
      Вы спросите, как хватило на все это сил?.. Не знаю. Просто очень хотелось жить!..
      Клава была в Москве от поезда до поезда. Дольше — запретили. Куда деваться?.. Решила ехать к тетке, в Баку. Я купил ей билет. Вера дала ей свое платье.
      Прощаясь, Клава спросила меня:
      — Ты, наверно, думаешь, я преувеличила? Нет, я преуменьшила… Нет сил все рассказать. Да и к чему? Поделиться опытом? — Она болезненно улыбнулась: — Какое счастье, что ты не испил и капли из этой страшной чаши! Гроза прошла мимо тебя…
      Следователь Чумаков припомнил и цветы, и билет на самолет, и платье…

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16