Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сны женщины

ModernLib.Net / Дмитрий Вересов / Сны женщины - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дмитрий Вересов
Жанр:

 

 


Дмитрий Вересов, Евгений Хохлов

Сны женщины

Театральный роман в двух частях

Вчера и завтра так же неопределенны, как мимолетные сны, хрупкие, как паутина, которая заметна, лишь когда лучи света проникают сквозь листву…

Флоринда Доннер

Часть первая

Кот Леопольда

Повесть

Через дорогу, из моего окна, дом плохо виден за деревьями сада. То есть почти вовсе скрыт в белом кипении – цветут деревья. Сколько их, сколько их в этом саду! Их аромат сгущается дымкой, обволакивает дом, туманит высокую весеннюю небесную синеву. Сквозь дымку лишь стекла мезонина сверкают, высокие, венецианские, кристально чистые, несмотря на то что дом пустует.

Не очень давно, но пустует.

Что за высокими окнами, мне ведомо, представьте. Там спальня. Большая королевская спальня. Простор и белые чехлы. Великолепное трюмо – сейчас под кисеей. Оно никогда не лжет, отображая. Н-но, подозреваю я… Впрочем, о зеркалах всем все давно известно.

Белая спальня. Спальня, и, понятно, кровать имеется. Достойная кровать. Низкая, квадратная, со светлым резным изголовьем. А резьба простая – две-три широкие утомленные завитушки модерна, и все. Белый покой. Покрывало на кровати – снежное.

Что люблю в этом доме – старые фотографии. И в белой спальне их немало. Все они в красивых рамках, бронзовых, красного дерева, и – повсюду, повсюду! На комоде, на каминной полке (беломраморной), со вкусом развешены на стенах. Одна, самая удивительная, на полочке трюмо, сейчас под кисеей.

Удивительная, я сказал? Нет, не стану себя опровергать! Пусть будет удивительная, хотя – что такого? Банальность – женщина, дама в кресле. Сама укутана в меха, из-под шубки – остроносая лаковая туфелька выглядывает. Кто знает, насколько она красива, эта дама, – лицо наполовину утонуло в темном пушистом мехе.

Кто знает? Ну, допустим, я знаю. Правда, красива, даже очень. Помнится… Нет, это ни к чему и сейчас не к месту.

Нет, к месту. Мы ведь о любви, о чем же еще-то? О коротких и бурных ее ристалищах. Однако «жизнь коротка, любовь тороплива» – это, знаете ли, о котах, в любви они беспамятны. Свидетельством тому мои чуть не ежедневные наблюдения за собственным прохиндеем котом.

Что же до мужчин и женщин… Однажды предмет ее страсти (мы говорим о даме с фотографии) получил от нее письмо, где были этакие строки:

«Любовь – это война полов, в которой каждый борется за то, чтобы подчинить другого, сделать его своим рабом, своим вьючным животным. Мужчина и женщина – враги от природы. Как все живущие, они, благодаря вожделению и инстинкту размножения, на короткое время соединяются в сладком наслаждении в единое существо, чтобы потом проникнуться еще большей враждебностью. Случалось ли тебе наблюдать когда-нибудь более сильную ненависть, чем та, которая возникает между людьми, которых однажды связывала любовь? Встречал ли ты где-нибудь больше свирепости и менее сострадания, нежели между мужчиной и женщиной?»

В то время, учтем, когда она, эта дама, пребывала молодою в подлунном мире, все еще считалось шикарным отдаться чуть не сразу после обмена взглядами. Это сейчас – ничего особенного, а тогда – шикарным. Животная страсть – истинная страсть, и не стану я спорить. Но… Но что это меняет? Короткие любовные события лишь часть великого коловращения любви, и жизнь, стало быть, бесконечна.

…И эта старая фотография в белой спальне.

Ей недолго оставаться здесь безмолвной хозяйкой. Уже сервирован малый столик, покрытый длинной белой скатертью. Здесь серебряное ведерко, запотевшее ото льда, и шампанское в ведерке, и с пробки снята золотая фольга, и прочная проволока, что удерживает пробку, скоро будет раскручена. Здесь два бокала и просторная чаша грубого, но ясного хрусталя. В чаше и груши, и яблоки, и виноград, и апельсины, и гранат, уже вскрытый, и середина его, как сама страсть, – горит темным огнем, терпкая, сладкая, а от семян жди оскомины. Здесь широкогорлая ваза, и полна она подсолнухов – тяжелого и томного предосеннего солнца.

Вот так: в саду весеннее цветение, а в доме совсем другие времена.

* * *

Мой городок затерялся в стране крутых холмов и оврагов, осыпающихся меловой породой. Сюда ведет одноколейная железнодорожная ветка, которую строил инженер-путеец, прадед нашей героини. Волею судьбы я стал наследственным обладателем его мундира. Храню этот мундир, чищу раз в год серебряные пуговицы, прохожусь щеткой по темно-зеленому сукну и серебряным эполетам, меняю в карманах лавандовые саше от моли. К слову сказать, мундиров у меня несколько – небольшая коллекция. Иногда примеряю их, преображаюсь. Лицедействую понемногу перед зеркалом. Мне нравится, это вдохновляет, тонизирует.

Ну-с, так вот, прадед нашей героини, с которой вам предстоит познакомиться в недалеком будущем, построил дорогу и осел барином в живописном городке, только-только завязавшемся к тому времени. Здесь дорога и заканчивалась тупичком, упиралась в холм. Дело было весною, холмы цвели белой дымкой, витали ароматы, небеса млели, женщины были немногочисленны пока, но оттого, должно быть, прекрасны и благосклонны…

Поезда к нам, вопреки прадедовым стараниям, не ходят. Железнодорожные боги или прокляли нас по причинам, о которых приходится лишь гадать, или попросту о нас забыли. И высокий ажурный железнодорожный мост над петлястой рекой, что отделяет городок от мира, говорят, не вечен. Нет, не вечен. И никого, заметьте, это не заботит.

Поблизости, за семью холмами, имеется аэродром. Но он военный. Поэтому самолет нами, горожанами, как транспортное средство не рассматривается. Никто не будет нас катать на бомбардировщиках или истребителях.

Попасть в мой городок можно по шоссе – автобусом от ближайшей сравнительно крупной железнодорожной станции, что находится верстах в семидесяти. Шоссе извивается между холмов, словно передразнивая реку, а потом бежит по высокому обрывистому берегу моря. Да, да, море совсем рядом, полно достоинства и вечности. В закрытой бухте паруса тщатся поймать ветер и блуждают путаным курсом, выписывая кренделя по водной глади.

Несмотря на дорожные неурядицы (с поезда на автобус с полдневным перерывом – таковы странности расписания) к нам сюда любят приезжать киноактеры. И не только потому, что городок в некотором роде курортный. Здесь множество привлекательных своей несуразностью построек – бельведеров, колоннад, каменных арок, оркестровых площадок под раковинными сводами, затейливых фонтанов, большинство которых, впрочем, давно заглохли и больше не журчат в тенистых садиках. Место на редкость подходящее для натурных съемок.

Но и театральная братия не пренебрегает нами. С весною, будто перелетные птицы, из туманных далей поочередно являются театральные труппы, занимают единственную нашу гостиницу, пробуждают сплетни и устраивают мистерии – играют, играют… Играют прямо в городе, на вольном воздухе, где-нибудь между беленых, слегка облупившихся колонн, собирая вокруг зрителей, ценителей, а по большей части – просто зевак, обсуждающих внешность актрис и актеров, их пороки, их любовников и любовниц.

– Глядите-ка, Зоя Ивановна, Леночка Свободная в этом году блондинка, а в прошлом году была брунэтка.

– Какая же брунэтка, Николай Ильич? Брунэтка – это воронова крыла. Леночкин нынешний цвет, Николай Ильич, называется «махагон», а в прошлом году Леночка вовсе не приезжала. А в позапрошлом была не то что блондинка, а… как же это?.. А платиновая. Пепельная. Под седину.

– Нет, Зоя Ивановна, как же не приезжала? О цвете ее прически вам, разумеется, лучше знать, как называется, но – как же не приезжала? У нее случился еще такой нервный срыв на почве измены. Я только не помню вот, кто кому изменил: она ли, ей ли…

– Так в позапрошлом! В позапрошлом году, Николай Ильич! Она изменила! Чем-то он ей не угодил, любовничек ее – тоже, что ли, изменил, – она и изменила! И как-то так неудачно, что случился нервный срыв, говорят, чуть ли не с потравой. Потому в прошлом году она и не приехала, нервы лечила. За-гра-ни-цей! Я все прекрасно помню! Все!

– С потравой, говорите? Чем же это она травилась?

– Змеиным ядом. Или дустом. Или пергидролем. Только вот, кажется, не она сама травилась, а травила любовника. А первого, которому изменила, или того, с которым изменила, не скажу, не буду врать.

– Какие страсти шекспировские! Вот шуба только ей теперь зачем, не пойму! Такая теплынь, сирэнью веет…

– Сирэнью она душится, потому, как вы говорите, и веет. Настоящая-то еще не зацвела толком. А шуба положена для пиэсы. Вы бы лучше слушали, Николай Ильич. И не шуба, господи, а паланкин, то есть палантин! То есть манто! То есть… Да! И не сирэнь, а «Ландыш серебристый».

Случается, что актеров заменяют любители из здешних обывателей. Такое приобщение – часть игры, обновление крови, режиссерский взбрык под опьяняющим воздействием весны, что однажды случился и зачинил традицию.

– А ктой-то с Леночкой, Зоя Ивановна? Лицо вроде бы и знакомое, вроде бы и нет.

– Так ведь наш нотариус, местный. Не узнали? Его все знают. Он здесь испокон веку живет нотариусом. Испокон веку! Я тут завещание составляла в пользу… не скажу, кого. Так вот у него все бумаги и шила.

– Мудрено играет. Прям заслужённый артист.

– Артист и есть. Ох и арти-и-ист, Николай Иванович! Я вам порасскажу, будет случай…

Зоя Ивановна явилась в мою сказочку по случаю и растает, словно во сне, и бог с ней, со старой сплетницей, и с ее приятелем. Но она и впрямь доверила мне оформление своего завещания. Так ведь больше и некому! Сколько, по-вашему, может быть нотариусов в таком крошечном городке? Нет, попытки конкуренции, конечно, случались, но господа конкуренты… Но господа конкуренты – ах! – не ведали, что творили, на кого, простите, хвост поднимали. И потому да простятся мне некоторые шалости, почти безобидные забавы.

* * *

Шалостью и забавой можете считать и мои сценические экзерсисы. Можете считать.

Однако знакомство с восходящей областной звездой Леночкой Свободной я предпочитаю поддерживать на театральной сцене, в рамках условностей выдуманного, ложно многозначительного диалога, под маской трагикомической, что смеется одной стороной рта и горестно опускает к подбородку другую. На сцене мы с ней довольны друг другом. Вне сцены… Вне сцены – я не желал бы неизбежного повторения заученных ужимок, реверансов и паче того деланой кровожадности. Это не есть забавно.

А на сцене… Что ж! Она – в свете софита, ибо представление вечернее. Угнездилась в кресле, кутается в мех, поднимает голову в пышном каштановом начесе, смело подведенные глаза полузакрыты, губы мило играют – держит паузу. Холодное кокетство! Блистательная туфелька чуть притопывает – это знак. Я трепещу и – изрекаю положенное:

– «Вы научили меня понимать, что такое любовь, ваше радостное богослужение заставило меня позабыть о двух тысячелетиях».

Она – богиня, видите ли. Сама Венера. И, понятно, лгунья:

– А как беспримерно верна я вам была!

– Ну, что касается верности…

– Неблагодарный!

– Я вовсе не хочу упрекать вас в чем-либо. Вы, правда, божественная женщина, но все-таки женщина, и в любви вы, как всякая женщина, жестоки.

Я будто бы весь во власти воспоминаний, прикрываю лицо рукой. Сквозь пальцы наблюдаю ее языческую мимику, что так подходит к модному грубоватому гриму. Шея напряженно вытянута, темно-алые губы движутся так, будто страстно целуют. Плотнее прижимаю ладонь к лицу.

Грехи наши тяжкие… Слава богу, это театр.

Слова она произносит нараспев:

– «Вы называете жестоким то, что как раз является стихией чувственности, радостной любви, что является природой женщины, – отдаваться, когда любит, и любить все, что нравится».

Я же почти рыдаю, по-дилетантски силясь изобразить страдание:

– «Разве есть для любящего большая жестокость, чем неверность возлюбленной?»

Я протягиваю руки, обращаясь не столько к ней, сколько к столпившимся внизу зрителям. И обращаю внимание на генерала-летчика, что почти приткнулся к сцене. В руках у него охапка обожаемых Леночкой подсолнухов (все Леночкины поклонники знают, что она любит подсолнухи). Из какого сна генерал их добыл весною? Куда летал за ними? Это не те, однако, тяжелоголовые гиганты на высоком стебле, которые в поле растут, а намного меньшие, более яркие, и семечек от них, по-видимому, не дождешься – нечто заморское, беззаботное. Свободное, как Леночкина фамилия.

– «Разве есть большая жестокость, чем неверность?!» – повторно вопрошаю я.

Она же, явно забыв обо мне, поднимается из кресла и, обращаясь к генералу с подсолнухами, которого трудно не заметить, восклицает:

– «Ах! Мы верны, пока мы любим, вы же требуете от женщины верности без любви и чтобы она отдавалась, не получая наслаждения, – так кто здесь жесток, женщина или мужчина?»

Генерал смотрит восторженно, он готов принять от нее и неверность, и необузданность в наслаждениях, и нежность… к подсолнухам.

– «Да, я жестока! И разве я не имею права быть такой?»

О, как это сказано! Генеральские глаза уже желтей букета, который он сжимает, – он согласен терпеть Леночкино жестокое обращение. Он предвкушает истерики, капризы, расточительность, измены. Иного и не ждет. «Но какая женщина!» – вопят полузадушенные подсолнухи. Вот именно. Никто и не спорит.

Леночка тоже предвкушает – блестящую партию. Дела у нее в последнее время неважнецкие: шубка потерлась, духи – из местного парфюмерного магазина, и не поймешь, то ли для атаки они, то ли для самозащиты. Фамильные серьги в ломбарде, и дырочки в мочках ушей прикрыты клипсами с длинными висюльками – модная дешевка.

Сохранилось лишь экстравагантное кольцо из якобы палестинских раскопок начала века: небольшая золотая монетка, припаянная к золотому же ободку. И на днях Леночка осведомлялась у меня, на сколько такое колечко может потянуть у антикваров? В самом крайнем случае – у зубных протезистов?

Специфическая нищета актерская замаячила.

А все почему? Леночка непостоянна в своем таланте. Нынче ей скучненько, весна ее, тридцатидвухлетнюю, обижает, и одна надежда – на блестящую партию.

Однако все точки должны быть расставлены, все пункты оговорены и как можно скорее. Поэтому Леночка виртуозно сокращает наш с ней диалог (чем ставит меня в идиотское положение) и, опять-таки обращаясь к летуну-генералу, выхватывает из пьесы тот кусок, который ее устраивает, и продолжает:

– «Мужчина – вожделеющий, женщина – вожделенная: вот и всё! Но решающее преимущество женщины: природа предала ей мужчину через его страсть, и женщина, которая не умеет сделать из него своего подданного, своего раба, даже свою игрушку и затем изменять ему, – такая женщина неумна»[1].

Генерал в упоении, он обожает умных женщин, он согласен, согласен со всеми пунктами договора. Козырек фуражки опускается в коротком военном поклоне, вероятно, и каблуки щелкают. А глаза вопрошают: «Ну что? Что, восхитительная? Да?..»

Легкий – победный и обещающий – кивок со сцены, подкрашенная бровь поднята, шубка ползет шлейфом, она возвращается в кресло. И вот – она укутана в меха, из-под шубки – остроносая лаковая туфелька выглядывает. И кто теперь знает, насколько она красива, эта дама в кресле, – лицо наполовину утонуло в темном пушистом мехе.

Вынужденный антракт.

* * *

Вынужденный антракт.

Я раскланиваюсь перед публикой, делая вид, что все в порядке. Леночка победно улыбается.

Сцена сокращена до безобразия, недоиграна, скомкана. Угроблена вконец. Все потому, что Леночка склонна смешивать жизненные реалии и сценические. Кто бы и счел это за творческий поиск, только не наш режиссер. За колонной он, разъяренный очередной Леночкиной выходкой, топчет и пинает панаму, которую сорвал с головы костюмерши, себе на беду оказавшейся поблизости, стучит кулаком в ладонь, плюется и шипит в Леночкин адрес нецензурное:

– Сука! Сука! В который раз уже! Ведь клялась! Клялась! В ногах валялась! Бл..! В койку залезла, бл..! Вот тебе роль, играй!!! Ваяй! Так нет же! Опять кобеля высмотрела, сука-а!!! Путана подзаборная! Мессалина! В массовку пойдешь, бл..! В костюмерши! В уборщицы! Вообще из театра вон! В миру растопыривайся, дрянь такая! Актриса, твою-у ма-ать!!! Иметь таких актрис не переиметь в любой общаге! Яду мне! «Столичной» стакан! Как нету? А что есть? Чача? Уроды! Отравители! И давайте, давайте вторую сцену сейчас же, пес с вами со всеми!

Вторая сцена? Ах он, бедняга! Он из-за своей колонны не видит того, что вижу я, а именно: Леночка любезничает с генералом. Уж и букет принят благосклонно, и лепестки подсолнухов ласкают нежный подбородок.

Вторая сцена? Вот она – на каменных ступеньках, ведущих к бельведеру, где разыгрывалась сцена первая.

Генерал снимает фуражку и, чуть покачнувшись, целует руку чаровнице. Та смеется мелодично, на миг кладет ладонь на роскошный, шитый золотом, генеральский погон:

– Вы пьяны?

– Не столь вином, сколь вами, – выдает он затасканный, но ожидаемый комплимент.

– Взволнованы?

– Как перед первым полетом!

– Какой же нынче полет?

– Первый и последний!

– Вы так неопытны?! Не ожидала. Не разочароваться бы…

– Смеетесь?

– Размышляю. Что же мне с вами делать?

– Не сомневайтесь. Я готов… Все, что пожелаете…

– Желаю комплиментов. Для начала. Вы умеете?

Комплименты! Кто-то из великих умов, помнится, рекомендовал всегда говорить женщине, что она не такая, как другие, если хочешь получить от нее то же, что и от других. Что-то в этом роде. А что же наш генерал?

– Я не видывал глаз прекраснее ваших! В них можно утонуть!

– Ну-ну!..

– А носик…

– На нем можно повеситься? – куражится Леночка.

– Смеетесь? Смейтесь, смейтесь! Мне нравится ваш смех. Он как бархат, прямо шелковый!

– Хм, не шедевр… Попробуйте еще!

– Вам очень идет эта прическа! Вам пойдет любая прическа!

– Еще бы! Совершенно не представляю себя лысой!

– Я тоже! Я был сражен, едва увидев вас! Что за тайна в вас сокрыта?

– Я просто обязана вам сознаться, что похожа на далекую, одинокую звезду… Далекие звезды всегда таинственны, не правда ли?

– Лечу к звезде!

– Тогда не будет тайны!

– Ну уж… Не поверю!

– Зачем же тогда лететь, если не раскрывать тайн?

– Погрузиться в таинственное! Вы так играли! Никогда не видел ничего более… более гипнотического. Звезда Венера… Облака-туманы… Вулканическое кипение страсти… Я ваш пленник. Хочу стать вашей тайной.

– Первой и последней?

– Если не первой, – слегка смущается генерал, – то хотя бы последней.

– А вам палец в рот не клади!

– Ну отчего же! Буду счастлив! Ваш пальчик… Позвольте… И второй, и третий, и мизинчик…

– Что же вы? У меня и на другой руке пальчики есть.

– Вам машут. Пора на сцену?

Генерал обижен и разочарован.

– Не убивайтесь вы так! Надоел мне этот спектакль! Буду играть для вас одного и только то, что захочу. Вы не против?

– Я – против?!! Я здесь для того, чтобы вас похитить.

– Так похищайте без лишних слов!

– За вами, кажется, погоня?

– О, господи, бежим! – смеется Леночка.

Генералу тоже весело. Леночка хватает его за руку, прижимает к груди подсолнухи и летит по лестнице. Шубка тяжело парусит у нее за спиной.

Скандал!

Наш режиссер, грохнув о камни стакан с недопитой чачей, неловко топочет на коротких ножках вслед по лестнице, потрясая кулаками:

– Куда, подлая баба! Куда?! А спектакль?!

А спектакль без Леночки – никуда, как и несколько прочих спектаклей. Всех дублерш она заблаговременно выжила, причем в рекордные сроки. Потому представление безнадежно сорвано, и сезон, выходит, тоже. Дай-то бог, будет теплиться за счет любительниц из местной самодеятельности. Однако любительницы из местных Леночку никак не заменят. Все бы ничего, хорошие, старательные девочки, но темперамента недоберут. Скучны, как макароны в забегаловке. А потому – никаких сплетен и скандалов, одна макаронная добропорядочность.

Режиссер прекрасно все это понимает, он в неистовстве:

– Змея! Гадина! Я, по-твоему, должен играть за тебя?! А-а-а! Гримируйте! Гримируйте! Если больше некому, сам изображу! «Значит, вы в самом деле влюблены в меня?! Страдаете?! Вы в самом деле хотите жениться на мне?! Откуда это вы вдруг столько храбрости набрались?! Да, храбрости – жениться вообще и в особенности на мне?!»[2] Дрянь, дрянь, дрянь!!!

«И покарал его Господь, и отдал в руки женщины»[3].

Роль Ванды фон Дунаевой в исполнительской трактовке нашего режиссера чрезвычайно комична. Вполне возможно, публика будет в восторге. Но я на такой позор не подписывался и уступаю свою роль Северина (мою вторую роль в этом спектакле), уступаю хоть кому, ну, к примеру, молоденькому осветителю, который, бедолага, давно втайне жаждет актерских лавров.

Я тихонько спускаюсь с другой стороны бельведера. Там переулок, всегда пустынный, и можно уйти незамеченным. Вот так, шаг за шагом, – главное, не обращать на себя внимания.

Главное, не обращать на себя внимания, и тогда появляется возможность увидеть массу интересного. Например, как прекрасный принц на белом коне мчит вдаль обретенную принцессу.

Как лётный генерал на мощном белом довоенном авто увозит за семь холмов красотку актрису.

* * *

Упругие мягкие кресла, свист ветра за стеклом, ровное гудение мотора. Цветы, не перенеся бешеной скорости, валяются в обмороке на заднем сиденье, шубка спустилась с лилейных плеч. Пустое ночное шоссе ложится под колеса, а далеко внизу по темной воде моря бродит пологая сонная волна.

– Я вас не знаю, – прервала долгое молчание Елена. – Вы бы рассказали, кто вы есть, соблазнитель.

– Ничего особенного. Сорок лет, разведен, бездетен. Ммм… Что еще? Машина – «Мерседес Бенц» середины тридцатых. Трофейная, перекупленная. Штурмовик, а не автомобиль!

– Автомобиль. А по имени вас как? «Сорокалетразведенбездетен»?

– Простите, Леночка. По имени Федор, по фамилии Дунаев. Как видите, ничего особенного.

– Дунаев?! Ничего особенного?! Дунаев!!! – задыхается Леночка. Задыхается от восторга и предвкушения.

– Леночка, – удивлен генерал, – я не думал, что столь известен. Я, скорее, отчасти засекречен… Откуда вы…

– Дунаев! Вот это да! Слушайте, слушайте, это – судьба! Ну конечно, мне необходимо было сбежать с этих грязных подмостков, чтобы очутиться… Ах, как все повернулось! Слушайте – как вас? – Федор, слушайте, вы должны называть меня Вандой.

– Я… Пожалуйста. Как вам больше нравится. Хотя Леночка, по-моему, тоже очень красиво. Но – пусть Ванда.

– А я буду вас называть Северином. Вам нравится?

– Я, Леночка, то есть Ванда, для любимой готов на все. И на Северина, и на Феофилакта, и Федором пожизненно остаться… На что угодно согласен. Я, как только вас увидел, понял – все! Вот это женщина! Мы созданы друг для друга! Хочу вами обладать вечно.

– «Значит, вы в самом деле влюблены в меня? Страдаете?»

Ах, эта Леночкина роль! Ах, виртуозка Леночка! С какой легкостью обращает она генерала в своего партнера по подмосткам. Он уж и слова говорит – прямо из «пиэсы», как у нас здесь произносят.

– «Я сделаю все, что вы хотите, только бы не потерять вас!» – восклицает генерал. Обычное дело.

Кто из нас не произносил этой фразы в первом припадке влюбленности? Кто из нас потом не оправдывался, уверяя, что имел в виду вовсе не… Не то, что от него попросили, а нечто такое, простенькое и со вкусом, способное подвигнуть на первое интимное сближение. Не луну с неба, а целлофановый букет гвоздик и набор птифуров. Не ванну, наполненную шампанским, а бутылку «Советского», ну две, ну три, на худой конец. Не бриллиантовое колье, а нитку горного хрусталя.

Реалии! Реалии! Они далеки от брутального веселья языческих богов. Пошлость одна! Кто этого не знает? Поэтому без опаски можно говорить: «Я сделаю все, что вы хотите, только бы не потерять вас!» – а потом оправдываться или делать вид, что не совсем поняли просьбу, не так буквально истолковали кровожадность вашей феи, принцессы, волшебницы, богини.

Но оговорюсь: богини богиням, конечно, рознь.

– «Итак, вы готовы обладать мной, чего бы это вам ни стоило?» – вкрадчиво воркует Леночка-Ванда. Она опасна, и только безмозглый от влюбленности не заметит этого.

– «Да! Чего бы это ни стоило!»

Мчится белое авто, чуть приседает на виражах. Генерал уверенно и небрежно держит руль, а скорость – почти как у истребителя. Полет меж небом и морем. И небо, и море черны и в звездах.

– «Что же мне с вами делать?» – задумывается Леночка. И впрямь, не повторять же пьесу один к одному.

– «Что хотите. Что доставило бы вам удовольствие».

Вот оно! Каков соблазн! Леночка смеется. Смех ее – непроглядная ночь. Она – Венера, она – Ванда, а потому могла бы и вспомнить, пустоголовая кукла, что некоторые просьбы, приказы, пожелания, бывает, выполняются.

– Так ты действительно готов все для меня сделать?

– О, да, все, что ты попросишь.

Леночка смеется. Смех ее – непроглядная ночь.

– Тогда… застрелись!

Что сказать? Лицо генерала не дрогнуло. Он протянул руку, нащупывая нечто под приборной доской.

Леночка смеется, но все тише. Смех застывает на ее губах. Некоторые повеления, увы, исполняются, не так ли, богиня? Вам страшно? Остановите же его, это ваше будущее, обеспеченное будущее, мадам!

Она все еще не верит и потому опаздывает. Раздается хлопок, выстрел, красные брызги летят фонтаном, плечи, шубка – все в красном. Машина виляет в опасной близости к обрыву.

Истошный женский крик.

* * *

Она проснулась от собственного крика. Резко села в постели. От дурного ли сна или от того, что подскочила, едва очнувшись, кружилась голова, и сердце прыгало и трепетало самым неприятным образом.

Где сон, где явь? Белые драпировки повсюду, в складках – светлые тени. Что это за постель, похожая на огромный разрытый сугроб? И кто, черт побери, похрапывает рядом в подушку?! Ах да. Тот, который снился.

Подсолнухи. Старинный белый «Мерседес», свет фар, полет по ночному шоссе, выстрел. Все в красном, пенистом, хмельном. Вот на груди остались липкие пятна, размазанные – будто кто их слизывал.

– Ванда, – невнятно зовет он. Бредит во сне. – Ванда, все твои желания – закон… Мы полетим… Мы уже летим…

– Уже прилетели, – бормочет она.

Ванда, значит. И куда же мы прилетели? Сплошной белый туман вокруг.

В тумане, впрочем, обозначена дорожка некими вехами. У самой двери – казенного вида коричневые ботинки, один на боку, второй навзничь, шнурки запутанным клубком. Поближе к постели – фуражка вверх околышем, словно нищий положил для подаяния. Следующим номером – китель с пляшущими рукавами, виден и шитый золотом погон; на нем красные брызги. Еще ближе – широко расстегнутые брюки при красных лампасах, белая дерюжная подкладка карманов навыворот, широкие подтяжки на двойных пуговицах извернулись восьмерками. На брюки наползает майка в морскую полоску, а у самой кровати – потоптанным комом трусы черного сатина, из тех просторных, которые до колена, и называются сомнительно – «семейные».

«Одень Федю» называлась детская игрушка – бумажный Федя, вырезанный из последней страницы детского журнала, и приложения к нему: на белых клапанчиках, которые надобно загибать, чтоб держались, бумажные рубашечки, свитерочки, шапочки, маечки, штанишки, ботиночки с носочками… Кстати, где носочки-то? Полный гардероб на полу, а носочки-то?

Носочки при хозяине. Зеленовато-коричневый шелк, прикрепленный к допотопной упряжи, стягивающей ноги под коленями. Господи, господи, почему некоторые даже в порыве страсти не снимают носки, если не уследишь? Забывают? Или торопятся? Или считают себя особенно привлекательными в таком виде?

«Одень Федю», «Раздень Федю»…

У бумажного Феди очень скоро оторвалась голова и потерялась, и Феде приклеили самодельную, которая по причине нежных кудряшек больше подошла бы какой-нибудь Леночке или… Ирочке.

«Одень Федю», «Раздень Федю»… К черту Федю.

К черту Федю, когда вот она, наша героиня. Это она сейчас встает с постели и заворачивается, словно в тогу, в простыню. Она замедлила явиться, извиним ее – путь неблизок, но сон ее опередил. По сути нам все равно – сон ли, не сон. Пусть уж сон. Чего только не случится во сне! Но, будем справедливы, действительность порою нисколько не уступает самым странным сновиденьям.

Вот, к примеру, какая странность: вроде бы часы и часы должны были пройти в уже знакомой нам белой спальне, а шампанское нисколько не выдохлось, и лед в серебряном ведерке не растаял – ледяной мираж дрожит над чуть запотевшим серебром. Подсолнухи в вазе не увяли, лепестки упруги и, если поддеть их пальчиком, вот этим, с золотым кольцом-монеткой, и отпустить, ничуть не никнут. Разверстый гранат сияет так, будто его только что вскрыли, на виноградной грозди свежая пыльца и роса.

Она отщипнула виноградинку покрупнее – сладчайший сок на языке. Теперь – шампанского. В бокале пенится шипучка рубинового цвета, холодные искры щекочут нос.

Глаза же ищут зеркало. Само собой! Какая женщина не пожелала бы взглянуть на себя в зеркало, если на ней белоснежная тога, а в руке бокал красного шампанского?! Какая женщина, а в особенности если эта женщина – актриса? Короткая прическа встрепана – это не всем идет, но только не нашей героине, она прелестна и женственна.

Так где же зеркало?

То самое трюмо под кисеей, помните? Сорвем с него покровы! И вот оно, светло и благорасположенно, являет нам поколенный портрет весьма очаровательной фемины. Зеркальная фемина протягивает красный бокал навстречу той, что из плоти и крови, и пьет во благо их неразрывной связи. Сделав глоток-другой, она улыбается дружески, смотрит простодушно, потом лукаво, потом надменно, потом гордо поднимает подбородок, сдвигает брови, сжимает губы, отбрасывает рукою короткую прядь, упавшую на лоб. Теперь попробуем отрешенность во взгляде, губы вновь полураскрыты – то ли жрица, то ли жертва. Откинем голову, взгляд высокомерен – победительница. Именно так! Победительница, и беспощадна к тем, кто склонился к ее ногам.

А ну-ка, слова из роли, дорогая. Ты так убедительна в роли Юдифи.

И она произносит медленным шепотом, поднося к губам бокал:

– «Я выпью с тобой и приду к тебе на ложе. Так, быть может, придет смерть. Смерти нужна или жизнь моя, или любовь. Если подарить ей свою любовь, она не заберет моей жизни. Что же мне делать?»

Что делать?! Да ведь все уже решено – вот это победа! Что за победа! Ты победила саму Любовь.

И хватит уж лицедейства.

А взгляните-ка, победительница, что за фото на подзеркальной полочке. Не покажется ли оно вам знакомым? Ведь ваше лицо! Разве что высокий начес надо лбом давно вышел из моды. Разве что широкие, длинные черные стрелы никто уже не наводит на верхних веках. И такую открытую чуть не до половины пальцев остроносую туфельку на короткой шпильке вы, победительница, надевать ни за что не станете, чтобы не смешить друзей-приятелей. Ну, предположим, только на сцене или в кино придется сыграть нечто наивное, этакое ретро.

Тем не менее… Ну да, одно лицо, если не учитывать вышеперечисленных деталей. Что скажете, дорогая?

– Мама… – говорит она. – Мама.

На фотографии Елена чуть выныривает из шубки. Чуть поднимает бровь. И снова – укутана в меха. Чуть дрожит блик на лаке немного помятой туфельки. И пальчик с кольцом-монеткой глубже зарылся в мех.

– Мама?

Нет, привиделось. Игра зеркала, шампанский хмель, вот и привиделось. Фотография мертва. Не ответит.

Лучше прогуляйтесь по дому, героиня.

* * *

Прогуляйтесь по дому, пора уже.

Это очень хороший дом, богатый. Здесь, в мансарде, только белая спальня. А вы захватите с собою остатки вина, спуститесь по лестнице, по тихим коврам пройдитесь туда-сюда, откройте одну-другую дверь. Двери бесшумны в медных петлях, и за каждой серебрится, золотится, розовеет, сияет или тускло и нежно цветет некая комната.

Гостиная, например, – простор цвета карамели и шелковое дерево паркета. Или вот – кабинет. Бюро у стены в перламутровых инкрустациях. Барский диван, одетый мягкой кожей. Большой стол на тумбах, бронзовая лампа под абажуром молочного стекла. Книги – есть и редкие, но их не читают.

«К чему бы мне читать? – говорила Ванда. – Ничего нового я для себя не открою. Любовь, кровь, убийства, безумные письма, страстные слова… Вранье до гробовой доски. Дикость человеческая – все одно и то же». А зачем тогда книги, если не читать, мадам Ванда? Не продадите ли что-нибудь? «Книги зачем? Знать, им здесь место, вот пусть и пребывают. Продавать еще, прах тебя побери! Вот несытая, похотливая порода! Все готовы к рукам прибрать, себе подчинить! И владеть! И владеть! И мусолить до износу! Дрянь порода!» Какая порода, мадам Ванда?! «Ваша, мужиковская, козлиная. Ну, меня-то уж не подчинишь. Я теперь свободная!» Мадам Ванда, что вы опять разошлись? Было бы странно, если бы я… «Слышала уже все твои оправдания. Чихала я на них. Мужик – он и есть мужик, и козел пишется. Вот у меня варенье из китайки, идем чаем надуваться…»

Она немного сумасшедшая, мадам Ванда. Дня не пройдет без нападок в адрес мужского племени. Но следуем дальше.

…Здесь, за голубым занавесом, нечто вроде будуара. Кокетливые креслица и пуфы. По стенам, как и везде, фотографии, но еще и картины с букетами и фруктами. Ковер на полу тоже в букетах и фруктах. Для дневного отдыха – кушетка в шелковых подушках, в изножье – огромная, расшитая пионами голубая китайская шаль. Кушетка совсем небольшая, не сравнить с белой кроватью на двенадцать персон, что наверху.

Еще есть холл на первом этаже. Ванда называет его «передняя». «Передняя» занимает чуть не весь этаж. Это очень современная «передняя». Длинные светлые диваны, низкий стеклянный стол, в толще мутноватого стекла замурованы огромные бабочки южных широт (я, полон сентиментального сочувствия, все надеюсь, что поддельные). Что же еще? Вот – модерновый камин в блестящем кафеле, торшеры на гнутых ногах, хрустальная россыпь огромной люстры и телевизор из самых что ни на есть современных – плоское черное озеро. Телевизор своенравен – включается-выключается, когда сам захочет.

Мадам Ванда, зачем вам такой телевизор? «Не продам! Ишь глаз положил!» О господи! «Господи еси на эн-би-си, а то и подальше! Мне телевизор самой нужен!» Мадам Ванда, у меня свой есть! «Вот и не зарься на чужой каравай! Не зарься!» Да не зарюсь я! «А зачем спрашивал? По-до-зри-тель-но мне это! Знаю я вашу козлиную породу!» Какая порода, Ванда! Я… я беспородный! «Оно и видно: вон все корки от ватрушки под блюдце сложил, творог раскрошил – хоть свинью пускай, чтоб подбирала! Думал, я не замечу?!» Всего-то две-три крошки, а корочку я доесть собирался… «Знаю я все твои оправдания!»

Ватрушки у нее магазинные, в лучшем случае позавчерашние: твердокаменная сдоба, творог же отдает нафталином. Можно бы нынче высказаться по этому поводу, но где она, Ванда.

…Что ж, теперь дозволительно опуститься на диван, долить в бокал вина, поставить бутылку на стеклянную столешницу (Ай, ай! Останется красный липкий кружок! Ванда бы не потерпела и не спустила бы такого безобразия. Но где она, Ванда?). Глотните вина, героиня!

Глотните вина, и черная телевизионная гладь задрожит, пойдет тенями, мигнет и вспыхнет ярким изображением. И вот по ночному шоссе над обрывом, высоко над морем и даже ближе к звездам, летит, пронзая ночь, старинный белый автомобиль. На повороте он вдруг виляет к обрыву…

У вас сердце замерло, героиня? Дрогнула рука с полным бокалом, красные капли выплеснулись на грудь, расплылись на белоснежной тоге…

Да, довоенного образца белый «Мерседес» – он вам знаком? – вдруг виляет к обрыву и… отправляется в полет.

* * *

– Еще бы немного, и…

– Ты испугал меня. Что за шутки! И шуба теперь испорчена. Терпеть не могу химчистки, после химчистки весь ворс повылезет. С тебя новая шуба. Ты меня испугал. Выстрел, кровь брызжет! У меня чуть сердце не разорвалось!

– Ну, извини. Извини, Леночка.

– Ванда. Ты забыл, генерал?

– Ванда. Хотел сюрпризом. Кто же знал, что так выстрелит? В машине тепло, да и растрясло в дороге бутылку. Шампанскому вредно. А я и забыл, обо всем забыл, потому что ты рядом. Ну ничего, у меня еще есть, тоже красное. Такая редкость, из таких краев привез, что сказать нельзя! Секретно.

– С тебя шуба.

– Запросто! Эйн, цвей, дрей! Оглянись! На заднем сиденье.

– О-о-о! Норочка! Норочка? Натуральная?!

Еще бы не натуральная! Как можно сомневаться, Елена? Как тебе – тебе! – можно дарить подделку?! Верь, верь своим глазам, попробуй на ощупь – мягчайший, нежнейший и густой мех. Не то что твой облезлый крашеный и перекрашенный кролик. Ладно, ладно! Не хмурьтесь с фотографии! Не кролик, песец два раза крашенный! Но все равно от песца твоего чихать хочется прямо посреди сцены, спроси у кого угодно. Произносишь, к примеру, что-нибудь патетическое, и уж вихрь перевоплощения подхватил, и вдруг ритмически совершенную фразу, гладкую, отполированную, как заклинание, разрывает семиэтажный чих. И еще раз! Как по-твоему, что сделается, если заклинание чихом прервать? Твоя шубка, кстати сказать, если бы генерал чихнул где-нибудь между «эйн, цвей, дрей», могла бы не шубкой оказаться, а вонючей клеткой с хищными и злобными зверюшками. Атак – «эйн, цвей, дрей» и…

– Натуральная норка?!

– Натюрлих! Натуральней не бывает.

– Откуда она взялась? Я и не заметила. Ее же не было? Там же подсолнухи лежали!

– Фокус такой.

– А мои подсолнухи?

– Будут тебе подсолнухи.

– Как во сне! Все равно с тебя желание. И без фокусов! Ты ведь не исполнил, если честно-то. Только напугал до полусмерти.

– Стреляться?..

Голос у генерала Федора Дунаева, не так давно переименованного в Северина, убитый, как будто он уже, ну, того… И явился из дальних пределов навестить возлюбленную. По щеке у него стекает красное – прямо на шикарный погон. Вероломное вино, вино вероломства!

Пропал погон!

– Стреляться прикажешь?..

– О, нет! В следующий раз когда-нибудь, если не угодишь. Я тут подумала… Ты ведь летчик?

– Военный.

– Прокати на самолете. Мне как-то не довелось самолетами летать. А страсть как хочется. На военном. Полетели, а?

– Полетели. Один поцелуй.

– Вот, возьми, – подставляет губки Елена-Ванда.

Крутой поворот! Поцелуй над обрывом! Он затягивается, он продолжителен, как мечта, он плывет в небесах, все выше и выше, и голова кружится, и нет дыхания, и сердце обрывается в невесомости.

Полетели! Полетели! В неведомые края и все равно куда, лишь бы шубки да диковинные подсолнухи являлись на «раз, два, три». Полетели над высоким берегом, между морем и небом…

* * *

И вот обрыв уж далеко. Белый автомобиль снует между холмами, ныряет в длинный тоннель, взлетает на склон, и неожиданная панорама открывается глазам удивленной Елены.

– Нравится, любимая?

– О-о-о… Ах.

Генерал горд собою, потому что явил Елене свои владения. Во всей красе.

В широкой впадине между цветущих холмов – серая бетонная плешь, по ночному времени ярко освещенная прожекторами, и свет такой густой, гуще воздуха, как и запах смазки, перебивающий весенние ночные ароматы. На плеши – строения куполами, ажурные вышки, сигнальные огни и обозначены взлетные полосы – это же аэродром.

Н-не знаю, не знаю, кому это может понравиться. Лично я бетону, бешеному электричеству и арматурным сооружениям предпочитаю белые авто с талисманчиком в виде кота на ветровом стекле, гладкие шоссейки, погожие небеса и чтобы душистые зеленые обочины радовали сердце.

– Нравится?

– Ну… ничего. Интересно.

– Сейчас подъедем поближе. Нас должны встречать.

– Встречать?

– А как же? Я здесь главный, я привез возлюбленную. Как же не встречать? Смотри! Вон они выстроились!

И действительно, по обе стороны взлетной полосы, на которую выехала генеральская машина, выстроились летчики – все в парадной форме, при медалях-орденах. И все взяли под козырек, едва Еленина туфелька показалась из-за дверцы авто, предупредительно распахнутой адъютантом в витых шнурах. Другой адъютант подал ей новую шубку взамен старой. Прямо к ногам легла красная ковровая дорожка.

– Не беспокойтесь, товарищ артистка, смело ступайте ножкой. Коврик свежевычищенный, я лично проследил! – шепнул тот адъютант, что подавал шубу. И втянул, нахал, запах ее волос. Запах, стыдно сказать, «Ландыша серебристого». Впрочем, лицо его выразило неподдельное восхищение, в чем убедилась Елена, когда обернулась, чтобы взглядом своим холодным королевским поставить нахала на место. Другой же адъютант – тот, который распахивал дверцу, – смотрел завистливо и норовил подобраться поближе, но его оттер генерал.

– Сейчас будет музыка, – сказал Федор.

– Марш небось? – поморщилась Елена.

– Зачем же обязательно марш? Все, что захочешь. У нас хороший оркестр. Пусть небольшой, но хороший. И «летку-еньку» может, и шейк, и вальс, и танго. Выбирай, любимая, на свой вкус.

– Тогда вальс… Нет, танго.

И зазвучало танго, и небо в тот же миг стало знойным, и страсти-мордасти разыгрались вовсю: любовь, кровь, убийства, страстные слова… Вранье до гробовой доски. Дикость человеческая во всей красе. Красота безумства и нескончаемой, передаваемой по наследству, жестокой любовной игры. Такая была музыка – духовая медь и ударные.

Елена танцующей походкой пошла по красной ковровой дорожке, генерал поддерживал ее локоток. Впереди маячил темный, по-боевому сосредоточенный силуэт небольшого самолета.

– Это что? – спросила Елена.

– Мой самолет, – ответил генерал, – истребитель. Ты когда-нибудь видела такой?

– О-о-о! – выдохнула Елена-Ванда и вдруг вспомнила: – А где же мои подсолнухи? Ты говорил, что будут! Наврал?

– А вот! – махнул генерал рукою. И тотчас вспыхнул прожектор и осветил истребитель генерала.

Борта и крылья самолета прямо поверх защитной серой краски были густо расписаны большими желтыми веселыми цветами. Самый большой сиял на хвосте опознавательным знаком.

– Вот подсолнухи! – воскликнул генерал. – Полетели?

И счастливый смех Елены стал ему наградой.

– Тогда забирайся вот с этой стороны, там штурманское место. Я тебе помогу. Вот так.

Она, подхватив длиннополую шубку, смело перебирая туфельками, топча подсолнухи, которые пачкались желтым, взобралась по крылу, нырнула под откинутый колпак кабины, угнездилась в кресле, смяла шлемом пышный начес. На колени к ней упал букет цветущих веток. Она сразу поняла, что бросил его тот самый нахальный адъютант, что нырял носом в ее прическу. Елене было приятно его внимание и так стало весело, что она засмеялась вновь.

А генерал уж открывал бутылку, раскручивал проволочку, осторожно придерживая пробку, чтобы пена не взвилась пышным гусарским султаном и не наделала безобразий с новой шубкой.

– Вот и обещанное шампанское! Глотни, любимая.

Елена, хохоча, перехватила тяжелую бутылку, глотнула прямо из горлышка и, протянув руку над бортом, окропила алой пенной струей подсолнуховые рожицы на крыле.

– На счастье! – кричала она.

А двигатель уже ревел, и стеклянный колпак лег на свое место, и красные брызги встречным ветром подхватило с крыла и бросило на стекло.

Полетели! Полетели! «Петлей», «бочкой», «штопором» – между жизнью и смертью, и голова идет кругом, и нет дыхания в судорожном объятии, и сердце обрывается в невесомости.

Что за поцелуй! Не поцелуй – мертвая петля. Блаженство, дарованное в предсмертную минуту.

* * *

Сверху картина выглядит не слишком трагично. Яркие телевизионные колеры любую кровавую трагедию превратят в красочную пейзажную сцену. Безликие телевизионные голоса – что о них скажешь? Минимально необходимая модуляция, бегло и четко произносимые звуки… И все мимо, мимо слуха, мимо восприятия – чужое, без толку суетливое, тараканье какое-то…

Но приглядитесь, героиня, все не так привычно: цветная картинка, несмотря на то что в телевизоре сияет весеннее утро, будто разбавлена черным, а голос девушки журналистки будто бы вовсе ей и не принадлежит – этакий низкий тенор, и, если не видеть того, кто держит микрофон, не определишь, мужской или женский. Так может говорить электронная игрушка не из добрых.

Репортаж, о котором мы начали толковать, ведется с места аварии. И наша героиня, та, что хозяйничает теперь в доме моей знакомицы Ванды, все еще сжимает в руке бокал и не в силах взгляд отвести от экрана телевизора, который сам по себе включился и, гостеприимный хозяин, решил вдруг поразвлечь ее на свой манер. И женщина смотрит, хотя я точно знаю, что она не любительница такого рода хроники. Смотрит будто под гипнозом, в трансе. Застыла, словно бабочка, замурованная в стекло кошмарного Вандиного стола.

Итак, сверху (снимают, видно, с вертолета) все не так страшно. Сизое море, светлое небо, высокий белесый обрыв. Вдоль обрыва бежит широкая асфальтовая лента. Вот знакомый нам поворот – здесь Леночка целовала своего генерала. Опасный поворот, и столбики ограждения сбиты. Шоссе над морем перекрыто милицией, поэтому скопилось довольно много машин – выходной, все едут к морю. А к морю одна дорога – вниз, петлями по холмам.

Под самым обрывом замер пикапчик «скорой помощи», но врачам, судя по всему, здесь делать нечего – тяжелая белая машина падала с тридцатиметровой высоты и превратилась сейчас в мятый угловатый железный ком. Тех, кто находился в салоне, вероятно, выбросило наружу, когда автомобиль, кувыркаясь, летел вниз. Иначе достать их возможно было бы лишь распилив на части кабину. А так – вот они (или то, что от них осталось) на свежей травке, под скучным и страшным брезентовым покровом, не слишком почтительно брошенным поверх тел.

Телевизионный голос режет слух:

– …Этот поворот не зря считается роковым, только в прошлом году на этом самом месте произошло девять аварий, погибло семнадцать человек. Посмотрите, сколько венков, принесенных близкими погибших! Венки, выцветшие и запыленные, даже поломанные, не убирают не только из уважения к памяти жертв, но и потому, что они служат теперь опознавательным знаком опасного места. Нынешняя авария, однако, произошла ночью, в темноте не разглядеть страшного знака на обочине. И вот – новые жертвы, на сей раз мужчина и женщина. Личности погибших устанавливаются…

Сколько кровожадного торжества, сколько удовлетворения в этом голосе! Прямо на удивление. Глядя на девушку, ведущую репортаж, никогда не скажешь, что ей могут доставлять удовольствие подобные события. Она, тем не менее, комментирует, болтает, отрабатывает эфирное время. Волосы ее угольно-черные (прямо реклама очередной суперкраски!) подхватывает легкий береговой ветерок, костюм ее свеж, строг, трагически черен и дорог, косметика под стать костюму, а вот голос… Голос подкачал, мы уже говорили. Но, предположим, это шалости Вандиного своевольного телеящика. Может быть, он просто бракованный? Ну конечно! Я уже сто лет это подозревал! Но сейчас, к сожалению, нет никакой возможности поведать об этом нашей героине. Придется ей… потерпеть. Выдержать зрелище.

Зрелище – хоть куда. Брезент, как уже упоминалось. Два серых небрежно брошенных брезентовых листа. Один из них сполз и приоткрыл тощую, уже окоченевшую, будто замороженную мужскую ногу в зеленовато-коричневом шелковом носке на допотопной, а нынче вновь модной подколенной подвязке с ремешками и резинками. Другой брезентовый покров смялся по краю складкой и с деликатным коварством обнажил женскую ручку, сжавшую, видно, в последней судороге пучок короткой и нежной, словно дорогой мех, травы. Пальчики утонули в травинках, а солнечный луч – все ему нипочем, бессердечному! – пробрался, проскользнул между стебельками и высветил на пальце золотую монетку.

Ту самую старинную, выкопанную невесть в каких краях, монетку на ободке, что в некоем мрачно-романтическом семействе, сообщу я вам, дамы дарят дочери в день тридцатилетия. В знак сопричастности к горькому женскому опыту, насколько я понимаю. Или к родовому проклятию, что ли, добровольно и чуть ли не с упоением принятому, наподобие рыцарского титула.

Да, героиня, вы узнали колечко!

Она вскрикивает негромко, роняет бокал с вином на светлый Вандин ковер – дело непростительное, такие вещи грозили непременным отлучением от дома.

Она смотрит на свои пальцы, только что сжимавшие бокал, потом снова на экран телевизора, где застыл стоп-кадр, сосредоточившись на женской кисти и непомерно увеличив ее… Да-да, та самая фамильная монетка. Золото тускловато, давно не чищено, чей-то полустертый бородатый профиль в низкой короне-обруче едва выступает над плоскостью.

Такая древность!

Она трогает колечко – снять? Отбросить? В этом ли спасение? Но снять не получается: пальчики не гнутся, скользят, не могут ухватить кольцо – оно не дается, оно, словно мираж, неосязаемо и проницаемо. Сердце бьется, и будто не хватает воздуха, будто лежит она под серой грубой брезентовой тяжестью, помнящей не одну нечаянную жертву.

Вот они, нечаянные жертвы любовного порыва, перед тобою на экране!

«На любви, должно быть, и впрямь клеймо проклятья, – шепчет наша актриса, неподражаемая в роли Юдифи. – Глоток любви! Полная чаша любви! Напиток, вызывающий безумие. И прыгаешь с обрыва, без особой уверенности, что полетишь, – так, на удачу…»

…Иногда весь ужас – в том, что сопоставляешь и узнаешь, опознаешь, идентифицируешь. Достаточно одной-двух деталей, чтобы включилось нечто, чтобы подсоединились некие проводнички, побежал по ним ток узнавания, замелькали лампочки событий, сплетенные в замысловатую гирлянду. Случается, что, сопоставляя, обманешься, и тогда зубами бы эту гирлянду перегрызть, но поздно – ты уже понакрутил своих лампочек, вплелся в мерцающую паутину, и рвать ее теперь непростительно, да и опасно для жизни.

Ну да мы об узнавании. Узнавать, и это не новость, бывает страшно.

Героиню нашу будто ветром подхватило и вынесло из гостиной. Она взлетела по лестнице (по великолепной Вандиной дубовой лестнице), пронеслась по этажу мимо ряда меднопетельных дверей, которые не так давно распахивала не без интереса. По винтовым ступенькам вихрем взнеслась в мансарду и толкнула дверь в белую спальню.

Перевела дух на пороге, ступила внутрь, прошлась к зеркалу – ничего не изменилось здесь. Белоснежные драпировки, сервированный фруктами столик, дорожка грубоватой мужской одежды от двери до кровати. Из-под покрывала, скомканного сугробом, по-прежнему высунута мужская нога в непотребной для романтической страсти упряжи: зеленовато-коричневый носок, пристегнутый к подколенной подвязке.

– Приснится же, – прошептала она фотографии на подзеркальнике. – «Твое вино не шутит», – обернулась она с фразой из пьесы к мужчине на кровати. Подошла, присела рядом и принялась тормошить засоню в желании рассказать сон – чтобы не сбылся.

– Просыпайся же, проснись, – теребила она плечо. – На что это похоже? Великий полководец называется! Солдафон! Почему вы все такие солдафоны?! Наобещаете, наговорите с три короба комплиментов, обольстите, а потом… дрыхнете. Просыпайся сейчас же! – ругалась она. – Просыпайся, черт бы тебя побрал! А если за ухо?!

А за ухо дергать как раз и не стоило, потому что голова вдруг качнулась, вывернулась под странным углом, легко отделилась от тела и осталась в ее руках. Будто от куклы оторвалась. И на ощупь – жесткая, плотная, холодноватая, но не человеческим холодом мертвой плоти, а как гипсовый отливок под статую. Видно, что трагически сомкнутые брови, закрытые глаза, сжатые губы подкрашены, и краска немного облупилась.

Вы бы не закричали на месте нашей героини? Сердце бы у вас не зашлось? И она закричала, прямо от сердца. Но не услышала своего крика.

* * *

Один из самых надежных способов очнуться от кошмарного сна – не услышать своего крика.

Она елозит затылком по подголовнику сиденья, тянет ремень безопасности, чтобы не давил грудь, тяжело, прерывисто дышит и открывает глаза. В них сонное безумие. Понятно, что она не сразу себя осознает. Еще бы – дурной сон! Вертит головой, пытаясь понять, где оказалась, смотрит через лобовое стекло, видит длинный белый капот с серебристой трехлучевой звездой в колечке, на которой играет солнце, видит серую асфальтовую ленту, бегущую навстречу, и высокое небо, что обрывается сразу за обочиной.

– Край земли… – бормочет она. – Куда вы меня завезли?

– Как бы я посмел вас завезти, Татьяна Федоровна?! – возмущаюсь я шутливо. – Как бы я посмел без вашего на то согласия?! Просто-напросто другой дороги в город нет, кроме как вдоль пропасти. И коллеги ваши на автобусе ехали точно таким же путем, уж поверьте. Они нас намного опередили и, уверяю вас, страху натерпелись. Здесь у нас, знаете, автобус шайтан-арбой зовут. Водители лихачат, пугают пассажиров.

– Я… Простите, я задремала, кажется. Испугалась спросонья.

– Ничего страшного, я хорошо знаю дорогу и все опасные места на ней. Сейчас тут у нас будет… поворот. Венками выложенный. Вот и проехали, слава богу. Тут да, тут часто бьются. Но это все от неосторожности, от торопливости все. Я-то аккуратно веду, потихонечку.

И все же ей страшно смотреть через окно. Ну конечно! Разбросанные венки! Те самые. Глаза бы не глядели. Поэтому она сначала переводит взгляд на кота-игрушку, мой талисманчик, что прикреплен присоской к ветровому стеклу. Потом по-женски бесцеремонно поворачивает к себе зеркало заднего вида. Мне это мешает, меня это нервирует, я им вовсю пользуюсь, этим зеркалом, да и кот теперь ко мне хвостом, что совсем никуда не годится, но смолчу уж. Пусть прихорашивается мадам. Иначе кто-нибудь, оценив состояние ее прически, еще заподозрит меня в неблаговидных действиях.

Два-три движения пятерней, прядку пальчиками вон со лба, и считается, что прическа в порядке. Я старательно налаживаю зеркало, устанавливаю его в точности параллельно ветровому стеклу. Вот так. Теперь можно вести светскую беседу. Начинает она, кивая на игрушку:

– Симпатичный котик.

– А. Да, ничего. Мне его сделали по заказу. Это портрет моего проходимца. Я к нему привык.

– Симпатичный.

На этом ее словоохотливость, кажется, иссякает. Однако после паузы она продолжает:

– Спасибо, что вы меня подхватили…

– Вы уже благодарили, Татьяна Федоровна. А я уже говорил, что не стоит. Я, напомню, выполняю просьбу вашей бабушки покойной, Ванды Лефорж-Свободной. Она велела встретить вас, как явитесь, и отвезти в дом, который она вам завещала, оставила в наследство вместе со всем содержимым.

– Все равно спасибо. Если бы не вы… Я никак не могла ехать со всеми в автобусе. Никак. Ни за что!

– Не переносите тряски?

– Переношу. Не переношу скопления ублюдков.

– Это вы о вашей антрепризе?

– Разумеется.

– Не ладите с коллегами?

– Не то чтобы… Так. Все цапаются. В общем, я уже остыла. В общем, все это в порядке вещей. По контракту играешь в паре с одним, и вроде бы все в ажуре, а потом оказывается, что он закозлил и отбыл в неизвестном направлении, и берут – что делать? – другого, а другому – здрас-сте – не подходишь ты! И начинают делать гадости, чтобы ты ушла как бы добровольно, потому что тот, второй, тащит на твою роль свою любовницу, а ты не уходишь всем назло, потому что, в конце концов, у тебя контракт, который должен быть оплачен, и кое-какие планы в связи с этими деньгами, понятно… Потом эта самая любовница, претендентка на твою роль, подстилается под режиссера на всякий случай, и этот ее шер ами, который, сволочь, тебя выживал, козни строил, представьте себе, застает сладкую парочку в своем купе в позиции абсолютно недвусмысленной и, говорят, экзотической. Он выбрасывает дуру на первой же станции, а на второй выбрасывают его, потому что он засветил режиссеру. И ты остаешься, слава богу, но – без партнера. Потом кого-то вызывают с очередной станции – телеграммой! – потому что у вас здесь никакого роуминга вообще, но вот вопрос – кого вызывают? Страшная тайна! От меня! Все молчат, как будто расписку кровью давали. Вопрос – почему? Потому что ублюдки.

– То есть вы теперь понятия не имеете, кто будет играть Олоферна? Я правильно понял?

– А откуда вы знаете, что я?.. – немного пугается она.

– Что вы – Юдифь? Помилуйте, Татьяна Федоровна! Кому же еще быть Юдифью как не вам? Тасе Вазер?

Здесь я лукавлю – по всему городу афиши расклеены, всем известно, что Юдифь – Татьяна Дунаева.

– Тасе?! Ей сто лет уже. Ну, где-то пятьдесят с хвостиком. Она играет Лию, служанку Юдифи, такую, знаете, языкатую бабку.

– Тася такая и есть.

– Вот откуда вы все знаете?

– Что же не знать? У нас здесь артистов испокон веку любят и знают. Такой уж город. Рано или поздно все приезжают к нам сюда, известные или неизвестные – все. Мы бываем на репетициях, случается, и сами играем, уж извините непрофессионала. Я, похвастаюсь, еще вашу матушку помню. Как же – Елена Свободная в роли Ванды фон Дунаевой…

– Я – Дунаева.

– Да, так все совпало.

– Говорите, маму помните? – вдруг встрепенулась она. – Вы тогда еще, наверное, ребенком были. И помните?

– Ммм…

Как неловко, что она сопоставила! Я становлюсь невнимателен в словах. А все вдохновение… А, ладно. Ребенком – так ребенком. Помню, и всё тут.

– Ваш папа увез ее прямо со сцены. Был такой скандал! Кое-кто до сих пор его обсуждает не без удовольствия, предупреждаю вас. Да и сам спектакль был скандальный. В те времена ставить «Венеру в мехах»! В подпольном переводе! Только у нас, на краю света, как вы выразились, на полулюбительских подмостках такое было возможно. И то скандалом кончилось. Не обессудьте, это просто воспоминания. Матушка ваша была редкой красоты женщина. И мечтательница первостатейная. Ну и… позволяла себе. Простите, я… Я забылся. Простите. Мне не следовало… Она подсолнухи очень любила, а ваш папа прямо к сцене явился с букетом. Этакий блестящий генерал. С букетом.

– Это, конечно, причина для скандала.

Что-то холодна сделалась наша героиня, как только я завел разговор о ее матушке. От разговорчивости ее и следа не осталось. Замкнулась. Почему? Ах, как мне интересно, почему! Ну да это выяснится вскоре! Не зря же Татьяну занесло к нам в городок. Неким ветром. Я понятия не имел, где ее искать, и Ванда тоже, хотя и оставила ей богатое наследство. И вот – приветствуйте Татьяну Дунаеву в роли Юдифи в антрепризном спектакле «Юдифь и Олоферн»! Афиши по всему городу, как и говорилось! И уж половина покрадена любителями. У нас здесь обычай такой старинный – красть и коллекционировать афиши.

Она крутит колечко на пальце – то самое, которое, я помню, Елена собиралась загнать зубным техникам, да генерал выручил. Потом смотрит на часики и объявляет непререкаемо, таким знакомым фамильным тоном:

– Вот что! Мы тут еле тащимся, а я уже должна быть на площадке. Мы ведь кочевые – с корабля на бал, с поезда прямо на сцену. Вот и давайте сразу на площадку, а дом – потом. Потом покажете.

– Как распорядитесь, Татьяна Федоровна.

Интонацию она уловила – актриса все-таки, особый слух, хотя я и пытался быть очаровательно кротким.

– Извините, я, кажется, была излишне резкой. Так вы отвезете меня на площадку? Да?

– Безусловно. Более того, я дождусь окончания репетиции в одном потайном переулочке поблизости и отвезу вас в ваш дом.

– Может случиться, что вы долго прождете. У нас всякое бывает. Не лучше ли мне в гостиницу?

Еще не хватало! Гостиница не входит в мои планы. Гостиница – это совершенно не интересно, а мне надобно выполнить Вандин наказ и отвезти ее внучку в дом. Гостиница – что за несуразность! К тому же насчет продолжительной репетиции наша героиня ох как заблуждается.

Впрочем, кто знает? Кто знает этих женщин? Ничего о них не скажешь с полной уверенностью. Казалось бы, интрига разворачивается, все идет как задумано, все ловушки расставлены, и развязка долгожданная так близка и желанна, ан нет! Пудреница летит вам в орденоносную грудь! Сервиз об пол! Революция на дому! Вожжа под хвост! А кто ж на нее рассчитывал, на вожжу-то? Гостиница!

– Нет-нет! Я дождусь! Я посмотрю репетицию. Я знаю эту площадку. Она открытая, там все равно будет полно публики. Все интересуются.

– Как? И не разгоняют?

– Не в традиции города, Татьяна Федоровна. Вы уж потерпите наши традиции.

* * *

Ничто не изменилось на маленькой площади с того памятного вечера, когда Леночка Свободная, взмахнув точно флагом свободы шубкой, столь эффектно покинула балюстраду-сцену. Возможно, лишь чуть больше стерлись каменные ступени, у которых стоял с подсолнухами генерал Дунаев. А так – ничто не изменилось. Все те же трещины на оштукатуренных колоннах, все так же вычурна и безвкусна лепнина капителей, отчасти подрастерявших завитки. Все так же через одну – через две повыбиты толстенькие, не в стиле, балясины парапета. И даже нотный лист, потерянный кем-то из городских оркестрантов, кажется, так и лежал у дальней колонны, и весь в пыли времен.

И любопытствующая публика, обступившая сцену, все та же.

Где-то моя Зоя Ивановна, старая сплетница? Где-то ее приятель? Шепчутся в толпе. Воображаю себе: «А где же Танечка Дунаева?» – «Говорят, в последний момент сбежала с любовником в Париж. На белом „Мерседесе“. Прямо как Леночка Свободная. Помните?» – «И не в Париж, а на аэроплане. То есть нет! Не на аэроплане, а в Прибалтику! На Рижское взморье! Что вы всегда путаете!»

И снова близок синий ароматный весенний вечер. И вечер все тот же… Или другой?

– Чего ты от меня хочешь, в конце концов?! – хрипло голосила со сцены встрепанная Тася Вазер и теснила режиссера к колонне. – Что тебе не так?! Какая тебе еще нужна Лия?! Чертовка с клыками-рогами?! С тремя хвостами?! Будут тебе три хвоста! Для темперамента!!! Это у меня-то темперамента мало?!!

– Вот ты на меня орешь, а я режиссер. Или нет уже? Это мне орать позволено. И главное, мне водку пить нельзя давно, а надо бы – на вредной-то работе. С вами – как в атомном реакторе, каждая вшивая корпускула радиоактивно излучает. Будь тут счетчик Гейгера, так спятил бы, бедолага. А я так ничего, мутирую понемножку, приспосабливаюсь. Пиэсы, как в данной местности произносят, всё ставлю. Творю, стараюсь… Вывожу вас, неблагодарных, в курортные места на гастроли. Орет она! Тебе бы, Таисия, кума ты моя, не на театре играть, а на базаре… того… обсчитывать в свой карман. Там тоже артистки, знаешь! С темпераментом орут. И сплошь народные. А ты заслуженная – всего-то ничего. И то за выслугу лет. Вот юбка у тебя где, кума? У юбки твоей, где старт, там сразу и финиш! Ты уже пенсию от государства получаешь с накрутками за звание, а все трусы наружу. Не хочу твоих трусов! Нет в них благородства!

– Ну откуда ж тебе, Валериан, знать, есть там благородство или нет? Мои трусы у тебя кастинг не проходили, насколько мне известно. Не то что некоторые. Кастинг у тебя моя заслуженная физиономия проходила. И вроде бы, несмотря на то что ты ядовитые пузыри по поводу ее заслуженности пускаешь, она вне конкуренции. Так или не так?

– Таисия!!! – ревет режиссер. – Чем мы занимаемся?! Мы репетируем или базарим? И что мы репетируем? Ты еще не забыла?!

– Репетицию репетируем, – бурчит Таисия.

– Неужто, кума?! Неужто?! А я думал, ролевые игры в доме свиданий. Двести баксов за час.

– Бардак – он и на театре бардак, – вновь бурчит Таисия и нагло закуривает. – С расценками, правда, похуже. Плати, милый, двести баксов в час, трусы так и быть прикрою.

Дыму от нее и вони, как от паровозной трубы. Такое уж у Таси Вазер курево.

– Смерти моей хочешь, змеища! – вопит режиссер и топает короткими ножками. – Астмы моей хочешь!

– А помучайся! А я тебя полюблю за это! Пожалею как родного. Изображу все что хочешь. Хочешь, Дездемону изображу? Или, наоборот, Отелло? Темперамента ему мало!

– Таисия! Всему есть предел! Я – режиссер, а ты на меня орешь.

– Что ты от меня хочешь, Валериан?! Объясни толком. Без этой твоей проникновенной лирики: базар, бардак, астма, юбка, Дездемона, змеища… Объясни толком, тогда не буду на тебя орать и даже брошу курить навсегда.

– Навсегда?

– Более или менее. В твоем присутствии более или менее.

– Ты моя радость. Все прощу, только не дыми и сыграй, – целует он в щечку провонявшую дымом Тасю, кашляет, отворачиваясь, и замечает, наконец, Татьяну. Татьяна уже довольно давно стоит неподалеку и старательно отряхивает плечо, потому что, взобравшись на сцену, неосмотрительно прислонилась к пыльной колонне в ожидании, когда закончится перепалка между старыми приятелями Тасей Вазер и режиссером Валерианом Водолеевым. – А вот и мамзель Дунаева прибыли, не прошло и года. Репетицию репетировать будем, мамзель Дунаева? Или у вас другие планы на сегодня, Юдифь вы наша несравненная?

– Головы мужикам резать – все мои планы, – немного слишком томно отвечает Татьяна. Немного слишком томно, словно предвкушает неиспытанные пока переживания. Словно к первому поцелую готовится: глазки полузакрыты, губки полуоткрыты, трепещут ноздри, трепещет пульс.

– Отлично! Значит, готова, милая, – выражает восторг режиссер. – Работаем?

– Работаем, – кивают актрисы.

– Только вы меня, девушки, сначала послушайте все-таки. Ведь загвоздка в чем? Вы обе – и госпожа, и служанка – сознаете себя жертвами мужского предательства. Так? Но разница в чем? Лия – баба ушлая, с большим бабским жизненным опытом. Она не сломалась в детстве, когда ее первому попавшемуся сластолюбцу продал отец, и свое несчастье обернула себе на пользу. Может, планида у нее – все оборачивать себе на пользу. Уродилась такая. Юдифь же в некотором роде парниковый фрукт. Она не мыслит дурного обращения с собой. Она в шоке от того, что и муж, и мудрый наставник, друг ее отца, ее предают, продают и не видят другого пути «спасения отечества», так сказать, кроме как подложить ее генералу вражеского войска. Юдифь наша готова сломаться. Если бы не Лия, она могла бы и покончить с собой. Но Лия наставляет ее на «путь истинный», открывает ей глаза, и для Юдифи все оборачивается так… так… Ну, вот представьте, смотрите вы на Луну – гармония существования, привычные узоры, Море Блаженства или как там его. И вдруг – катаклизм! Являет себя та сторона Луны, которая была темной до сих пор. Да, именно катаклизм! Катаклизм космический и катаклизм в душе Юдифи! И вместо Моря Блаженства Океан Коварства. Трагические морщины на лике Луны. И для Юдифи мужчина больше не господин, не мудрый наставник, а подлый негодяй, торговец женской плотью. Да! И все они таковы! И если убить хотя бы одного, предварительно и себя не обидев, будет и удовольствие, и большая польза.

– Это нам понятно, – громко бормочет Тася с ехидными интонациями ушлой бабки Лии, служанки Юдифи. – Это мы умеем: приятное с полезным.

Женская часть публики, собравшаяся у сцены, громко аплодирует, и кое-где даже слышится «браво». Чего и ждать!

– Вот оно! – тычет режиссер пальцем в направлении аплодирующих фемин. – Фурии! Так сыграйте мне фурий! Только они разные! Разные! Лия матерая, а Юдифь новообращенная, в ней еще интеллигентность не перевелась, как и в нашей Танечке – почему-то. Танечка! Не перевелась в тебе интеллигентность, а? Вот и сыграй мне сомнения, рефлексию и весь тот кошмар, к которому сомнения нашу утонченную даму привели. Смотрела она на Луну, смотрела, горя не знала, и вдруг – совсем другое кино. Понятно тебе, Татьяна?

– Мне все давно понятно, Валериан, – ответствует наша утонченная героиня с должным достоинством. С достойной отстраненностью. С тонким намеком на обиду сиюминутную от грубоватости маэстро и на обиду недавнюю, но отбурлившую, осевшую бурым илом от сердца к диафрагме.

Сколько там илистых наслоений, в душе нашей? И своих собственных, и унаследованных, завещанных? Душа наша – аквариум, где и рыбки золотые, и гнилая тина на дне. Всколыхнется – рыбкам погибель, всплывут кверху брюхом. Страшное дело! А почистить недосуг. И не говорите, что не так.

Но – смотрим, что же дальше происходит на сцене. Режиссер там уж вновь восклицает, запальчиво и бестактно:

– Таисия, кума! Прикрой свои бледные ноги, наконец! Оберни вот хоть тряпочкой. Ты же – старая Лия, все у тебя обвисло. Ты же только подглядывать и способна, кошелка драная. Оно, конечно, репетиция всего-то, но образ-то… Татьяна, а тебя я чтоб больше в брюках на репетиции не видел! Платье чтоб до полу, понятно? Все вам, девушки, понятно? Тогда я тут в креслице посижу (пылищи-то, пылищи, ужас какой!), а вы давайте третью сцену с самого начала: «Ну что же. Какая честь – быть героиней! Быть проданной…» – и так далее. Танюша, прошу. Вот ножик, возьми. Крутишь его так – задумчиво и ласково. Интимно крутишь. И – да! – девушки, не забывайте ни на минуту, что все это – сон, сон, сон. Сон Юдифи, узоры на Луне, а не инсценировка канонической легенды.

Голос у Татьяны дивный. Говорит – поет. Соблазнительно, томно, устало. И словно сквозь время просачивается сон:

– «Ну что же. Какая честь – быть героиней! Быть проданной в героини! Слыхал ли мир о чем-то подобном? Очень мне лестно. И возблагодарим мужа, что напоследок почтил вниманием! Как жить после такого? Мне умереть или, может, ему? Или ему, а потом уж и мне? Мертвые сраму не имут, так ведь сказано…»

Репетиция идет своим чередом, актрисы подают реплики. Вроде бы они обращаются друг к другу, но в то же время каждая сама по себе существует, будто в непроглядный туман говорит. Это все сон, сон, сон. Сон – по замыслу спятившего режиссера Водолеева.

– «…Я помню обиду», – поет Юдифь. И сцене почти конец.

По-моему, все замечательно, но режиссер недоволен. Он вскакивает, отталкивает дряхлое креслице, в котором сидел, прерывает туманный диалог («Стоп, стоп, лебеди умирающие!») и начинает вещать, внушать, мучить:

– Ну вот что, девушки. Если у нас сон, так это еще не значит, что надо завывать потусторонним образом. Вы у меня не спите, а притворяетесь, как будто у вас ворованные конфеты под подушкой и вы втихаря по одной таскаете. Курам на смех! Вы поймите: сон – это одна из многих существующих реальностей. Нами – человечеством – постигнута реальность только одна – та, где мы здесь и сейчас. Мы ходим, говорим, едим, спим, любим, обманываем, предаем, тратим деньги, голодаем, ссоримся – здесь и сейчас. Но все то же самое происходит и в реальности сна, в реальности мечты, в реальности… загробной, в конце концов. Или еще в какой-нибудь, нам не известной. Там все может быть вперемежку, наоборот, навыворот с нашей убогой точки зрения, но это еще не значит, что такой реальности не существует! Смотрите шире! Представьте, что вы телевизор и вас переключают. Туда-сюда! Здесь репортаж, там шоу, а там фэнтези или гонки «Формулы-1». Всё реальности! Вот и переключайтесь. Только потоньше, потоньше, я вас прошу! Без завываний, без стенаний, без заламывания рук!

Актрисы переглядываются с полным пониманием. Однако не мучителя и угнетателя Водолеева понимают они, но – будьте уверены – друг дружку. Не знаю, как Водолеев, а я не хочу читать их мыслей, мне еще Татьяну Федоровну в дом везти. Если представить себе, что по дороге она, войдя в роль или в раздражении, в душе своей будет одержима жаждой убийства одного из представителей противоположного пола, то вопрос: доедем ли мы до места назначения? Боюсь, при разыгравшейся фантазии руль в руках не удержу или перепутаю педаль сцепления с тормозом, а кнопочку радио с кондиционером. От женщин, знаете, такие эмоциональные флюиды исходят, когда они гневаются, особенно от актрис. Что до моей машины, то она вам не сцена, а средство передвижения.

Переглядываются они!

– Переглядываются они! – громко ворчит режиссер. – Всё, девушки! На данный момент я от вас устал. Перерыв! Идите себе кофе пейте, курите, базарьте, пары выпускайте, меня, богом убитого, костерите – идите! Вон там заведение, где кофе подают. Нет, Татьяна, ты постой. Совсем забыл! Познакомься вот с… Олоферном. Где-то тут была корзиночка, реквизиторы доставили… А! Вот! Новьё! Ты загляни под тряпочку!

Действительно, кто же Олоферн? Надо полагать, что некий предмет, поместившийся в корзине, имеет портретное сходство с исполнителем этой несчастливой роли.

Примечания

1

Здесь и выше – сцена из «Венеры в мехах» Леопольда фон Захер-Мазоха.

2

Из «Венеры в мехах».

3

Из «Книги Иудифи», Ветхий Завет.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3