Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Державы Российской посол

ModernLib.Net / Историческая проза / Дружинин Владимир / Державы Российской посол - Чтение (стр. 30)
Автор: Дружинин Владимир
Жанр: Историческая проза

 

 


Анна-Луиза три дня не появлялась в именьи. Лежала в особняке дочери, глотала успокоительное. В Тюильри оставила груды разбитой посуды.

Сен-Поль смотрел на нее с отвращением. Серая, глаза ввалились. Ей нет еще сорока, но как изнуряет болезнь, именуемая тщеславием!

– Узурпатор опозорил нас, – твердила она. – Надругался над завещанием короля.

Перед сном неутомимая Пчела диктует письма. Некоторые фразы зашифрованы и непонятны для камеристки. Малезье тоже строчит послания. Почта переходит в сумки курьеров. Иногда отправляют с поручением камеристку Делонэ. Сен-Поль расспрашивает ее осторожно, в беспечном тоне.

– Я любопытен с детства, – шутит он. – Видите, нос лопаткой. Прищемили дверью.

Ухаживать за девицей Делонэ он не в билах. Чересчур костлява. Но он сумел сделаться ей нужным. Камеристка помышляет уйти из Со, покинуть опасные затеи «второго двора», желающего стать первым. У Сен-Поля обширные знакомства в Париже, он обещает помочь.

«Заговором пахнет еще сильнее», – сообщил он Куракину.

В начале ноября маркиз смог назвать Куракину еще нескольких противников регента, весьма родовитых. Кроме рыцарей Пчелы, есть еще группа заговорщиков. Не связанные между собой, но все состоят в сношениях с послом Испании князем Челламаре. Донесение было в пути, когда в замке Со настал переполох. Герцогиня не показывалась гостям, Малезье не забавлял экспромтами. Старик спал с лица, хватался за сердце. Он и девица Делонэ бегали по комнатам, искали что-то.

Передник камеристки смочен слезами. Сен-Поль вошел за ней в бельевую. Делонэ села на табуретку, подобрала ноги, сгорбилась, – убитая страхом девчонка, воспитанница монастыря святого Людовика в Руане.

– Конец, конец… Нас арестуют…

Пропала важная бумага. В доме шпионы, в этом нет никакого сомнения. Украли…

Что за бумага? Делонэ мялась, отмалчивалась. Сен-Поль все же заставил ее досказать. Письмо… Письмо испанского короля. Из Мадрида сюда? Нет, составил Малезье. Для короля? Да, ушло туда, на подпись, с аббатом Бриго. А Малезье оставил себе черновик. Нет его… Кто мог взять? Конечно, шпионы.

Голова девицы Делонэ опустилась, короткая прическа обнажила уши, очень белые, маленькие, почти детские. Плечи тряслись. Шевалье почувствовал жалость.

– Воображаю… Послание в стихах, наверно.

Она возмущенно выпрямилась.

– Это не смешно. Это ужасно.

Филипп испанский обращается к королю Франции. Требует восстановить завещание Людовика, своего дяди. Вернуть права герцору де Мэн, отстранить регента.

– Малезье рассеян. Обронил, сжег по ошибке…

– Мы везде смотрели. Старик два раза падал в обморок. Он не выдержит.

– Затея опасная, – сказал Сен-Поль. – Подобные эссе ему не по возрасту. Но вы, по-моему, ни при чем.

– Ошибаетесь. Меня видели… Бриго получил письмо из моих рук.

Пропажа не отыскалась.

Прошло еще пять дней. Сен-Поль играл в бильярд. Лакей, приоткрыв дверь, поманил его, подал записку.

«Жду вас у Авроры».

Шевалье положил кий, сославшись на духоту. Павильон Авроры белел в парке, за черными стволами. Роспись под куполом недавно обновили. Богиня парила в небесной синеве, ее круглое, полное лицо крестьянки излучало доброту.

Печь не топили. Но Делонэ, закутанная в пелерину, дрожала не от холода.

– Имейте в виду… Мадам диктовала мне список… Шесть человек, в том числе вы… Послезавтра в Пале-Рояль, на маскарад.

Регента захватят в плен. Утром будет созван парламент. Место Филиппа займет герцог де Мэн. Таков план… Герцогиня уверена в себе как никогда, распевает уличные песенки. Все будто бы подготовлено.

– Если вы… Если вы не участвуете, мосье… Тогда вам нельзя медлить. Отказа она не потерпит, мосье, она ведь бешеная… Вы покинете нас?

– Увидим, – ответил маркиз осторожно. – А вы, насколько я понял, верны вашей благодетельнице.

– Мадам не отпустит меня.

– Положим, зависит от вас…

– Поздно, мосье, поздно! Доверяю себя провидению, – и она подняла глаза к Авроре. – Мадам поклялась, в случае победы у меня будет поместье в Оверни. Поклялась жизнью дочери… Поместье, мосье! Я до конца с мадам, да простит меня бог.

Она говорила без воодушевления, камеристка Делонэ. С ноткой отчаянья… И в то же время с каким-то странным вызовом.

Прощаясь, попросила адрес в Сент-Аятуанском предместье. На случай беды…

Из окон замка неслась музыка. Сен-Поль скакал прочь от нее, с наслаждением пришпоривая коня. Перевел дух, когда всплески менуэта растаяли, замерли за спиной.

На другой день он не явился в Со. Дома сжег бумаги, проводил время, выжидая, в таверне напротив. Утром поехал за новостями к Сен-Симону. Улицы были спокойны, похоже, ничто в столице не изменилось.

Регент простудился и на балу не присутствовал. Дюбуа удержал его в постели.

– Маскарады могут быть опасны, – прибавил всезнающий бонвиван, потирая руки у жаркого камина. – Охрана Пале-Рояла удвоена. Чего ждать? Спросите лучше – чего не может быть в Париже!

Последние слова Сен-Симон произнес с заметной гордостью.



Развязка наступила скоро.

В историю войдет девица Филон, известная куртизанка. Подкупленная Дюбуа, красавица заворожила секретаря испанского посольства. Однажды он простился с ней раньше обычного, – дело не терпит, аббат Портокарреро едет в Мадрид, и надо его снарядить.

Аббата догнали. Дюбуа получил тяжелые улики против Челламаре. Посол заодно с врагами регента. Заговорщики готовят переворот и просят Филиппа испанского помочь войсками. На другой день дом дипломата окружили мушкетеры. Челламаре под конвоем препроводили к границе. В руках Дюбуа оказалась вся переписка посла с Альберони.

Камеристка Делонэ впоследствии напишет о провале с досадой. Самонадеянный Челламаре был предупрежден, но не оторвался от ночного пиршества.

«Как бы то ни было, у посла было шестнадцать часов, чтобы принять меры до своего ареста, и, следовательно, ничем нельзя извинить его небрежность в отношении бумаг, которые уличали связанных с ним лиц».

Небрежность ли? Мемуаристы донесли до нас фигуру самовлюбленного и неумного вельможи, кичившегося своими предками. Видимо, он считал разрыв с Францией в любом случае предрешенным, власть орлеанца – сломленной.

А в Со развлекались. Главный курьер герцогини еще передвигался без помех, в экипаже с тайником или в портшезе с двойным дном.

«Герцогиня де Мэн играла в бириби. Господин де Шатильон, который держал банк, человек холодный, не проронивший до того ни звука, сказал: „Есть забавная новость. Арестован и посажен в Бастилию по делу Челламаре некий аббат Бр… Бри…“ Он искал имя, остальные умолкли. Наконец он вспомнил и прибавил: „Самое забавное то, что он все рассказал и многие особы теперь в очень затруднительной ситуации“. И господин де Шатильон впервые при мне рассмеялся. Мадам де Мэн, сделав над собой усилие, сказала: „Да, это очень забавно“. – „Да, – подхватил он, – можно умереть от смеха“.

Камеристка не порывалась бежать. Герцогиня подчиняла своих придворных угрозами и посулами. «Ее не накажут сурово, и мне выгодно поэтому быть при ней».

Мадам забыла обещание, когда за ней, в парижский особняк, явились мушкетеры.

«Я спросила одного из них, с которым стала любезничать, последую ли я за мадам, если ее сошлют куда-либо. Он заверил меня, что ей ни в чем не откажут. Это меня обнадежило, но ненадолго, так как другой стражник пришел и сказал моему, что мадам отбыла. Мое сердце сжалось».

Герцога и Малезье задержали в Со. В кабинете писателя сделали обыск.

«Бумаги брали в его присутствии. В конторке нашли оригинал письма короля Испании королю Франции. Документ, утрату которого Малезье так горько переживал, лежал вложенный в брачный контракт его сына. Он тотчас заметил, кинулся и разорвал послание. Но господин Трюдэн, просматривавший бумаги, подобрал клочки. Они были тщательно соединены, после чего Малезье был отвезен в Бастилию».

Регент поступил с виновными мягко, – обширность заговора напугала его. Супруги де Мэн отделались недолгим домашним арестом. Но и в Бастилии жилось вольготно. Малезье продолжал писать мадригалы в честь Пчелы. Аббату Бриго доставили его книги, он превратил камеру в уютную монастырскую келью. Граф де Лаваль, большой гурман, заказывал рестораторам изысканные яства.

Девица Делонэ обменивалась записками с поклонниками и тоже не жаловалась на тюремщиков. Впоследствии, став мадам де Стааль, она напишет «портрет герцогини де Мэн».

«Она и в шестьдесят лет не извлекла из пережитого никаких уроков… Любопытная и доверчивая, она хотела углубиться в разные области знания, но осталась на поверхности их… Она верит в себя так, как верят в бога, никакое зеркало не внушит ей сомнений в своих достоинствах. Демонстрируя все признаки дружбы, она ничего при этом не чувствует. „Мое несчастье, – говорит она, – в том, что мне необходимы люди, которые мне не нравятся“. Ее власть порабощает, ее тирания ничем не прикрыта, герцогиня и не пытается смягчить хватку. Она может заплакать, если ее друг опоздает на пятнадцать минут, но равнодушно услышит о его смерти».

Обвиняемые строчили регенту «объяснения», отнекивались и каялись. В досье следствия лег список рыцарей Пчелы. Кавалер Сен-Поль на вызов не явился, и в Париже его не нашли. Он удалялся от столицы, радуясь свободе, Новый, 1719 год он встретил в Гавре, где знакомый капитан предоставил ему приют.

Между Францией и Испанией вспыхнула война. Морская коммерция сократилась, и отплыть довелось не сразу.

На севере громы баталий поутихли. На Аландских островах доверенные России и Швеции вели дебаты о мире. Конференцию прервала кончина Карла Двенадцатого, приключившаяся в Норвегии, при осаде крепости. Кавалер читал куранты, и снова накатывалось на него странное безразличие, не однажды испытанное. События казались ничтожными. Так уменьшается видимое, когда подзорная труба приставлена к глазу другим, широким концом.

Одну ногу он уже занес через экватор. Застать в Гааге московита – и в путь…

Молодой ледок на Принсенграхт был прозрачен и гладок, лезвиями коньков не тронут.

– Мое пророчество исполняется, – сказал Сен-Поль послу. – Вашему покорному слуге иного не остается, как перебраться в края полуденные. Адский котел пока миновал меня, авось земной рай распахнет врата.

Куракин подтрунивал:

– Значит, вон из Европы? К невинности первобытной? Ох, берегитесь! Ну, как зажарят вас те праведники да съедят с перцем, с мускатом. Благо все специи под рукой…

– На Тобаго нет людоедов. Дикари не ведают и сотой доли тех мерзостей, кои творятся в Европе.

Убедившись в решимости корреспондента, посол отставку Сен-Поля принял и не отказал в помощи. Огарков, эксперт для многих надобностей, поехал к Гоутману, к Брандту, выхлопотал кавалеру проезд. И вскорости ветер надул парус над головой странника, погнал в неведомое.

18

Сиятельный князь Меншиков кормил в саду зубренка. Совал в клетку сушеные финики, ласково приговаривал, вслух подбирал имя.

– Ты кто? Васька? Али Мишка?..

Зубренок отвечал недоуменным сопением, от незнакомого угощенья отворачивался. Прислали животину из Польши. Пока готовят место в зверинце, клетка стоит на лужайке, в кругу статуй. Нимфы высечены из белого мрамора, нагота их на солнце нестерпима. Легче смотреть в полумрак клетки.

– Мишка ты, понял? Мишка. Ну, жри! Тьфу, образина! Неужто невкусно? Да ты попробуй!

Осерчал, скинул с ладони липучие финики. Пошел к дворцу, вяло щелкая тростью по скамейкам. Навстречу бежал лакей, подбирая полы ливреи, не по росту длинной.

– Княгиня Куракина к вам… С пришпектом…

– С чем?

– С ришпектом, прости, батюшка!

– То-то, дурак!

Лицезреть княгиню Марью не доводилось. Уповал – минет чаша сия. Наслышан о ней, шалой бабенке, предовольно. Весь Питербурх вымела подолом. Канцлер – тот плачет от нее.

– Где она?

– В сенях сидит.

– Я те дам сени! Чучело! В вести-бюле. Огрею вот по башке.

Ругнешь всласть, душу отведешь… А этот… Выбранился еще раз, встретив пустые глаза немца – дворецкого. Скукота с иноземной челядью, их крой почем зря, а словно об стенку… Дворецкий, мыча полувнятно, являл смущение, – ея светлость подняться в апартаменты не пожелала.

И что ей взбрело! Словечко еще крепче висело на языке, когда шел, стуча тростью, к визитерше.

– Низко кланяюсь, княгиня.

– Ну так кланяйся, батюшка, шея не треснет, – выговорила гостья, едва разнимая тонкие, жесткие губы. А спутник ее – мордастый молодчик в кургузом кафтанишке с медными бляхами на поясе – вскочил и даже подпрыгнул в усердном реверансе.

– Это Иогашка мой. – Умолкла на миг и застыла сухим, скуластым лицом. – Секретарь мой, Иван Иванов сын Шефель. Как я с челобитьем к тебе…

Стыда нисколько нет. Канцлер сказывал, живет Куракина на постоялом дворе и при ней немец, который был у князя Ивана Голицына учителем.

– Пожалуйте, княгиня, наверх.

– Нам и в прихожей ладно. Куда уж нам в этакие искусства! Недостойна я ступать по мармурам твоим, горемыка, брошенная мужем.

Причитала не двигаясь. Гвоздем будто прибита к скамье.

– Нет уж! – рассердился князь. – Извольте встать. Здесь разговаривать не будем.

Послушалась, засеменила следом, подобрав платье и телогрею, не прекратив жалобы. На Питербурх, на погоду, на Неву. Вишь, и река не угодила, плеснула в лодку, замочила ноги.

Провел через зал двухсветный, указал тростью роспись на потолке. Такого ведь отродясь не видывала.

– Жалею, не погуляли мы на свадьбе, княгиня. Здесь бы и сыграли. Почто отказала хорошему жениху? И для дочери твоей конфузно.

В залу льется солнце, и медные щиты светильников, опоясывающие залу, свечение умножают. Княгиня вскидывает злые глаза, не мигая.

– Тебе не краснеть, отец мой.

– Уж точно, самим съесть конфуз. Кого же сватать, если сына канцлера российского презрела. Короля ищешь?

– А мне и короля не надо, коли он меня пропитания лишит. Муж покинул, девок там содержит…

Поперхнулась, – обступили сонмищем со стен, с ледяной белизны дома и корабли, мосты и кирхи, воды в каналах, в озерах, воды бушующие – в море. У Меншикова в обычае показывать изразцы, гордость свою.

– Удружил тебе галанец, – сказала княгиня, прервав недоброе молчание.

– Эх ты, как мужа честишь!

– А ты не заступайся за него. Попало тебе, батюшка, за изразцы? Попало? А через кого? Кто первый царю шепнул? Галанец и шепнул. Заказ, говорит, миллионный, и все он, Меншиков, на свой двор свез. Стало быть, давно дубины царской не пробовал. Это Голландия? Тьфу!

Плюнула на паркет, растерла. Ишь, ехида! Поднял трость наставительно, потряс.

– Борису Иванычу за верную службу великая благодарность от его величества. И также от меня.

Опустил трость, вонзил в ковер гневно. Марья неслась впереди, отбрасывая назад острые локти, бодливо нагнув голову. Поспешать за ней – подагру бередить. Немец, поравнявшись с князем, прошепелявил:

– Их сиятельство в ажитации. При слабых жилах риск имеется апоплексии.

На изразцах распустились цветы всех пород, сколь их в Голландии есть. Из комнаты произрастений в комнату ремесел, служб всяких, – словно к пристаням Ост-Индской компании. Работный люд плетет сети, латает паруса, таскает мешки в трюм, орудует топором на верфи. Поглядишь – вспомнишь молодые годы с Питером.

Немец зазевался, а княгине ни к чему – уперлась в пол, и, кабы взгляд мог опалять, потянулся бы за ней горелый след. Обычно дворец меншиковский, славнейший в столице, по первости ошеломляет, особливо женских особ. Эту, видимо, ничем не укротишь.

Привычное кресло в кабинете, под новым живописным плафоном, сообщает хозяину апломб. И паче того – город за окном, широко расколотый Невой. Напротив, за рекой, многопушечный оплот Адмиралтейства, от коего взгляд, скользя по крышам новых хором, погружался в зеленую обширность Летних садов его величества. Там архитект Земцов сооружает фонтан Езопов – с фигурами басен, столь полюбившихся Петру. И он же, Земцов, возведет на диво Европе огромную залу для знатных торжествований. Многие иноземные города затмит Санктпитербурх, в котором он, князь Меншиков, губернатор.

Сказать ли бабе сумасбродной, что навет ее лживый, – Куракин не шептун, а правду выкладывает прямо, за то ему от каждого уважение. Что за изразцы вина с него, князя, снята, – оправдался перед царем, построил своим коштом завод, и ныне, слава богу, делаем оные изделия сами. А для этих голландских в доме царя все равно нет простора. Так где же им быть? Не закопаны ведь, не спрятаны. Дворец для разных плезиров и аудиенций открыт и, стало быть, престижу государства служит, – не одному Меншикову утеха.

Да разве втемяшишь ей, упрямой! Заглушив в себе недосказанное, устало махнул рукой.

– Читай!

Немец отпер сундучок, вынул челобитную, развязал узел. Княгиня раскатала на колене, но к себе писанье не приблизила, – забубнила наизусть:

– Отдала я, нижепоименованная, в наследие безденежно дочери своей девице княжне Екатерине поместья свои и вотчины в Московском уезде в Радонежском стану село Алешня с деревнями и пустошами, да в Ростовской волости половину села Васильевского, Никольское тож с деревнями и подпустошами, да в Волхове стану деревня Гришениха…

Ох заладила! Недослушал все деревни и села, оборвал, поколотив тростью по столу.

– Ты чего, батюшка! Мое это… Не куракинское, а наше, урусовское. Приданое мое от родителя. Мне куракинского не надо.

И полилось, и полилось изо рта. Мерзейшие глупости про мужа. Променял ее в Амстердаме на девок, которые в остерии служат голышом. От веры отступил, католик он, и более того – чернокнижник. Прежнюю жену свою испортил и ее намерен извести.

Этак вот изрыгает на каждый порог питербурхский… А сама вино хлещет, и скандалит на постоялом дворе, и людей вводит в соблазн. Заместо мужа, вишь, секретарь… Куракин пишет канцлеру, нельзя ли унять супругу, ведь в стыд вогнала себя и дочь. А как ее уймешь? Просит лишить жительства в столице, выпроводить в Москву. Что ж, дождется она…

Снова нудной капелью – деревни, пустоши… Отдала дочери в приданое, тому года четыре. А Куракин положил выдавать княгине на житье в год триста рублей, понеже обитают супруги врозь. И она с тем согласилась. Ныне же Куракин посватал дочь за молодого Головкина. Чем плох жених? Сын канцлера, учится в Париже, худой должности не дадут ему. Накося – на дыбы взвилась! Отнимает у Катерины приданое, рушит свадьбу.

– И решила я, нижеименованная, поворотить те вотчины обратно себе, – отчеканила челобитчица и взгляд наострила грозно.

Расстроила свадьбу и рада. Конечно, на кой ляд жениху девка без приданого да теща сварливая. Оборони бог!

– Твоя воля, княгиня. Молили тебя и совестили… И канцлер, и муж твой… Меня тоже не послушаешь.

Борис Иваныч пишет, доверять деревни жене не след, понеже к правлению неспособна и скоро промотает. Приехал бы, да застал ее с немчиком. Вполне мог бы отобрать у супруги права да упечь в монастырь. На рожон ведь лезет баба.

Сказал, смяв досаду, поддразнивая:

– Утащит жених твою Катерину. Парижским манером улестит и утащит.

– Да я… – задохнулась княгиня. – Сунется только… Дочь в моей власти покамест…

– Козла ей, что ли, в постель кладут?

– Не пущу, не пущу! – выкликала княгиня. – Моя дочь… Материнской клятвой связана. Прокляну, если что… А прощелыгу парижского батогами велю, батогами…

– Эка разлютовалась! – подивился Меншиков со смешком. – Дворянина? Полно, можно ли?

– Тьфу ихнее дворянство! Тьфу – прости меня, батюшка! Головкины… Велико дворянство!

– Да уж где им до вас, – поддакнул князь. – Как курице до небес.

Насмешки не почуяла. Разошлась еще пуще, принялась чихвостить Головкиных, которые-де полтыщи лет в своем роду бояр не имели и сподобились лишь при Софье. Им, Головкиным, стремя держать Урусовым.

– Верно, верно, – кивал Меншиков. – Урусов, он и в окольничих не хаживал, – прямо в бояре верстали. Битте, в боярскую думу! Знаю я, Урусовы перед всеми выпячивались. Задницей сколько скамеек протерли? От задницы след… А еще чем знатны? На царской службе, что ль, отличились? Большого отличия я что-то не припомню… Головкины, вишь, им не ровня! У Петра Алексеича Головкин первый министр, а Урусовым негож.

Прошение свернуто, немец поймал его на лету, захлопнул сундучок. Челобитчица встала, с побелевших, судорогой сведенных губ срывалось невнятное:

– Пойду я… К ногам царицы паду… Авось защитит меня… Вдову при живом муже…

– Погоди! – крикнул Меншиков и усадил, махнув дланью. – Плакаться нечего, матушка! Желаешь деревни поворотить – твое дело, юстиц-коллегия препятствовать не может. Писали на Катерину, будут на тебя писать. А шуму-то, шуму от тебя! Ходишь да слуг царских добрых поносишь. Обиженная! Не тебя жалко, дочь твою жалко, – ей стыд глотать, в девках киснуть.

Выронил трость, поднял, кинул в сердцах на ковер. Вскочил, забыв про подагру.

– Не бойся, – княгиня попятилась, оробев. – Моя забота… Не твое чадо…

– Ступай, ступай в юстиц-коллегию! Пиши деревни на себя и кончай канитель. Хватит гнусных твоих речей! Загостилась твоя светлость в столице, домой пора. А то сделаю оглашение, по какой причине Головкину отказано. Отрыгнулась боярская спесь… Все двери твоей светлости закрою.

– Ой, напустился, батюшка!.. Не изволь серчать… Я по простоте, а ты…

Уже провожали челобитчицу, ухмылялись со стен голландские шкиперы, плотники, рыбаки. Потешались, уперев руки в бока, женки, торгующие снедью, купчихи в чепцах, свистела коньками ребятня на замерзших грахтах.

– К ногам царицы паду.

Огрызнулась через плечо и едва устояла – платье, намокшее в лодке, не высохло, стянуло лодыжки.

Александр Данилович Меншиков, бывший пирожник, ругался и хохотал враскат, видя, как семенит вниз по лестнице, волоча мокрый подол, княгиня Куракина, урожденная Урусова, а за ней, обняв сундучок с кляузами, боязливо пригнувшись, поспешал дылда-секретарь.



Княгиня Марья – в Гаагу, послу Куракину:

«Дело наше, начатое с графом Гаврилой Иванычем, не совершилось, пожалуй, не изволь в том гневаться на свою дочь понеже в совершении начатого дела не ея есть воля».

Посол Куракин – в Санктпитербурх канцлеру Головкину:

«Теща моя беспутная и бесчестного житья жена моя своим безумством привели меня во всеконечную печаль, а себя они в вечный стыд».

Жене ответа не будет. Жена и дочь отрезаны, чужими стали.

19

В апреле 1721 года в городе Ништадте начались мирные переговоры с державой Свейской. Русский флот, разбивший шведов у острова Гренгамн, русские войска, совершавшие набеги на шведское побережье, ход переговоров весьма убыстряли. В Балтийском море, в близком соседстве, пестрели вымпелы английской эскадры, но – как и предсказывал Куракин – она оставалась безучастной свидетельницей.

Все же в прениях сторон прошло целое лето. Дипломаты короля предлагали, дабы оттянуть время, сперва обсудить текст прелиминарный, то есть предварительный. Петр повелел Брюсу и Остерману не склоняться к тому, – условия написаны победителем набело и окончательно.

Курьер с подлинным трактатом застал царя 30 августа на пути в Выборг. «Мы оной перевесть не успели», – сообщали Брюс и Остерман, так торопились обрадовать. Царь повернул бригантину в Санктпитербурх. Вошел в столицу, паля из пушек. Стоя на палубе, выкрикивал счастливую весть:

– Мир, вечный мир со шведами!

Эмблемы мира – белые знамена с масличной ветвью и лавровым венком, вышитым на полотне, – тотчас были розданы конным гвардейцам и разлетелись по улицам и першпективам столицы. О вечном мире должно быть ведомо каждому, благородному и простолюдину.

Куракину, послу в Гааге, отныне обязанность – трудиться для упрочения мира.

В 1724 году царь перевел его в Париж, так как там, в виду оживленных сношений, занадобился посол чрезвычайный, с «полным характером».

Король Людовик Пятнадцатый превратился из ребенка, столь понравившегося царю, в юношу. Петр вырезал из кости его портрет, показал дочери Елизавете. Гляди – суженый твой! Куракин чувствовал – ни одного брака так не желал звездный брат, как этого. Увидеть на французском престоле русскую, свое родное чадо… Посол подчинился против воли, сватал Елизавету, сватал усиленно, трудов потратил много. Не вышло. Людовик взял в жены дочь противника Петра – Станислава Лещинского.

Звездный брат до сей свадьбы не дожил, до конца лелеял несбыточную надежду. Может, поэтому королева Мария неприятна Борису.

Впрочем, помех она не чинит.

Сиротливо стало после смерти царя. Чаще нападала гипохондрия.

Дело великого Петра в слабых руках. От Екатерины, пережившей супруга на два года, скипетр перешел к тщедушному Петру, сыну незадачливого Алексея.

Гипохондрию и меланхолию вернее всяких лекарств прогоняют заботы, а их по горло. Санктпитербурх, что ни день, торопит – подавай мастеров для всяких строений и красот. Живописцев, лепщиков, садовников, резчиков, мужей наук разных зовет Северная Венеция, и то послу радостно.

Эксперт Огарков проводит вечера в кафе Прокопа, в компании искусников, ест с ними петуха в вине, заводит полезные знакомства. Не гнушается и сам посол того заведения. Часто навещает фабрику гобеленов, смотрит эскизы.

Из Питербурха напоминают:

«Что живописец Мартин картины Полтавской баталии две больших обещает в четыре месяца отделать, чтоб отделал в тот срок».

В столице российской учреждена Академия художеств, и для нее заказ – навербовать учителей.

Долго колебался астроном Делиль, ехать ли в холодную Россию? Наконец подписал контракт, назначен директором Обсерватории. Новое и неизведанное пленит его, удержит на двадцать лет. Жозеф-Никола Делиль исправит карту Сибири, вложит труд в составление атласа России.

Добрых знакомцев имеет посол в Ботаническом саду, посылает на родину саженцы, семена различных растений и деревьев для парков, для плодовых садов, для нужд врачебных.

Служба мало оставляет сил, и все же посол в поздний час садится за писанье сокровенное. Подвигается, хоть и медленно, давно задуманная «Гистория», – он закончит лишь главы, трактующие о начале царствования Петра и о войне с Карлом.

Огарков, воротившись из кафе, приносит вести новейшие, раньше курантов. Париж ежечасно в лихорадке, – вспыхнет и вскоре погаснет. Гистория – строгое сито, хорошо отделяет зерно от плевел.

Хватило бы веку, описал бы все события на театруме Европы, и с рассуждениями.

Без сожаления хоронили в Париже Дюбуа. Хитрец натешился напоследок, успел получить сан епископа, а затем и кардинала. А кто помянет его с похвалой? Скитается по свету Альберони, присматривая себе покровителя. Угомонился под монастырским кровом претендент Яков, коего толкали не столько собственные, сколь чужие расчеты.

– Интриганам забвение, – твердит посол сыну, состоящему при отце в градусе легационсрата, то есть советника посольства.

Александр пофыркивает, пускает струю табачного дыма высоко в потолок.

– А благонравные где? Укажи!

20

Из Гааги, из тамошнего российского посольства, пришло письмо. Сургуч, припечатанный лишь для виду, тотчас осыпался. Секретов дипломатических пакет не содержал.

Человек, тем письмом представляемый, понаслышке уже известен. Звание имеет простое, а талант высокий – горазд писать вирши. От родителя своего – астраханского попа – отъехал в Москву, учился в Славяно-греко-латинской академии и, будучи нрава дерзкого, с наставниками повздорил. С весны прошлого 1726 года живет сей отчаянный, жадный до познаний попович в Гааге у посла, у молодого Головкина. Основательно знает латынь, греческий, хорошо изъясняется по-французски и по-итальянски. Ныне намерен продолжать ученье в Париже и просит на то вспоможенья.

Борис кликнул сына.

– На-ко, читай! Студент Тредиаковский… Помнишь, пиита приблудный.

– Ишь, заноза! – сказал Александр, кладя цидулу. – Сколько учителей сменил, все ему негожи. Опять, верно, с богословами связался. Голландцы – строгие мужи, не поспоришь с ними.

Сказывают, хвалит Декарта, острого умом филозофа, который ничего не берет на веру, а для всего сущего и мыслимого требует проверки. Одобряет Томаса Мора: зело восхищен его Утопией – страною равных и добродетельных, а также стихами, каковые начал переводить.

– С аглицкого? – обрадовался посол. – Пускай, пускай едет! Сгодится нам.

– Попа не нужно, а поповича возьмем, – засмеялся Александр. – Что перевел из Мора, захватил бы. Мне любопытно.

– Коли меня не будет, ты примешь пииту.

Веселость слетела с лица Александра. Ясен намек в словах отца.

Недуги донимают Бориса все злее. С привычной аккуратностью он ведет им учет. «Стужа в желудке», «опухоль и чернь на ногах»… Отмечает лечебные процедуры – «питье молока ишачьего», «подкуривание», «растирание горячей салфеткой» и некоей «белой мазью голландской».

Между тем ответ посла в Гааге получен. Попович Василий Тредиаковский, искатель знаний, в путь собрался скоро. Последний раз похлебал щей на графской кухне, уложил в котомку чистую рубаху, иголку с ниткой, хлеба с салом, книги, тетради. Скуповатый Головкин сунул ему горсть медяков. Избавился от блаженного книгочия, от своевольника, не уважающего посты.

А Василию мерять ногами версты не впервой. Шагает астраханец берегом канала к Делфту, напевает песенку, сочиненную еще в Москве, перед отбытием в чужие края:


Весна катит,

Зиму валит…


Тюльпаны давно сняты, скинула земля цветные сарафаны, лежит черная, голая. Спелое лето лучится в водах. Да ведь не выкинешь слово из песни. Ведет хорошо, ногам помогает, – с ней не оступишься.


Взрыты брозды.

Цветут грозды,

Кличет щеглик, свищут дрозды…


Не ведает астраханец, что в Париже, в доме российского посла, сидит нотариус, скрипит пером.

«5 августа 1727 года… Я застал господина Бориса князя Куракина сидящим в кресле у камина, против окна, открытого в сад».

Улыбается Борис, видя, как стряпчий нагрузился бумагой. Здесь ему и трех листов достаточно – для завещания, для описи владений.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31