Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Парадоксы и причуды филосемитизма и антисемитизма в России

ModernLib.Net / История / Дудаков Савелий / Парадоксы и причуды филосемитизма и антисемитизма в России - Чтение (стр. 31)
Автор: Дудаков Савелий
Жанр: История

 

 


И далее тот же Левинский пишет: "По их инициативе появились склады, конторы, торговые предприятия, вывоз сырья, ввоз мануфактуры, сахара и других товаров, поощрение хлопкоробам, сбор ценных трав, заводы и т. д."215 Действительно, энергия Мандельбергов способствовала развитию Туркестана (вспомним ветряк бывшего флейтиста). Утверждали, что все банки в крае, кроме Государственного и Волжско-Камского, находятся в руках евреев, частью крещеных (Иванов и Дмитриев в Ташкенте)216. Из отчетов о туркестанской сельскохозяйственной, заводской и кустарно-промышленной выставке известно, что из 12 евреев, участвовавших в выставке, – шестеро получили медали, из них двое – серебряные. Остальные получили официальное одобрение и благодарность за развитие производства217. Первая женщина-врач в Туркестане была еврейка, к сожалению, мы не знаем ее имени. Она создала первую амбулаторию для туземных женщин и детей в Ташкенте. Значение этого факта для Азии трудно переоценить218. Знал ли Каразин о самоотверженном труде единственной женщины-врача?
      Да, знал! Но причудливо переплелись в творчестве писателя правда и вымысел. Мы говорим о повести Н.Н. Каразина "Тьма непроглядная", имеющей подзаголовок "Рассказ из гаремной жизни". Действие происходит в одном из туркестанских городов, можно предположить, что в Самарканде, по некоторым городским приметам, в доме богатого купца Суффи Казиметова. Дом его был одним из самых зажиточных и почтенных. У хозяина собственный караван-сарай на центральном базаре да две лавки с бумажным товаром. Суффи торговал русскими ситцами, но в России еще не побывал. Суффи пользуется уважением русских властей – в европейской части города его видели в одной коляске с генералом, который благосклонно с ним беседовал. Суффи – правоверный мусульманин, и в свои сорок лет уже совершил паломничество в Мекку, посему он носит почетное звание "хаджи". У него было четверо жен, старшая умерла, и всем хозяйством в семье заведует мать покойной – Улькун-Курсак, фанатичная мусульманка. Всем богат дом, да все девочки рождаются. Но вот взял себе в жены Суффи джугудку по имени Эстер, и она родила ему сына Шарипку. Откуда пришла в дом мусульманина еврейка – Каразин не говорит, может быть она была из семейства "чала"? Была Эстерка необыкновенно красива, "залюбуешься невольно, особенно когда мыться станет, и щеки красить не нужно, сами горят, словно жар, так и вспыхивают". И добрая – зла не помнит. Как можно догадаться, не взлюбили ее женщины дома Суффи, а особенно старуха Улькун-Курсак, ибо заняла в сердце хозяина то место, которое прежде занимала ее дочь. Потихоньку даже била жидовку, да та по доброте не жаловалась мужу. Но в дом пришла беда: заболел мальчик. И чего только не предпринимал отчаявшийся отец. Наконец на сцене появляется русская женщина врач Ольга Николаевна. Да-да, не единственная женщина врач в Туркестане еврейка, а русская. Она пытается спасти жизнь сына и заболевшей к тому времени матери, но фанатичное духовенство, озлобленное распоряжением властей провести на мусульманском кладбище необходимые санитарные меры из-за боязни эпидемии, убивают прекрасную "джюгудку" и ее сына. Как видим, рассказ прост и вписывается даже в рамки соцреализма: почему-то в первую очередь вспоминается "Алитет уходит в горы". Но Каразин писал искренно, язык повести ясен и точен, писатель знает быт Востока не понаслышке. Стоит только воспроизвести сцену распространения слухов на базаре, чтобы почувствовать колорит места и времени. После лечения больных русской врачихой о чем говорят туземцы: «Ах, что делается… Что только делается!…Джюгудке в нос пузырек засунули, а оттуда желтое пламя и змейки черненькие… Хозяин ей руки назад закрутил и крепко держит, а "эта" все у самого сердца зубами грызет, кровь высасывает…
      – Ой-ой, Аллах многомилостивый! Пропадет бедная!
      – Туда ей дорога!
      – Воду кипятить приказали!.. Больше воды… Целый котел!
      – Мальчика варить будут…
      – Да что же мы стоим и молчим… Спасать надо… Идем, что ли!
      – Разорвать в клочья эту русскую ведьму. Избить самого Суффи до полусмерти»219.
      Можно смело сказать: никогда перо Каразина не поднималось на столь большую литературную высоту. Его сочувствие на стороне несчастной "джюгудки", и хотя сама героиня абсолютно типичная еврейская женщина, начиная от имени и до красоты – будем благодарны писателю, – в конце концов, это единственная бухарская еврейка – героиня дореволюционной беллетристики. Простим Каразину и то, что ее "сестра" Ольга Николаевна оказалась русской. Последний раз на "еврейском" горизонте Николай Николаевич Каразин появляется 6 июля 1902 г. на похоронах Марка Матвеевича Антокольского. Он находился в большой группе друзей покойного при выносе тела из Большой Петербургской синагоги: графа Ивана Ивановича Толстого, Ильи Ефимовича Репина, Василия Васильевича Матэ, Ильи Яковлевича Гинзбурга и многих других. Смеем думать, что он оказался среди них не случайно220.
      Верила ли русская интеллигенция в мировой заговор? Столь общий вопрос может иметь лишь вполне определенный ответ. Да, в большинстве случаев верила. С оговорками или без оговорок, но верила.
      С этой точки зрения интересны воспоминания художника Владимира Алексеевича Милашевского (1893-1976). В своих мемуарах, вышедших в "застойные времена", он умудрился прославить "серебряный век" и даже создать реквием ушедшему. Его гражданское мужество очевидно. Он указал на страшную дату: "Девятнадцатый век кончился не в 1900 г., а летом 1914 года". "Скоро, скоро июль и начало бойни, начало эры человеческого самоистребления, которое будет длиться весь двадцатый век". И, конечно же, речь идет о революции. Ибо и XIX век начался не в 1800 году, а в 1789 г. взятием Бастилии и клятвой в "Зале для игры в мяч"221. Кстати, неизвестно, где находился во время гражданской войны сам Милашевский. Об этом ни слова в двух изданиях воспоминаний…
      Символично, что Владимир Алексеевич эпиграфом взял слова Александра Бенуа о человеческой слепоте, величайшей загадке, когда люди не видят, хотя все ясно как день. И сам Милашевский сознается в своей слепоте и глухоте, когда уже звучала апокалипсическая труба Скрябина в "Поэме экстаза". Но эта же глухота и слепота продолжают жить на страницах его воспоминаний. Тонкость наблюдения и изящество анализа отказывают автору, когда речь заходит о еврействе. Интеллект не срабатывает. Для него еврейство – чуждая и враждебная сила, связанная с потусторонним злом.
      Он первый в советской литературе упомянул еврейского художника Мане Каца.
      Отметил его талант: "Он обладал прирожденным хорошим чувством цвета", имел некоторый успех в Париже и был малообразован, что полностью соответствует действительности. Это же мне подтвердил израильский художник Александр Давидович Копелович, друг Мане Каца222.
      При этом следует заметить, что сам Милашевский лишен и тени антисемитизма в обыкновенном смысле слова. Собственно, есть некоторая недоброжелательность по отношению к энергичному еврейскому характеру. Отсюда в советском издании некоторые эвфемизмы в изображении персонажей, будь то "гражданин Ефрон" (издатель энциклопедии) или комиссар искусства Артур Винцентович Лурье, или пересказ разговора с Львом Лунцем, теоретиком Серапионов (скрытым под двумя буквами Л. Л.), оказавшимся неподготовленным к дискуссии о живописи: "Культура слепых людей!..
      Разговаривать было не о чем"223.
      Но есть и собирательный образ некой Юдифи Израилевны. (Чего стоит одно отчество?
      А имя? Чехов в письме к А.С. Суворину от 15 ноября 1888 г. предлагал: «Давайте напишем трагедию "Олоферн" на мотив оперы "Юдифь", где заставим Юдифь влюбиться в Олоферна; хороший полководец погиб от жидовской хитрости…») Героиня предстает мрачной, уродливой особой, "мрачной хищницей". Слово "мрачность" повторяется несколько раз. Юдифь появляется на страницах как символ предчувствия политической катастрофы, и ее образ безусловно связан с приближающимся катаклизмом: "На фронте неудачи… Что с наследником? Опять болен?.. Да, этот Бадмаев – личность загадочная. Григорий Ефимович? Ну, ну! Что-то будет? Земля гудит… подземные гулы!"224 Понятно, разговаривать с Юдифью Израилевной человеку, живущему на Архиерейской (символическое название) площади, просто не о чем. Зубной врач, мечтающая выйти замуж за некоего собирательного Эпштейна, владельца собственного кабинета не у себя на родине в Виннице, а на Екатерининском канале, у Казанского собора. "Целенаправленная и узкая психика зубного врача…" Еврейство преследует Милашевского, и обычно это – иудейский тип, соединяющий в себе уродство и бешеную энергию. Такое восприятие случайностью быть не может, еврейство противно его художественной эстетике: «Она была некрасива, может быть, это и взрастило ее энергию, азарт жизни, честолюбие и жажду "торжества"».
      «Напрасно думать, что есть какой-то единый "еврейский" тип лица. Эдакий вдохновенный семит, с утонченно-обостренными чертами лица, как его изобразил в образе Иоанна Крестителя Александр Иванов, или же острее и тоньше в том же образе он изображен у Пюви де Шаванна…
      Лицо Надежды Евсеевны (Добычиной. – С. Д.) по внутренней сущности выражало что-то низменное, жадное, затаенно хищное, иногда скрытое ласковой улыбкой, совсем, совсем не родная сестра Иоанна Крестителя!» Далее от национальной окраски Милашевский отказывается, на мой взгляд, нарочито, чтобы избежать упрека в предвзятости. Но подобных антисемитских карикатур Милашевский немало перевидал:
      "Было и просто что-то бабье, без национальной принадлежности, даже деревенско-бабье, а по внешнему облику формы лица тяжело округлое, нечто неопределенно картофельное, глинистое, аморфное. Неповторимость лицу сообщал лягушачий жабий рот и серые глаза с четкими зрачками змеи или привычной ночной пьяницы!
      Натан Альтман несколько польстил своей покровительнице"225.
      Страшную брезгливость вызывает этот образ. Пресмыкающееся, рептилия – лягушка, жаба, змея, она же властительница художественной моды, от слова которой зависит судьба художника. Конечно же, она тайная пружина интриг: "Да, эта женщина была неким скрытым рычагом многих поворотов судеб художников, и не только никому тогда не ведомого Альтмана, а исконных, всеми корнями приросших к петербургской почве Бенуа, Сомова и т. д. и т. д."226
      Надежда Евсеевна Добычина известна в русском искусстве. Она находилась в переписке со многими поэтами и художниками "серебряного века". Устраивала частные выставки. В 1915 г. она устроила аукцион в пользу "Еврейского комитета помощи жертвам войны". Многие художники дали свои полотна. Евреи как бы сами собой разумелись – им полагалось принять участие в выставке по призыву Мирового Кагала. Но вот "гоим" тоже участвовали, и в таком количестве, что и в каталог не успели внести их имена. Вот их перечень, и пусть о них плохо отзовется Милашевский: И. Репин дал "Агнца мира", проданного за 500 рублей; Богданов-Вельский – этюд, 315 р.; Белыницкий-Бируля – пейзаж, 303 р.; Николай Рерих – "Кавказский мотив", 230 р.; А.А. Борисов – "Морозный день", 200 р. Из малого народа участвовали: Илья Гинцбург, Н. Аронсон, Лаховский, Эм. Браз, Анисфельд, Воблевский и кто-то пожертвовал гипсовую головку работы М. Антоколького. В общем, соединенными усилиями "жидов и шабес-гоев" была выручена внушительная сумма в 11 тыс. рублей, капля в море еврейских слез…227 Вернемся к воспоминаниям Милашевского: «Скульптура Альтмана "Молодой еврей" сделана была талантливо, много лучше, чем его живопись. К виску молодого человека была прикреплена медная полоска, изогнутая спиралью. "Пейс!" – радостно угадывали все. Выглядело это безвкусно.
      – А, пожалуй, без этой медяшки скульптуру бы отвергли, – язвительно сказал кто-то у меня за спиной. Медяшка служила пропуском в "авангард"». На этом можно было бы оборвать цитату. Но, чтобы подчеркнуть чуждость России и Европе "альтманов", Милашевский уточняет: "А за стенами мятлевского особняка простирался петербургский пейзаж с кристально точными пропорциями колонн, портиков… Пейзаж, созданный Захаровым, Воронихиным, Кваренги, Росси…"228 Об авангарде же говорится устами Александра Бенуа: "Это все дети пустыни, поклоняющиеся своему неумолимому и жестокому Богу – схеме! Им чужда самая душа изобразительного искусства". Милашевский резюмирует: "Я не стану размусоливать, комментировать эту фразу. Есть слова, которые слышны даже через пятьдесят лет после их произнесения"229.
      По-видимому, это как раз и следует прокомментировать. Маловероятно, что слова, приписываемые Бенуа, действительно принадлежат Александру Николаевичу. Он всегда доброжелательно относился к еврейскому творчеству, и у нас о нем отдельный рассказ. Что же касается Милашевского, то, безусловно, эта фраза направлена против евреев: "дети пустыни" не метафора (возможно, он вспомнил рассказ Льва Лунца "В пустыне", об исходе евреев из Египта) – "они" поклоняются ветхозаветному жестокому и мстительному Богу, "они" не могут изображать кумиров, "они" отвергают античную красоту, столь милую Милашевскому. И посему в искусстве у них единственный путь – абстрактное псевдотворчество.
      «Четыре имени определяют Парижскую школу, и эти "парижане" даже не французы:
      Пикассо, Марк Шагал, Модильяни и Сутин»230. Лучше не скажешь: на одного испанца – три еврея. Точно цитата из Шмакова: "Русская" скульптура, кто ея творцы:
      Антокольский, Гинзбург, Аронсон, Бернштам, Синаев-Бернштейн. Все такие фамилии, что русскому хоть с моста да в воду"231. Но ведь и петербургское чеканное искусство отдано на откуп иноземцам: Кваренги и Росси далеко не русские. (Сомневающихся в происхождении Росси отсылаю к биографиям итальянских композиторов Соломона Росси и Джакомо Россини.) Отношение к Натану Альтману недоброжелательное. Возможно, здесь присутствует и некая "idee fixe". Даже в вышеприведенном отрывке об Юдифи Израилевне общим местом происхождения служит не герой анекдотов город Бердичев, а родина Альтмана – Винница. Не исключено, что пером Милашевского движет неприязнь к конкуренту.
      Известно, что творческие современники зачастую с недоверием и ревностью относятся друг к другу. Но в данном конкретном случае Милашевский передергивает.
      Так, о великом портрете Анны Ахматовой сказано "лакированная кукла Альтмана"232.
      Он же передает свой разговор с Ахматовой, достоверность которого проверить невозможно: "Я не люблю этот свой портрет, сделанный Альтманом!".
      «Я был удивлен этой ее фразой! Как?! Ведь "все же так в него поверили" (разумеется, не я), что увидели поэтессу "через этот портрет"»233.
      Возможно, примешивается и зависть к счастливому сопернику. В свое время Анна Андреевна отвергла ухаживания Милашевского234. Этот эпизод описан в его воспоминаниях, где под именем Нины Аркадьевны выведена Ахматова. Не везло с женщинами Владимиру Алексеевичу: то Юдифь Израилевна, то некая брюнетка, "изнеженно-оранжерейная":
      «Казалось, что в ней "кондитерского" пирожного больше, чем простого хлеба!».
      Объяснение Милашевского, обязательно с восклицательным знаком: "В этом сказывалась какая-то доля еврейской крови!"235. Она была дочерью режиссера императорских театров. Жаль, что фамилия осталась нераскрытой. Затем идет некая вдова, немного теософка, вертевшаяся возле Распутина и желавшая рассказать Милашевскому об этом "потом", когда они будут "ближе", что, впрочем, не состоялось… Затем крестьянская девочка лет 12-ти, обещавшая "дать" дяденьке и, видимо, не сдержавшая слово, и т. д.
      А великая поэтесса посвятила Н. Альтману замечательные строки:
 
Как рано я из дому выходила,
И часто по нетронутому снегу,
Свои следы вчерашние напрасно
На бледной, чистой пелене ища… ….
Я подходила к старому мосту.
Там комната, похожая на клетку,
Под самой крышей в грязном, шумном доме,
Где он, как чиж, свистал перед мольбертом
И жаловался весело, и грустно
О радости небывшей говорил.
Как в зеркало глядела я тревожно
На серый холст, и с каждою неделей
Все горше и страннее было сходство
Мое с моим изображеньем новым.
Теперь не знаю, где художник милый,
С которым я из голубой мансарды
Через окно на крышу выходила
И по карнизу шла над смертной бездной,
Чтоб видеть снег, Неву и облака, –
Но чувствую, что Музы наши дружны
Беспечной и пленительною дружбой,
Как девушки, не знавшие любви.
И далее
Смеркается, и в небе темно-синем,
Где так недавно храм Ерусалимский
Таинственным сиял великолепьем… 237
 
      Или – о другом великом художнике: «Что это за рисунок висит у вас? – указал я на висевший рисунок в легкой раме.
      – Ах! Это большая ценность: это – Модильяни! Это когда-то он рисовал меня в бытность мою в Париже!
      "Ценность!" Ах, Анна Андреевна, вы решились указать мне на ценность в искусстве.
      Вы, вероятно, забыли, позабыли, какой я насмешник", подумал я про себя, не сказав ей ни слова.
      Я приподнялся и подошел к рисунку в рамке, висевшему довольно высоко. На диване возлежала женщина, очевидно, Анна Ахматова, изображенная в виде какой-то пакостно-похабной жирной гусеницы.
      Шикарные бедра шантанной этуали, на вкус пошляков, завсегдатаев слишком дорогих "заведений". Откуда взялись эти бедра? Мечта художника?.. Еле-еле, бездарненько выведенный профиль сомнительной схожести! Это было хуже, чем просто плоховатый, не меткий рисунок, оскорбительна была "похабщина" и какая-то клевета на тонкую, суховатую элегантность той Ахматовой, поэтессы первой своей книги "Четки". Ну, а уж об "интеллекте" модели говорить не приходится… "Ну, жалкий же ездок!" – как говорится о Молчалине…
      – А футурист Рустамбеков вас не рисовал, Анна Андреевна?
      – Нет, он меня не рисовал, – не поняв моего сарказма, сказала гениальная поэтесса»237.
      Но и сам талант поэтессы ставится под сомнение. Сравнение Ахматовой с Михаилом Кузминым оказывается не в ее пользу: «Разве у ней есть стихи, равные "Георгию Победоносцу"? По этой оркестровке слов, по силе и мощи живописной пластики?!»238 Не потому ли, что Кузмин еще в 1905 г. вступил в Союз русского народа? И не пересмотрел бы Милашевский свое отношение к Кузмину, если бы знал, что в крови Михаила Александровича были "чернила": автор "Моих предков" "забыл" упомянуть о своей еврейской крови…239 Старших современников Милашевский не жалует, будь то Петров-Водкин, Бакст, даже Кустодиев или Валентин Серов. С последним у него свои счеты. На посмертной выставке, проходившей в здании Академии художеств и описанной мемуаристом с неподражаемым блеском, уходящая в прошлое империя оставляет в душе щемящий след.
      А великий художник, преждевременно ушедший в небытие, получает не совсем лестную характеристику, как часто у Милашевского, вложенную в чьи-то уста: "…ошеломляет меня чем-то, что не является слишком лестным для Серова. Поражает какая-то скованность движения, точно арестованный шествует под конвоем. Отсутствие внутренней свободы. Художник боится ошибиться, боится сбиться с ноги, идти не в ногу с конвойным. Это добровольное наложение каких-то вериг, каких-то кандалов вечности… Серовские кандалы точности убили в нем что-то драгоценное…"240 Но в первом издании воспоминаний есть удивительное послесловие, касающееся выставки Серова. "Некий эпилог", не случайно, как нам кажется, исключенный из второго издания. Волею обстоятельств Владимир Алексеевич, спустя несколько дней после окончания ретроспективы Серова, попал в канцелярию Высшего художественного училища, где он случайно подслушал разговор: «Перестань ныть, возьми себя в руки!
      Ты прекрасный рисовальщик, ты прекрасный живописец. Никто из людей, истинно чувствующих живопись, не будет тебя сравнивать с ним! – говорил бас.
      – Да, но как раздули, какая помпа! Дошли до какого-то бесстыдства. Прямо Веласкез какой-то! Что за спина у мадам Гиршман в овале! Где у нее таз?! За такой рисунок меня бы с первого курса погнали! А бык?! Я нарочно измерил, голова два раза вмещается в туловище. Ну и чудеса! Веласкез! И мой кузен туда же лезет (Сергей Константинович Маковский, редактор "Апполона". – С. Д.), как бы не отстать от синедриона! Мог бы и помолчать… из корректности. А какая порнография эта Рубинштейн – костлявые коленки демонстрирует. А эта вуаль, как у девочки из "приятного дома" мадам Амалии. Как может рука повернуться у художника на такую безвкусицу! -лепетал тенор. – Что поделаешь! Родственнички до небес превознесли…»2^1 "Ноющий тенор" был художник Александр Владимирович Маковский,
      "утешающий бас" – инспектор классов Андреев. "Знатоки! Специалисты – мастера, завистники, конкуренты, инспекторы! Как хорошо, когда судьба художника не зависит от них!"242 …Знамение времени. Шестнадцатилетним пареньком останавливался Милашевский у витрин книжных магазинов. Что его интересовало? Оккультная литература.
      Блаватская. Вот и предшествие будущего Сатаны, всесветный заговор, "Протоколы сионских мудрецов", Нилус, дьявол и революция: "Папюс: Тайны оккультизма. Том первый" (сколько же их будет?). На титульном лице – фотография. Лицо толстого похотливого дьявола в обличье господина XIX в.
      Это совсем не тот "интеллектуал", который беседовал с Иваном Карамазовым…
      "Злой Адонаи", Беллерофонт!
      Однако хороший "коктейльчик" составляется из Софьи Перовской и Беллерофонта!"243 Еще более удивительно отношение Милашевского к творчеству Павла Филонова.
      Допустим, он не любил этого художника. Это понятно. Гений и революционер был недосягаем для него. Но ценить? Оценить профессионально? Это было ему под силу:
      «В середине зала стоял огромный холст, размером с "Гибель Помпеи", метра два на три: какие-то вывороченные внутренности, требушина, глаза, вылезавшие из орбит, сделанные с точностью медицинского муляжа! Название вроде "Видение Будущего" или что-то в этом духе. Я позабыл фамилию этого художника, он промелькнул мимо меня, как метеор на небосклоне художественной жизни Петербурга… Более отвратительного, художественно-гадкого, какого-то тупого ремесленничества формы я ничего до тех пор не видел! Недавно мне напомнили его фамилию: Филонов. В рабочей среде существует словечко "филонить". Этот глагол обозначает: отлынивать от работы, производить впечатление работы, а на самом деле ничего не делать.
      Но художник, написавший этот холст, менее всего "филонил". Это было какое-то исступленное рукоделие, гигантский труд, одержимость графомана! И в сочетании с этим трудом – какая безвкусица, какое отсутствие "чувства искусства"! Говорят, талант есть труд… хм… хм… Не всегда!»244 Эти строки неизбежно вызывают чувство неловкости. На весах времени имя иллюстратора Милашевского и новатора Филонова несопоставимы. В искренность Милашевского поверить трудно – его пером движет зависть, зависть ко всем: «Увидел "Террор Антикуус" Л. Бакста, вещь несомненно изящную, ни на что не похожую, богатую своими формами, но такую бесцветную, такую серенькую, что в натуре она как-то разочаровывала… Многие склонны думать, что цвет Петрова-Водкина – это цвет русской фрески. Вероятно, думают так только те, кто ни разу не видел гармоничного благовеста соцветий русской иконы…»245 И так до бесконечности.
      Но перенесемся из "серебряного века" в 60-е годы, когда Владимир Солоухин приобрел скандальную известность "Письмами из Русского музея" (Молодая гвардия, № 9 и 10 за 1966 г.), где было сказано много брезгливых слов в адрес Исаака Израилевича Бродского (1884-1939), долгое время бывшего Президентом Всероссийской академии художеств. Здесь не место заниматься сравнением талантов Филонова и Бродского. И, пожалуй, трудно себе представить более разных людей по происхождению, дарованию и художественным устремлениям, чем Исаак Израилевич и Павел Николаевич, но выдержки из письма Бродского в редакцию "Красной газеты" в защиту гонимого и травимого Филонова весьма заслуживают внимания: «Я считаю – и это не одно мое мнение, что Филонов, как мастер-живописец, является величайшим не только у нас, но и в Европе и в Америке. Его производственно-творческие приемы – по краскам, подходу к работе и по глубине мысли – несомненно наложат отпечаток на мировую живопись, и наша страна может им вполне заслуженно и законно гордиться.
      Я уверен, что дирекция Русского музея не понимает, что она делает.
      От своего имени и от имени многих художников, которые согласны со мной, я прошу "Красную газету" поместить это письмо как голос в защиту выставки Филонова и в защиту его самого как человека»246. Так пишет о своем современнике всегда ревнивый художник, отдавая весьма неприятному человеку, но гению – должное.
      Действительно, очень далеко Милашевскому до Бродского, выступившего в защиту человека, у которого уже были арестованы пасынки, часть учеников, а другие, вроде Кибрика, предали Учителя. К этому мы можем добавить, что и личные отношения Филонова и Бродского были не идеальны. А что стоит одно забвение Милашевским фамилии художника?
      Из всего могучего потока русской живописи первой трети века Милашевский выделяет два имени: Бенуа и Добужинского.
      Мстислав Валерианович Добужинский (1875-1957) родился в семье потомственного военного, генерала Валериана Петровича Добужинского. В семье царил дух веротерпимости, "несть эллина, несть иудея". Сын пишет: "…когда в Брест-Литовске был еврейский погром, возмутивший моего отца (он тогда был в генеральских чинах и являлся начальником Брестского гарнизона), он послал отряд солдат, чтобы прекратить безобразия, а перепуганные евреи, ища защиты, бежали укрываться в его гостинице…"247 В другом месте приводится вопиющий пример национального ущемления евреев в армии: «В батарее был такой случай: у отца служил высокий, красивый солдат-еврей по фамилии Нагель, которого отец за отличие произвел в чин "фейерверкера" (унтер-офицера), но произошел скандал: в приказе свыше был объявлен выговор полковнику, отличившему еврея! Как отец ни возмущался, этого Нагеля пришлось сделать из унтер-офицера бомбардир-наводчиком, с красными нашивками на мундире вместо золотых. Разумеется, редкое беспристрастие к иноверцу создало отцу в Кишиневе популярность и славу "либерала"»248.
      Добужинского-старшего по долгу службы бросало в разные концы империи. В конце 80-х годов он служил в Литве. Семья попала в "полуеврейское" местечко Ораны. Местечко было оживленное, и мальчик запомнил пестрые вывески, зачастую забавные, на домах – портных, парикмахеров. Это были анонимные предшественники Шагала. Воспоминания добродушны и юмористичны. Вот описание одной "допотопной" вывески: «Обнаженная согнутая в локте рука, из которой кровь бьет закругленным фонтаном, и надпись: "Здесь кровь отворяют и пиавки ставят". Эти "пиавки", извивающиеся в банке, тут тоже были изображены. Была еще замечательная надпись на воротах: "Здесь продается парное молоко и разные щетки"»249. В Кишиневе он заметил среди разноплеменного населения караимов, немцев, молдаван и евреев: «Евреи катили тележки, выкрикивая:
      "И яблок, хороших, виборных моченых и – яблок"»250.
      В семье высоко ставили мастерство еврейских ремесленников. Память мальчика сохранила их имена. Арон Прусский, замечательный сапожник из Оран, "худой, рябой еврей с черной бородой… Отец ценил его искусство и вообще любил покровительствовать этим ремесленникам. Всегда в Вильне заказывал фуражки Шлосбергу – этот хлопотливый, бородатый еврей был такого маленького роста, что, примеряя мне, великовозрастному, гимназическую фуражку, должен был становиться на стул. Отец с ним всегда шутил…". Однажды любознательные отец с сыном заглянули в синагогу, «посмотреть, как там молятся. Произошел переполох при появлении в синагоге "господина полковника". Принесли два стула – ему и мне, и вообще это явилось небывалым событием». Посидев немного, отец и сын вышли из синагоги: причина была в том, что находиться в головном уборе в храме отцу было непривычно. Это человеческое отношение сильного мира сего находило отклик среди забитого населения: "Разумеется, моего отца… евреи, можно сказать, обожали"251.
      Свой первый этюд с изображением старого еврея сын привез из Петербурга в подарок отцу, и тот повесил его в своем кабинете. Впоследствии он попал в Виленский музей252.
      В Виленской гимназии четыре конфессии (православные, католики, лютеране, иудеи) были представлены интересными личностями. Учеников интересовало, о чем, собравшись вместе в учительской, могли беседовать четыре толкователя веры. Двое были евреями: у них, кажется, мог найтись общий язык…
      Закон Божий для православных преподавал крещеный еврей из кантонистов, протоиерей Иоанн Берман. Он окончил Духовную академию и вел предмет интересно, но из-за придирчивости дети его не любили. Незадолго до смерти он удостоился неоценимой награды: получил высочайшее разрешение поменять фамилию на Медведева.
      Его сын Сергей, любитель-скрипач, учившийся в одном классе с Мстиславом, первым оценил талант Добужинского-карикатуриста.
      Как и все учителя, носил вицмундир с золотыми пуговицами преподаватель иудаики "рыжебородый Вольпер". Наказанных гимназистов, кстати, собирали в самую скучную комнату гимназии – в класс "еврейского закона Божия".
      По субботам и воскресеньям все без различия веры обязаны были ходить в православный собор. Все, кроме евреев.
      Ближайшим другом Мстислава был первый ученик класса Юлий Залкинд. На дому его брата устраивались домашние концерты, непременным участником которых был повествователь. Впоследствии они встретились в Петербургском университете.
      Наука веротерпимости передалась по наследству и сыну. Даже если он пишет неприятные вещи, вроде того, как сумасшедший косноязычный еврей, которого дразнили какие-то негодяи, дико мычал, и Мстислав по ночам от ужаса затыкал уши. Начиная с ранних лет, в кишиневской гимназии, где было множество еврейских мальчиков, его посадили за одну парту с "рыжеватым Рабиновичем", с которым он подружился, затем эта веротерпимость позволила ему жениться на Елизавете Осиповне Волькенштейн, дочери общественного и финансового деятеля Ростова-на-Дону Осипа Филипповича Волькенштейна, и прожить в браке долгую и счастливую жизнь.
      Будет разумно отметить, что и на страницах воспоминаний Добужинского так же появляется "Юдифь Израилевна". Зовут ее Генриетта Леопольдовна Гиршман (1885-1970).
      Выше шла речь о ее портрете в овале, выполненном Серовым. Вместе со своим мужем она составила выдающуюся коллекцию антикварных предметов русской старины и современной живописи.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52