Современная электронная библиотека ModernLib.Net

В поисках утраченных предков (сборник)

ModernLib.Net / Дмитрий Каралис / В поисках утраченных предков (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дмитрий Каралис
Жанр:

 

 


Дмитрий Каралис

В поисках утраченных предков (сборник)

Семейные повести

Мы строим дом

Повесть

Однажды, когда мы сидели на покосившейся веранде крохотной дачки, оставшейся нам от родителей, и пили из позеленевшего самовара чай, мой старший брат Феликс сказал, что неплохо бы построить новый дом. Мы – это два брата и два зятя – мужья наших сестер.

Феликс сказал, что наша так называемая дача – фикция, пустой звук. Непонятно даже, за что мы платим налог. Фавела латиноамериканских бедняков, а не дача. Живое свидетельство тяжести послевоенных лет. Либо надо обратиться к государству, чтобы домик накрыли стеклянным колпаком и сделали из него музейный комплекс, либо скинуться и начать новое строительство. Сколько нас? Четверо мужиков! Неужели мы за пару лет не воздвигнем виллу в прибалтийском стиле? С широкими окнами, световыми люками не крыше, голубой ванной и маленьким бассейном во дворе…

– Можно отгрохать такой дворец, что закачаешься! – сказал Феликс и покосился на зятя Молодцова, который работал начальником стройуправления. – Тем более что дачное строительство сейчас изо всех сил приветствуется.

Молодцов внимательно взглянул на Феликса. Второй зять – Удилов мелко захихикал и осторожно, словно у него болела шея, покрутил головой: «Ну ты, Феликс, и фантазер…»

– А то куда это годится!.. – Феликс ткнул ладонью в дрогнувшую стенку веранды, и с потолка посыпалась сенная труха.

– Н-да, – цыкнул зубом Молодцов и вроде бы рассеянным взглядом обвел веранду. – Сидеть, Феликс, неохота…

– Болван же ты, Саня! – сказал Феликс.

Удилов опять мелко подхихикнул.

– Никогда не думал, что наш Саня такой болван, – беззлобно повторил Феликс. – Сидеть ему неохота! Учишь, учишь, а рабская философия так и прет из него. Зачем сидеть? Купим крепкий бревенчатый дом на снос, кирпич, цемент по госцене, достанем списанный уголок, фурнитуру, закажем у меня на опытном заводе котел, рамы без переплетов, жалюзи… Все по квитанциям! Соображаете?

– Жалюзи… – повторил Молодцов. – Дом построить – не в кино сходить.

Феликс согласился, что постройка дома отличается от посещения кинотеатра. И тут же набросал на листке бумаги эскиз будущей дачи. Получилось весьма симпатично. Не давая опомниться, Феликс принялся дразнить наше воображение приятными подробностями. Как будут сдвигаться двери, как будет топиться камин и что можно устроить в подвальчике.

С Феликсом было опасно общаться: после бесед с ним многое вставало с ног на голову. А может, и наоборот.

Феликс называл себя системотехником; он работал в крупном НИИ, где, как он говорил, удовлетворял свое любопытство физика за государственный счет. В активе Феликса числилось несколько изобретений, заявка на открытие, три толстые книги о том, как надо проектировать приборы для научных исследований, и пяток призов с международных выставок. Иногда ему приходили письма от коллег из-за рубежа, начинающиеся трепетными словами: «Уважаемый сэр!» или: «Глубокоуважаемый мистер…» Конверты с красивыми марками Феликс раздавал племянникам – у них с женой детей не было.

– Ведь батя почему не строился? – продолжал Феликс. – Боялся, что сносить будут. Вокзал, дескать, рядом, район перспективной застройки… Ну и что, снесли? И еще сто лет не снесут, потому что нет денег, чтобы застроить. Возле залива застроить не могут, а что говорить про наш медвежий угол.

– Н-да, – Молодцов побарабанил пальцами по столу. – Надо все выяснить, чтобы не пороть горячку. Сходить в исполком…

Я понял, что он готов.

– Естественно! – поддакнул Феликс. – Мы же не дети. Все через исполком.

– Постой, постой, Феликс, – подал голос Удилов, – а ты представляешь, сколько будет стоить такая дача?..

Феликс снисходительно покосился на старшего зятя и, придвинувшись к столу, стал объяснять нам с Молодцовым, почему фундамент под дом надо закладывать уже этой осенью. То есть через пару недель.

– Лучший способ завалить дело – это начать его со всеми обсуждать, – втолковывал Феликс. – Особенно с женами. Кто может знать, что придет им в голову? Надо ставить их перед фактом: строим дом! Какой? Увидите. Хуже, чем есть, не будет!

И он тут же назначил себя начальником будущей стройки. Молодцов в одно мгновение был награжден постом главного инженера. Мне, по причине расторопности и свежести сил, Феликс отвел роль бригадира. Только после этого он взглянул на Удилова, оставшегося без портфеля:

– Коля, знаешь такую поговорку: «Лучше с умным потерять, чем с дураком найти»? – издалека начал он. – Как ты думаешь, про кого так сказал великий русский народ?..

– Вечно ты, Феликс…

– Нет, ты ответь: знаешь, про кого так сказал великий русский народ? – давил Феликс. – Или не знаешь?

– У меня есть «Справочник индивидуального застройщика»…

– Понятно, – сказал Феликс.

Он расчистил место на столе, сдул крошки, положил бумагу и протянул мне паркеровскую ручку:

– Ну-ка, Тимофей, составь нам смету. Надеюсь, тебя этому в институте учили?

Я сказал брату, что если он даст мне потребное количество материалов и их цену, то смету я составлю в лучшем виде. Коля принес свой справочник, и мы принялись за дело.

Когда мы прикинули сумму расходов и разделили на четверых, по количеству семей, Феликс торжественно хмыкнул: «А кое-кто боялся: деньги! деньги! Разве это деньги? А, Саня?..»


Мне вспомнилось, как давным-давно отец, копаясь в огороде, нашел в земле прямоугольную, толстого стекла бутылку с монетами.

Монеты оказались недрагоценными: позеленевшие финские пенни с вензелем Николая II и короной Российской империи – дореволюционные; те же пенни, но уже со львом, замахивающимся мечом, – довоенные; медные царские копейки с гербами и именами правителей; еще какая-то мелочь. И увесистая желто-коричневая монета с кенгуру – австралийская. Эту монету я выпросил у отца в личное пользование. Я начистил ее зубным порошком и несколько раз на дню доставал из кармана и разглядывал диковинное животное.

После этой находки отец еще долго искал клад на участке. Он втыкал в землю винтовочный шомпол и склонял голову набок, прислушиваясь к звуку. Рядом, с глиняной свистулькой в руке, припрыгивал я. «Не свисти, – косился на меня отец. – И клада не найдем, и денег в доме не будет».

Мы находили россыпи автоматных гильз, блестевших еще желтыми глазками капсюлей, ржавую хозяйственную утварь, спекшиеся в огне куски стекла, откапывали истлевшие листы железа, вытягивали слежавшиеся мотки проволоки и однажды откопали тонкую фарфоровую чашечку с черной розой на боку. Но клада не было.

– Пап, а давай поедем откопаем тот клад, что в замке, – предлагал я. – Чего ждать-то?..

Отец, бывало, говорил, что он наследник древнего княжеского рода и знает старый замок, где зарыт клад. Этим кладом отец пытался интриговать мать в периоды острого безденежья. Матушка не верила ни в какой клад и отмахивалась, а я жадно прислушивался к этим загадочным разговорам и, приласкавшись к отцу, расспрашивал о таинственном сундучке в надежде, что мне откроют тайну и дадут старинный план с черепом и костями на обороте.

– Пап, а ты правда знаешь, где зарыт клад? – канючил я. – Давай съездим. Я фонарик возьму, веревку…

– Да зачем нам сейчас этот клад… – вытаскивал шомпол отец. – Мы и сами чистое золото. Потом как-нибудь съездим.

– Да зачем же ты тогда ищешь?

– Так просто. Может, что интересное найдем. А тот клад от нас не уйдет. Иди, помоги маме посуду мыть…

Я вздыхал, шел под навес, где стоял умывальник, мечтая, как у нас будет много денег, мать перестанет хмуриться в дни отцовских получек, всем купят по новому пальто, а мне – самокат с резиновыми шинами. А то и велосипед.


Молодцов задумчиво шевелил бровями.

Удилов напряженно молчал. Получал он ненамного больше моего. Оптимизм брата был мне непонятен: затраты предстояли немалые.

– Не горюйте! – подбодрил нас Феликс. – Потуже затянем ремни, зато будет дом. Главное – начать!..

– В принципе это реально, – потянулся к самовару Молодцов. – Если что, займем… – Он помолчал. – Я согласен!

Теперь я сунул свой стакан под носик самовара. Зажурчала витая струйка, укорачиваясь.

– Я тоже, – коротко сказал я, скрипнув краником. Мне самому понравилось, как я сказал.

Феликс посмотрел на меня с уважением.

– Попробовать, конечно, можно, – пожал плечами Удилов. – С Верочкой надо только посоветоваться…

– Ты не крути, – прервал его Феликс. – С Веркой я сам поговорю. Отвечай за себя: согласен или нет?

Удилов сложил на груди руки, похмыкал и сказал, что согласен.

– Молодец! – похвалил его Феликс. – Будешь моим замом по инструменту. Только на тебя в таком тонком деле можно положиться.

Удилов сдерживал гордую улыбку.

– Но это не все. За тобой рытье котлована и другие особо точные работы. Обтесывание бревен, перетаскивание камней, подноска воды…

Потом мы снова заправляли самовар, называли Феликса командиром и говорили, что он голова: так быстро подписал нас на гигантскую стройку. И главное, все предусмотрено, все рассчитано. Купим за бесценок хороший бревенчатый дом, завезем всякий там цемент, песок и начнем заливать фундамент. А на следующее лето поставим сруб и займемся отделкой…

Феликс чиркал в блокноте эскизы и улыбался задумчиво.

Сразу после войны отец получил участок на Карельском перешейке и разрешение на вывоз стройматериалов с разрушенной линии Маннергейма. Отец собирался поставить избушку и разбить огород – шестеро детей просили есть. Слово «дача» тогда произносилось с иронией. Оно плохо вязалось с колючей проволокой в близком лесу, табличками «мины» и карточной системой.

Отец разобрал остатки какой-то казармы, прихватил несколько патронных ящиков-сундуков и привез материал на участок, который числился в визуальных ориентирах: от старого дуба до бетонного погреба и от дороги до заброшенного колодца. Сосновый брус, вагонка в буро-зеленых маскировочных пятнах и оконные рамы были сложены на зиму в штабеля и сбиты скобами.

– Теперь, Шурочка, заживем! – радовался отец, обсаживая участок кленами. – Четверо сыновей! Две дочки! Зятья будут, невестки! Внуки пойдут. Да и мы с тобой еще не старые. Картошки насадим, арбузы потом разведем, цветы! Черпни воды из воронки, полей. Карточки, наверное, скоро отменят…

Зимой отец фантазировал над проектами будущего дома и посылал подросших в эвакуации сыновей на закопченные развалины, где еще пахло жильем и гарью, собирать гвозди, петли и дверные ручки. Ящики дубового письменного стола – немногой мебели, уцелевшей в блокаду, к весне отяжелели от гвоздей и выдвигались с пронзительным писком. Гвозди по вечерам выпрямляли на куске рельса мои будущие старшие братья; точнее – старшие братья будущего меня, поскольку я тогда еще не планировался. Четвертый старший брат, находясь в трехлетнем возрасте, наверняка мешался под ногами и норовил сунуть палец между звонким рельсом и молотком.

…Когда отец с матерью наведались по мартовской ростепели на участок, они обнаружили на месте высоких штабелей лишь несколько досок и зеленый патронный ящик с оторванной крышкой. Отец расстегнул длиннополую железнодорожную шинель с погонами инженер-капитана, сел на ящик, усадил рядом мать и закурил: «Не горюй, Шура. Что-нибудь придумаем…»

Оставшихся под снегом досок хватило лишь на то, чтобы сколотить будку овчарке Джульбарсу и стол на улице. Патронный ящик не уцелел.


Два лета подряд, пока отец по крохам собирал дощатую времянку, семья жила в бетонном погребе. Отец снял с его крыши земляную засыпку, и камень, нагревшись за день, ночью отдавал тепло.

Рядом с погребом – там, где у нас сейчас клумба с маргаритками, торчала мачта. По утрам на мачту взлетал красный вымпел. Мать вышила на нем шесть маленьких разноцветных значков: якорь, футбольный мяч, ромашку, самолетик… Дети сами заказывали себе символ.

На подходе к погребу спал в своей будке Джульбарс, собака редкой отваги и дерзости. (Единственный его недостаток состоял в боязни воды – пес ни за какие лакомства не лез в воду. И лишь однажды, уже на склоне своих собачьих лет, он бросился в неглубокую, но стремительную речку, в которую я бухнулся в трехлетнем возрасте, и выволок меня за рубашку на берег – к испугу и радости сестер, собиравших неподалеку конский щавель. Когда шум и страсти вокруг меня стихли и сестры, развесив мою одежду на кустах, подошли к Джулю, чтобы погладить его и похвалить, он рыкнул на младшую и больно тяпнул за руку старшую, словно в науку за их ротозейство.)

По утрам отец выстраивал сонных детей для подъема флага и распределял наряды на текущий день. Мать тихо протестовала, но отец был непреклонен: вставать надо с восходом, ложиться с закатом. Задания давались простые: полить и прополоть огород, наловить рыбы и принести грибов. Старшим – приискивать бревна, доски, куски ржавого железа.

Родители садились в третий вагон паровика с клепаными боками и, проезжая по мосту, с которого просматривался наш участок – погреб, мачта с вымпелом, тронувшиеся в рост клены, каркас времянки, – махали из окон: отец фуражкой с белым верхом, мать – платочком. Паровоз, дымя трубой и застилая поляны желтым дымом, вез родителей к Ленинграду, где на месте рухнувших домов еще стояли фанерные фасады с нарисованными окнами, и власть в семье переходила к старшему брату Брониславу, который в то время готовился поступать в Высшее арктическое морское училище. Он великодушно отправлял мелюзгу досыпать и шел с Феликсом рыбачить на залив или озера.

Выспавшись, младшие братья брались за огород и поджидали прихода братьев с уловом и грибами.

По воскресеньям отец строился. Белели свежими срубами соседские дома, качались в гамаках вездесущие дачники, и в пятнистых сарайках хрюкали поросята. Попробуй отличи свой материал от чужого, если возили с одного места… Отец посвистывал и заигрывал с матерью, хлопотавшей у дымившего очага: «Шура, ягодка моя, балкон будем делать?» Он брал каску с гвоздями и шел приколачивать доску, которую Броня с Феликсом уже прилаживали к стене.

– Обязательно, – подыгрывала ему мать и громко добавляла: – Мне посоветовали в Москву написать, товарищу Сталину. Тогда быстро найдут, кто из нашего леса дом построил.

– Ну ладно, ладно, – понижал голос отец. – Не пойман – не вор. Успокойся. Смотри, какая погода чудная.

– Успокойся… – помешивала крапивные щи мать. – Если бы даром досталось, а то ведь ссуду брали. А кое-кто за наши деньги особняки отгрохал и дачников пустил. Нет, я напишу!..

…Отец погасил ссуду к пятьдесят шестому году. Десять лет семья возвращала деньги за материал, украденный зимой сорок шестого года. Но выплатили честь по чести – есть справка…


Когда при заполнении анкеты в военкомате я сказал, что мой отец родился в Санкт-Петербурге, пахнущий одеколоном лейтенант посоветовал мне не выпендриваться и не разводить здесь белогвардейщину.

Я сказал, что из прошлого, как и из песни, слов не выкинешь: отец появился на свет не в Ленинграде, не в Петрограде, а в Санкт-Петербурге. Именно так в 1904 году назывался наш город.

– В военном деле нужна точность, – добавил я.

Лейтенант окинул меня долгим надменным взглядом и записал: «Ленинград (Санкт-Петербург)».

– Живой еще? – макнул он перо в чернильницу.

– Кто?

– Родитель. Четвертого года рождения все же…

– Отец жив, – покраснел я. Сзади, у стендов гражданской обороны, хихикали раздетые до трусов одноклассники, и я стеснялся пенсионного возраста своего отца.

– Ну, вы даете! – смачно сказал лейтенант. – У меня батя двадцатого года рождения. Детей надо делать в молодости…

Я промолчал.

– Мать?

– Умерла, – негромко сказал я. – Два года назад, в шестьдесят четвертом.

Лейтенант неодобрительно покрутил головой. Потом он долго скрипел пером, внося в карточку годы рождения и места работы двух братьев и двух сестер, и нетерпеливо поглядывал на меня.

– Все? – поставив точку, с тревогой спросил он. – Больше никого нет?

– Никого.

– Ну, вы даете!..

Санкт-Петербург так и остался в моей воинской анкете. Из песни слов не выкинешь.

Отец помнил Октябрьскую революцию так же, как я помню полет Гагарина. Хорошо помнил. Ему только что исполнилось тринадцать лет.

Когда полетел Гагарин, мне было двенадцать. Я видел по телевизору, как он спускается по трапу самолета и идет по ковровой дорожке.

Отец родился за несколько недель до Кровавого воскресенья. Я – в середине века. Между нашими днями рождения легли две мировые войны и три революции.

Когда акушерка на Обводном канале хлопнула меня по синей попке и я, впервые хлебнув воздуха, закричал тоненьким голоском «у-а! у-а!», отцу было уже сорок пять. Я был его седьмым ребенком и восьмым у матери.

До меня так же пищали, глотнув ленинградского воздуха, пять моих братьев и две сестры. Они пищали в разные периоды нашего государства: «после революции», «до войны» и «во время войны». Я пискнул «после войны». По нам можно изучать историю; у нас длинная семья.

Мы строим дом.

Мы приезжаем в субботу утром, затапливаем печку и быстро натягиваем дачные обноски. Феликс, в рваном сомбреро и ватнике, выводит нас на улицу и для порядка пересчитывает. Краснеют клены вдоль покосившегося забора, вянет трава, прибитая ночными заморозками, и мелкий дождик моросит по крыше.

Предполагается, что новый дом встанет на месте старого. Но старый решено пока не трогать, а лишь охватить фундаментной траншеей по периметру, а когда вырастут стены нового, – разобрать. Так вернее.

Пока мы сломали только верандочку, в которую уперлась траншея. Веранда долго раскачивалась, скрипела и наконец рухнула, выдохнув в морозный воздух облако пыли. «Ну все, – сказал Феликс, – назад пути нет». И, присев в сторонке, долго курил, прищурив глаза.

Мы разбираем доски и отрываем от порушенных стен листы толстого картона. На обратной стороне листов – круто бегущие графики 1953 года; отрывая, я рассматриваю их.

Удилов с остервенением лупит обухом топора по доске. «Ах ты, зараза! – тяжело дышит он. – Такое старье, а сопротивляется. Гнилуха…»

Мне не нравится, как он неуважительно отзывается о веранде. Но я молчу.

– Расколешь! – предостерегает его Молодцов.

– И хрен с ней! – разгибается Удилов и смотрит на Саню. – Все равно на дрова.

– Никола! – выбрасывает папиросу Феликс и поднимается. – Хорошие надо складывать отдельно. Не халтурь!..

Я отрываю очередной лист картона, и из-под него что-то падает на землю.

Деньги! Две огромные, еще хрустящие бумажки по пятьдесят рублей. Ого!..

Мы расправляем их и рассматриваем. Да, были денежки. Удилов начинает вспоминать, что можно было купить на одну такую деньгу.

– Батина заначка, – усмехается Феликс. – С гонорара припрятал и забыл. У него такое бывало: гонорар получит, накупит нам подарков, матери деньги отдаст, заначку спрячет, а утром ходит по дому – во все углы заглядывает. Не помнит, куда сунул. «Феликс, я тебе вчера деньги не давал? А Верке? Поди выясни потихоньку. Только Надьку не спрашивай, та сразу продаст». А мать Надьку и подсылала за батей следить. Одно слово – милиционер. Ее и во дворе так звали.

– Майор Пронин ей в пометки не годится, – соглашается Молодцов.

Даже сейчас, когда мы без дураков строим дом, вкалываем, Надежда все равно шастает сюда с проверками. Четверо бесконтрольных мужчин на даче внушают ей подозрения. То какие-то тапочки ей забрать надо, то приготовить нам яичницу, то библиотечную книгу забыла… А потом обзванивает наших жен и докладывает.

– Да, Саня, жизнь у тебя не сладкая, – сочувствуем мы Молодцову.

– Что ты! – соглашается младший зять. – Двенадцать лет, как под колпаком у Мюллера!

Саня взваливает на плечо бревно и добродушно сокрушается, что его – орла и тамбовского волка – так быстро окрутила какая-то ленинградская пигалица. «Я тогда и глазом моргнуть не успел», – Саня разворачивается – мы с Феликсом едва успеваем пригнуться.

– Идиот! – ворчит Феликс, выпрямляясь. – Чуть родню не зашиб. Бугай тамбовский…

С Тамбовом у нас, можно сказать, кровная связь. И Молодцов не обижается на бугая. Тем более ни на бугая, ни на волка он ни с какой стороны не похож. Просто крепкий парень.

– Нечего стоять, разинув рты. – Молодцов только сейчас догадывается, в чем дело. – Никакого понятия о технике безопасности…

В Тамбове родилась наша мать. Отец приехал в Тамбов, женился на ней и увез в Ленинград. Через много лет история некоторым образом повторилась. Родилась Надька, она выросла, приехала в Тамбов, чтобы ухаживать за заболевшей тетей, и пошла в аптеку. Там ее увидел Молодцов – он покупал бодягу после первенства города по боксу. «Ничего себе, – подумал Молодцов, – какая симпатичная». И выследил, где она живет. Они поженились и приехали в Ленинград.


Отец попал в Тамбов в смутном восемнадцатом году, когда немцы в островерхих касках шли на Петроград, а Красная Армия только создавалась. Он попал туда вместе с парголовским детским домом, в котором его мать служила воспитательницей. Их эвакуировали.

Отец подрос, стал работать репортером «Тамбовской правды» и безрезультатно ухаживать за дочкой заведующего губернской химической лабораторией – Шурочкой Бузни.

Отец ходил в обмотках, галифе и трофейном френче, из кармана которого торчали остро заточенный карандаш и блокнотик.

Профессор Бузни считался в Тамбове почтенным гражданином. В конце века он окончил Киевский университет со степенью кандидата естественных наук, был замешан в революционных волнениях, но образумился и тихо осел в провинциальном Тамбове. В его саду росли диковинные растения, подаренные Иваном Мичуриным.

Профессор был широк в кости, лобаст, носил густую черную бороду и разъезжал по провинциальному Тамбову на велосипеде с огромным рулем и широкими шинами. Да! Еще он носил пенсне и шляпу.

В двадцать первом году буржуйский вид профессора насторожил молодого чекиста, прибывшего из Москвы для борьбы с остатками антоновских банд, и он сгреб владельца иностранного велосипеда в кутузку, надеясь немедленно выяснить, в пользу какого государства тот шпионствует. Это предполагалось сделать по марке велосипеда.

Мой будущий отец, который в тот день подбирал в Чека материал для газеты, был привлечен в качестве эксперта. Его попросили прочесть иностранную надпись на эмблеме велосипеда. И он, узнав и велосипед, и его владельца, прояснил обстановку. Профессор лишь угрюмо молчал и метал огненные взгляды из-под широких полей шляпы.

В тот же день молодой репортер был приглашен к профессору на чаепитие и представлен как спаситель. Все домочадцы воспели хвалу юному, но отважному газетчику, спасшему главу семейства от нелепого обвинения. Все, кроме младшей Шурочки, которая сдержанно пожала руку своему тайному воздыхателю и в продолжение всего вечера делала вид, что они не знакомы.

Угощая молодого газетчика чаем, профессор Бузни конечно же не подозревал, что сидит за столом со своим будущим зятем. Все три его красавицы дочери уже были посватаны за достойных людей, и только тревожная обстановка того лета мешала сыграть свадьбы. Шурочка была посватана за умницу-студента и со дня на день ожидала его приезда из Москвы на каникулы. Не мог профессор подозревать и того, что Шурочка, выйдя замуж за того студента, вскоре разведется и с годовалым сыном Львом на руках уедет с этим репортером в северную столицу, и у них родится еще семеро детей, младший из которых через полсотни лет подарит самовар, за которым они теперь пьют чай, своему венгерскому другу.

Знай все это бородатый химик, он немедленно бы турнул моего отца из дома. Шутка ли! Какой-то будущий разгильдяй-внук отправит семейную реликвию в Австро-Венгрию!

Он, конечно, задал бы перцу и мне. Но наши с дедом жизни не уложились на один отрезок времени. Он умер за семнадцать лет до моего рождения.

На нашем участке и поныне цветут редкостные тюльпаны из мичуринского уголка дедовского сада. Они пахнут, как это ни странно. Изрядно измельчавшие, они выдыхаются, как духи в открытом флаконе, но еще пахнут.


Мы строим дом. Заодно узнаем простые истины. Например:

1) копать траншею под фундамент значительно труднее, чем рисовать ее на бумаге;

2) замешивать бетон в деревянном коробе дольше, чем считать его объем на калькуляторе. И так далее.

Уже вырыта траншея под фундамент. Ее глубина и ширина напоминают ходы сообщения полного профиля; словно мы собираемся занять круговую оборону вокруг нашей развалюхи и отстреливаться.

Изматывает приготовление бетона, который должен заполнить траншею и подняться над ней цоколем полуметровой высоты. Нулевой цикл – работа трудная, но невидная. За два дня мы успеваем нарастить фундамент лишь сантиметров на десять, хотя пашем так, что от нас валит пар. Мы кидаем в траншею обломки гранита, битые кирпичи, проволоку, банки и даже засовываем в нее дребезжащую кроватную сетку и две спинки с блестящими шариками. Я хочу ссыпать в траншею пустые бутылки с отбитыми горлышками, но Феликс не разрешает – образуются пустоты, и неизвестно, чем такая новация обернется. Перекособочит, например, дом. Или лопнет ночью бутылка в фундаменте – мы спросонья решим, что нам бьют окна, и выскочим с кольями в руках. Строительная механика – дело тонкое.

– Правильно, Саня? – вопрошает Феликс.

– Ничего не лопнет, – успокаивает Молодцов. – Кидайте. Только равномерно.

Саня внешне раскрепощен, но внутренне сосредоточен. Если он и молчит, постреливая умными глазами и прикидывая что-то, то молчание его не тягостное и не позерское – он думает. Саня любит и умеет работать. Он никогда не читает нотаций и не бранится. Послать может, но как-то по-свойски и беззлобно. Любой, самый дальний его посыл воспринимается как «кончай дурака валять!». Но браниться и спорить он не станет. Он говорит только о том, что хорошо знает. В противном случае Молодцов машет рукой: «Не, мужики, я в этом деле баран…»

Говорят, хороший человек – это тот, рядом с кем легко дышится. Рядом с Сашей я никогда не испытывал затруднений с дыханием. Одно время я даже хотел быть похожим на него. Но потом понял, что пытаться походить на кого-то бессмысленно.

Мы с Молодцовым замешиваем в деревянном корыте бетон. Никола и Феликс таскают его носилками к траншее. Они же подносят нам цемент, песок и воду. Хрустит лед на лужах.

– Это не траншея, а черная дыра какая-то, – говорю я. – Как в прорву. А у вокзала, между прочим, пиво продают…

– Не ной, – подбадривает Феликс, – а лучше вспомни, как Магнитогорск строили. А пиво-то свежее, ты посмотрел, какое число?

– Живей, живей, мужики! – прорабским голосом торопит Саня. – Пиво – это наущение дьявола. Хотя подкрепиться бы и не мешало.

– Правильно, – пыхтит Феликс. – Пора. Тимоха, вытряхни там наши сетки и сваргань что-нибудь.

– Я огурчики привез, – начинает перечислять свои припасы Никола, – паштета две баночки, как в тот раз. Верочка колбасу положила…

– Тимофей разберется, – перебивает его Феликс.

Если Удилова не остановить, он назовет все, что привез, привозил и сделал для общего дела. Память на такие вещи у него феноменальная. Стоит взять лопату – он говорит, что лопата хорошая, он ее недавно точил. Запираешь калитку, он успокаивает: запор надежный, он его недавно подправил и ввинтил новые шурупы. Выходишь из туалета, он спрашивает, видел ли ты там бумагу, которую он нарвал два дня назад. Человек вроде и не попрекает тебя, но чувствуешь себя скверно: как будто ты живешь на всем готовом, а Удилов в поте лица трудится. Иногда он вспоминает свои славные деяния такой давней поры, что диву даешься – записывает он, что ли? Какой-нибудь гвоздь, вбитый в забор пять лет назад, букет цветов за трешку, когда вместе шли в гости, умывальник, который он перевесил. И все как бы между прочим.

По анкетным данным, Удилов – вполне достойный член нашего общества. Он закончил институт, работает инженером в НИИ, член партии, не курит, почти не пьет, не пускается в авантюры, не спорит до хрипоты с начальством, никого не посылает подальше, у него двое детей и наверняка нет любовницы.

Таких людей обычно легко посылают за границу.

Но Никола зануда. Я это сразу почувствовал, когда он пришел в нашу семью с электропроигрывателем, стопкой надписанных пластинок, фотоаппаратом, альбомами с марками, чучелом черного крота, отливающим зеленью, и коробочками с разной дребеденью. Все, наверное, почувствовали в нем эту черту, но не подали вида, чтобы не огорчать сестру, которая вышла замуж не очень чтобы молодой.

До Удилова к сестре сватался веселый морячок Гоша, который одаривал меня диковинной в те времена жвачкой. Но Гоша почему-то не нравился матери.

Поначалу Удилов вел себя тише воды ниже травы в нашей многолюдной квартире. Но вскоре стал проявлять признаки беспокойства.

Жили мы тогда тесно. Одну комнату занимали мы с отцом и средний брат Юра, который разошелся со своей женой на почве искусства. Он неожиданно бросил приличные заработки на заводе и подался в эстрадно-цирковое училище. В тридцать лет он захотел стать вторым Аркадием Райкиным. Жена сказала, что она выходила замуж за приличного человека, а не за конферансье, и выставила его чемодан на лестницу. Юрка взял чемодан, пересек двор и вернулся в родную квартиру – не без надежд пройтись по двору в обратном направлении, – когда его, в белоснежном костюме и с лучезарной улыбкой, покажут по Центральному телевидению.

Приходя с занятий, он разучивал сценки и монологи или тренировал дикцию перед старинным трюмо. Иногда к нему заглядывали будущие акробаты, фокусники и жонглеры. Они расхаживали по квартире без особых церемоний: доставали из уха у Николы сигареты, зажженные спички, яйца и предлагали понарошку оторвать ему голову.

Иногда артисты спали в нашей комнате на полу.

Однажды под нашими окнами несколько дней стояла клетка с медведем. Миша с нетерпением ожидал, когда его хозяин-дрессировщик выйдет из запоя. Медведя кормили всем домом. Дрессировщик ходил по квартирам, показывал шрамы и пропивал гастрольные деньги. По ночам он высовывался из какого-нибудь окна и пьяным голосом произносил монологи, обращенные к своему питомцу. Медведь ревел и метался в клетке. К нам несколько раз приходил участковый и просил брата помочь в отлове дрессировщика. Его баул с реквизитом стоял у нас в коридоре. Брат разыгрывал перед милиционером скетчи и пел куплеты.

Веселая была жизнь.

Во второй комнате, разделенной фанерной перегородкой, жили Молодцовы с двухлетним сынишкой Димкой и бездетные еще Удиловы.

Феликс снимал комнату и появлялся у нас редко: он писал свою первую книгу по приборостроению.

Первое время Удилов сладко улыбался новым родственникам и давал мне слушать пластинки. Но вскоре он уже тяжко вздыхал и качал головой, если кто-нибудь случайно ронял с вешалки его шапку или хватал утром его кисточку для бритья.

– Н-да, – громко говорил он, внимательно разглядывая бритву. – Все ясно…

– Что тебе ясно, Коля? – беспокойно спрашивала сестра.

– А вот – полюбуйся! – трагически заявлял Удилов. – Специально с вечера новое лезвие поставил… Еще думал, ставить или не ставить…

– Ничего страшного, – шепотом убеждала сестра. – Отец, наверное, по рассеянности побрился. Вот тебе его лезвие…

Удилов выходил из ванной, хлопая дверью. Из-за тонкой перегородки еще долго слышалось его «бу-бу-бу», прерываемое лишь возгласом «надоело!».

Мой двухлетний племянник Димка большую часть времени проводил в нашей комнате. Пока я учил уроки, он ползал под моим письменным столом и рвал старые журналы. Иногда он залезал к деду на колени и тянул его за усы: за левый – за правый, за левый – за правый. Дед мычал, крутил головой и неотрывно смотрел в новый телевизор.

Стоило Димке начать скрестись в закуток Удиловых, как Никола открывал легкую дверцу и долго выговаривал ему за шумное поведение. Димка хлопал глазами и улыбался. Никола разворачивал племянника за руку и, слегка подтолкнув в спину, щелкал задвижкой. «Иди к маме на кухню, – прикладывался он губами к щелке. – Сюда нельзя. Иди к маме!.. Не смотрят за своими детьми, понимаешь… Лезут куда хотят». Димка пищал и стучал загипсованной ногой в дверцу; он до пяти лет таскал на ноге гипс – врожденное косолапие. Молодцов хмурился и рявкал на сына.

Он в то время работал прорабом на стройке и возвращался домой поздно. Поколдовав с нарядами, Саня тут же ложился спать. Иногда он встречал Надежду с вечерних занятий в институте, и они шли в кино или мороженицу. Тогда племянник поручался мне: я тряс в полутьме его кроватку и дул ему на ресницы, чтобы он скорее заснул. За перегородкой шумно вздыхал Удилов. «Иди учи уроки, – не выдерживала Вера, живот которой уже напоминал глобус. – Я его покачаю».

– Сами, понимаешь, в кино уйдут, а другие за них отдувайся, – ворчал Удилов. – Родители называются…

Вскоре он уже не скрывал недовольства нами. Словно беременным был он, а не Вера. А однажды, когда Димка проник на их половину и прибрал в карман красивую десятирублевую бумажку, лежавшую на тумбочке, устроил истеричный скандал. Он хлопал дверьми и кричал, что Молодцовы растят из своего сына вора; он давно заметил, что у него пропадают деньги и вещи, куда он, вообще, попал и почему он должен платить за электричество поровну, если у него одна только настольная лампа, а Юрка ночи напролет учит на кухни свои дурацкие роли.

Отца в тот момент дома не было.

Молодцов стиснул зубы и, побагровев, стал молча озираться, подыскивая, чем бы хватить визжащего свояка по голове. Удилов заметил его бешеный взгляд и юркнул к себе за загородку. Там ревела на диване Вера. «Прекрати! – стонала она. – Умоляю, прекрати!..»

Удилов из укрытия назвал Молодцова бандитом и затих.

Через несколько дней Молодцовы сняли маленькую комнатку на Охте.

Отец, не зная об истинных причинах отъезда, недоумевал:

«Саня! Надежда! Чего это вдруг? Так хорошо вместе жили… А кто за Димкой присмотрит? Ведь Надька вечерами учится. И в преферанс сыграть не с кем будет. Разве я вас когда обижал?..»

– Все хорошо, деда, – обнимал отца Молодцов. Отец печально смотрел, как Надежда неумело пакует вещи в коробку. – Спасибо за все. А Надежда возьмет академку, отдохнет годик. В преферанс мы еще сыграем…

Я молча разбирал детскую кроватку. Теперь мне не придется вставать на час раньше, чтобы отнести племянника в ясли. Но было грустно.

Перегородку Удилов убрал не сразу. Однажды он посмотрел вместе с отцом футбол по телевизору и, выходя из комнаты стал перетаптываться в дверях:

– Деда, а как быть с перегородкой? Может, ее убрать, раз уж Саня с Надеждой обзавелись своими хоромами?.. Да и из ЖЭКа могут прийти – не по проекту все-таки, не положено… – он по своей манере неотрывно смотрел на отца.

– Убирай… – отвел глаза отец.

– Я все аккуратненько разберу и поставлю пока в ванной. А потом отвезу тебе на дачу. Фанера-то хорошая. Я ее два раза масляной краской покрывал. Знаешь, такая чешская эмаль по два семьдесят. У меня еще осталось немного, тебе нужно?..

Я оделся и сказал, что пойду к приятелю. Мне не хотелось помогать Удилову.

Отношения между Молодцовым и Удиловым еще несколько лет отдавали прохладой. Они потеплели, когда оба семейства обзавелись квартирами: Молодцовы получили от строительного треста, где Саня работал уже начальником управления, а Удиловы стали хозяевами родительской квартиры, после того как умер отец и все разъехались.

Никто сейчас не вспоминает те времена. Что было, то было.


Мы строим дом.

Уже привезены и сложены на участке могучие плахи.

Плахи длинные и сухие, пропитаны каким-то белым раствором, и не верится, что им пошел шестой десяток. Они звенят от удара молотка, и четырехгранные кованые гвозди с массивными округлыми шляпами вросли в них намертво. Плахи – заслуги Феликса.

Ему удалось договориться с лесотехнической академией, что мы бесплатно разбираем подлежащий сносу барак и получаем в награду все материалы, из которых он построен. С оформлением соответствующих документов. Барак с помощью друзей мы разобрали за две недели, а фундамент не растащили бы и за полгода, если бы Феликс не пригнал вечером бульдозер, который зло урчал несколько часов и к концу работы сломался. Но наворочать он успел прилично. Нож высекал из камней искры, бульдозерист судорожно дергал рычаги – было слышно, как он матерится, и Молодцов, покачав головой, признал, что раньше строили на славу. «Еще бы! – прокричал ему в ухо Феликс. – Премий-то за досрочность, наверное, не было!» Молодцов кивнул, с улыбкой покосившись на него.

Вдоль стен старого дома растет бетонный цоколь. Даже не верится, что пару месяцев назад мы сидели на веранде и Феликс агитировал нас заняться строительством.

Уже холодно, и мы часто ходим погреться к печке. Мы сушим куртки, обжигаемся чаем, рассуждаем, что осталось сделать сегодня, и заглядываем в план-график. Мы строим дом, черт побери! Не виллу, конечно, как задумывал Феликс, но вполне приличный дом на четыре семьи. Если верить чертежам и эскизам.

От многих идей Феликса пришлось отказаться. Опытный Молодцов, взявшись за дело, безжалостно забраковал их. Но кое-что осталось. Сводчатый трапециевидный потолок в гостиной. Раздвижные двери. Камин. Световые люки на крыше. В архитектурном управлении долго крутили головами, разглядывая наш проект. Согласовывать его ездили Феликс с Молодцовым. Они же утрясали остальные бумажные вопросы, связанные с тем, что отец, получив в свое время разрешение на застройку, так и не выстроил по известным причинам капитального дома. Пришлось мотаться по архивам и брать ходатайство с работы.

На фундамент уже лег первый венец сруба. Молодцов, сдвинув на затылок шапку, скрипит первым снегом и проверяет плотницким уровнем горизонталь. До настоящих снегов мы надеемся поднять сруб до оконных проемов.

Наша стройка привлекает внимание соседей. Они приходят на участок, хвалят нас за инициативу, вспоминают родителей и интересуются подробностями. Некоторых ходоков я вижу впервые.

– А это кто, Тимофей? – С радостным удивлением смотрит на меня кудрявый мордастый мужик в полушубке. – Мать честная! Как вырос! Я же тебя вот таким помню. Под березами в гамаке качался. Ну ты даешь, Тимоха! Молодец, молодец. Ты какого года? Сорок девятого? Ну правильно, ты родился после Сашки. Сашка у вас в каком умер? В сорок восьмом? Да… А где работаешь? О-о! Молодец. Я и Броньку вашего знал, Юрку… Всех знал. Мы же с Феликсом по колодцам лазили – молоко и сметану воровали. Так, Феликс? Твой брат у нас за бригадира был, – мужик подмигивает мне и кивает на Феликса: – Вишь, какой важный стал! Эх, было времечко… А Юрка-то ваш где? Во Владивостоке? И чего он там? Артист? Мать честная! И как зарабатывает, ничего? Молодец, молодец. Приезжает хоть?..

Полушубок оказывается одним из первых жителей поселка и обещает, в случае нужды, помочь с навозом для огорода.

– Хороший парень, – говорит Феликс после его ухода Феликс. – Моя правая рука. Мы с ним лесхозовских коров доить ходили. А однажды банку мороженого на вокзале сперли…

– Знали бы твои коллеги за рубежом, что ты спер банку мороженого, – смеется Молодцов. – Как они тебе, мазурику, пишут? «Уважаемый мистер!»?

– Коллеги… – снисходительно повторяет Феликс. – Что они в жизни видели, эти коллеги? Всю войну бифштексы с картошечкой кушали да сливками запивали. – И начинает развивать тему своего превосходства над зарубежными физиками.

Кто из них ел лепешки из осоки и пас коней в ночном? Никто. А Феликс это проходил в своей жизни. Кто в десятилетнем возрасте пахал с бабами и стариками землю за Уралом? Никто. Они и сейчас, наверное, пахать не умеют. Привыкли жить на всем готовеньком. А физику необходимо знать жизнь. Феликс знает и поэтому не стесняется своего голодного детства. Кто из них носил штаны из одеяла? Или бежал в лес от эшелона, который расстреливала авиация? Никто не носил и никто не бежал. Такое они могли только в кино видеть. Или, может, кто-нибудь из них учился в вечерней школе и работал на заводе? Феликс крепко сомневался. Большинство яйцеголовых, которые пишут ему письма и зовут в гости, учились в колледжах за родительский счет и привыкли к завтракам на сливочном масле. Подумаешь, спер у буфетчицы банку мороженого! Жрать захочешь, не то сопрешь. Так что пусть читают его книги и не петюкают.

На этом участке земли Феликсу не уйти от воспоминаний. Он заваривает чай с мятой и рассказывает еще несколько историй из своей послевоенной юности.

Про то, например, как шайка местных оборванцев под его началом увела из-под носа у трех пьяных браконьеров котел с мясом. Они сняли его с костра вместе с жердиной, на которой он кипел. Браконьеры только на секунду спустились к речке, чтобы проверить переметы и вытащить из воды бутылки, – котла как не бывало! Один сразу завалился спать, решив, что допился, а двое других, потерев глаза, заспорили – снимали они котел с огня или не снимали, и принялись искать по кустам. Феликс оставался в засаде и все видел. Пацаны же, отбежав немного, не вытерпели сытного запаха и накинулись на мясо. Они вытаскивали его палочками из котла, перекидывали с ладошки на ладошку, дули на него и глотали, обжигаясь. Браконьеры тем временем очухались, подхватили ружья и, матерясь, двинулись в погоню. Феликс, чтобы спасти мясо и компанию, повел браконьеров за собой, улюлюкая на разные голоса и треща кустами. В него стреляли, но не попали.

А как увести настоящий кожаный мяч у пионеров во время футбольного матча?

Играют два пионерских лагеря. В одной из команд левым крайним нападающим играет наш брат Юрка. Его всегда звали играть за два пионерских обеда: до матча и после. А в случае выигрыша полагался еще бидончик компота с собой. Играют себе и играют; кричат болельщики в панамках и тюбетейках, свистит судья. Но вот мяч попадает к Юрке, Юрка выходит к воротам, сильнейший размах, удар, и мяч, описав высокую дугу, летит в кусты: срезался… На поиски мяча бросаются услужливые пацаны, но их опережает рычащая овчарка. Она ухватывает мяч зубами и скачет с ним к лесу, откуда насвистывает ей Феликс. Собака, наш Джульбарс, была до того сообразительная, что сначала сделала хитрую петлю, запутывая гомонящих пионеров во главе с физруком, и только затем рванула к Феликсу.

Остальные участники операции находились в толпе догонявших и усердно болтались под ногами верзилы-физрука и наиболее прытких пионеров. Они же, как старожилы, пытались подсказывать наиболее короткую дорогу.

Феликс бежал с мячом три километра.

Пионерам выдали новый мяч, а украденным мячом сборная поселка тренировалась на секретной лесной полянке и взяла потом первенство района среди юношеских команд и полагавшуюся за победу настоящую форму.

Да, лихое и бедовое было времечко! Феликс может рассказывать долго, но пора готовить плахи для следующего венца. Никола тоже порывается поведать нам, как он в детстве порвал новые брюки на грандиозном саратовском заборе, преследуя шпану, но Молодцов уже разматывает рулетку, и мы с Феликсом беремся за пилу. В другой раз. «Так, мужики! – переходит к делу Саня. – Отпилите мне четыре двадцать. Только ровно. А ты, Никола, тащи из погреба паклю, будем подстилать».

Работать с Молодцовым – одно удовольствие; наверное, его любят и на работе. Он видит на несколько этапов вперед и никогда не суетится. Он тоже строит первый в своей жизни деревянный дом, но так, словно все пятнадцать лет после института только этим и занимался. Если у тебя что-то не получается, он подходит, грубовато берет из твоих рук топор или стамеску и недолго показывает, как надо правильно стесывать доску, чтобы не расколоть ее, или вырубить гнездо с натягом под стойку. «Понял? – коротко спрашивает Молодцов. – Давай!..» Удивительно: плотником он не работал, но плотницкое дело знает. Понимаешь и даешь после его показов быстрее, чем после самых тщательных разъяснений кого-либо. Флюиды, наверное, какие-то.

Когда Саня с Надеждой поженились, еще была жива наша мать. Саня ей сразу понравился. И он вспоминает ее с грустной улыбкой: «Эх, таких тещ сейчас уже не бывает…»


Когда немцы уже подступали к Ленинграду и отец стал настаивать, чтобы мать эвакуировалась вместе с детьми, она ответила, что если она усмиряет в одну минуту пьяного дворника Шамиля Саббитова, то не ей бояться какого-то плюгавого фюрера.

– Чихать мы хотели на этих фашистов, – сказала мать, пеленая недавно родившуюся дочку. – Правда, Надюша? Пусть только сунутся. Ленинград – это им не Париж с кафешантанами. Тут народ посерьезней.

Отец в сером железнодорожном кителе расхаживал по комнате и уговаривал мать уехать, пока не поздно. За его движениями, насторожив уши, следил косматый Джуль. Он лежал на полу, уместив голову на мощной лапе.

– Не надо, Коля, – мать взяла на руки дочку и выпрямилась. – Останемся вместе. Я ведь тоже кое-что обещала, когда получала партбилет.

Джуль зевнул, лязгнув зубами, и пошел в коридор – спать.

Отправив в эвакуацию старших, мать с Надеждой осталась в Ленинграде.

Надежда родилась в августе сорок первого, когда в городе еще не знали, что такое бомбежки, но из родильных домов уже выносили детские кроватки и ставили койки для раненых.

Отец привез с огорода в Стрельне недозрелую капусту, заквасил ее в бочонке, снес тот бочонок в подвал и, наказав матери беречь себя и дочку, уехал на Ириновскую ветку Октябрьской железной дороги; туда, где сейчас стоят мемориальные столбы, ведущие счет километрам «Дороги жизни».

Мать начала сдавать кровь – донорам иногда выдавали паек.

Джуля съели еще осенью.

Зимой сорок первого мать завязывала себе рот и нос полотенцем, смоченным в скипидаре, чтобы не слышать одуряющего запаха, когда она брала из того бочонка щепотку капусты, чтобы приготовить Надежде отвар.

Отец появлялся редко.

На левой руке у матери был шрам от ножа. Она воткнула нож в ладонь, чтобы не выпить самой теплую солоноватую воду, оставшуюся после мытья бочонка. Шрам был маленький, едва заметный – нож, проколов ссохшуюся кожу ладони, сразу уперся в кость.

В блокаду отец водил поезда. Он рассказывал, что на его трассе был отрезок пути, который назывался коридором смерти. Проскочить его без потерь удавалось либо ночью, либо на полном ходу при контрогне нашей артиллерии. Немцы били по хорошо пристрелянной цели.

Я помню, как мы с отцом ходили смотреть его паровоз в депо около Финляндского вокзала. Я иду по рельсу, щурясь от бегущего по нему солнца, и отец держит меня за руку. Темные шпалы пахнут мазутом. Мы проходим мимо тупоносых электричек с распахнутыми вовнутрь дверьми и оказываемся возле маленького, словно обрубленного сзади паровоза – «овечки». Еще один паровоз с колесами в мой рост. Ступеньки. Блестящие поручни. Забитые фанерой окна. Слабый запах шлака. Отец трогает рычаги, открывает черную топку, что-то рассказывает мне. Большая, как ковер, металлическая заплата. Заплатки поменьше. Остальные отцовские паровозы не дожили до победы.


В конце войны мать наскребла денег и купила породистого щенка, которого назвала Джулем. Вернувшимся из эвакуации детям она сказала, что первого Джуля отдали на фронт и он погиб с миной под танком. Дети хмуро выслушали легенду о своем любимце и с готовностью приняли в свою компанию Джуля-второго. И только много лет спустя, когда мать поведала им об участи пса, признались, что знали правду с самого начала, но договорились не подавать виду.


Однажды осенью, когда в магазинах лежали на удивление белые тугие кочаны, я достал с антресолей тот иссохший блокадный бочонок и тоже пустил в дело.

Уже зимой, перед Новым годом, жена принесла его с балкона…

Нежно-желтого цвета, с дольками моркови, должно быть, хрустящая – капуста стояла в деревянной мисочке на столе. Я не смог ее есть.

Попробовав, отложила вилку и жена.

И только сын, которому я еще не рассказывал про блокаду, хрустел ею в одиночестве, болтая под столом ногами.

Надежда не помнит блокаду, сколько ее не расспрашивай.

Но ее шатает необъяснимая сила, и темнеет в глазах, когда она понервничает в своей школе. Она не пугается резких хлопаний дверей, звука лопнувшего шарика и не боится темноты. Но стоит раздаться медленному зудящему звуку, хоть отдаленно похожему на звук приближающегося винтового самолета и Надежда замирает на полуслове, беспокойно поеживается.

Молодцов, который водил жену ко всем мыслимым и немыслимым врачам и клял медицину на чем свет стоит, получил наконец печальное разъяснение старичка невропатолога: «Ничего не поделаешь. Она, говорите, была грудным ребенком в блокаду? Вот с молоком матери и впитала страх перед этим звуком. Мы же больше всего бомбежек опасались. Снаряд – «бабах!» – и все. А бомбежка – это совсем другое дело, молодой человек…»

А внешне – цветущая женщина моя сестра.

Молодцов был прав: дом построить – не в кино сходить. Нет одного, другого, третьего… К зиме мы успеваем поднять сруб до будущих оконных проемов и начинаем спорить, какие следует делать окна.

По проекту они должны быть просторными, без переплетов, со ставнями-жалюзи, которые можно закрыть в солнечный день и открыть в ненастный. Но их надо заказывать, они влетят в копеечку, и мы уже не отмахиваемся от справочника индивидуального застройщика, который приносит Удилов.

– Болваны! – сердится Феликс. Он твердо стоит за соблюдение проекта. – Наградил же меня бог родственничками! Ниф-Нифы какие-то! Шуры Балагановы! Лишь бы тяп-ляп и скорее жить. Куда спешить? Денег нет – займем. Не два года будем строить, а три! Какая разница? Зато будет дом, а не утепленная конура. Знал бы, что вы такие малодушные, – не связывался!..

Молодцов угрюмо слушает Феликса и задумчиво цыкает зубом. Удилов перетаптывается со справочником в руках. Я молча глажу забежавшую соседскую кошку. Где взять тысячу, чтобы соблюсти оригинальность проекта? Допустим, даже займем. А отдавать? Я же не официант в пивном баре, а инженер.

Феликс говорит, что решать надо сейчас – в следующих венцах сруба должны идти оконные проемы, и если мы за его спиной сговорились строить избу с бычьими пузырями в окошках, то он плюнет на все и выйдет из числа пайщиков.

– На фиг мне это надо! – давит Феликс. – Лучше я буду жить в палатке и ловить в озере окуней…

У Феликса в самом деле есть китайская палатка, которую, если ему верить, подарил великий кормчий, посетивший в пятидесятых годах воинскую часть на Дальнем Востоке, где служил Феликс. По версии Феликса, он, не зная еще, что у китайцев выйдет такой загиб с культурной революцией, крепко подружился тогда с Мао-Цзэдуном, и тот уговорил его принять на память большую армейскую палатку с иероглифами на дверном пологе и набором алюминиевых колышков.

На самом деле мы с Феликсом купили эту замечательную палатку в комиссионном на Литейном, когда Феликс позвал меня после окончания школы в поход на Селигер.

Лихая тогда вышла поездочка. Десять человек под предводительством моего брата пробирались в Ленинград водным путем на двух списанных моторных лодках. Лодки мы купили на местной турбазе, а моторы привезли с собой. Часть маршрута мы преодолели вместе с лодками на тракторном прицепе; еще одну часть – от реки до реки – тащили лодки на себе, по лесу.

Феликс выгнал меня из команды где-то недалеко от Новгорода.

Мы поплыли с ним за бензином, попали в сильную грозу и чуть не утонули. Оторвало подвесной мотор. Мы с Феликсом по очереди ныряли в мутную воду, чтобы достать его. Брат читал мне нотации, потому что мотор утонул по моей вине. Он выныривал из воды, отплевывался и начинал крыть меня в хвост и гриву. Я терпел и нырял не очень добросовестно, полагая, что спасти «Москву» в таких жутких условиях нереально. Болтало так, что заякоренная лодка вставала едва ли не вертикально и пустые канистры с грохотом летали в ней. Я предлагал поставить буй на месте утери и переждать непогоду в близкой бухточке. Феликс же упорствовал и говорил, что экспедиционное имущество есть экспедиционное имущество и вернуться без него нам нельзя.

Наконец Феликсу удалось зацепить мотор веревкой, и он сказал, что теперь выгонит меня из экспедиции в три шеи, потому что я – сопля, и ему стыдно перед товарищами за такого брата. Я сказал, что и сам уйду, потому что если командир в критическую минуту обрушивается на подчиненного с бранью, то это плохой командир. Феликс хотел жахнуть меня веслом, но я увернулся, и оно переломилось.

Феликс не проронил более ни слова, пока мы добирались до лагеря, а там я забрал свой рюкзак и пошел пешком до Новгорода. Компании я сказал, что у меня срочное дело в Ленинграде.

Срочные дела обнаружились позднее еще у двух членов экспедиции.

– Рабы! – продолжает клеймить нас Феликс и достает из портфеля эстонский журнал «Искусство и быт». – Посмотрите, как надо жить! Сейчас же не каменный век, идиоты!.. Окна – это глаза дома.

Похмыкивая, мы разглядываем картинки и соглашаемся, что все это красиво. Но деньги?..

– Не на те казак пьет, что есть, а на те, что будут, – напоминает Феликс. И обещает достать к весне нужную сумму.

– А где ты возьмешь? – интересуюсь я.

– Не твой вопрос. Готовься через год отдать свою долю…

Мы решаем заказать к весне просторные рамы. И дело не только в посулах Феликса разжиться деньгами. Мы, наверное, чувствуем, что без него наш строительный оркестрик распадается.

Его «бол-л-лван!», которое он произносит так, словно в два удара вколачивает гвоздь, или «идиоты!», сказанное с различными интонациями – от короткой и сердитой до иронично-восхищенной, не обижают нас. Феликс любит людей, поэтому многое ненавидит.


Декабрь стоит морозный, скрипучий, и мы на время останавливаем строительство. Феликс и Молодцов пропадают по выходным на работе, я вновь хожу в Публичную библиотеку и роюсь в литературе. Тема, которой я руковожу, моя первая самостоятельная научная работа, и хочется сделать ее на «отлично». Интуитивно я понимаю, что она лишь частица бумажной метели и не позднее чем через год выпадет в осадок в институтском архиве; и от этого немного скучно. И бодрый тон телевизионных комментаторов не радует. Скорее наоборот…

Иногда звонит Удилов и интересуется, как дела.

– Нормально, – отвечаю я и из вежливости спрашиваю: – А как у тебя?

– Да, понимаешь… – Он начинает рассказывать, как у него дела.

Как Никола работает, так и говорит – медленно, нудно, с ничего не значащими подробностями и паузами, будто что-то доглатывает.

Когда Вера просит Удилова отпилить кусочек доски для какой-нибудь хозяйственной надобности, он недоверчиво смотрит на жену, словно постигая мысль и испытывая – не шутит ли? Затем озабоченно хмурится, неторопливо, как в замедленной съемке, разворачивается, осторожно переступая ногами, и идет готовить инструмент. Он не спеша выдвигает из-под дивана ящики с коробочками, зачем-то берет их в руки, читает аккуратные надписи на них, открывает, смотрит на содержимое, кладет на место и достает наконец ножовки. Одну, другую, третью. Стоя на коленях, он замирает с прищуренным глазом, проверяя разводку пилы, – словно целится из винтовки, и горестно замечает, что без него кто-то похозяйничал с инструментом. Неизвестно, кто, но сразу видно, что пилили по гвоздям. «Да брось ты, Николаша, – мимоходом успокаивает его сестра. – Никто твой инструмент и пальцем не тронул». – «Ну да! Не тронули… – Удилов поднимается с пола и идет к жене: – Вот, посмотри, какие следы!..» – «Иди ты в баню! – отмахивается сестра. – Дай мне пилу, я сама отпилю!» – «Отпилишь… – хмыкает Удилов и садится вострить пилу трехгранным напильником с самодельной пластмассовой ручкой. – Только приведешь инструмент в порядок, так кто-то испортит…»

Заточив пилу, он выбирает доску, разглядывая каждую долгим немигающим взглядом, и идет к Вере уточнять размеры. Затем, насупившись, он подтачивает карандаш, осматривает линейку – не искривилась ли за время лежания в чемодане? – и, осторожно приложив ее к доске, с легким нажимом чиркает карандашом. Вслед за этим он низко склоняется над риской, едва не касаясь доски носом, и, не дыша, рассматривает, как получилось. Похмыкав и пожевав губами, он проводит вторую риску – с большим нажимом. И только после этого берет в руки пилу. Пилит он аккуратно, но перекосив в остервенении лицо, словно каторжник, добывающий свободу куском напильника.

С отпиленной доской, с которой он уже снял заусеницы, Никола идет к жене и молча перетаптывается за ее спиной, пока она его не заметит и не оторвется от кастрюль: «Ты чего, Коля, хочешь?» Никола смотрит на нее, как на врага, и раздувает ноздри. Как она могла забыть, что он готовил ей доску?..

«Сделал? – вспоминает жена. – Ну и молодец, давай сюда. Хорошая дощечка получилась. Молодец, Коляша!» Она сует доску под мусорное ведро, чтобы поднять его на два сантиметра, и Удилов, потоптавшись возле ведра, идет собирать инструмент. Он вновь осматривает пилу, напильник, линейку…

Я шарахаюсь от его инструмента, как от высокого напряжения. Однажды я сломал ему какое-то дефицитное сверло. Он так скрипнул зубами, что отвалилась коронка. Молча скрипнул. Был потрясен моей неаккуратностью.

Любимое занятие Удилова – раскладывать по коробочкам разные финтифлюшки и выписывать из газет интересные сообщения. Газеты он читает подолгу и внимательно. Как говорит Феликс, Никола много знает, но мало понимает. У него можно справиться, как зовут королеву Нидерландов или во что обошлось строительство моста через Босфор турецким налогоплательщикам. «Постой-постой, – задумчиво щурится Удилов. – Сейчас я вспомню, где у меня записано». И достает с книжной полки нужный альбом. Мне кажется в этот момент он торжествует. Вот, дескать, вы все считаете себя умниками, а без меня обойтись не можете. Иногда я специально обращаюсь к нему за справкой, чтобы подбодрить. Никола листает альбом и перечисляет между делом записанное: «Королевство Камбоджия… Это не то. Глубины Мирового океана. Не то. Так, сейчас найдем. Вот, кстати, стоимость редких почтовых марок на мировом рынке. Или, сколько весил мозг Тургенева. Не интересуешься?..»

Однажды я узнал, что он много лет выписывает результаты футбольных матчей высшей лиги, хотя знаком с этой игрой чисто теоретически. Пару раз мы уговаривали его поиграть с нами на полянке против местных пацанов, и Феликс после первого тайма сказал, что убьет Николу, если тот будет бить по мячу зажмурившись и говорить, что срезалось. Пацаны валились со смеху на траву, и только благодаря этому мы не проиграли. Сестра тогда надела тренировочные штаны и вышла на поле. Ей, наверное, было неловко перед сыновьями, которые всхлипывали, но продолжали играть в нашей команде.

Никола же отполз в тенечек и стал жаловаться, что игра идет не по правилам и ему отдавили ноги. Поэтому хорошего прицельного удара ему никак не удавалось нанести. За такую грубую игру надо показывать красную карточку и удалять с поля, ворчал Никола.

После игры, когда мы обливались водой у колонки, Феликс скрытно подмигнул нам с Молодцовым и похвалил в общих чертах игру Удилова.

– Другое дело, что пацаны играют, как черти, – сказал Феликс. – Толкаются, понимаешь, а Коля боится их уронить…

– Конечно я боялся их уронить! – Никола расцвел и, скинув рубашку, с хыканьем сунулся под холодную воду. – Покалечишь кого-нибудь, потом по судам затаскают…

Два его сына повеселели и, схватив полотенце, стали растирать отцу спину.


К концу января морозы спадают, и мы едем на стройку.

Снежный простор успокаивает, пахнет дымком, солнце карабкается по краю небосклона. Далеко слышны голоса лыжников, скрип палок, смех. Мы рассуждаем, как славно будет приехать сюда через пару лет зимой – затопить котел парового отделения, прогреть дом, приготовить обед на газе, достать из подпола грибки и огурчики, пробежаться на лыжах, устать, замерзнуть, а потом сесть за стол, включить телевизор… И чтобы по полу можно было ходить в одних носках. А к вечеру разжечь камин.

Снегу по колено, и мы след в след пробираемся к нашему домику. Все вроде на месте. Внутри просторного сруба спит с закрытыми ставенками наш «старичок». Снежная шапка, придавившая дом, слегка подтаяла и выпустила колючие сосульки. Штабели плах и досок, укрытые рубероидом, лежат нетронутыми. Цепочки кошачьих следов вокруг них.

Феликс гремит замком, и мы входим, покряхтывая и топая ногами в промерзшую избушку. Пахнет сыростью, тряпками, печкой. Свет лампочек кажется маслянисто-желтым, и я иду открывать ставни. Другое дело! Феликс гасит свет и принимается растапливать печку. Удилов с лопатой идет расчищать дорожку. Я надеваю холодные валенки и бегу за водой.

Сейчас все будет в порядке! Начнем работать, согреемся, просушим над печкой одеяла, растопим лед в умывальнике, сварим картошку…

Жаль, что не видит отец нашей стройки, думаю я, набирая стылую тягучую воду. Он бы порадовался. В конце своей жизни отец мало радовался.


…Со смертью матери семья дала трещину. Мы все, кроме Феликса, жили под одной крышей, но дома не получалось.

Томились по разные стороны фанерной перегородки две молодые семьи – Молодцовы и Удиловы. Пытался вжиться в богему тридцатилетний слесарь-сборщик Юрка. Я учил уроки и ходил заниматься боксом в «Буревестник». Отец стучал на машинке письма старым друзьям и пытался, как прежде, устраивать по выходным семейные обеды. Получалось плохо. Приходил Феликс, отец, в белой рубашке с галстуком пытался шутить, вспоминал веселые истории, усердно требовал попробовать огурчики, грибную подливку, которую любила мать, зятья молчали, сестры избегали встречаться глазами, и о прошлых дружных застольях напоминали лишь белая скатерть с синими драконами, хрустальные подставки под ножи и вилки и высокая ваза с сухими цветами в центре стола.

С небольшого портрета на стене строго смотрела на нас мать – с молодым, незнакомым мне лицом и орденом «Материнской славы» на лацкане жакета.

Потом уехали Молодцовы. Закончив училище, укатил на бесконечные гастроли Юрка. Поступил на заочное в Горный и стал мотаться по северным командировкам я. Феликс появлялся редко, и отец с апреля по ноябрь жил на даче, оставляя квартиру Удиловым, у которых родился второй сын.

Обеды тихо прекратились.

От семьи остались одни осколки.

Иногда сестры привозили отцу внуков, жили не подолгу на даче, копались в огороде, но лада не получалось. Почему? Ведь в погребе уживались?..

Возвращаясь из командировок, я чувствовал себя в квартире лишним. В нашей с отцом комнате сушилось белье племянников, стол был завален коробочками Удилова, а сам Удилов с притворным удивлением сообщал мне утром, как ночью они все проснулись от страшного грохота и только потом догадались, что это я хлопал дверьми, вставая в туалет. «Ты представляешь! – Никола округлял глаза и поднимал брови: – Вдруг как загремит: «трах-тах-тах!» Верочка даже вздрогнула…»

Я ехал к отцу и жил до следующей командировки на даче.

Мы выкапывали картошку, сгребали влажные листья, ходили в лес, а по выходным отправлялись на кладбище – заменить цветы в банках и смести хвоинки с дорожки. Весной отец поил меня чаем с пахучими смородиновыми почками, а осенью жарил грибы с картошкой. И еще я знал, что люблю своего отца. И не знал, что потом мне будет пронзительно не хватать его – с годами все больше и больше.

Тогда я побаивался за отца и просил его не тянуть с переездом в город. Отец отмахивался: не надо за него волноваться, он еще крепкий, а здесь, на свежем воздухе, и совсем чувствует себя молодцом. Пенсия – максимальная, обедать он ходит в привокзальный ресторан или кафе возле залива, белье сдает в прачечную, газ рядом, картошка своя… Недавно вот приезжал Вася Шепотьев – друг юности из Тамбова, и они с ним славно выпили по рюмочке… Так что есть еще порох в пороховницах.

Потом, через много лет, когда отца уже не стало, мне попался в руки его блокнотик той поры.

Страница за страницей отец размашистым почерком перечислял, что нужно убрать с улицы в дом, что отвезти в Ленинград, что закрыть и отключить, куда поставить на зиму банки с грибами и кастрюли с капустой. Я думал, что читаю отцовскую памятку самому себе, пока не дошел до дважды подчеркнутой надписи: «Обязательно! В случае моей смерти позвонить…» – и шел недлинный список телефонов.

И на последней страничке: «Хоронить без слез. Рядом с мамой.

Ваш отец».

Тогда же я верил – или хотел верить? – в относительно благополучную жизнь отца и продолжал ездить на Север.

Вскоре отец прислал мне в Мурманск письмо, в котором спрашивал, пойму ли я его правильно, если он сойдется с одной пожилой женщиной, чтобы вместе коротать старость. Нет, он не забыл мать, просто он видит, что я уже взрослый, стою на ногах, остальные дети тоже взрослые, у них свои семьи, а одному ему тяжеловато. Невесело как-то. Поймешь ли ты меня правильно, сын?

Я ответил, что пойму его правильно.

Так через семь лет после смерти матери у отца появилась Полина Ивановна. Отцу оставался год жизни…

Вера настирала и нагладила отцу белье, помогла собрать чемоданы, и Удилов отвез их на Красную улицу, где в просторной комнате с окнами во двор тихо жили Полина Ивановна – одинокая женщина, похоронившая двух мужей.

Теперь в гостях у отца бывал только я; сестры как-то затаились и, когда по весне отец с Полиной Ивановной поселились на даче, хором заговорили о ее видах на нашу избушку и отцовскую пенсию. Они вроде даже помирились на этой почве и попытались втянуть в компанию по осуждению Полины Ивановны и Феликса, но тот послал их подальше и сказал, что они должны благодарить бога, что отец устроил свою старость и у него есть кому сходить за лекарствами. «Вы же, засс…, не сходите! – долбанул их Феликс и посоветовал прочитать «Короля Лира»: – Только в переводе Маршака…»

Сестры притихли. Высказать свое мнение отцу они, слава богу, не решились.

Я перестал ездить в командировки, устроился электриком на завод и твердо решил покончить с хвостами в институте, из которого меня уже трижды грозились отчислить: по разу на каждом курсе.

Удилов косился на меня, словно я был ему чего-то должен, и здоровался, скривив губы. Коробочки с моего стола ему пришлось убрать.

Жилось тоскливо, и я стал подумывать о женитьбе. Мне шел двадцать второй год.

С моей первой женой меня познакомила Вера.

Когда я приходил под утро домой, Вера, накинув халат, выходила ко мне на кухню и начинала расхваливать мою будущую жену, с которой она вместе работала. «А ты бы знал, какая она хозяйственная! – всплескивала руками сестра, пока я ел оставшуюся от племянников кашу. – Какие она пирожки печет! Какие у нее славные родители! Интеллигентные люди, с положением. И сама она такая домашняя, уютная…» Я глупо ухмылялся и говорил, что знаю, какая она уютная. И про пирожки знаю.

На работе сестра расхваливала меня: учится в институте, не пьет…

Женившись, я переехал к жене. Провожая меня, Никола расчувствовался и чуть было не подарил мне чучело крота.

«Ты только не выписывайся из квартиры, – сказал мне на свадьбе Феликс. – А то снимут с очереди. А так лет через пять что-нибудь получишь. – Он оглядел танцующих и тихо добавил: – Мужчине всегда нужен простор для маневра, учти! Я же вот не выписываюсь». И пошел приглашать мою тещу.

Когда я привез жену, чтобы показать ей нашу дачу, и отец стал нахваливать ей природу и воздух, а потом, желая, очевидно, поразить, подвел к погребу и сказал, что после войны в нем умещалась вся наша семья, восемь человек, она покачала головой: «Ну, вы даете!..», напомнив мне лейтенанта в военкомате.

Мы развелись уже после смерти отца.

Последнее время отец грустил, что дети редко бывают на даче и не всегда собираются в день памяти матери. Но тут же находил оправдание тому: «У девчонок наших семьи, дети. Хочешь, да не вырвешься, – он срезал цветы с клумб и передавал мне для букета. – Юрка на гастролях. Феликс в командировке. Ничего, мы и вдвоем сходим. Подожди, еще ромашек возьмем».

Полина Ивановна засовывала отцу в карман валидол, поправляла галстук, и мы с ним неспешно шли по лесной дороге к кладбищу.

На обратном пути он рассказывал мне разные истории.

Отец бодрился до последнего. Возможно, он хотел подбодрить меня.

Когда его привезли в больницу, он на мгновение пришел в себя и, сжав мою руку, пообещал выжить. «Пустяки, выберемся, – он прикрыл глаза, но руку не отпустил. – Ты помнишь дома, построенные дедом?..»

Я сказал, что помню.

– Ну и славно, – вздохнул отец. – Мы с тобой еще туда сходим. Я тебя проверю…

Я помнил, что дед по отцу был архитектором и построил несколько домов в нашем городе – в районе Литейного и на Петроградской. Еще он построил вокзал, кажется, в Великих Луках, разрушенный в войну. Когда я был мальчишкой, отец показывал мне эти дома, и мы стояли напротив них, заходили в гулкие парадные с витражами, отец что-то рассказывал мне. На отце был кожаный реглан, а на мне – школьная гимнастерка с ремнем и фуражка. Я ел мороженое и нетерпеливо посматривал в сторону «Победы» с шашечками на капоте и дверях, которая ждала нас. Отец получил тогда гонорар в журнале и вез меня в ЦПКиО, чтобы я прыгнул с парашютной вышки.

– Да, помню, – повторил я. – Конечно, помню.

– Не забывай, Иван Иванович, – проговорил отец. – Сейчас ты этого не поймешь, потом… – Он открыл глаза. – Не бойся, я выживу. Эх, покурить бы…

Последние годы отец называл меня Иваном Ивановичем – чтобы не нашла болезнь или смерть.

Меня давно так уже никто не называет.


И вот мы собрались все вместе, строим дом. С нами нет только среднего брата Юрки, который прижился на Дальнем Востоке. Феликс говорит, что, судя по алиментам, которые получает его бывшая жена, устроился он там неплохо.

Юрка приедет в Ленинград через несколько лет, по обстоятельствам весьма печальным.

У него будет брюшко, лысина, подросток-сын и полный карман денег. Мы будем сидеть у костра, печь картошку, и Юрка вспомнит, как жили в погребе, поднимали утром вымпел на мачту – все вместе, варили из крапивы щи, а булку, намазанную маргарином и посыпанную сахарным песком, называли пирожным. И сын его будет недоверчиво слушать про крапиву и несколько раз зайдет с фонариком в темный погреб. И когда мы пойдем в ресторан, я подмечу за братом привычку: съедать из супа сначала бульон, а затем гущу, как бы превращая ее во второе. Она есть у всех моих братьев и сестер, кроме блокадницы Надьки. Эвакуационная привычка. «Я иначе не наедаюсь, – рассеянно скажет Юрка. – Не знаю, почему так».

Но это будет через несколько лет, а пока мы с азартом наращиваем сруб старого дома и прикидываем, что к лету придется ломать старый.


Руководит строительством профессионал Молодцов. Но без старейшины рода он не принимает ни одного решения.

– Ну что, лысая голова, – Саня кладет руку на плечо Феликса, – из чего будем стяжки делать? – И по-хоккейному подталкивает его бедром.

– Тихо ты, бугай тамбовский, – улыбается Феликс, но не отходит. – Уронишь старика…

Феликсу сорок пять, и Молодцова, который на шесть лет его младше, он называет салагой. Но говорит, что наш салага на правильном пути. Бог дал ему ясный инженерный ум и умение работать с людьми. Уже сейчас Молодцов большой человек в своем тресте, и строит он не конвейерные пятиэтажки, будь они неладны, а уникальные промышленные объекты. Феликс считает, что наш зять будет расти и дальше, потому что он толковый мужик и не лизоблюд. А лизоблюды никогда высоко не поднимаются. Так, могут быть временные взлеты, но жизнь ставит всех на свои места. У Молодцова кабинет, секретарша и служебная «Волга». Но Саня молодец – каждое утро он надевает сапоги, ватник и, не доверяя сводкам, сам идет по объектам.

– Решать надо, мозговой центр, – напоминает Молодцов про стяжки. – Брусок поставим или сороковку?

Феликс задумчиво ходит меж штабелей и заглядывает под листы рубероида.

– Сороковку жалко, – хмыкает он. – Она нам на пол в бане сгодится…

Удилов беззвучно смеется. Не соскучишься, дескать, с этим Феликсом. Еще дом не готов, а он – баня… Фантазер.

Молодцов с улыбкой следит за движениями Феликса. На баню он пока никак не реагирует.

– Я думаю, надо поставить брусок! – Феликс вопросительно смотрит на Молодцова.

– Правильно. Я тоже так думаю. Тимоха, любимый брат моей жены! Где ты там? Тащите с Николой бруски, размечать будем. – Он достает рулетку и подмигивает Феликсу: – Люблю нашего профессора за размах! Эх, попаримся!..

Вечером мы пьем в избушке чай, сушим замерзшую одежду и говорим о нашем строительстве. На улице темно, ветер хлeщет снегом по стенам, а у нас потрескивает закопченная печка, и шипит на плите чайник. И мы замечаем, что уже не так сквозит по полу, как раньше, – сруб, который мы с Николой сегодня конопатили, защищает домик от ветра.

Феликс закуривает и говорит, что неплохо бы прибрать асбоцементную трубу, которую он заприметил утром на станции. Валяется там без дела, а нам бы пригодилась. Культурная такая труба метра на три. Никто и не заметит, если взять потихонечку. Строители, наверное, забыли.

Феликс ни к кому не обращается, но поглядывает на Удилова, который мерно шевелит челюстями, дожевывая бутерброд. Никола настораживается. Он сглатывает, вытягивает шею и замирает, прислушиваясь.

– Пустяковое дело, – небрежно говорит Молодцов. – Тимоха с Николой справятся. Женам звонить пойдут и на обратном пути прихватят. Метра три, говоришь?

– Да, метра три, – Феликс делает губы бантиком, чтобы сдержать смех, и встает из-за стола: – На санках мигом припрут…

Никола медленно слизывает масло с пальца. Он уже втянул голову в плечи и, кажется, даже прижал уши.

Я говорю, что как бывший вожак октябрятской звездочки не могу воровать трубу. И вообще такой поступок не вяжется с моим представлением о прекрасном.

– Зачем воровать! – осуждающе говорит Феликс. – Не надо воровать. Соприте потихоньку и порядок.

– Конечно, – кашляет в кулак Молодцов и выходит на кухню. – Вас с Николой учить не надо. Раз – и готово!

– Да не, ребята… – Никола начинает подниматься из-за стола и кладет руку на поясницу. – Я сегодня не пойду звонить, что-то спину прихватило, – он морщится. – Вот здесь. Наверное, когда вы пошли в дом покурить, а я остался. Такой ветер был сильный. Ой, черт! – Он замирает. – Нет, я завтра позвоню…


Когда мне было лет шестнадцать, я повадился ходить на разгрузку вагонов, чтобы сшить вошедшие в моду брюки клеш, и однажды принес оттуда под мышками два большущих арбуза. Феликс, который случайно оказался у нас дома, закатил мне в коридоре такую оплеуху, что я едва не перекувырнулся. «Убью!» – пообещал Феликс и посмотрел на меня долгим взглядом. В этом взгляде я прочел очень многое.

Я умыл лицо, сложил в ведро осколки арбузов и сказал, что всем, кто работал на вагоне, давали по два арбуза. Сам кладовщик давал…

– Дают, а ты не бери, – сквозь зубы проговорил Феликс и зло отвернулся. – Идиот!

Тогда я в первый раз получил от брата по физиономии. Теперь могу сказать – и в последний.

Через несколько дней Феликс вновь появился у нас и повел меня покупать пальто. Мы долго ездили с ним по магазинам и выбрали наконец демисезонное, шерстяное, с вязаным воротником-шалью. Я хмуро отказывался от него, пугаясь цены, но Феликс цыкнул на меня и заставил надеть. Такое пальто во всей школе носил только Славка Костин, сын генерала. До этого я ходил в пальто, сшитом еще матерью из отцовской железнодорожной шинели. Мать, чтобы я не стеснялся, пристрочила к его подкладке фабричную этикетку.

«Носи, только не прожги карманов окурками, – небрежно сказал тогда Феликс. – Куришь ведь уже?..» И пошел чуть впереди, рассуждая, как полезно быть умным и получать деньги за свои изобретения. Тогда что хочешь, то и купишь: катер, машину, пальто… А для этого надо не тискаться с девочками на горке в Овсянниковском садике, а учиться.

Позднее я узнал, что деньги на мое пальто Феликс занял под свою первую книгу.

С тех пор прошло много лет, и я переносил кучу разной одежды: пальто, курток, плащей… Но то – темно-синее, с вязаным воротником и с магазинным запахом пальто помню до сих пор.

В очень тяжелом для нашей семьи сорок девятом году Феликс угодил в тюрьму. Ему тогда исполнилось семнадцать лет, и он за десять плиток шоколада и сто рублей согласился постоять на шухере, пока два мужика в макинтошах тряхнут ларек на углу 2-й Советской и Мытнинской.

За участие в шайке Феликс получил треть от максимально возможного по тем временам: восемь лет.

Казалось, худшего уже быть не может.

В сорок третьем погиб на фронте первенец матери Лев, немного не дожив до девятнадцатилетия.

В сорок шестом умер Саша, родившийся в блокадном Ленинграде.

Сорок девятый: Феликс в лагере под Иркутском.

Но наступил пятидесятый год: на геодезической практике при уничтожении капсюлей-детонаторов погибает Бронислав, курсант инженерно-морского училища.

На руках у матери четверо детей, младшему из которых – мне, нет и года. Отец лежит с острым сердечным заболеванием в больнице.

И мать написала Сталину.

Я не знаю, что она написала. О том ли, что она мать-героиня и потеряла старшего сына на фронте, что ей пришлось вынести блокаду с ребенком на руках, сдавать кровь и бегать тушить зажигалки, обложив дочку холодными подушками, и уже в конце сорок третьего назло Гитлеру родить еще одного Ленинградца; а Феликс в то время дичал без родительского глаза в эвакуации… Не знаю, что писала мать.

В детстве мне приходилось видеть среди треугольных писем хранящихся в шкатулке, лист плотной бумаги с несколькими лаконичными строками и, кажется, красным факсимиле: «И. Сталин (Джугашвили)».

Указ о помиловании Феликса вышел через полтора года.

Вернувшись в Ленинград, Феликс недолго поработал токарем на паровозоремонтном заводе, и его призвали в армию. Там ему повезло – он год проучился в военной авиационной школе под Киевом, получил диплом старшего радиомеханика и, перелетев на транспортном «Дугласе» всю страну, стал служить на Сахалине. С острова он слал матери деньги и подарки к праздникам, а однажды прислал отрез легкого темно-синего драпа на пальто. К драпу прилагалась вырезка из армейской газеты с фотографией Феликса и товарный чек со штампом военторга.


Я вырос среди фотографий старших братьев, которых знал только по рассказам матери. И эти фотографии в застекленных рамках – привычно чистые, аккуратные – доводили меня до слез, когда мать подводила меня, провинившегося, к ним и качала головой:

– Не думали Лев с Броней, что их младший брат будет так плохо вести себя на уроках… Постой здесь и подумай хорошенько.

Мать выходила из комнаты, я пригибал голову, не решаясь смотреть в лицо замечательным братьям, представлял себе подвиги, которые они совершили, чтобы я мог учиться в советской школе и ходить с друзьями на демонстрации, и с моего носа начинали капать слезы – теплые и щекочущие. Я всхлипывал, стыдясь еще больше, и пытался вытирать их. Мать входила, когда я уже давал себе зарок отныне вести себя только на отлично и ясными от принятого решения глазами смотрел на фотографии братьев.

После смерти матери фотографии еще какое-то время висели на стене и стояли на трюмо, но потом разошлись по рукам, и я смог их собрать очень не скоро…


Старший брат – Лев.

В семейной шкатулке хранятся шесть его писем военных лет.

Четыре письма он написал матери из Тамбова, куда был отправлен в июне сорок первого на каникулы к тете Вере – сестре матери, и два – с фронта.

Лев – сын матери от первого брака. Хотя какое это имеет значение… Он – мой старший брат.

«16. Х. 41 г. Здравствуй, дорогая мама!

Наконец я выбрал время написать тебе. Сейчас я работаю с 7 ч. утра до 7 ч. вечера или наоборот. Работаем без выходных, поэтому, как приду, поем, так спать.

Мама! Не падай духом и старайся как-нибудь выбраться на любую пригородную станцию Северной ж. д., а там постепенно дальше, если путь не отрезан. Неужели дядя Коля не может все устроить, ведь он железнодорожник? Мы живем довольно спокойно, но очень хотели бы быть с тобой. Иду вечером на работу и думаю, что приду утром и увижу тебя с Надюшкой. Какая хоть она, похожа ли на тебя? Ведь ей уже третий месяц. Мама, неужели нельзя выехать на машине? Как там Джуль?

…Шура, продолжаю письмо за Леву, он очень устает на работе и сейчас заснул за столом – я подняла его и отвела на диван в нашу с тобой комнату. Милая, совсем забыла: спасибо за поздравления, и, в свою очередь, поздравляю тебя с твоими именинницами. Где твоя любимая Верочка, знаешь ли ты?

Тяжело тебе, Шура, с малышкой тронуться в стужу с места, но прими все возможные меры, чтобы уехать.

После взятия Орла фронт стал очень уж близок к нам, но я надеюсь, что дальше его не пустят. 11 октября мы тоже получили фашистские пилюли. Этот мерзавец сбросил три бомбы на беззащитное население. Два небольших дома на Лермонтовской улице были частично разрушены, есть жертвы. Проклятия этой фашистской сволочи несутся из каждой семьи, каждого уголка нашей Родины. Слезы наши отольются на его подлой роже. Трое моих подружек по аэроклубу записались в армию, мы их на днях провожали.

От Саши последнее письмо было 20 сентября. Письмо было очень странное и короткое. Он наказывал беречь детей, передавал всем низкие поклоны, и больше ничего. Написано оно было таким почерком, что я с трудом узнала его руку. Нет сил описать всего, что я сейчас переживаю…

Знаю, милая, тяжело тебе, мы еще не пережили и сотой доли того, что выпало нам, но напряги все силы и нервы, надейся на лучшее, мужайся. Остаюсь твоя любящая сестра Вера».


28 мая 1942 года. Открытка со штампом: «Проверено военной цензурой. Тамбов. 21». На открытке рисунок: партизаны у заснеженного полотна железной дороги поджидают приближающийся состав со свастикой на дымящем паровозе. Наготове пулемет, гранаты, винтовки… Подпись: «Партизаны. Худ. Лавров».

«Здравствуйте, дорогая мама и сестренка Надюша!

Как живете вы в далеком для нас Ленинграде? Ленинград и Севастополь – вот два города-героя. Мама! Напиши хоть строчку. Неужели ты опять заболела? Тетя Вера и я очень беспокоимся, твое последнее письмо получили в апреле, там ты сообщала адрес Веры с Юрой, и больше ничего не получали. У нас погода стоит хорошая, везде зелень, и я в свободное время хожу плавать на речку и тренируюсь в тире. Жду ответа. Целую, сын Лев.

P. S. Мама! Сколько раз я у тебя спрашивал, где Джуль, и никакого ответа. Неужели тебе трудно ответить?..»


7 июня 1942 года. Открытка со штампом военной цензуры. Рисунок «В атаку». Худ В. Бибиков. По заснеженному полю бегут красноармейцы с винтовками и в полушубках. Легкий танк со звездой. Тройка самолетов на бреющем. Из-за пригорка скачет конница. Вдали – облачко снарядного взрыва. Лица у красноармейцев жесткие и решительные. Они в тугих сапогах, винтовки с примкнутыми штыками. Пощады не жди!..

«Здравствуй, дорогая мама! Обеспокоены твоим молчанием. Послали тебе письмо, ответа нет. Мы здоровы. В саду все хорошо. Скоро поспеет дедушкина смородина – мичуринская, красная и белая.

Мама! Выбери все возможности для приезда к нам, не дожидайся зимы. Кто знает? Я слышал, что из Ленинграда сейчас очень многие выезжают, тем более с детьми. Чего ты ждешь? От Брони писем давно не получал, в последнем он пишет, что его берут в ремесленное училище, что я тебе уже писал. Я сейчас сдаю зачеты на снайпера. Частенько посещаю военкомат, все прошусь добровольцем. Есть мечта пойти в партизаны, туда принимают комсомольцев.

Мама, обязательно напиши. Как Надюшка и дядя Коля? Целую крепко-крепко. Твой Лев».


4 ноября 1942 года. Тамбов. Страничка из тетради в линейку, сложенная треугольником. Письмо написано карандашом.

«Здравствуйте, дорогая мама, сестренка Надюша и дядя Коля! Поздравляю вас всех с 25-й годовщиной Октября! Я все время думаю о нашем славном Ленинграде и о вас, как вы там?

Мама, я неожиданно получил письмо от Юры Евдокимова из 50-й квартиры. Спасибо, что ты дала ему мой адрес. И хотя мы с ним особенно не дружили, он парень из нашего двора. Он пишет, что ты теперь работаешь управхозом нашего дома. Что же ты молчала? Он очень благодарен тебе за то, что ты переселила их с сестрой в первый этаж, в квартиру с окнами на 2-ю Советскую. Говорит, что жильцы дома тебя очень уважают и прошлой зимой ты помогла поймать ракетчика. Мама! Почему я узнаю все это окольными путями? Это не по-товарищески. Пиши подробнее и чаще. Еще Юрка пишет, что решено принимать ленинградских детей в комсомол с 14 лет и ты, как член ВКП(б), обещала дать ему рекомендацию. Я думаю, он того заслуживает, хотя и не всегда хорошо относился к девчонкам. Но это пройдет. Бабушка и мать у него умерли, ты, конечно, знаешь. Он говорит, что вначале октября ходил на Дворцовую смотреть велосипедные гонки, и уже состоялось несколько футбольных матчей. Мама! Это здорово! Вы ужас какие молодцы! Мы все думаем о вас и гордимся нашим Ленинградом.

Я со дня на день ожидаю повестки из военкомата. Теперь я временный инвалид. У меня пиодермия обеих конечностей и флегмона левой. Но ты не волнуйся, тетя Вера меня лечит.

Мама! Что пишет Светлана? Вот уже месяц, как я ничего не получаю от нее. Я люблю ее по-настоящему, и поэтому меня очень интересует, почему она не пишет. Давно ли ты получала письма от нее? Что-то не верится, что она меня любит.

Посылаю тебе свое последнее фото – в эти годы увидеться, конечно, надежды не имею, а если увидимся, то не скоро.

Очень прошу, напиши о Светлане откровенно, все, что знаешь: любит она или нет?

Ну, пока, до свидания. Привет всем нашим ребятам, кого увидишь. Прости, что мало написал, писать очень трудно. Целую, твой сын Лев».


25 января 1943 года. Страничка из тетради в клеточку, сложенная треугольником. Письмо написано карандашом.

«Добрый день, дорогая мама! Привет с фронта! Появилось немного времени и сел писать письмо. Пишу мало, но пойми – времени нет совсем.

Эти две строки написал неделю назад, но нас перебросили на другой участок, и сразу появилось много «работы».

Мама! У нас сообщили, что 18 января наши войска овладели Шлиссельбургом, и теперь Ленинград будет связан со всей страной! Поздравляю вас всех! Мы так долго ждали этого, у нас состоялся митинг. Старшина подарил мне почти новые немецкие сапоги, он сам из Калинина, но у него двоюродный брат живет в Ленинграде, на Лиговке. Люди в нашей роте очень хорошие. Многие называют меня «Товарищ Ленинград». Мои тренировки в тире дают себя знать, и ко мне относятся с уважением. Кормят нас хорошо, ты не волнуйся. Я уже несколько раз ходил в разведку. Как вы там теперь живете? Как «воздух»? Не сыплется ли «горох»? Что пишет Бронислав и что слышно о Юре с Верой? Я сегодня им напишу, если будет тихо.

На Новый год нам были подарки. Мне достались вязаные рукавицы и байковые портянки. Я написал тете Вере, чтобы она продала все, что у меня осталось, но она, наверное, стесняется. Напиши ей, что мне ничего не надо, так как все есть, а вернусь – приобрету новое. Дядя Саша воюет где-то на нашем фронте, но я пока ничего не знаю о нем. Может быть, встретимся.

Табак я не беру, а сразу меняю его на сахар и при случае постараюсь послать вам.

Еще раз поздравляю вас с прорывом! Привет от всех наших красноармейцев!

Крепко целую, твой сын Лев».


Солдатская треуголка. Штамп военной цензуры. Бумага в клеточку. Письмо начато чернилами, закончено карандашом.

«7 сентября 1943 года.

Здравствуйте, дорогие мама, дядя Коля и Надюша!

Давно не получал писем от вас и очень беспокоился. Ведь вы тоже живете в городе-фронте, а я от вас далеко. Тут сейчас в садах яблоки, груши, слива, солнце греет. Немец жег здесь деревни, угонял людей, но теперь он отступает, цепляясь за каждый населенный пункт, но все же отступает. Это летом, а что будет зимой?..

9 сентября 43 года.

Доканчиваю письмо на поле боя. Ночью здесь был жестокий бой. И нам пришлось поползать порядком под разрывы его «Ивана». Но и наша «катюша» дает жизни немцам.

Вообще, народу у немца мало, он пускается на разные хитрости. Один или два танка показываются по фронту в разных местах. Вообще живем пока, не унываем. Ну а сегодня радостная весть о капитуляции Италии.

Мама, фото твое я получил, часто смотрю на него – когда я смогу тебя увидеть? Мы не выделись с тобой уже два года, мама…

Как живет Ленинград? Как дядя Коля? Поздравляю его с орденом. У меня наград пока нет, но надеюсь, что будут.

Крепко целую, ваш сын и брат Лев».


Все. Больше писем от Льва не приходило. Он погиб при форсировании Днепра, в сорок третьем. Разрывная пуля попала ему в сердце, пробив фотографию матери в кармане гимнастерки.

После войны приезжал его фронтовой товарищ и рассказывал, как уже на правом берегу Лев первым ворвался в фашистский дот с автоматом и перебил весь расчет. Раненый немец успел нажать на курок…

Я помню, как незадолго до смерти мать собиралась ехать на могилу Льва и называла село Ромашки, возле которого он пошел в свой последний бой. Я ходил за ней хвостом и просил взять меня, взять обязательно, но что-то расстроилось, и мать отложила поездку до следующего лета…

Только фотографии и шесть писем остались от Льва – моего старшего брата, с которым мы никогда не виделись.

И чувство вины, обострившееся в последние годы, за то, что до сих пор не съездил к нему на могилу, не разыскал, отговариваясь перед самими собой то заботами и неотложными делами, то отсутствием времени и денег.

…Сейчас я уже вдвое старше Льва – ему так и осталось восемнадцать, но, глядя на старую фотографию, я вспоминаю, как стоял перед ней, пристыженный матерью за озорство, и вновь чувствую себя мальчишкой с застланными пеленой глазами.


Бронислав.

После того как погиб Лев, он стал старшим сыном в семье.

В той же шкатулке хранятся его детский дневник, четыре письма, одна записка и два свидетельства: о рождении 1928 года и смерти – 1950-го. И пачка истертых листков со стихами.

В книжном шкафу стоят несколько книг с его пометками на полях: Маркс, Ленин, история Древнего Рима… Есть книги на английском и французском.

В ящике моего письменного стола лежат его курсантские нашивки и кожаный ремень с якорем – иногда я достаю их и разглядываю. Желтая пряжка покорежена взрывом, на коже – темные пятна…

Мать рассказывала, что в больнице, придя ненадолго в сознание, Бронислав попросил врачей: «Делайте со мной что хотите – я не пикну. Мне надо выжить. Я у матери старший…»


Я не помню брата – когда он погиб, мне не исполнилось и года. Но мне кажется, что я хорошо знал его…

Высокий, подтянутый, в форме курсанта ВАМУ – Высшего арктического морского училища, – он идет через наш двор на 2-й Советской улице и улыбается подростку-брату, который радостно высунулся в открытое окно квартиры. Местная шпана завистливо поглядывает на белые перчатки и голубой гюйс курсанта. Вот в его сторону летит огрызок соленого огурца и, подпрыгнув на асфальте, задевает отутюженную брючину. Шпана хохочет.

Их пятеро – они дымят папиросами и по ночам играют на чердаке в карты и пьют водку.

Броня не спеша подходит к ним и интересуется, кто бросил огурец. «Ты?» – Он смотрит на веснушчатого малого, прихлебателя на побегушках. Тот с усмешечкой мотает головой. «Ты?» – Брат поворачивает лицо к следующему. «Нет», – глумливо смеется тот. «Ты?» – «Нет, гражданин начальник…» Остается последний – невозмутимо-наглый Пончик, с белым кашне под пиджаком. «Значит, ты, – брат снимает с его головы кепку и смахивает ею огуречный рассол с брючины. – Больше так не делай».

Еще секунда, и брату несдобровать – шпана уже пришла в себя и готова наказать флотского фраера, но в нашей парадной стукает дверь, и овчарка Джуль с рычанием летит на помощь хозяину. За ней бежит Феликс. «Атас!» – Веснушчатый замечает собаку, и пятерка, матерясь, разбегается.

«Сидеть!» – командует Джулю брат, и тот, урча и скаля зубы, неохотно прерывает погоню и, подойдя к нему, садится у левой ноги. Броня успокаивающе обнимает за плечо Феликса, который недавно вернулся с завода – пахнущий железом и керосином, и зовет пса: «Джуль, пошли! Рядом!»

Бронислав был отменным спортсменом или, как тогда говорили, физкультурником. Он бегал на коньках и лыжах, выжимал по утрам гири, купался до поздней осени, крутил на турнике «солнышко» и мог стрункой вытягиваться меж двух табуреток, опираясь на них лишь пятками и затылком.

Приходя в увольнение домой, он шел в детскую комнату, и, не снимая белых перчаток, выборочно проверял чистоту уборки: проводил пальцем по верху шкафа, подоконнику или по перекладине между ножками стульев. Младшие замирали и следили, как брат оценивающе взглядывает на перчатку и хмыкает. «Молодцы…» – снисходительно говорит он, если перчатка остается белой; и все сразу веселеют и пытаются ластиться к старшему. «Что это такое? – Бронислав показывает Феликсу посеревшие пальцы перчатки и дает ему воспитательный подзатыльник. – Кто здесь живет? Свиньи?.. – Он разворачивается и идет в комнату к родителям. – Через десять минут зайду…»

Феликс дает подзатыльник Юрке:

– Что стоишь? Быстро ведро и тряпки!..

– Слышите! – оборачивается к сестрам Юрка. – Мигом!

Сестры, не дожидаясь эстафетного подзатыльника, выпархивают за дверь.

Девять минут в детской стоит усердное посапывание и раздаются короткие команды по нисходящей. Затем в уборной звякает опустошаемое ведро, в коридоре раздается торопливое топанье, хлопает дверь, и все рассаживаются в ожидании повторной проверки. Точно в конце десятой минуты входит Бронислав…


Толстая тетрадь в картонной обложке. Типографский штемпель: «Гос. фабрика «Светоч» им. тов. Бубнова. 1933 г. Цена 80 коп. Продажа по более высокой цене карается по закону». «…им. тов. Бубнова» – замазано синими чернилами.

Листаю тетрадь. Программа по физике для 8-го класса. 147 вопросов. Последний: «Физические основы полета аэроплана».

Восьмой класс Бронислав закончил в сорок третьем году, в эвакуации. Значит, в эту тетрадь он начал писать за Уралом, в пятнадцатилетнем возрасте.

После физической программы, без всяких заголовков и предисловий:

«Летом 1937 года мы получили отличную двухкомнатную квартиру на 2-й Советской улице и переехали туда жить. Окна выходили во двор, где был разбит небольшой садик с цветочными газонами. По краям садика росли тополя. В нашем доме жили только одни железнодорожники. Он был построен рядом со старым домом желтого цвета. Ребята, жившие в этом доме, а их было очень много, с первых же дней невзлюбили новых соседей и стали называть нас «железками», а мы их – «желтяками», по цвету их дома. Между нами установилась вражда. Первого сентября я пошел в новую школу, во 2-й класс».

Примечательно, что вражда между «желтяками» и «железками» сохранялась и через два десятка лет, в пору моего детства. Нас, детей железнодорожников, было меньше, но во всех стычках мы оказывались дружнее. Хотя и бивали нас в садике у фонтана до синяков и крови – оба моих детских шрама на лице получены там. Клички живут и по сей день, но вражда, говорят, прошла. В доме уже почти не осталось железнодорожников. Не осталось и тех тополей, о которых пишет брат. Их спилили в блокаду на дрова. Тополя там шумят новые. Их посадили в пятьдесят седьмом году, когда приводили в порядок двор после строительства бани на Дегтярной улице. Третий с краю тополь, если войти во двор со 2-й Советской улицы, – мой. Мы сажали его со Славкой Николаевым, плечистым сыном паровозного помощника. Помнишь, Славка?..

Дальше идет подробное описание новых знакомств, мальчишеских потасовок на катке, прием в пионеры, детская любовь, ради которой Броня каждое утро встает на час раньше и утюжит брюки, дрессировка вместе со старшим братом сторожевой собаки Джуля-первого, предательство друга… Мальчишеские радости и огорчения.

Там, в эвакуации, быстро возмужавший Броня вспоминал довоенное детство. В этой тетради сорок третьего года нет ни строчки о настоящем времени – как работается и учится, как живется. Только о прошлом…

Я закрываю тетрадь и беру в руки пожелтевшие листы писем.

Четыре письма и одна записка. 1949–1950 годы. Бронислав учится в училище и летом ездит на геодезическую практику.

Умер Саша, но еще не родился я.

«19 июня 1949 года. Село Черепичины Старорусского района.

Здравствуйте, дорогие папа, мама, Феликс, Юра, Вера, Надя!

Пишу в короткий свободный час. Нахожусь я сейчас на 2/3 до конца нашего хода: впереди еще 75 километров. Значит, в начале или середине августа мы кончим работу. Если ничего больше не добавят, то я вернусь домой в 20-х числах августа.

Как здоровье Феликса? Я узнал от Гали, что он был тяжело болен. Еще раз прошу вас, папа и мама, берегите детей… Думаю, излишне говорить о том, к чему приводит простая невнимательность к детским болезням, хотя бы и «незначительным» на первый взгляд.

Работаем мы напряженно. Глаза постоянно красные – кровь приливает к белкам. Весь день, часов с 6 утра и до захода солнца, мы наблюдаем, а потом до темноты подсчитываем. Я убеждаюсь, что шестьдесят процентов даром не даются, за них иной раз спустишь с себя семь потов. Идем все время по реке Ловать и поэтому купаемся часто. Минные поля стараемся обходить, но иногда из-за неточного нанесения их на карту шагаем по ним. Наше счастье, что мины противотанковые. Борька пишет, что даже наступил на одну. Надо думать, что после этого с ним ничего не случилось, так как он все же пишет.

Как у ребят дела с ягодами и рыбой? Ловят ли с папой рыбу?

Мама, как ты себя чувствуешь? Уж теперь старайся не делать тяжелой физической работы на огороде – поручай все ребятам, они, наверное, без меня обленились. Пусть Феликс, как старший, следит за всем. Завтра надеюсь выслать тебе пятьдесят рублей. Питайся, мама, хорошо, на одежду ребятам не трать – я, может быть, привезу им из экспедиции что-нибудь, мне обещали.

Спешу кончить. Много дел. Пишите мне почаще. Ну, целую всех.

P. S. Папа, есть много тем для рассказов о колхозниках».


Еще одно письмо – Феликсу в лагерь. Феликса только что осудили. В семье – шок. Отец уходит из редакции «Ленинградского железнодорожника». Надежде – девять лет. Вере – тринадцать. Юрке – пятнадцать, он порывается бросить школу и идти работать. Мать устраивается контролером ОТК на электротехнический завод. Мне только что исполнилось семь месяцев, я качаюсь в гамаке меж двух березок, и сестры по очереди смотрят за мной. И Надежде запрещают брать меня на руки – боятся, что мы с ней загремим куда-нибудь в крапиву…

«28 июня 1950 года.

Здравствуй, дорогой Феликс!

Получил твое письмо вчера днем, вернувшись из тундры, где я работаю. В Воркуте стоит база нашего отряда. Приехал я в Воркуту на практику и теперь работаю здесь техником-геодезистом. Рядом, да вообще по тундре и в поселках, я встречаю много заключенных. Я у многих спрашивал о тебе; но никто не знает. А ты, оказывается, вон где. Ну что ж, в лагере, конечно, лучше кормят и свободнее, чем в тюрьме, хотя и строгий порядок. Относительно распорядка в лагерях я достаточно осведомлен, так как работаю рядом с лагерями и у меня в бригаде работают бывшие ЗК.

Работать в тундре трудно, но можно привыкнуть. Есть у меня три верховые лошади с седлами, два охотничьих ружья и боевой карабин. Помощником у меня работает один курсант нашего училища.

В тундре очень много дичи, на которую мы попутно охотимся, так как питание возить с собой по тундре очень трудно.

Феликс, деньги я тебе пошлю переводом, так как в письме они могут пропасть, но в этом письме посылаю тебе десять рублей для пробы.

Деньги (которые пришлю скоро, как получу) бери понемногу, а то могут отнять другие ЗК – там ведь всякие есть. Я много наслышался здесь об этом.

Феликс! Обязательно учись, иначе ты окажешься в очень незавидном положении по окончании срока. Если ты будешь учиться, это вызовет к тебе уважение окружающих товарищей и начальства, а главное – ты меньше потеряешь в жизни, так как с образованием ты всегда выйдешь на верную дорогу. Будь справедливым и честным – это поможет тебе в жизни там.

Вещи свои храни в каптерке. Как у тебя вообще с одеждой? Если можно присылать к тебе что-нибудь из вещей, то мы с мамой пришлем.

Денег я зарабатываю не очень много, но побольше, чем ты, так что буду высылать тебе понемногу. Дело только в том, что деньги я не получаю на руки, а только за них расписываюсь. Получу в конце сезона.

Есть ли у тебя книги? Напиши, как с книгами, дают ли читать? Кто начальник лагеря? Если этого нельзя писать – не пиши!

Места там у тебя, конечно, красивые… Когда освободишься, мы поедем вместе побродим.

Не хочу тебе читать мораль, но в твоем нынешнем положении ты должен понять, прочувствовать: все, что дается не своим трудом, стоит дешево, но платить приходится дорого. Надолго ли хватило бы этого шоколада и ста рублей денег? Этим положения не спасешь… Мы с тобой старшие и должны помогать матери, тянуть за собой остальных, быть примером во всем, у нас две сестры, которых надо вывести в люди, два брата, один из которых только народился… Надо, чтобы все в нашей семье получили хорошее образование, крепко стали на ноги. Постарайся усвоить на всю жизнь: не твое – не бери!

Ничего, Феликс, и твой срок конец имеет, и конец будет ближе, если ты будешь хорошо работать, учиться и слушаться. Не обращай внимания на тех, кто будет тебе говорить, что слушаться – это плохо. Учти, что при твоем положении послушание – твое спасение.

Феликс, много писать не о чем. Написал самое главное. Теперь до свидания.

Не унывай, я буду писать тебе почаще. До следующего письма.

Целую тебя, Броня».


Брониславу шел двадцать второй год.

Отец второй месяц в больнице – сердце… Юра, Вера и Надежда – школьники. За учебу надо платить. Я только-только научился ходить. Мать берет мне няньку на полдня и идет работать. Вечером я ковыляю по квартире, пищу, рву бумагу и мешаю сестрам учить уроки. Юрка за старшего, но он целыми днями гоняет во дворе мяч, надавав сестрам пинков и указаний.

Мать приходит поздно.

«1 июля 1950 года

Здравствуй, дорогая мама!

Сегодня получил твое письмо до востребования, которому был очень рад. Я понимаю, что тебе сейчас очень трудно без папы, но ты не падай духом: у тебя хорошие дети, которые тебя никогда не покинут.

Папа поправится, и, надеюсь, все пойдет хорошо. От Феликса я получил позавчера письмо, когда прибыл на базу за продуктами, и ответил ему. Мама, ты только не плачь, дела наши не так уж плохи. Нас у тебя шестеро, и все мы тебя любим. Вот увидишь – мы еще не раз порадуем тебя и папу, и вам будет чем гордиться. Феликс и сам глубоко переживает свое положение, а это уже хорошо. Парень он умный, с характером, и думаю, сделает правильные выводы на всю жизнь.

Сейчас я прибыл на базу с авансовым отчетом и вожусь со всякими накладными и расписками на гвозди, муку, лошадей, седла, карты и т. д.

Погода здесь очень необычная: сразу можно ожидать и дождя, и града, и снега. С ватником и высокими резиновыми сапогами я не расстаюсь ни на день, так как везде болота и холодно.

Сейчас у меня три лошади вместо 46 оленей. Работать на лошадях, конечно, труднее, так как они проваливаются в оттаявшую мерзлоту, но зато по дороге можно быстро скакать верхом. Со мной работает помощником Генералов Слава – курсант третьего курса. Парень он хороший, веселый, но любит поспать. Если же даешь ему работу – сделает вовремя и хорошо. Я им доволен.

В бригаде же рабочие разные. Один – немец с Поволжья, работящий, тихий. Другие – русские. Один отсидел 9 лет (с 16 лет), другой отбывает принудработы первый год и ругается все время, что я вычитаю 25 процентов его зарплаты по исполнительному листу.

С отчетами я кое-как справляюсь, но за май месяц недосчитался 400 рублей – или потерял чью-то расписку, или уплатил кому-нибудь в тундре и не взял расписку.

Норму пока не выполняю, так как рабочих у меня только трое, а нужно пять. В тундре мы взрываем мерзлоту аммоналом и роем котлован, в который на глубину 3,5 метра ставится геодезический сигнал высотой 7,5 метра. Мое дело: найти место в тундре для этого сигнала, организовать работу, следить за ее ходом, принять постройку, проверить, проследить, чтобы все было сделано именно так, как нужно. Это очень трудно – особенно заставить рабочих соблюдать технику безопасности. При взрывных работах камни и мерзлый грунт летят на высоту 200–300 метров и свистят, как снаряды. Только и смотри, чтобы в голову не попало.

Все трудности, которые имеются у меня, это организационная и финансовая. Финансовая – в смысле отчетности. На каждого рабочего я веду лицевой счет, плачу им деньги, даю продукты, обмундирование. Все, что получает звено, висит на мне, и я буду отчитываться, если чего не хватит. Здесь очень хороший театр, и каждый день присутствия в Воркуте мы проводим в театре. Хотя в городе нет деревьев, выросших здесь, но каждое лето улицы усаживают елками, привозимыми с юга, сеют на газонах овес, ячмень, траву тимофеевку и метелки. Получается симпатично.

До 21 июня мы переезжали и перевозили металлические сигналы на оленях. У меня был оленевод с семьей и 46 оленей. Обеспечивали все перевозки. Но с наступлением жары на оленях работать уже нельзя, они подались на север, а я получил лошадей и одного конюха.

Феликсу числа 15-го я пошлю денег рублей 100, так как в лагерях больше ста рублей нельзя иметь.

Получил от Галки телеграмму из Москвы о том, что она выехала 1 июля. Что это за дом отдыха, куда она поехала? Знаю, что «Интуриста», но до каких пор она там будет, с кем, когда приедет – не знаю. Она пишет мне очень мало писем. Я пишу редко, но значительно чаще, хотя и работаю в тундре. Наверное, папа был прав: она немножко зазналась после повышения своего отца. Но я еще не спешу разочаровываться…

Мама, я хочу заказать у ненцев бурки, пришли размеры ног ребят: Юры, Веры, Нади. Тимошке куплю без мерки самые маленькие меховые бурки с узорами.

Живем в тундре в палатке. До сегодняшнего дня мошек не было, так как стояли холода, но после трех дней хорошей погоды и дождя их стало очень много, и сегодня я уже получил накомарники на бригаду. На рекогносцировку (так называется предварительный осмотр незнакомой местности) я езжу верхом на лошади, со Славкой, который помогает мне.

В бригаде завелись вши, и приходится думать, в каком поселке устроить бригаде баню, как отдать белье в стирку и т. п. Если будет возможность, то пришли мне дуста, он очень хорошо помогает, и я спасаюсь только им: посыпаю свои оленьи шкуры, на которых сплю, и вши не переползают. Благодаря этому у меня пока этих «зверей» не завелось.

В Воркуте я хожу в форменном плаще, джемпере, с рубашкой и галстуком, в черных брюках. В тундре – в резиновых сапогах, в брюках от робы, в синей рабочей куртке, а внизу – рубашка с галстуком и джемпер.

Ношу усы: больше уважения от рабочих…

Вот так идут мои дела.

Сегодня мы со Славкой решили провести вечер в Доме инженера и техника. Это, пожалуй, самой уютное и благоустроенное здание в городе.

Мягкие кресла, лампы-торшеры, ковры, радиола, небольшой буфет, бильярд, книги, журналы. Сегодня понедельник, и здесь тихо. Славка читает, а я пишу.

За меня не волнуйся. Ты посмотрела, мама, на меня так грустно как-то, когда двинулся поезд и я стоял у окна… Не бойся, я нигде не пропаду: не маленький и здоров.

Если нужно пшено, горох, то я могу прислать – здесь свободно лежит в магазинах. Впрочем, что я спрашиваю: конечно, нужно! Но выслать смогу только в следующий приезд в Воркуту – очевидно, дней через 15.

Пиши мне, мама. Целую крепко всех. Броня».

И еще одно письмо – последнее, за тринадцать дней до гибели.

«22 июля 1950 года

Здравствуй, дорогая мама!

Получил от тебя сразу два письма. От Гали получил одно. До послезавтра буду находиться на базе, так как готовлюсь к новому виду работ.

После твоего предупреждения я стал осторожнее с финансами и записываю в журнал каждую казенную мелочь.

В воскресенье я уезжаю на юг: к реке Уса. Там уже не голая тундра, а есть лес высотой 10–12 метров и толщиной до 30 сантиметров. Это я смотрел на карте. В этом районе я пробуду месяца полтора и, очевидно, в Воркуту буду приезжать крайне редко.

Я буду работать здесь август, сентябрь и часть октября. Галя будет отдыхать приблизительно до конца августа и вернется к началу занятий в университете.

С сегодняшнего дня из Воркуты в Ленинград стал ходить прямой поезд с мягкими и жесткими вагонами. Цены на билеты снижены вдвое: теперь билет стоит 156.00. Такой же поезд ходит через день в Москву. Стало совсем хорошо с транспортом. В Ленинград отсюда мы поедем, таким образом, в мягком вагоне. Это будет такое счастье – ехать домой из Воркуты…

Здесь сейчас тепло, температура доходит до плюс 26–27: загорать можно, но не позволяют комары. Поэтому только при сильном ветре и солнечной погоде удается (очень редко) снять рубашку и позагорать. Лицо и руки, конечно, уже загорели давно и, как всегда летом, стали у меня черными.

Мама, Феликсу я сейчас тоже напишу. Денег ему вышлю рублей 50, так как сейчас у меня много расходов по работе, а зарплаты не дают: дают только деньги на производство работ и немного (достаточно) на питание. Свежего здесь мало. Мяса нет никакого. Очень хочется колбасы. Когда Галка приедет с юга, пусть пришлет немного копченой колбасы или корейки. Посылка из Ленинграда идет 5–6 дней, так как ее сразу же отправляют прямым поездом.

Как здоровье папы? Привет ему и всем ребятам. Папе я заказал меховые туфли, и, может быть, сделают теплые рукавицы.

Как дела на огороде? Посадили ли что-нибудь, кроме цветов? Есть ли картошка (посажена ли)?

Здесь картошка только сушеная. В столовой солонина, квашеная капуста, сушеная картошка и макароны. Сегодня, правда, был маринованный виноград. Вот чего не ожидал!

Феликс пишет только то, что можно писать. Спрашивает у меня, много ли он делает ошибок в письмах, боится разучиться писать.

Как там Юра учится? Понял ли он, что учиться нужно в году, чтобы избежать переэкзаменовок, а следовательно – не портить себе лета? Легче всего запустить учебу – на это труда своего не нужно тратить, но когда она запущена – становится трудно. Пусть даже теперь для него служит примером Феликс, который в тюрьме, в лагерных условиях, стремится учиться и старается писать без ошибок! Он должен понять, что образование – могучее оружие, с которым он всегда пробьет себе дорогу к интересной жизни и выведет других…

Парень он неглупый, но пора ему браться за ум, а иначе его ждет незавидная судьба. Юра, ты вот что: не дури, а учись как следует, на «хорошо» и «отлично», и тогда сам увидишь, как хорошо это для тебя, для родителей и для школы.

Верочка с Наденькой молодцы, что хорошо учатся. Я им тут хотел послать живого олененка с маленькими рожками, да ему нужен мох для питания, а в Ленинграде его нет. Хлеб и другие продукты олени не едят: питаются только мхом, листьями березки (карликовой) и травой. Постараюсь поймать им белого медвежонка. Для этого ношу с собой соль: насыплю ему соли на хвост и поймаю!

Привет всем. Поцелуй, мама, всех ребят за меня и мужайся: все будет хорошо. Когда я вернусь, мы придем с Галкой в гости и хорошо обо всем поговорим.

Пиши, мама, мне и ребят заставь, должны же они свою речь развивать. Пусть Юра с Верой напишут мне письмо. Я буду очень рад. И Надюшка пусть напишет. Пусть пишут обо всем. Хорошо, ребята?

Ну, целую, ложусь спать. Уже два часа – солнце давно уже поднялось. Целую еще раз. Броня».

И карандашная записка, которую Бронислав успел написать в больнице города Воркуты. Она на медицинском бланке, и ее нельзя читать часто:

«Мамочка, береги детей.

Галка милая…

Простите, Броня».


Два машинописных листа с круглой печатью.

«Акт о несчастном случае, связанном с производством. Геодезический отряд № 36 Северо-Западного аэрогеодезического предприятия. Коми АССР, г. Воркута.

…Несчастный случай произошел 1 августа 1950 года в 20 часов в тундре, в 12 километрах к западу от города Воркуты.

…При уничтожении остатков электродетонаторов и капсюлей-детонаторов, вследствие неосторожного обращения с ним десятника-взрывника КУЗЬМЕНКО произошел преждевременный взрыв от искры, попавшей в гильзу детонатора.

Исход несчастного случая: пострадавший умер в больнице, в городе Воркуте около 2 часов 2 августа от отека легких на почве общей контузии и шока».

Полупьяный десятник Кузьменко, который в акте упоминается без инициалов, поленился ждать, пока сгорят положенные метры бикфордова шнура, отрезал полметра, надеясь отбежать, и чиркнул спичкой…

Вспыхнувшая головка отскочила в ближнюю гильзу неряшливо рассыпанных детонаторов.

Кузьменко отпрыгнул и повалился на землю, у него лишь обгорели сапоги.

Бронислав, шедший к нему во весь рост, не успел…

Вот и все.

Брат писал стихи. Они попали ко мне вместе с другими семейными документами не так давно. Почти все они датированы 1947 годом. Брониславу тогда было девятнадцать.

Говорят, что время лечит:

Дни проходят и года,

Угасают люди-свечи,

Только вспыхнут иногда.

Не хочу я быть свечою:

Таять, медленно гореть

И ненастною порою

От огня вдруг умереть.

Но сгореть придется все же:

Нас зажгли, и мы горим.

Но огонь мы свой не можем

Сделать ярким и большим.

Мне для жизни, для горенья,

Нужен воздух свежий, чистый.

И тогда сгорю без тленья,

Может, только будут искры.

Феликс в то время был под Иркутском. Когда погиб Бронислав, ему исполнилось восемнадцать.

«20 августа 1950 года.

Здравствуйте, дорогие мои мамочка, папа, Юра, Вера, Надя и Тимка.

Мама, прошу тебя, держи себя в руках, это для ребят. Постарайся поменьше плакать, ведь Броня очень этого не любил. Да, совсем плохо стало без Брони. Теперь там у вас старший из детей Юра, и пусть он всегда поступает, как Броня. Я Броню буду помнить всегда и следовать его примеру.

Мама, получил вчера твое письмо из Воркуты. Деньги, марки и бумага дошли в целости. Большое за это спасибо.

Работаю по-прежнему на заводе, но уже не подручным у формовщика, а прицепщиком. Электрические краны привозят и увозят детали, а я должен отцеплять и прицеплять и после этого убирать землю, которую сбивают с деталей (ведь тут же детали и отливают).

Сам я жив и здоров.

Как поживают остальные ребята? Мама, береги свое здоровье.

Вот хочу писать о другом, но мысли все сворачивают на него, на нашего Броню. Мама, но плакать я не буду, мне уже 18 лет и притом все время находишься на людях. Не подумай, что я стыжусь плакать. Нет. Но никто не поймет моего горя, а будут только смеяться. А как хотелось бы забраться в темный угол и плакать, плакать, как маленькому.

Мама, как живет Галя? Приезжала ли она в Воркуту?

Ну, до свидания. Не могу я больше писать. Крепко целую всех.

Поставьте Броне что-нибудь от меня.

Ваш сын и брат Феликс».

На фотографии Бронислава, которую после его смерти мать прислала Феликсу в лагерь, надпись: «Феликс, будь таким же хорошим, как наш Броня».

Указ о помиловании Феликса вышел через полтора года.


Радио на нашей даче уже нет – я в строительной горячке перерубил провода, и Никола возит с собой транзистор. Мы не спеша готовимся ко сну и слушаем последние известия. Феликс на правах старшего поставил свой матрац возле печки и по вечерам ложится на него, закуривает и рассуждает на разные темы. В основном о текущем моменте и видах на будущее, исходя из прошлого. В своем портфеле он постоянно носит вместе с пачками научных журналов один из томов «Истории государства Российского» Соловьева. Иногда он зачитывает нам целые страницы. Мы слушаем, удивляемся и затеваем исторические разговоры, обнаруживая свою дремучую некомпетентность.

Из жизни наших пращуров мы помним только Киевскую Русь, татаро-монгольское иго, деяния Петра I и Бородинскую битву. И отдельные факты, случайно запавшие в память. Покорение Ермаком Сибири я помню, например, благодаря одноименной картине Сурикова. А завоевание Казанского царства – по пищалям и саблям в холодных переходах храма Василия Блаженного, куда лет двадцать назад мы заходили с отцом.

Зато мы могли бы назвать более близкие даты сомнительной важности, которые заучивали в институте.

Выясняется, что мы не слышали о «Повести временных лет» Нестора.

– Ослы! – торжествующе говорит Феликс. – Это про вас сказал Евтушенко: «В какой стране живет – не знает, одно лишь ясно – близ Китая». Не знать «Повесть временных лет»! Олухи!

Я говорю, что этот факт еще ни о чем не свидетельствует. Да, человечество пишет уже шесть тысяч лет. Пишет законы, нравоучения, описания быта и правлений императоров, песни, басни, рассказы, романы и рецензии на них, учебники пишет и некрологи, газетные статьи, анонимки, брошюры по кролиководству, тексты для плакатов, эссе, диссертации и путевые заметки… Ну и что? Хоть мы и освоили печатное дело только в ХVI веке.

– Вот именно, – поддерживает меня Молодцов. – Иван Федоров и освоил! Тамбовский, говорят, мужик, – улыбается он.

– Пра-авильно! – Феликс спускает ноги на пол и нашаривает валенки. – Я об этом и толкую! Я толкую о том, что болванов, которые скулят, что у нас дорогие и плохие магазины – не полная чаша, надо сажать за парты и класть перед ними учебник истории.

Феликс находит свой портфель и достает из него томик Соловьева.

– Ведь наш с Тимофеем дед родился еще при крепостном праве! – Он листает книгу. – Подумать только! Два поколения назад рабство на Руси было закреплено законом. Лучины жгли! С голоду мерли!

Феликс говорил чистую правду. В послужном списке деда-химика, который хранится в семейной шкатулке, указан год его рождения – 1860-й.

По нынешним временам, в нашем роду сплошные аномалии. Моя мать родилась, когда ее отцу было 47. Я – когда матери шел 43-й.

Да, два поколения назад еще было крепостное право. Доживали свой век бунтари-декабристы, и в Симбирске еще не родился Владимир Ульянов. Интересная штука история.

– Сейчас я найду, как европейцы русских послов в хлевах размещали, – обещает Феликс. – Чтобы вы не очень задавались нашим прошлым. А то кое-кто думает, что мы всегда ходили в ботинках, пользовались электричеством и облегчали нос посредством платка. Сейчас вы увидите, как жили наши предки…

– И перестанем удивляться, почему скороходовская обувь до сих пор напоминает колодки, – вставляю я.

– А в грузинском чае попадаются палки! – улыбается Молодцов.

Феликс откладывает книгу, и мы вспоминаем, как несколько лет назад он выбрал из пачки чая прутики и палки и послал их директору чаеводческого колхоза с припиской: «Это что, чай, да? Обижаешь, дорогой…» И написал свою фамилию и адрес без всяких пояснений. Вскоре ему прислали бандероль с отменным сортовым чаем, испуганными извинениями и приглашением в гости. Чаеводческий начальник обещал теплый прием и уверял, что самым строгим образом взыщет с халтурщиков.

Феликс никогда не стыдился доверять свои мысли и чувства бумаге. А также обнародовать их. Во время Карибского кризиса он отбил в Москву телеграмму: «Борода и рубашка есть, прошу направить добровольцем на Кубу». Через несколько дней Феликса вызвали в военкомат и мягко попросили не давать больше подобных телеграмм: пусть он не волнуется – дела обстоят не так плохо, чтобы посылать добровольцев.

– Да… – блестит глазами Феликс, – что было, то было. А рубашка у меня в самом деле была: черная, с погончиками, как у Фиделя. Мать сшила…

И я вдруг вспоминаю ту рубашку, Феликса с бородой, мать за швейной машинкой «Зингер» – она шьет мне такую же, с погончиками рубашку, а я хожу по комнате и волнуюсь, что может получиться хуже, чем у старшего брата, или зеленый репс материнской блузки плохо выкрасится в черный.

А потом я в этой рубашке вместе с приятелями протискиваюсь сквозь густую толпу на Суворовском проспекте, чтобы ближе оказаться к проезжей части, где два парня пишут мелом на асфальте: «Вива Куба! Вива Фидель!» И милиционеры в синих еще мундирах с улыбками косятся на них и поторапливают: «Живее, живее! Восклицательный знак побольше!» И нестерпимое желание увидеть мужественную улыбку Фиделя, прокричать что-нибудь как можно громче, чтобы он заметил тебя в толпе, заметил твою рубашку, кивнул бы и понял, какие у него есть друзья. С такими не пропадешь.

И тяжелое чувство досады в поредевшей толпе, когда объявили, что Фидель уже проехал другим маршрутом, и со стороны Невского цепочкой поползли темно-синие троллейбусы…


Мне было тогда лет двенадцать, Феликсу – к тридцати, и он говорил, что станет брать меня в свои компании при условии, что я смогу спокойно отжаться тридцать раз от пола и двадцать раз присесть на каждой ноге. Как он.

И я по утрам и вечерам до дрожи в локтях отжимался от пахнущего мастикой пола, считая сдавленным голосом: «…пятнадцать… шестнадцать…» Потом я отлеживался на шелковистом прохладном паркете и старался не прозевать мягкие шаги матери в коридоре – чтобы она не застала меня в цыплячьей бессильности и не огорчалась. «Ну, сколько сегодня? – спрашивала мать, когда я, сдерживая дыхание, шел мимо нее в ванную. – Продвигается? Быстренько умывайся и иди завтракать, я уже суп погрела». Мать старалась придерживаться традиции, заведенной в доме ее отца: «Завтрак съешь сам, обед раздели с товарищем, а ужин отдай врагу». Были у нее и другие твердые заповеди.

Я подчистую съедал завтрак, дважды в день пил вонючие пивные дрожжи, чтобы набрать вес, тайком от матери выпячивал на ночь нижнюю челюсть, стискивал зубы и заматывал голову, как при флюсе, полотенцем, чтобы иметь волевой подбородок и характер, но утром обнаруживал подбородок съехавшим на прежнее место, а локти все так же начинали дрожать на десятом отжиме от пола.

…Условия старшего брата я выполнил к четырнадцати годам, когда уже не стало матери, но Феликс как-то рассеянно выслушал про мои достижения, похвалил, обещал в ближайшее время устроить мне экзамен и уехал на Загородный, к своей второй жене Лиле, где и пропал надолго.

Друзьям, которым я много и смачно врал про похождения Феликса, я сказал, что экзамен сдан в лучшем виде и теперь-то старший брат возьмет меня в компанию – мы с ним погуляем на славу. А потом, может быть, я вообще перееду к нему жить – он приглашал…

Феликс приехал, когда меня собирались исключить из школы и нужно было идти на педсовет.

…Я подрался в раздевалке с сыном нашей нянечки, и она, огрев меня шваброй, провопила в гулком вестибюле: «Ах ты, паршивец! Мать в гроб загнал, а теперь моего сына искалечить хочешь!..»

Я пообещал нянечке, что скоро убью ее, и пошел на Синопскую набережную, чтобы обдумать, как это лучше сделать. В школе я почему-то пытался скрывать, что у меня умерла мать.

Я просидел среди штабелей бревен до темноты, и когда фонари на правом берегу Невы перестали расплываться у меня в глазах, я взял портфель и пошел на чердак большого дома на Мытнинской.

Меня поймали и привели домой на четвертый день.

Феликс приехал на пятый.

Он сидел возле дубового обеденного стола, курил, что-то отрывисто и гневно говорил мне, а я, стоя у окна, слушал, как поскрипывает у меня под ногами паркет, и почему-то больше не боялся брата.

Я тогда, конечно, не знал, что в тот период у Феликса все было очень непросто в жизни.

Я находился в том неудобном для окружающих возрасте, который принято называть переходным…


Я надеваю ватник и выхожу на улицу за дровами.

Да, мне тогда было четырнадцать, когда я подумал, что неплохо бы покончить жизнь самоубийством. Свести, как пишут в книгах, счеты с жизнью.

Я сидел на подоконнике и смотрел на пустынный двор, где пузырились лужи. Отец был в театре. От мысли, что я никому не нужен, мне делалось невыразимо горько и грустно. Конечно, надо кончать с этой затянувшейся шуткой, думал я. Раз! – и готово. Вот тогда они попрыгают, всплакнут горючими слезами. Под «ними» я подразумевал отца, сестер, братьев, племянника Димку и одноклассницу Ирку Епифанову.

Правда, насчет слез племянника я сильно сомневался: он по малолетству мог и не понять, какого гениального дядьки лишился, а только обрадовался бы, что можно наконец растащить мои карандаши, альбомы с самолетами и раскурочить мои самодельный карманный приемник, но с годами бы до него, безусловно, дошло, что своим нытьем и приставанием он омрачал жизнь великого человека, и уж тогда угрызения совести не давали бы ему покоя до самой смерти. Н-да…

Я покачивал ногой в рваном тапке и прикидывал способы сведения счетов с жизнью. Топиться и застреливаться не хотелось. Утопишься в Неве – фиг найдут. Застрелиться нечем. Валялась, правда, под ванной старая поджига, но с ее хилой убойной силой скорее выбьешь себе глаз или повредишь в мозгу какие-нибудь нервы. Жить же одноглазым уродом было бы еще тошнее.

Можно еще отравиться, думал я. Но тоже дело сомнительное. Рези в желудке, предсмертные судороги, синяя физиономия… Да разве найдешь настоящий цианистый калий или яд африканской кобры. Не найдешь. Придется травиться каким-нибудь вонючим дустом, а потом орать два часа: «Спасите! Помогите! Жить хочу!..»

Нет, лучше повеситься. Торжественно и благородно. Как Есенин. В гостинице «Англетер». Отец говорил, что он в тот день играл там на бильярде и все видел своими глазами. Многие плакали. Вот и я так же: голову в петлю – и порядок! Вы все тяготитесь мною? Пожалуйста! Вот я лежу – в черном фраке, цилиндре и белой манишке. Отрешенный от всего земного, и на моих устах застыла горькая усмешка.

Фрак, цилиндр и манишка лежали в большой пыльной коробке на антресолях – их притащил Юрка, когда еще играл в самодеятельности Евгения Онегина.

Хорошо бы еще белую розу в петлицу, фантазировал я. Чтобы та, которая посмеялась над моими стихами, уронила на нее запоздалую слезу раскаяния.

Я представлял, как за гробом идет наш класс, вся наша школа, рыдают родственники, пошатываясь, бредет в черном платке Ирка Епифанова. «Боже! – заламывает она руки. – Почему я не поверила, что он сам решил для меня все задачки по физике? Весь учебник, на целый год вперед!..» За гробом несут венки, мой табель с единственной тройкой по пению, почетную грамоту в бронзовой рамке – за лыжный кросс. «Какой это был ученик! – плачет классная воспитательница. – Какие он писал стихи! Второй Пушкин!..» На крышке гробы лежит моя старая школьная фуражка с надраенной кокардой. Тяжко бухает оркестр. Траурная процессия выворачивает на Невский – к Лавре. Перекрыто движение. «Кто? Кто это скончался?» – тревожно шепчутся люди. «Загубили, не уберегли… – горестно вздыхают в толпе. – Была бы жива его мать, она бы такого не допустила».

Рыдают Верка с Надькой – зловредные сестрицы: «Ах, зачем мы заставляли его бегать за картошкой и выносить ведро… Зачем мы поднимали его в семь утра, чтобы он сходил в молочную кухню и отнес Димку в ясли? Прости нас, Тимоша!..»

Братья держат под руки отца. По их щекам медленно катятся слезы. «Почему я не взял его пожить к себе? – хмурится Феликс. – Ведь ему было так тяжело в этом аду, где две комнаты на восемь человек…»

«Зачем я позволял, чтобы мне звонила эта глупая театралка Ядвига Янцевна? – низко опускает голову отец. – Она бы никогда не смогла заменить ему мать. А он был такой ранимый. Прости, сынок…»

Я вытирал слезы и пытался проглотить комок в горле. Да! Надо повеситься. В ванной. Когда все лягут спать…

Какой же я был идиот.

…Потом я лежал на диване лицом к стене, горела настольная лампа, и отец тихо ходил по комнате, останавливаясь и прислушиваясь. Есенина из меня не получилось. Мне было стыдно, и я делал вид, что сплю. На кухне шептались сестры.

Женщина с высоким голосом вскоре перестала звонить нам, и однажды, когда уже пришла весна и мы с отцом резали над тазиком проросшую картошку, подготавливая ее к посадке на огороде, он долго молчал, с хрустом разрезая клубни и хмуро разглядывая их, и сказал неожиданно тяжелым голосом: «Неужели ты думал, что я маму забыл? Не забыл, Иван Иванович…» И отложив блеснувший солнцем нож, пошел курить на кухню. Я слышал, как он открыл там кран и взял из сушилки чашку.

Да, уникальный я был идиот…


Я захожу с дровами в избушку и топаю валенками, чтобы стряхнуть с них снег. Феликс рассказывает, как он пытается вытравить из своих сотрудников рабскую философию. Молодцов, оседлав стул, с улыбкой слушает его. Он любит Феликса, я знаю. Я тоже люблю, хотя и всякое бывало: братья.

Мы начинаем укладываться спать. На улице метель, и завтра нам придется туго. Будем вновь разгребать дорожки, протаптывать тропинки и вытаскивать из-под снега бревна. Феликс, позевывая, листает журнал «ЭКО». Он обещает еще часок приглядеть за печкой.

Я снимаю с веревки нагревшийся спальный мешок, желаю всем спокойной ночи и иду в прохладную, примыкающую к кухне комнату. Мне хочется побыть одному.

Комната маленькая, сыроватая, с отставшими от стен обоями, но летом уютная и привлекательная – в ней стоит зеленоватый мрак и прохлада. Она зовется девичьей.

Ее выстроили для себя сестры. Я помню, как, замотав головы платками, они тюкали трамбовками хрустящий шлак, который сыпал в опалубку вперемешку с бетоном отец. Наверное, помогали и Феликс с Юркой, но я вижу только сестер – они стоят на высочайших, как мне кажется, лесах и, точно заведенные, мелко кланяются стене: в руках у них колотушки. Отец выскребает из железного корыта цементный раствор. Меня используют для мелких поручений, и я нетерпеливо жду, когда мне разрешат залезть наверх, приподнять за блестящие ручки обрубок бревна и шлепнуть им во влажно хрустящий шлак.

Сестрам, когда они строили себе отдельную комнатку, было пятнадцать и девятнадцать. Какие девицы будут сейчас тюкать трамбовками, чтобы построить себе комнату? Да никакие не будут.

Я ложусь на скрипучий диванчик, гашу свет и думаю о том, что есть наказания, которые посылает судьба, и есть испытания, которыми она проверяет человека на стойкость. И надо уметь различать их, чтобы не впадать в панику. Где-то я читал такое…

Чем были для моей матери смерти троих детей, блокада, тюрьма Феликса, послевоенная голодуха, безденежье и многое другое, от чего мать седела, но не сгибалась?.. Наказанием? За что?

Испытанием? Но сколько можно испытывать… И самое главное: во имя чего, если мать умерла рано, еще полная сил?

А быть может, это пример мужества, поданный нам, оставшимся жить? Не надо помнить всегда – это невозможно. Хоть иногда вспоминайте. И вы поймете, что ваши нынешние беды – не беды. А лишь неприятности, огорчения. Беда – это другое…

Мы строим дом.

В апреле, когда тропинки в снегу уже чернеют землей и с грядок сползает зернистый искрящийся снег, приезжают наши сестры и жены.

Надежда начинает ахать еще от калитки, дивясь новому срубу и размаху строительства.

Вера, обходя талые лужи и ступая на щепки, оглядывает со всех сторон уже законопаченный сруб и качает головой:

– Ну, вы, мужики, даете! Ну, вы даете! А какой большой!..

– Саня! Это вы все сами? – не верит своим глазам Надежда. – Когда же вы успели? Ой, какие вы молодцы. Надо же…

Пока идет осмотр строительства, мы гордо, но сдержанно улыбаемся и даем пояснения. Конечно, мы ждали этой минуты, когда наши женщины приедут и ахнут. Приятно чувствовать себя мужчинами, которые могут построить дом.

– Молодцы, молодцы!..

– Когда же они успели? Вроде и ездили не так часто…

– Ну да, не часто! Я уже и забыла, когда мы с Саней в кино последний раз ходили. То он на работе допоздна, то здесь.

– И главное, бревна-то какие толстые, смотрите. Настоящий рубленый дом!

– А как комнаты будут расположены?

– Надо ведь еще старый сломать. Нет, за это лето им не успеть. Не успеть вам, Феликс?..

– А второй этаж будет?

Феликс стягивает с себя грязный свитер, не спеша вешает его на сук рябины и неожиданно подхватывает жену на руки.

– Что ты делаешь? – пугается Лиля.

– Хочу показать тебе стройку! – Феликс шлепает сапогами по лужам, удаляясь к углу сруба.

– Феликс, прекрати! – Лиля обхватывает его шею и пытается быть строгой: – Поскользнешься…

Феликс обносит жену вокруг дома и ставит на сухое место.

– Поняла, чем мы тут занимались! – задорно смотрит Феликс. И вытирает губы ладонью.

– Колоссально! – Лиля роется в сумочке и отворачивается к калитке. – Настоящая вилла!..

Мы все немного завидуем отношениям Феликса и Лили. Они работают в одной лаборатории, вместе написали книгу, у них гостеприимный дом и много друзей. Лиля, похоже, давно смирилась с неожиданным характером мужа, принимает его таким, как он есть, многое прощает и, наверное, владеет неведомым нам ключиком к сердцу Феликса.

И тем большей неожиданностью будет то, что произойдет у них через два года.

Надежда продолжает виться около Сани и сыпать вопросами о будущем устройстве дачи. Саня обнимает ее за шею и смотрит с улыбкой:

– Надежа, знаешь, как у нас на стройке говорят? У нас говорят: неоконченную работу дураку не показывают. – Он чмокает ее в висок. – Давай обед организовывай. Потом все увидите.


…Эта присказка потом чуть не выйдет нашему зятю боком.

Когда Молодцов станет главным инженером крупного строительного треста и к нему на объект приедет большой областной начальник с лунообразным лицом, Саня скажет про неоконченную работу и дурака после надменного выговора по мелочам. Он спокойно выслушает все дилетантские упреки, улыбнется и скажет. Но попросит не относить на свой счет, просто у строителей так принято говорить. Управляющий трестом после отъезда гостей тяжело опустился в кресло: «Ты представляешь, с кем ты пошутил? Ведь нас с тобой уволят…»

– Если действительно дурак, то уволит, – нахмурится Молодцов и добавит, что не боится вновь пойти прорабом, мастером, а то и плотником, тюкать топором. – Мне интересно дело делать, а не прогибаться перед начальством. Доверили, так не мешайте строить…

Молодцова не уволят. Хотя некоторые будут копать под него, представляя Саню чуть ли не мятежником, идущим против генерального курса. Саня в тот период скажет, бодрясь: «Жизнь, как у графина, – каждый норовит взять за горло». А через несколько лет Молодцова пригласят работать туда, откуда, как говорится, лучше видно. Не за присказку, я думаю, возьмут, а вообще…

Мне нравится его имя – Александр. Я хотел назвать им моего первенца. Но сестры сказали, что нельзя – ведь так уже звали еще одного моего умершего брата.


Над моим столом висит круглая застекленная фотография, оклеенная черной материей. Мой брат Александр, родившийся в сорок третьем году в Ленинграде.

Рамку делала мать.

Стриженный наголо и оттого лобастый и головастый, он сидит в белой рубашке с темным бантом на груди и с интересом, чуть приоткрыв в улыбке рот, смотрит куда-то мимо меня. Нашим взглядам никак не встретиться.

Ему четыре года.

– Папа, – спросил меня однажды сын, – это ты маленький?

– Нет, это мой старший брат Александр, – объясняю я. – Сашенька. Он умер маленьким. Сорвал на полянке траву и съел, а она была ядовитая. Белладонна называется…

– Нет, все-таки Сашенька твой младший брат, – после раздумья говорит сын. – Вон он какой маленький, а ты вон какой большой…

– Старший, – говорю я. – Он родился во время войны, а я – после.

– Во время войны? А он в фашистов стрелял?

– Нет, они в него стреляли. Снарядами из пушек.

Мой младший старший брат Александр.

Свидетельство о рождении – фотография – свидетельство о смерти.


Мать по моей просьбе часто рассказывала о блокаде. И вольно или невольно ей вспоминались самые тяжелые времена: зима сорок первого – сорок второго. Замерзший водопровод. «Буржуйка». Саночки. Синюшная Надька в холодных подушках. Обстрелы. Все 900 дней блокады представлялись мне одной студеной ночью со стуком метронома и зыбкими тенями людей.

И когда уже не стало отца и матери и до меня дошло, что Саша родился в конце сорок третьего не где-нибудь в Ташкенте, а в Ленинграде, мне в голову полезли тяжелые мысли. Я носил эти мысли в себе, пока не решился на разговор с Феликсом.

Феликс назвал меня болваном и вытянул со стеллажа книгу А. Бурова «Блокада день за днем». «На, прочитай! – чуть снисходительно сказал он. – Истории своего города не знаешь, а считаешь себя ленинградцем. В январе сорок третьего блокаду прорвали, а в феврале уже эшелоны со всей страны шли. Плюс «Дорога жизни» второй год уже действовала. Бол-л-лван!.. – Он закурил и посмотрел на меня жестко: – В блокаду за воровство продуктов расстрел полагался. На месте…»

Я прочитал книгу, и у меня отлегло.

И я мысленно опустился перед матерью на колени…

В моей шкатулке хранится свидетельство о рождении Александра, выданное бюро ЗАГС Смольнинского района Ленинграда. Дата выдачи – 2 ноября 1943 года. До полного снятия блокады – считанные недели.

Мать родила Сашу семимесячным, получив извещение о гибели старшего сына – Льва.


Я дорожу этой старой, темного полированного дерева шкатулкой. Там хранятся трудовые книжки отца и матери, дневник деда-химика, свидетельства о рождении и смерти, письма, письма, снова письма и в уголочке – медали отца и матери «За оборону Ленинграда», отчеканенные в блокадном городе.

Мать говорила, что этой медалью смогут гордиться все ее будущие потомки. Таких медалей больше не отчеканят.

Надежде по малолетству медаль не полагалась. Она была крохой. Зато при рождении сына ей вручили голубой металлический кружочек в пластмассовой книжечке: «Родившемуся в Ленинграде».

И у моего сына есть такая. Она хранится в той же шкатулке, где и родительские «За оборону Ленинграда».

Между ними – плотная пачка документов длиною в десятки лет.

Не было бы тех латунных с зелеными ленточками – не было бы и этой, голубой и праздничной. Не было бы ни Надежды, ни меня, ни наших сыновей…


Мы строим дом. Уже сломана половина старого – девичья комнатка с чердаком, где в детстве я любил ночевать на сене.

Чердак достался мне по наследству от Феликса. Там была устроена низенькая загородка для сена. На стене висели книжная полка и латунная керосиновая лампа, переделанная братом в электрическую.

Лампа имела осиную талию, и Феликс уверял, что она с пиратского брига и видала виды.

По ночам, когда родители засыпали, я включал пиратскую лампу и читал Конан Дойла.

Под сеном я прятал дневник – толстую тетрадь в клеенчатой обложке. Когда мы вытаскивали с чердака лыжи, непарные валенки и пропылившееся сено, я нашел свой дневник и прочитал записи пятнадцатилетней давности.

«Вчера мы с родителями ездили на корабле в Петродворец. Там очень красиво. Корабль сильно качало, но на нем был буфет. Я выпил три бутылки лимонада.

Мама опять плохо себя чувствует, у нее давление. Завтра мы с папой поедем на Черную речку за раками. Папа сейчас в отпуске. Мне обещали купить маску для подводного плавания и ласты.

Надин муж мне нравится. Мы с ним будем строить катамаран. Моему племяннику Димке исполнилось три месяца, он часто плачет.

Мы с Виталькой узнали, что на 7-м километре раньше была богатая финская усадьба, и там может быть зарыт клад. Хотим поехать туда на велосипедах. 20 июля 1964 года».

На этой записи дневник обрывается. Через одиннадцать дней умерла мама, и мне стало не до дневников.


Мы строим дом. Уже видно, что это будет дом, а не утепленная конура, как в порыве гнева предрекал Феликс. Но и не дачный особняк директора овощного магазина. Нормальный дом на четыре семьи, где можно провести лето, приехать зимой.

Растут наши долги и энтузиазм. Мы суем в обувную коробку квитанции и товарные чеки на купленные материалы, но Феликс аккуратно раскладывает их по стопкам и соединяет скрепками. «Знаем мы эти штучки, – ворчит он. – Не дети. Все хорошо, пока хорошо. Саня, гони квиток за рубероид, он у тебя… Подведете меня под монастырь, понимаешь ли… Кто, спросят, зачинщик и организатор? Феликс Николаевич. Суши сухари. Вы мне эту анархию бросьте…»

В июне мы с Молодцовым и Удиловым берем отпуска. Феликс отпуск не берет, но обещает приезжать на неделе и в выходные. Он два года не был в отпуске и считает: стоит ему уйти в отпуск, как в лаборатории все пойдет наперекосяк. Прибор, которым он хочет утереть нос японцам, сделают непременно тяп-ляп – вместо сенсорного выключателя поставят корабельный рубильник, а саму схему засунут в посылочный ящик, насверлив в нем дырок для вентиляции. И потом объяснят свое головотяпство объективными причинами: не было одного, не достали другого, не подписали требование на третье. Феликс говорит, что знает своих сотрудников как облупленных и поэтому не пойдет в отпуск до сдачи прибора. К тому же начальник отдела кадров давно точит на него зуб, и стоит Феликсу исчезнуть из города, его лабораторию отправят на недельную прополку корнеплодов – в отместку за смачную фигу, которую Феликс показал ему в начале зимы, когда начиналась кампания по переборке картошки. Феликс тогда сказал, что если начальник отдела кадров находит в своей конторе сто не занятых делом научных работников и легко посылает их то косить траву, то рыться в гнилой картошке, то такого начальника надо гнать. У него – Феликса, свободных людей нет. И точка.

Кадровик, прихватив личное дело Феликса, побежал жаловаться генеральному директору. И, пересказав ему крамольные речи Феликса, поставил вопрос ребром: почему человек без законченного высшего образования руководит лабораторией, где три кандидата наук? Почему у него персональный оклад, как у доцента? Вы видели его анкету?..

– А вы видели его приборы? – устало спросил генеральный. – Читали его статьи и книги? Если я его уволю, кто будет двигать науку? Вы?.. Оставьте его в покое. Если он говорит, что нет свободных людей, значит нет. Я ему верю.

Феликс пересказывал нам эту историю несколько раз. И каждый раз светился мальчишеской гордостью.

Феликс приезжает на дачу усталый, с тяжелым посеревшим лицом, но, посидев с нами на пахучих струганых досках и побродив внутри сруба, оживляется: «Что за жизнь пошла! Некогда сходить в лес и понюхать ландыши. Давайте завтра в футбол сыграем!»

Клены вдоль забора выстрелили густую листву и прикрывают наш растерзанный стройкой участок со стороны дороги. Иногда приезжают помогать друзья, и мы ставим под дубом китайскую палатку, зажигаем по вечерам костер и жарим шашлыки.

От друзей больше хлопот, чем реальной помощи: им надо все объяснять, показать, они несколько раз переспрашивают, опасаясь напортачить, предлагают свои варианты устройства дома, и Молодцов определяет их к работе подсобников.

– Феликс, мне нужны два мужика не ниже академиков – доски переложить. Вот эти ребята справятся? – Он кивает на приятелей Феликса, приехавших на машинах.

– Эти? – Феликс оценивающе смотрит на друзей. – Должны справиться. Они, Саня, только с виду такие пришибленные. А на самом деле ребята ничего. Доски, я думаю, переложат. Раза со второго.

– Так, – хмыкает Молодцов. – Славно. Нужны еще два орла – окультурить площадку за домом. Работа не тяжелая, но видная.

Два орла, один из которых мой приятель по институту, берут рукавицы и идут убирать мусор. Занятие для научных работников привычное.

– Эй, дистрофик! – подзывает меня Молодцов. – Глянь, чего еще у нас по графику на сегодня?

Я несу лист миллиметровки и называю позиции.

– Так. Это я сам… – слушает Молодцов. – Это вы с Николой. Это я. Это Феликс. Это рано делать, перенеси на завтра – Иван Стрикалов не приехал. Ага, хорошо. Бери Николу за хобот, и готовьте стропильные доски. Пока не режьте, только размечайте, я подойду…

Феликс говорит, что Молодцов нормальный мужик, плюс к этому – у него комплекс порядочного человека. Это когда человек не полезет к чужой жене, не сделает подлости, не посмеется над тобой за глаза, не обманет… Это я так понимаю. Но если я понимаю правильно, побольше бы людей с такими комплексами.


Вечером мы играем в футбол на полянке против нашего дома. Садится за далеким лесом солнце.

Удилов дурно себя чувствует, и мы с Саней и Феликсом выходим против пятерых. «Нет-нет, – отказывается брат от подмоги. – Чужих не берем. У нас семейная команда «Зубодробители», – он предвкушающе улыбается.

Команда противника – «Гроссмейстеры». В ней два кандидата наук, молодой профессор, инженер и главный конструктор каких-то систем Миша Бережковский, лучший друг Феликса. Почти всем – около сорока и больше.

Бережковский пытается наложить на Феликса жесткий прессинг, но тот пару раз валит могучего друга на траву и забивает первый гол. «О-о! – радуется Молодцов. – Сейчас мы быстро накидаем науке десять банок! Тимоха, пас!» Профессор оказывается бойким малым и, придерживая очки, прорывается к пустым воротам. 1:1. Феликс с Саней, оставив меня в защите, на пару идут в атаку. Они долго пасуются, растягивая оборону, подключают меня, и наконец Саня хлестким ударом втыкает мяч меж двух булыжников, означающих ворота. Феликс тяжело дышит, голая спина блестит потом, но место в нападении он уступает мне только при счете 5:2 в нашу пользу. Феликс азартный.

Теперь мы с Саней начинаем долбить оборону «Гроссмейстеров», перескакивая через выставленные бледные ноги, и посылаем мяч в ворота верхом, потому что запыхавшийся Бережковский улегся в них, закурил и оттуда пытается руководить действиями команды.

– Правильно! Бей своих, чтобы чужие боялись! – кричит он, когда два гроссмейстерца, не взяв меня в коробочку, сталкиваются лбами. – Хорошо, что мозгов нет, а то бы заработали сотрясение! Женя, по ногам бей! По мячу всегда успеешь! Вперед, мужики! Я мысленно с вами! Молодцов, брось мяч, тебя к телефону!..

В конце игры, когда разгром «Гроссмейстеров» очевиден, Миша тихо смывается, приносит с колонки ведро холодной воды и встречает ледяным залпом прорвавшегося к воротам Феликса. «Все! Ничья! – Миша накрывает мяч ведром и садится сверху. – Ничья!..»

Такой вот у нас футбол.


Мне было лет восемь, когда я впервые столкнулся с понятием денег. Не в смысле покупки мороженого или билетов на детский утренник, а несколько шире.

В то лето я узнал из разговоров взрослых, что скоро наступит коммунизм и в магазинах все будет бесплатно. Я помню, как мы с приятелем наскребли мелочи и отправились в магазин за слойками, но по дороге смекнули, что есть резон подождать коммунизма, который объявят, возможно, уже завтра, и тогда мы отоваримся не только слойками, а мороженым, вафлями и карамельками в жестяных коробочках. Мы легли на полянке невдалеке от магазина и, прихлопывая кузнечиков ладошками, стали обсуждать всевозможные покупки. Мы уже дошли в мечтах до «Побед» и ЗИСов, когда приятель не вытерпел и побежал к тетке, косившей траву по канаве, чтобы узнать, с какого же дня начнется бесплатная выдача и будут ли давать детям.

Я видел, как тетка замерла, выслушивая моего приятеля, перевернула блеснувшую на солнце косу, что-то сказала и стала сердито вжикать по ней брусочком. Приятель, оглядываясь и спотыкаясь, побежал обратно.

Потом мы ели пышные слойки с сахарной пудрой и смотрели из кустов, как паровоз въезжает на поворотный круг и крутится на нем, нетерпеливо стреляя паром.

Что такое коммунизм, мне вскоре популярно объяснил Феликс. Я понял только одно: всего будет так много, что никто не захочет тащить в свой дом барахло, которое надо чинить, охранять и протирать влажной тряпочкой. Нужна тебе машина – берешь напрокат и едешь. Нужен костюм или пальто на зиму – получай. Поносишь, потом отдашь. То же с велосипедами и спиннингами. Конфеты и вафли будут лежать штабелями, и никто не станет считать, сколько ты взял. Хочется – ешь. Машины будут добывать уголь, варить и отливать металл, колоть дрова и подметать улицы. Мы будем только нажимать кнопки и улыбаться.

Феликс особенно уповал на могущество техники.

Ему было тогда двадцать пять лет, он работал радиомехаником в порту и вечерами мастерил телевизор «КВН». Я садился рядом с ним на низенькой табуретке и ждал, когда брат попросит меня что-нибудь подержать или принести. «Да не суетись ты, – одергивал меня Феликс. – Возьми спокойно проводок и держи. Вот так. – Он отдувал едкий канифольный дымок и, загадочно взглянув на меня, рассуждал: – Вот будет у меня сын, дам ему вместо игрушек трансформатор – пусть привыкает к технике. Или дрель. Какая ему разница, чем играть…»

Тот первый «КВН» с маленьким зеленоватым экраном прожил в нашей семье долго. Мать сделала для него холщовый чехол с вышитой на месте кинескопа тройкой скачущих коней и, когда вечером приходили соседи со своими стульями, торжественно снимала его и щелкала ребристой ручкой…

Феликс в то время за два года одолел три курса электротехнического института. Но дальше учиться ему стало неинтересно, и он зарылся в книги и самодельные приборы. Феликс «искал направление» и за год поменял восемь мест работы. В девятом он нашел то, что искал. Но пришлось оформиться подсобником – иных вакансий не было. Феликса переполняли идеи и мало волновало, кем он числится.

Через год его назначили ведущим инженером. В трудовой книжке так и записано: переведен из подсобных рабочих в ведущие инженеры лаборатории № 670.

Об этом я узнал совсем недавно.


Мы строим дом. Дело дошло до стропил, на которые ляжет крыша. Это уже не шутки.

Если залезть на вершину сруба, то увидишь под собой крышу старого дома с законченным квадратом трубы. Дом стоит, как в просторной коробочке, обнесенный толстыми бревенчатыми стенами, и ему, наверное, грустно. Он догадывается, что дни его сочтены, и новая крыша, высокая и шиферная, даст приют этим людям, которых так хорошо знает.

Планки, прижимающие влажный от моросящего дождя рубероид, поросли мхом. Краска на стенах облупилась, и доски отливают сизым голубиным цветом. Наш старичок нахохлился и угрюмо смотрит в землю. Хотя какой он старичок?.. Мой ровесник, ему нет и тридцати.

Ко мне наверх поднимается Феликс и, ухватившись рукой за укосину стропил, смотрит вниз.

– Вот бы отец порадовался, – стараюсь бодриться я. – Такой домина…

Феликс молчит. Наверное, он представляет отца, с удивлением оглядывающего нашу постройку. «Угу…» – говорит он, и я начинаю спускаться.

Феликс наваливается грудью на стропилину и смотрит вниз, на залатанную крышу. Его недвижимая фигура в старом отцовском макинтоше долго вырисовывается на фоне серого вечернего неба…

И никто не знает, что Феликс умрет через два года, вскоре после того, как мы построим дом. Дом, которым он хотел всех нас соединить.

И вот приходит время разбирать остатки старого дома. Комната. Кухня.

Мы решаем делать это в будни, узким кругом. Еще с вечера приезжает Феликс. Последняя ночевка в старых, много видевших стенах. Завтра этого дома не будет…

Феликс ходит по комнате, заложив за спину руки. Поскрипывают и прогибаются половые доски. Мы не спеша готовимся к ужину. Брат останавливается и трогает рукой потолочную балку, с которой свисает лампочка на шнуре. И я не знаю, о чем он думает: о том ли, что балка прочная и завтра легко не дастся, или вспоминает, как много лет назад вошел с окаменевшим лицом в эту комнату, чтобы попрощаться с матерью.


…Июль стоял синий, знойный, и мать все откладывала поездку в Ленинград для сдачи крови. Она чувствовала себя неважно, но откладывала. «Успеется, Коля, успеется, – мать пила пахучие капли и, посидев в тенечке, шла стирать пеленки внука. – Куда я сейчас по жаре поеду? Наш пункт на ремонте, надо искать другой. Димка капризничает, Надежда еле ходит, того и гляди молоко пропадет. Вот дождь пойдет, и я съезжу. Дотерплю…»

– Шура, ты с этим делом не шути! – сердился отец. – Уже неделю как просрочила. Я по себе помню: организм облегчения требует – привык. Давай я с тобой съезжу.

Надежда спала как сурок, днем ходила с изможденным лицом, и мать вставала по ночам к плачущему внуку. Я ночевал на чердаке.

В то утро отец ушел за грибами один, не добудившись меня.

Но через час его вытолкнула из леса неведомая сила, и он уже подходил к калитке, когда я с сандалиями в руках выбегал с участка, чтобы вызвать «скорую».

«Мама умирает!..» – только и успел крикнуть я, и отец, охнув, бросил корзинку и побежал к дому.

…И потом в автобусе, когда мы ехали с кладбища, кто-то сел рядом со мной и попытался привлечь к себе. Я не хотел, чтобы меня жалели, и хмуро повернулся к окну. Я еще надеялся, что это сон. Снились ведь и раньше кошмары.

«Да-а, – вздохнули сзади, когда ветки деревьев перестали хлестать по крыше автобуса и мы выехали на шоссе. – Блокада свой оброк собирает… Такая молодая – пятьдесят семь лет…» И я услышал то, что уже знал: матери требовалось вовремя сдать кровь. Восемьсот граммов. Привычка.

Мне еще долго чудилось при виде женщины в кремовом плаще, что это идет мама своей легкой походкой. Сейчас она подойдет…


Феликс поскрипывает полом, иногда останавливается и отрешенно смотрит в угол комнаты или на стол. Саня, не замечая никого, режет хлеб. Никола, закусив губу, бьет на кухне мух. «Ах ты, собака! – лупит он журналом по стене. – Будешь у меня знать!..»

Я выхожу на улицу. Сквозь листву пробивается от дороги свет. Темнеет погреб раскрытой дверью. Скамейка. Лужи. Покосившийся местами забор. Сколько всего было на этом участке земли…

Стукает калитка, и я слышу негромкие голоса сестер. Вот так новость! Приехали на ночь глядя.

– Чего это вы?..

– С домом попрощаться…

– А мы как раз за стол садимся, – я целуюсь с ними в темноте. – Идите, я сейчас.


Утром мы разводим костер и несем к нему старые тряпки, матрацы, обувь… Сестры заступаются за некоторые вещи, но Феликс неумолим:

– Сжигаем все, что горит. Кроме того, что на нас и постельного белья.

– Постой, Феликс… – испуганно смотрит Никола. – А инструмент? Топоры, стамески…

– Инструмент оставляем, балда!

Никола веселеет и переносит в погреб свои чемоданы.

– А буфет? Он же еще хороший… – плачется Надежда. – Жалко. Посуду будет некуда ставить. И табуретки…

Феликс отходит от дымящегося костра и долго трет глаза.

– Надежда! – говорит он. – Если вы приехали торговаться из-за этого барахла, то чешите обратно. Буфеты, табуретки, тапочки…

– Правильно! – Саня весело бросает в костер охапку заскорузлых пиджаков и рваное сомбреро. – Чего в новый дом тащить! Наживем!

Сестры удручены, но спорить дальше не решаются.

Феликс не спеша тягает к костру старые вещи.

На дверном косяке – частые поперечные царапины. Стершиеся имена и даты. Феликс осторожно выбивает дверную коробку и несет ее на улицу. Мы с ним склоняемся над крепким еще четырехугольником и пытаемся разобрать надписи. Тяжело… «Оставим, – говорит Феликс. – Что-то надо оставить от старого дома». Он несет коробку в погреб и прислоняет к стене.

Мы с Молодцовым терзаем крышу. Никола уворачивается от летящих досок и носит их к забору.

Доски легкие и желтые. Они служили потолком на чердаке. Некоторые сучки и щелки с застывшей смолой кажутся мне знакомыми.

…Ты лежишь на сене у открытого окна и смотришь, как у потолка мечется случайно залетевшая бабочка. Оса, которую лучше не трогать, прилипает на мгновение к теплой доске и с жужжанием устремляется дальше. «Тимошка, ты на чердаке? – зовет мать. – Иди клубнику есть».

Доски легкие и желтые. Я отрываю их, переворачиваю и разглядываю рисунок. Да, они мне знакомы.

У меня в руках кожаная коричневая сумочка. Мягкая и пухлая. Как она оказалась на чердаке?.. Слабый запах духов «Красная Москва», знакомый мне с детства.

Бумаги.

«Ой, облигации, наверное, здесь! – радуется находке Надежда. – Надо же! А мы с папой весь дом тогда обыскали. На чердаке нашел, да?»

Я осторожно выкладываю на стол конверты, блокнотик, книжицы удостоверений, пачку каких-то квитанций, потрепанные ноты, бумаги и бумажки. Нет, облигаций в сумочке нет. Есть документы.

Маленький, незнакомый нам архив.

Старая-старая записка. Очень старая. «Шура, я буду жать тебя сегодня вечером в конце Астраханской. Николай».

Большое вишневое удостоверение. «Северная правда». Кострома. «…состоит на службе в редакции газеты в должности корректора. Действительно по 1 октября 1927 г.». Такое же удостоверение на имя отца, только должность другая – технический секретарь.

– Это когда батя матушку из Тамбова увел, – задумчиво улыбается Феликс. – В Ленинграде ее первый муж преследовать начал, и батя увез ее в Кострому. А через год Бронька родился и они вернулись…

Удостоверение члена Осоавиахима с маленькими разноцветными марочками. Удостоверение «Почетный донор СССР». «…награждаются лица, многократно сдававшие кровь для спасения жизни раненых бойцов и командиров Красной Армии и гражданского населения…»

Письмо отцу. Автор неизвестен, есть только номер московского телефона, служебный. Не письмо даже – записка.

«Дорогой Ник. Павлович!

Пользуясь случаем, посылаю вам сердечный привет и пожелания новых успехов в работе и крепкого здоровья. Как-то все срывается с командировкой к вам, но надеюсь, что в этом году все же смогу побывать в ваших краях.

Ник. Павл., черкните несколько строк о себе, о своем быте, об отношении к Вам. Не скрывайте и не стесняйтесь, Вы заслужили, Ник. Павл., чтобы к Вам было человеческое отношение и постоянная забота. Вы много сделали для партии и народа. Да, да! Не преуменьшайте и не принижайте своего труда. Он благородный и непосредственно помогает великому делу строительства коммунизма.

Крепко жму руку, с приветом…

подпись (размашиста и непонятна)».

На этом же листе отцовской рукой написано: «Шура, если я умру, обратись к нему – он поможет».

Записка переходит из рук в руки, и мы пытаемся угадать подпись, но тщетно. «Надо же, – удивляемся мы, – на бланке ЦК КПСС. Кто же у него там был знакомый? Никогда не слышали».

Я вспоминаю, как мы все мыкались в нашей квартире на 2-й Советской. Феликс писал куда-то, просил поставить нас в особую очередь или дать жилье до подхода. Приходили комиссии, составляли акты. Депутат, задевая шляпой пеленки, пугливо пробирался по коридору; школьный родительский комитет давал мне какие-то ходатайства. Отец вместе со всеми подписывал письма и ехал на дачу – мерзнуть до поздней осени в нашей избушке. Прав ли он был, что не написал коротенькое письмо в Москву? Не знаю. Не мне его судить.

Еще одно письмо – треугольное, на бумаге в косую линейку, датированное 1946 годом, и с овальным штемпелем «Доплатное». Это что такое? Детский почерк, почти каракули. Я читаю вслух.

«Привет из далекого Приемника Распряделителя.

Добрий день или вечор, дорогой Николай Павлович и Александра Александровна. Хочу перыдать свой гарачый прывет что меня отправляют в спеть дет дом. Нас от везили в дет дом 27 октября я буду писать вам письмы из дет дома буду вычица в третьим класе на пяцерки и пишите мне почасте письмы и больше нима чаго писать до свиданя Николай Павлович и Александра Алескандровна жму крепка вашы руки. Дасвидание».

– А-а! Это Петро! Петруша! – вспоминают сестры. – Феликс, помнишь? Беспризорник, папа его в командировке подобрал. Он у нас долго жил, они с Юркой на полу спали.

– Помню, – кивает Феликс и берет письмо. – Батя его привез – вот, говорит, подобрал на станции. Мать пацана приняла, а батю выставила. Решила, что пацан его, нагулял где-то. Батя всю ночь под окнами ходил, просил нас открыть. А парень грязный, оборванный, мать заплакала, стала его в ванной мыть, воду включила и вышла, а он пальцем кран затыкает – боится, что вся вода вытечет. Помню я этого Петруху, исчез потом куда-то…

– Ну не пропал же, – говорит Вера. – В детдом все же забрали…

Я разбираю обратный адрес на письме. «Барановичская область, г. Новогрудок, ул. Ленина, Д. П. Р. МВД». Ни имени, ни фамилии.

Где сейчас этот Петруха? И Петруха ли? Вспоминает ли он хоть иногда, как в детстве попал в Ленинград и жил в большой семье у Николая Павловича и Александры Александровны? А может, он нашел своих родителей и все у него хорошо? И хочется верить, что так оно и случилось. Хочется верить…

Сестра берет твердый лист бумаги, сложенный вдвое, разворачивает. Стихи. Ольга Берггольц. Четкий почерк матери, чернила.

Мы говорим из Ленинграда…

Здесь утро, солнце и Нева…

Полна сентябрьской прохладой,

В садах колышется листва.

И золотые шпили блещут

В прозрачной, грозной тишине.

И чайки розовые плещут

Крылом точеным по волне.

Все так же царственно спокоен,

Овеян часом тишины,

Наш город – труженик и воин —

Встречает новый день войны…

Еще лист со стихами. Опять Ольга Берггольц.

Теперь – карандаш. И почерк не такой четкий, слабый.

Дарья Власовна, еще немного,

День придет – над нашей головой

Пролетит последняя тревога

И последний прозвучит отбой.

И такой далекой, давней-давней

Нам с тобой покажется война

В миг, когда толкнем рукою ставни,

Сдернем шторы черные с окна.

На обоих листах даты: 1941 год.

Надежда откладывает стихи и хлюпает носом:

– Ничего не помню. Ничего…

– Ну ладно, ладно, – прижимает ее к своему плечу Саня. – Ладно.

Блокаду Надежда не помнит, сколько ее ни расспрашивай. Она помнит только, как в июне сорок пятого ее нес по Невскому военный на руках, играл оркестр, летели букеты цветов, а мать бежала где-то рядом и плакала. Надежда думала, что мать боится потерять ее, и кричала, обхватив военного за шею: «Мамочка, я здесь! Не плачь, мамочка, я здесь!»

…Мы продолжаем разбирать документы. Удостоверения к материнским медалям. Вот они, оказывается, где…

Орденская книжка 1945 года.

«…Орден «Материнская слава» в случае смерти матери вместе с орденской книжкой остается в семье для хранения как память».

Я собираю разложенные на столе бумаги и кладу их обратно в сумочку. Сохраним.


…Я сижу на скамье в предбаннике и смотрю в приоткрытую дверь на улицу.

Я уже намыл и напарил сына, и теперь он, с платком на голове, пьет на веранде чай. Жена рассказывает ему, как наш Джуль бился сегодня с двумя забежавшими на участок собаками.

Сын прихлебывает из блюдечка, слушает и порывается свистеть в позеленевшую гильзу, которую я выкопал в огороде. «Не свисти, – слышу я голос жены. – Денег не будет. И вообще дай ее сюда. Знаю, что дедушки Коли. Попьешь чай, отдам».

Я зачем-то наплел сыну, что мой отец оборонял наш участок от фашистов, и теперь сын не расстается с гильзой и требует от меня подробностей.

Прихваченная веревкой дверь поскрипывает на ветру, в щель тянет приятной прохладой, и в предбанник залетают первые желтые листочки.

Бане, как и дому, уже шесть лет, и она слегка потемнела внутри. Усохли доски на стенах – в ту осень мы спешили и ставили их влажными. Немного просела печка с закопченным котлом.

Я редко топлю нашу баньку – неинтересно париться одному.

Нет Феликса. Его нет уже три года. И никогда больше не будет…

Молодцовы приезжают редко. Саня, как и предсказывал Феликс, пошел в гору, и отпуск они проводят на юге. Они говорят, что грустят по Ленинграду, по нашему тенистому участку, иногда звонят, поздравляют с праздниками, но выбраться из Москвы им не так просто – там у них немного другая жизнь.

Правда, прошлым летом Саня приезжал на несколько дней в командировку, и мы с ним ходили на кладбище – к родителям и Феликсу, а потом парились, вспоминали, как играли в футбол, строили дом… И нам было грустно.

Старшая сестра Вера развелась с Удиловым, и тот приезжал несколько раз в ее отсутствие – забирал чемоданы с инструментами, коробочки, долго жаловался на сыновей и мою сестру, я молчал, поил его чаем, предлагал растопить баню, но он отказался и уехал поздней электричкой. Я помог ему донести до станции чемоданы.

Каменка, если плеснуть на нее из кружки, коротко взвизгивает и выдыхает невидимый пар. На пол я набросал свежего сена, и оно пахнет. Этому научил меня Феликс. Он успел попариться в бане.

Последние месяцы он жил в недостроенном доме, ездил отсюда на работу, и все у него складывалось плохо.

В институт пришел новый директор, занялся реорганизацией, начались интриги, Феликсу пришлось спасать свою лабораторию от распыления, добивать очередной прибор и представать перед аттестационными комиссиями, где усердно интересовались его образованием и прошлым.

Феликс, как утверждали очевидцы, вел себя на этих комиссиях дерзко и непочтительно.

Что произошло у них с Лилей, никому не известно, но в тот год Феликс вдруг замкнулся и стал жить на недостроенной даче, встречая нас за столом, заваленным бумагами.

Сестры пытались улыбаться Феликсу, но улыбки получались нервные и холодные. «Что-то наш старший задурил, – подбирались они к разговору. – Задурил…» Феликс отодвигал кресло, потягивался, глядя в высокий потолок, и начинал приводить себя в порядок: брился, влезал в джинсы, надевал свежую рубашку и с улыбкой выходил на кухню.

– Я хозяин своей жизни! – Он протирал подбородок одеколоном и бодро оглядывал себя в зеркало, словно собирался на танцы. – Как захочу, так ей и распоряжусь. Так что не надо петь мне песен… – он подмигивал Молодцову. – Правильно, Саня?..

Саня улыбался с грустными глазами и шел в свою комнату, где на гвоздях висела рабочая одежда. Иногда они ходили прогуляться на пару, и сестры беспокойно качали головами и шептались.

Зима в тот год стояла лютая, скрипучая, и Феликс возвращался вечерами с работы, входил в темный остывающий дом, разводил огонь и готовил себе кофе, чтобы посидеть за бумагами.

Я приезжал к нему несколько раз, он молча жал мне руку, пропускал вперед и шел за мной, плотно закрывая двери. Мы вели неспешные разговоры. Говорил в основном он.

– Нет, все-таки ты неправильно живешь… – Феликс поднимался с новой упругой тахты и включал переносной телевизор. Я видел, что ему приятно принимать меня в уютной комнате с книгами, глобусом, столиком на колесиках и привезенными из венгерской командировки магнитофоном и кофемолкой. То ли Феликс надеялся вернуться к Лиле, то ли не имел времени заехать к ней, но весь его гардероб умещался на двух плечиках, повешенных у двери, и от этого просторная гостиная, обитая смуглой, как кожа метиса, вагонкой (мы травили ее морилкой), походила на мастерскую свободного философа, где страдают в одиночестве, но радуются сообща. – Да, я вчера думал о тебе. Все-таки ты неправильно живешь, – Феликс прищуривал глаза и смотрел за окно, на заснеженный участок. – Тебе надо составить замысел жизни. Писать так писать, а не пописывать. Бросить, например, все к черту, запереться на три месяца и написать повесть. Или роман. И дневник ежедневно веди, не лодырничай. А то статьи, рассказики… Брось ты эти компании – Гарик из консерватории, Марик из обсерватории…

Я говорил, что уже давно не хожу ни в какие компании, и Феликс закуривал новую сигарету и щурился в бесконечность:

– Все равно… Тебе надо упереться и вкалывать, а вы привыкли щадить себя. Нет, неправильно ты живешь…

И мне было жаль брата: я почему-то думал, что неправильно живет он, а не я; но сказать не решался.

К Лиле он так и не вернулся.

После внезапной смерти Феликса его лаборатория распалась.

Новый начальник никого не называл вредителями и болванами, не беспокоил ночными телефонными звонками, с сотрудниками был вежлив, но работать вдруг стало неинтересно, и многие уволились.

Те, кто остался, добились, чтобы последний прибор Феликса был назван его именем.

Я видел этот аккуратный приборчик на двух выставках, и мне было приятно и горько прочесть на нем нашу с Феликсом фамилию. Прибор запатентован в нескольких странах, и уже после смерти Феликса на его имя пришло несколько восторженных писем от его зарубежных коллег. На письма ответили мы с Лилей. Феликс все-таки утер нос японцам.

Я сижу в предбаннике и смотрю, как ветер кружит листву.

Сестры и Лиля приезжают на дачу редко, и многие завидуют мне – во! считай, весь дом твой! Живи да радуйся…

Иногда я хожу по пустому дому, останавливаюсь возле старой дверной коробки с нашими густыми засечками – мы врезали ее в дверь детской комнаты и покрыли лаком, трогаю дерево рукой и иду в комнату Феликса. Я сажусь на его кресло и вглядываюсь в лицо брата на большой фотографии. «Я вчера думал о тебе…»

Ветер кружит листву и сыплет ее на землю.

Наш старый домик остался только на фотографиях. Их несколько, и на каждой из них – лишь часть нашей семьи. Время не собрало нас вместе: есть Бронислав и Саша, но нет меня; есть я, но уже нет старших. Но домик есть на всех. Мы стоим возле матери и отца и смотрим в объектив. За нашими спинами – домик…

Говорят, душа человека жива до той поры, пока о нем хоть кто-нибудь помнит. И хочется верить, что это так. Я часто вспоминаю отца, мать, старших братьев и рассказываю о них сыну. Он хмурит брови и внимательно слушает. Хочется верить…

Роман с героиней

Повесть

<p>Глава 1</p>

Медведев узнавал соотечественников по выражению глаз.

Есть несколько анекдотов, сочиненных самими же русскими, по каким признакам вылавливают наших разведчиков в западных туалетах, ресторанах и публичных домах. Анекдоты смешны, правдивы, как большинство анекдотов, сочиненных о самих себе, приводятся в учебных курсах разведшкол многих государств, но не имеют к этой истории никакого отношения.

К ней имеют отношение следующие обстоятельства.

То, что Медведев оказался единственным, как он думал, русским человеком, прибывшим в декабре на греческий остров Родос.

То, что Медведев писал роман, и тот шел тяжело, со скрипом. Так всегда бывает, когда тащишь повозку сюжета к вершине выбранного перевала, подсаживая в нее новых и новых героев, до тех пор, пока она не достигнет верхней точки и не помчится под гору сама, теряя ездоков и набирая скорость.

Медведев тянул свою повозку без песни, но и без ропота, догадываясь, что за две недели уединения он едва ли успеет втянуть в гору два десятка героев-родственников – он писал роман о своих предках.

Материалов к роману он прихватил с избытком, отчего исцарапанный, но крепкий пластиковый «самсонайт» можно было оставлять в аэропортах безнадзорным – позарившийся на него лихой человек не пробежал бы с чемоданом и пяти шагов: всем известно, как тяжелы книги и документы.

Романный материал, доставленный из России на греческий остров Родос эстафетой трех самолетов, а затем вознесенный ночным таксистом к вершине скалистого холма, где приютилось ласточкино гнездо писательского центра, этот материал, очевидно, решил, что достиг предназначенной ему высоты, и безмятежно отяжелел в ожидании легкого спуска.

В номере Медведева на втором этаже стоял бледноватый отсвет бумаги. На изящной каштановой тумбочке уныло светилась кипа исписанных страниц; в барском малиновом кресле белели папки с архивными выписками; а на широкой кровати дрейфовали раскрытые исторические книги и справочники, куда каждое утро их приходилось выкладывать – стол был ни к черту: легкомысленный предмет, напоминавший столик от дамского трюмо – с гнутыми ножками, ящиком, высокой перекладиной внизу, о которую Медведев долго ушибал ноги, и тесной столешницей – лампа, пепельница, бумага, а локти висят.

Медведев подступался к материалу с уговорами, призывая его встряхнуться, собраться, напружиниться – нам, дескать, еще предстоит ползти и карабкаться вверх, но этот стервец лениво дрых в теплом сухом воздухе и не думал отзываться на понукания. Стоило ли лететь с пудом бумаги кружным зимним маршрутом над тремя морями и десятком европейских государств, чтобы бродить вокруг него кругами на курортном островке? В Питере по ночам хоть иногда, но писалось.

Родовое древо на листе миллиметровки (по нему Медведев собирался спускаться в глубь веков и вести за собою читателя) он укрепил рядом с просторным окном, и всякий раз, имея нужду обратиться к схеме, жадно хватал глазами сказочный для северного человека пейзаж в добротной пластиковой раме: зеленая пальма на ветру, голубое море, известковые горы близкого турецкого берега и рыбачий катерок, застывший в фотографическом мгновении взгляда.

Три прозрачные авторучки оставались полными, и лишь в четвертой, начатой еще в Петербурге, короткий фиолетовый столбик напоминал термометр в морозный день.

И третье, что имеет отношение к описываемым событиям, – его ежедневные визиты в ресторанчик «Чайна-хаус», где на террасе под легким тентом Медведев с забытым аппетитом съедал горшочек обжигающего китайского супа из мидий, водорослей, морковки, грибов и еще чего-то не установленного (китаянка объясняла, но английский Медведева оказался груб для тонких гастрономических разговоров), а на второе – цыплячьи лапки, запеченные в сухариках.

Медведев набрел на этот дешевый ресторанчик в первый же день и решил не искать добра от добра – меню вполне соответствовало его вкусу и кошельку, туго набитому драхмами, будившими в памяти рисунки из школьного учебника по истории Древнего мира. Единственный недостаток красивых греческих денег заключался в поразительной способности всех этих акрополей, древних воинов в грозных шлемах и мускулистых задумчивых дискоболов пачками обмениваться на бутылочки пепси-колы, гамбургеры в маслянистых салфетках, пластинки жевательной резинки и иную ерунду, без которой не прожить чужестранцу. Зеленые лица американских президентов в париках в этом смысле казались весомее и хитрее. Их в кошельке Медведева было меньше, но хрустели они увереннее, и греческие древности обменивалась на них шелестящими ворохами.

…В тот день Медведев уже потягивал холодную воду из высокого запотевшего стакана, думал о том, что минул пятый день его литературного заточения, а еще ни черта не написано, кроме двух десятков страниц общих мест и дневниковых записей, и неизвестно – напишется ли; думал о том, что пора подняться и пройтись по пустынным улочкам курортного городка – купить таксофонную карту, зайти в ювелирную лавку к Янису, подтвердить, что выбранные цепочки он обязательно заберет, как только получит компенсацию за авиабилеты, спуститься к набережной и пойти в темноте по хрустящей гальке вдоль всхлипывающего моря к Центру – тянуть повозку со своими предками, оставившими Медведеву редкое наследство – четырехсотлетний след в истории Великого княжества Литовского – он набрел на него в Историческом архиве и не думал от него отказываться.

С этими мыслями Медведев ткнул окурок в пепельницу, допил воду и чуть сдвинул назад стул, и тут же под навес террасы вошла красивая женщина с высокой копной светлых волос и остановилась, словно раздумывая, нужен ли ей этот пустой ресторанчик с пиликающей восточной мелодией, или следует поискать другой. Легкая сумочка на плече, в руке пластиковые пакеты.

Она скользнула по Медведеву взглядом, и он понял – русская.

Неслышно придвинув стул обратно, Медведев налил себе воды из графина и закурил новую сигарету («Вот так я бросаю курить», – подумал он).

Женщина постояла у стойки и ткнула пальцем в клеточку светящегося фотоменю: «This, please!» Она произнесла это так неуверенно и знакомо, словно вместе с Медведевым начинала учиться английскому языку у одной учительницы – горбуньи Клары Петровны, в 164-й школе города Ленинграда. Повар-китаец отпел ей что-то по-английски, и худая китаянка с желтым пергаментным лицом взялась исполнять заказ.

Медведев стал курить и смотреть на газетный киоск через улицу, а когда женщина, прошелестев пакетами, села за близкий столик и щелкнула зажигалкой, как бы невзначай скользнул по ней взглядом. Перстни на длинных пальцах, слегка растрепанная прическа, цепочка с кулоном, жакет из искрящейся материи… И, кажется, кожаные брюки.

Все это Медведев досмотрел мысленным взором, отвернувшись к светящемуся киоску и припоминая увиденное. «Снежная Королева», – подумал про нее Медведев.

От женщины, курившей тонкую сигарету, веяло холодной усталостью, словно она переделала за день много хлопотных и неприятных дел и теперь не хочет никого видеть, но королевский сан не позволяет ей опустить гордо поднятый подбородок. Медведев еще раз повернул голову, но она не захотела встретиться с ним взглядом – ее большие голубые глаза смотрели на всех, но и мимо всех, так смотрят в зал опытные сидельцы президиумов.

Слегка задетый ее холодным невниманием, Медведев представил, что эта русская женщина, скорее всего, жена бизнесмена, приехала отдохнуть в мертвый сезон на сказочный Родос и теперь, устав таскаться по магазинам или рассорившись с ухажером, решила проявить самостоятельность и поужинать в дешевом ресторанчике. Не бежать же к ней с объятиями: «Здравствуйте, землячка!» Она вежливо пошлет его подальше, – достаточно взглянуть на его летние ботинки с плетеным верхом, джинсы и легкую куртку с капюшоном, которую он взял у сына на случай ветреной погоды. Медведев хмуро вообразил, что сейчас на освещенную террасу войдет ее ухажер, сверкая золотым ошейником цепи под шелковой рубашкой, сядет рядом и примирительно коснется лбом ее головы, и она холодно отстранится. А потом они перекусят, повеселеют, прогуляются и пойдут спать в гостиницу, где остановилась их группа из Киева или Минска.

Медведев вышел из ресторанчика, кивнув повару. Подошел к киоску и купил таксофонную карту. Постоял, разглядывая обложки журналов. Украдкой скосил глаза – она сидела с прямой спиной и ела из керамической миски салат. Ухажер не появлялся, и Медведев подумал, что такое лицо бывает, когда тебя бросают…

Точно, русская. У нее плохо на душе, но она старается держаться.

Не будь в ней столько невозмутимого холода, или ответь она встречным взглядом, Медведев подсел бы к ней и заговорил – спросил, что случилось, и чем он может помочь. Возможно, она потеряла деньги или билеты. Или украли. Но тут же мелькнуло иное соображение: она – дорогая шлюха, ее опустили греки или бросил богатый любовник… А на него она не взглянула, потому что не хочет знаться с невзрачно одетыми соотечественниками – от них никакого толку. Но что ее занесло в дешевый китайский ресторанчик?..

Медведев завернул за угол к лавке Яниса, но заходить не стал. Лысый полноватый Янис прохаживался меж витрин и, прикрыв глаза, играл на скрипке. Тускло блестела старая скрипка, взмывал и падал смычок, переливалось на черном бархате серебро.

Медведев постоял, прислушиваясь к пронзительным звукам скрипки и к себе: почему я верчусь тут, как мальчишка, выслеживающий одноклассницу, а не иду писать роман, но ответа не нашлось, он уже оказался перед другой витриной – темной, увидел свое отражение, пригладил ежик волос, похлопал по карманам в поисках расчески – ее не обнаружилось, перешел улицу, обманывая себя, что хочет посмотреть, почем в магазинчике сигареты – на тот случай, если кончатся свои, а он еще не бросит курить, и когда увидел китайца, протиравшего опустевший столик, обрадовался: она ушла, значит, не судьба, так было надо, можно успокоиться и идти разбираться с предками.

Он обозвал себя сначала старым дураком, затем – мальчишкой, огляделся – куда она могла так быстро уйти? – и увидел ее высокую светлую прическу меж темных манекенов магазина одежды.

Медведев зачем-то протащился мимо витрины – совершенно не в том направлении, в каком ему следовало идти к дому, приметил неподалеку два столика на улице и элегантного грека за стойкой бара, быстро попросил кофе и пепельницу, сел и подумал, что будет вполне пристойно обратиться к ней с вопросом: «Извините, вы случайно не из России?», если она пойдет в его сторону. Только бы чертов грек успел сварить кофе. А если она, пожав плечами, пройдет мимо, он посидит наедине с чашечкой, покурит и двинется к историческим баррикадам на своем легкомысленном столе.

Грек принес кофе и стакан с холодной водой. Медведев размешал сахар, успел отхлебнуть теплой коричневой пенки и напрягся – она вышла из магазина и не спеша двинулась в его сторону, покачивая пакетами и высоко держа голову. Ее глаза смотрели поверх улицы, и Медведев был уверен, что теперь она не видит его по-настоящему.

Она была в двух шагах от его столика, когда Медведев не спеша поднялся:

– Извините, вы, случайно, не из России?

Она словно споткнулась и растерянно посмотрела на него:

– Да… А как вы догадались?.

Медведев улыбнулся и тронул спинку пластикового стула:

– Как-то так, догадался. – Он помолчал, продолжая улыбаться. – Выпейте со мной чашечку кофе. Здесь хороший кофе…

– Спасибо, – неожиданно улыбнулась она. – Кофе – с удовольствием.

Медведев придвинул ей стул, и она, устроив пакеты под стол, села.

Он с колотящимся сердцем сунулся в дверь, скорее показал, чем сказал, что нужен еще один кофе, грек сдержанно кивнул.

Медведев вытянул из бумажника визитную карточку, представился, сказал, что на острове пятый день, живет в международном доме творчества, соскучился по русской речи и рад встретить соотечественницу и просто поболтать. Лицо женщины смягчилось, в больших глазах мелькнул интерес, она раскрыла сумочку – из нее пахнуло косметикой, – выложила на стол узкую пачку сигарет «Voguе», тяжелую зажигалку, протянула Медведеву свою визитную карточку: «Оксана Милёнок, экспорт-импорт, Чехия…» Он чиркнул копеечной зажигалкой, пожалел, что дорогие зажигалки, подаренные к дню рождения, оставил вместе с наборами увесистых авторучек дома, женщина ухватила тонкой сигаретой огонек:

– Вы писатель? – Белый дымок взвился и застыл между ними.

Медведев кивнул. Мимо столика прошла парочка, скосив на Оксану глаза.

– Как интересно. Первый раз разговариваю с писателем. А что вы сейчас пишете?

– Так, одну вещицу, – ответил Медведев. Он вдруг увидел себя со стороны – русский писатель на далеком острове, романтическая фигура, полон сдержанного достоинства, богатая биография – он, вообще-то, интересный мужчина, не хватает только павлиньего хвоста…

Беседа стала стремительно набирать высоту, и вскоре Медведев уже знал, что Оксана живет под Прагой, куда перебралась несколько лет назад из Белоруссии – с мамой, детьми, мужем и собакой. Раньше вела в музыкальной школе класс фортепиано. Сейчас у них трехэтажный дом, несколько магазинов сувениров. Деревушка старинная, на зеленом холме – замок.

– А как вас занесло в Чехию? – он сдержанно отхлебнул кофе.

– Безработица. Попытка спасти семью… Что ждало моих детей после окончания института? – она подняла на него глаза. – Стоять на рынке?

«Ну и глазищи», – подумал Медведев и спросил:

– И все удалось?

– Частично…

Через дорогу пробиралась пестрая кошка – ее словно обрызгали разноцветной краской. Огляделась и с шорохом взлетела на дерево.

– А дом большой?

– Вот такой. – Оксана кивнула на трехэтажный особняк напротив кафе – с белыми лентами лоджий и тарелкой телевизионной антенны. – Это сейчас примерно такой, а покупали развалюху. – Она махнула рукой и заговорила быстро и весело: – Крыша текла, штукатурка отваливалась, на полу засохшие мыши, сад зарос. Раньше в нем пекарня была. Достался прежним хозяевам по реституции. Кошмар, но отступать некуда. Платок на голову, коса, тачка – и вперед! Экономия, дисциплина – и каждый день вперед! Сейчас страшно вспомнить, но обжились. – Медведев отметил, что говорит она искренне, радостно, пропала холодность в лице. Эта встреча ляжет хорошим эпизодом в страницы «Греческого дневника», который он вел в ущерб своим предкам.

Он заговорил о себе, а чашка кофе – семь-восемь глотков – уподобилась чашке коньяка: он рассказывал сбивчиво, но весело, и Оксана быстро узнала, что недавно он отметил свое сорокапятилетие, дома его ждут жена, сын, овчарка Альма, издательство «Апостолъ», созданное им несколько лет назад, а на остров он прилетел по путевке ЮНЕСКО – хочет дописать здесь роман и немного проветриться.

– А что вы написали? – Оксана взглянула на его визитку. – Может, читала?

– Едва ли. Пишу мало. – Он перечислил названия пяти своих книг, Оксана с сожалением помотала головой, щурясь на чашку с кофе: «Я так мало сейчас читаю… Перед отъездом почти всю библиотеку продала. Взяла только классику…»

Медведев сказал, что два экземпляра своей последней книги «Герой не нашего времени» он привез на остров – остался один экземпляр. Второй подарил библиотеке писательского Центра – так принято…

– А можете дать почитать? Я давно ничего русского не читала. Я верну…

– Да, – кивнул Медведев. – А вы когда улетаете?

– Через десять дней, – не сразу отозвалась она. – Четырнадцатого.

– Я тоже четырнадцатого, – удивляясь совпадению, сказал он. – У вас во сколько самолет? У меня утром.

– Зимой в Афины только один рейс, утренний, – сказала Оксана.

«Значит, летим вместе», – вслух подумал Медведев.

И то, что женщина угодила за его столик, и то, что она русская, и улетают они в один день одним рейсом – эти совпадения придавали знакомству волнующий привкус.

– А сколько лет вашим детям? – как бы невзначай спросил Медведев.

Оксана помешала ложечкой кофе и подняла на него повеселевшие глаза:

– Мне сорок. – Она пристроила мокрую ложку на салфетку. – Вы же это хотели узнать?

Медведев со смущенной улыбкой пожал плечами.

– Я уже привыкла, – мужчины всегда про детей спрашивают, чтобы мой возраст вычислить… А детям… Дочке восемнадцать, учится на антиквара. Сыну двадцать, закончил Академию туризма. Я свой возраст никогда не скрываю… Все, что есть, – мое. – Она отхлебнула кофе и поставила чашку на стол.

Они помолчали, и Медведеву показалось, что Оксана рада неожиданному знакомству, легкому разговору и не торопится уходить.

– У вас все в порядке? – негромко спросил Медведев. – Когда я увидел вас там, в ресторанчике… Мне показалось, у вас нехорошо на душе…

– Устала просто. Все никак от своей работы отойти не могу. – Она поправила прическу – пышные, словно кукольные волосы соломенного цвета. – Хотела в парикмахерскую зайти, да все уже закрыто…

– Вы здесь одна или с группой?

– Одна. – Оксана посмотрела по сторонам улицы, словно поджидала кого-то. – А вы купаетесь?

Едва Оксана оказалась за столиком, грек принес вторую пепельницу, спросил, откуда она приехала (Медведева он ни о чем не спрашивал, словно его и не было за столом), сладко улыбнулся, поставил в вазочку фиолетовый цветочек – они в изобилии росли в округе: «Это для вас, мадам!» и постоял рядом, ожидая, очевидно, продвижения успешно начатой светской беседы. Медведев посмотрел на него пристально-вопросительно, но тот не смутился, сделал вид, что ничего не понимает, и вообще – «Здесь хозяин я, – читалось на его лице. – Мадам в гостях у меня!» Медведев подумал, что глаза грека много повидали, но мало видели, и сказал, что пока они в его услугах не нуждаются, спасибо.

– Я раньше тоже бизнесом занимался, – сказал Медведев. – И детективы издавал, и книги продавал, а потом плюнул на все и организовал маленькое издательство – нечто вроде писательского клуба. Жена недавно подсчитала, что я потерял в заработке в семь раз…

– Что же бросили?

– Неинтересно стало. – Медведев повертел в руках пачку сигарет, сдерживаясь, чтобы не закурить. Сунул ее в карман рубашки. – И мир поменялся… Хотите еще кофе? Или, может быть, пройдемся? Вы где остановились?

– Отель «Медитерранеан», на набережной. – Оксана повесила сумочку на плечо.

Она определенно кого-то напоминала. Певицу? Актрису?..

– И давно вы здесь?

Оксана сказала, что на острове она отдыхает – тут она призадумалась – четвертый день.

«Она что-то недоговаривает, – быстро подумал Медведев. – Не должна такая женщина в одиночестве ехать в мертвый сезон к морю и бесцельно бродить по городку», но тут же оставил эту мысль, увлеченный разговором и осторожным разглядыванием собеседницы.

Оксана прошуршала пакетами и поднялась.

Медведев подошел к стойке и расплатился. Грек торопливо выскользнул с подносом на улицу, собрал посуду и напел вслед Оксане комплиментов, как своей знакомой. Медведев, не оборачиваясь, пристроил для грека увесистый кулак за спиной и потряс им на прощание.

Они прошли в молчании полутемной улочкой и повернули направо. С рокотом промчался кожаный мотоциклист-укротитель, держа за рога блестящего быка.

– А где ваш Центр?

Медведев остановился и покрутил головой. Среди высоких темных деревьев светлели особняки с разноцветными флагами белья, вывешенного в лоджиях на просушку, и желтыми шариками апельсинов в глубине сада. За ажурной оградой угадывалась православная церковь, закрытая уже третий день – карлица с безобразным лицом, с ней можно было разговаривать, только собрав волю в кулак, пуская пузыри, объяснила Медведеву, что храм откроется в субботу.

– Ага! – Медведев извинился улыбкой за свою растерянность. – Вон там, на холме Монте-Смит, прямо над морем. Хотите взглянуть?

– Хочу. А таксофон там есть? Мне надо маме позвонить.

Они пошли узкими улочками к темному холму, на вершине которого прилепился писательский Центр – гостиница из семи номеров с бетонным копытом террасы над обрывом, где Медведев, проснувшись к полудню, делал разминку и расхаживал потом с чашкой кофе.


На первый взгляд Медведев казался флегматичным и слегка робким. Очки, ежик темных волос на крупной голове, неторопливость движений придавали ему вид добродушного увальня, обреченного быть в компаниях на вторых ролях: молчать, когда все говорят, помогать хозяйке накрывать на стол, безропотно брести в дежурный магазин за кончившимся хлебом, лимонадом или водкой, чтобы потом, когда остальные гости будут пьяно топтаться под музыку в полумраке комнаты, сидеть в углу у торшера и разглядывать в семейном альбоме фотографии голеньких младенцев. Да, листать альбом, приглядывать за хозяйским дитятем, отправленным в кроватку, и сажать упившегося любимчика компании в такси, ссужая его деньгами без всякой надежды на отдачу.

Но стоило Медведеву скинуть пиджак, чтобы откликнуться на просьбу хозяйки и принести из коридора массивное кресло для опоздавшего гостя, как выявлялись расчетливая скупость движений, ухватистость рук и мощь торса – та, которую природа щедро отпустила человеку в юности, позаботившись, чтобы маршрутный лист биографии снабжал его в молодые годы достойными занятиями: работать топором, пилой, лопатой, носить на спине мешки, валить лес, замешивать бетон в дощатом коробе, класть кирпичные стены, вытягивать засевшие в липкой грязи машины, копать траншеи «от забора и до обеда», выходить на ринг в полутяже, играть центральным защитником в институтской футбольной команде, разгружать ночами вагоны с бочковой селедкой и говяжьими тушами – вздернутыми на крюки и искрящимися инеем в вагоне-рефрижераторе, где стоит морозный туман и лампочки тускло светят желтыми кольцами. Медведев весело вносил кресло, бибикая гостям, чтобы они расступились, и опускал его с высоты своего роста плавно и точно, как подъемный кран мог бы опустить табуреточку.

Его молчаливость в жарких спорах иногда принималась незнакомыми людьми за робость и непонимание происходящего. Тихий голос, которым он вдруг начинал говорить, казался спорящим признаком неуверенности, желания уйти от неприятного разговора, все сгладить и уступить. Так и случилось несколько лет назад в маленькой югославской деревушке, куда Медведев пробрался по собственной воле, поверив институтскому приятелю, казаку-разбойнику, что он едет помогать России, и о чем он впоследствии не любил вспоминать.

Приятель, Федор, курировал, как он выражался, некие поставки нашим добровольцам, и Медведев, напросившись в эту поездку, сидел тогда за дощатым столом в ночном саду вместе с тремя переговорщиками в качестве спонсора процесса, что частично соответствовало действительности – пять тысяч долларов он отдал Федору еще до поездки – на бинты, медикаменты и питание для братьев-казачков.

Ругаться стали после первой же чарки. Над столом висела тусклая желтая лампа, о ее стекло нудно билась мошкара, Федор поливал казачков матом, требовал отчетов, возврата каких-то сумм, грозил доложить куренному атаману, пристукивал кулаком по столу, Медведев молчал, понимая, что дело грязное, и когда два быстроглазых мужичка переглянулись, нехорошо заулыбались, закивали головами, он понял, что скоро их будут бить, а то и убивать – два автомата были приставлены к чинаре. Как бы по нужде он пошел, пошатываясь, к темной изгороди сада, снял с нее верхнюю жердь, подержал в руках, оглядел, словно проверяя, достаточно ли она ровна для известной лишь ему цели, и неспешно двинулся к столу. Казачки посмотрели на него искоса и хмуро – то ли перепил этот молчаливый увалень и решил почудить, то ли наладить чего собрался. Один из них, сидевший ближе к чинаре, все же мягко потянулся к «акаэму», а второй, отложив нож и вилку, двинул руку за спину, к кобуре. Федор булькающим голосом еще поучал казачков, но его глаза уже белели от страха, и он заносил ногу над скамейкой, чтобы выскочить из-за стола. Медведев махнул увесистой жердиной, вжикнул теплый ночной воздух, хрустнуло, и тот, чьи пальцы уже схватили ствол автомата, влетел головой в чинару. Вторым посвистом и хрустом вышибло из-за стола рвущего из кобуры пистолет. Медведев нагнулся за очками и услышал, как из того, что лежал под чинарой, с ровным зудением что-то сочится. Он быстро надел очки – стекла оказались в порядке – и увидел, как темнеет в паху камуфляжная форма лежавшего. Федор схватил со скамейки сумку, оглянулся на темный дом, в котором жили бурые от возраста старик со старухой и было слышно, как скребется и скулит за дверью собака, и метнулся к воротам: «Уходим!»

Они возвращались в Питер неделю – через Киев и Минск, и по мере приближения к дому, удаль и отвага Федора в рассказах о наказании жуликоватых казачков возрастали, а участие Медведева-Медведя стало сводиться к заурядному размахиванию колом над морально поверженным противником. Получалось, что Федор зычным голосом поставил их на место, они уже готовы были вернуть зажиленное и принять положенное наказание, но тут перепивший Медведев влез с дрыном и все скомкал.


Согласие новой знакомой заглянуть в зимний писательский монастырь с кельями-номерами не удивило Медведева. Неестественней было бы жеманство: «Нет-нет, спасибо», дескать, – «В номера? За кого вы меня принимаете?» Его озадачила собственная авантажность. «Зачем? Сколько вам лет, дядя?» – витали в воздухе вопросы, но Медведев успокаивал себя мыслью, что ничего особенного не произойдет, в ответ на ее белый трехэтажный дом он лишь немного похвастается тем, как живут писатели. Его спутница вовсе не похожа на женщину, мечтающую упасть в объятия первого встречного. Все идет достойно, без намеков и недосказанностей.

Оксана держалась просто, по-свойски рассказывала о своем житье в Чехии, и он подумал, что эту дружескую простоту следует сохранить, если они еще увидятся до отъезда…

Пока они пробирались зигзагом узких коротких улиц к холму, Оксана рассказала, что у нее пять сувенирных магазинов в Праге, был тигровый боксер Чарли, вывезенный из Белоруссии и растерзанный местными собаками на деревенской собачьей свадьбе, есть старший брат Игорь, на которого сейчас оставлена вся коммерция, и есть желание тихо понежиться на солнце, выспаться на целый год вперед, поесть фруктов, купаться, бродить по городу, снова купаться, слушать в баре отеля классическую музыку и не думать о прибыли, закупках и налогах.

Улочка круто взбежала вверх, сжалась, ссутулилась, стала темной, позади остались дома с плоскими крышами, по правую руку потянулось бетонное ограждение, дохнул прохладой темный обрыв, на дне которого белела коробка растущего дома. «Секунды три можно лететь и подводить итоги жизни», – весело сказал Медведев, чтобы спутница не боялась, но тут же понял, что сморозил глупость; ветер прошелестел листвой, гавкнула и пустилась наутек собака, обитавшая во дворе старого домика на склоне холма (оттуда иногда приходила девочка с пирожными на подносе и предлагала купить их к вечернему чаю), они прошли в арку дома, напоминавшего декорации усадьбы, разоренной мужиками, и наконец Медведев вывел Оксану на просторную террасу, где в золотых лучах подсветки готовился взмыть в темноту опрятный двухэтажный дом.

– Как уютно! – прошлась по гладким плитам Оксана. – А какой вид!

– Пьем чай? – предложил Медведев и подумал, что обязательно подарит ей свою книжку.

– Пьем!

– Здесь у нас столовая и кухня. – Медведев толкнул большую дверь, звякнул колокольчик, и они вошли в широкий коридор, в конце которого горел свет и бубнил телевизор.

Феминистка Лайла, профессор социологии из Финляндии – высокая и худая, встречавшая Медведева по утрам колючим взглядом, словно он и был той русской мафией в ее родном Хельсинки, о которой она написала четыре детективные книги (Медведев полагал, что она стряпала винегрет из газетно-телевизионных сообщений и слухов – Лайла никогда не служила в полиции, таможне, морге, суде или гостинице, не занималась бизнесом, но хорошо, как она выразилась, знала проблему русской проституции в Финляндии), – этот академический стручок, единственная женщина в интернациональной писательской компании, если не брать в расчет приветливую сестру-хозяйку Анатолию, вспыхнула краской при появлении Оксаны и закашлялась над тарелкой со шпинатом и креветками, которые она поедала под аккомпанемент тревожных новостей «CNN».

Крепкий седой румын Джордж (мясистый прямой нос потомка римских легионеров, ясные голубые глаза, ему недоставало шлема и короткого меча, он писал, посмеиваясь, короткие рассказы в школьной тетрадке даже во время завтрака) сгреб разложенные на столе газеты и взглянул на русского коллегу иронично-сочувственно. Пару дней назад, когда Медведев радовался спокойствию мертвого сезона и отсутствию женщин, Джордж шутливо погрозил ему пальцем: «Никогда не упоминайте их, если собрались работать! Никогда!»

Медведев представил Оксану журналисткой из России, живущей в Чехии, и Анатолия, добрая бестия неопределенного возраста, беспрерывно курившая спозаранку и до позднего вечера, сказала с хитроватой улыбкой, что чай и кофе на своих местах, сливки и джем в холодильнике, а вода в кофейном агрегате горячая.

…Медведев готовил чай. Лайла поспешно досасывала креветки и бросала испуганные взгляды то в телевизор, то на курилку Анатолию, пыхтящую дымом над неизменной кружкой травяного чая со сливками. Джордж подмигнул Медведеву и вышел.

Оксана, спросив у Анатолии разрешения, подсела к телефону, вставила в его строгий бок пластиковую карту и сыграла быстрыми пальцами на попискивающих кнопках короткую мелодию для далекого чешского городка.

Медведев с удивлением обнаружил, что скучный синий ящик с перламутровым отливом, который терзали по вечерам постояльцы, может быть музыкальным.

Он слышал ее приглушенный голос: «Мамусик, привет! У вас все в порядке? У меня тоже. В гостях у писателей. Потом расскажу. Как Игорь? Все, мамусик, привет. Не волнуйся, у меня все хорошо. Целую».

Она бесшумно положила трубку, и Медведев подумал, что теперь она напоминает куклу Барби. Повзрослевшую и с чуть грустными глазами…

Медведев поставил чашки на поднос и вышел на террасу. Принес стулья.

– Как здорово! – Оксана подошла к ограждению. – Море, огоньки, машины бегут по набережной. А у меня номер с окном во двор. С видом на море – вдвое дороже…

Пили чай, неспешно курили и говорили о том, что сейчас мертвый сезон, о мандаринах и апельсинах, которые валяются под деревьями в парках, но не вкусны. Медведев узнал, что чехи народ вялый, любят сидеть в пивных, называемых «господами» или «беседами», и поедать мучные кнедлики с пивом, женщины некрасивы, но любят ходить налево, а мужчины скучны, и у них принято громко сморкаться за столом – так, словно они соревнуются, кто громче.

Внизу, на золотистой от света фонарей набережной, изредка шуршали автомобили, зудели мотороллеры, и Медведев боялся, что, допив чай, Оксана с вежливой улыбкой взглянет на часы: «Спасибо. Но меня ждут. Приятно было познакомиться», и он проводит ее и опять останется один на один со своими предками, будет подходить к окну, смотреть на темное море и вспоминать сегодняшнюю встречу. Медведев наблюдал, как удаляется от берега светящийся огоньками паром: и неожиданно увидел себя и Оксану героями короткой пронзительной новеллы: мужчина и женщина познакомились, выпили кофе, прогулялись, посмотрели с холма на ночной город, поговорили на разные темы и – расстались… Хотят ли они встречи?..

Лайла прошла мимо, сухим голосом пожелав спокойной ночи. И, демонстрируя спортивную выправку и невозмутимость народа суоми, вприпрыжку поднялась по бетонной уличной лестнице на второй этаж. Медведев слышал, как она запирает собственным ключом входную дверь в коридор, а потом со стуком закрывает в номере ставни.


Лайла бесшумно обитала в соседнем с Медведевым номере и напротив номера Джорджа, сказавшего однажды, что финская велосипедная мадам живет по строгой программе, и каждый час расписан в ее портативном компьютере, она ездит заниматься йогой в местный клуб, купается по утрам и, судя по ненависти к мужчинам, – старая дева.

На второй день после приезда, вечером, в восьмом часу, Медведев постучался к ней в номер, чтобы нанести соседке по этажу и географической карте визит дружбы по всей форме – с визитной карточкой, поклоном, недолгими разговорами о духовной близости Хельсинки и Петербурга, найти неизбежных в литературной среде общих знакомых и прицепить к светской беседе немного писательской болтовни: как пишется и близок ли желанный конец…

Лайла встретила его холодным недоумением: «Что случилось, Сергей?» Медведев смущенно проговорил, что хочет показать ей некоторые фотографии финских писателей, посещавших его издательство. Может быть, ей интересно… Альбомчик с фотографиями он держал в руках поверх издательского буклета, готовый предъявить его как свидетельство своих истинно добрых намерений. Лайла заговорила торопливо и взволнованно – Медведев уловил слова «душ», «прическа» и то, что его не хотят впускать в номер. Ему показалось, что соседка его просто боится. Он извинился, вернулся к себе, бросил альбомчик на кровать, развязал галстук и сдержанно выругался: «Селедка пучеглазая! Решила, что я пришел ее соблазнять…»

Лайла постучала к нему на следующее утро, когда он брился в ванной, и, держась поодаль от распахнувшейся настежь двери, сказала, что готова посмотреть его фотографии; если он не передумал, она будет ждать его в гостиной. На ней был спортивный костюм, за плечами угадывался кожаный рюкзачок, и накрашенные глаза за стеклами очков излучали протокольную вежливость.

«О, эти скандинавские писательницы! То они напьются и срывают с себя в танце кофточки, под которыми ничего нет, то смотрят морским ежом», – Медведев вспомнил муторные вечеринки со скандинавами в буфете своего издательства, когда после третьей рюмки с них спадала холодная чопорность, а вместе с ней и детали туалета. Поутру они обнаруживались то за диваном в гостевой комнате, то в мансарде на бильярдном столе. Секретарша Наталья, которую он называл на «вы» и ценил за умение не путать работу с гулянкой, только зачумленно мотала головой, обходя в разгар вечеринки комнаты издательского флигеля – казалось, с русскими писателями гуляли отпущенные в суточный отпуск заключенные мужской и женской колоний.

В то утро Медведев не спеша добрился, надел шорты, рубашку с короткими рукавами и спустился к Лайле, которая пыталась изображать официальную встречу двух писателей на нейтральной территории. Лайла заговорила быстро, на почти литературном английском, и Медведев с улыбкой попросил пощады: «Пожалуйста, медленнее и проще. Мой английский не так хорош, как ваш». Лайла посмотрела на него, как отличница на двоечника, – она, очевидно, гордилась своим языком и не хотела понимать, почему русский писатель не удосужился выучить язык мирового общения столь же хорошо, как она, финский профессор социологии и автор нескольких детективных книг. Она вновь заговорила в академической манере, и Медведев еще несколько раз останавливал ее и уточнял сказанное. Лайла смотрела на него с плохо скрываемым сожалением. Она сказала, что никого на фотографиях не узнает, в писательский союз вступила два года назад, и вообще ее стихия – университетские городки, где она читает лекции по проблемам преступности в Финляндии. Но она часто бывает в Петербурге. О’кей, сказал Медведев, заходите в наше издательство. Вот вам наш буклет и визитная карточка. Лайла вновь попросила альбомчик и признала двух питерских писателей, весьма популярных в Финляндии. Они стояли в обнимку с Медведевым и улыбались в объектив. Он несколько лет назад издавал их книги, пока не дал крен в историю и философию. «О’кей, – повторил Медведев, – это я и хотел показать вам вчера вечером. Извините, если пришел не вовремя. Вы будете кофе? Ах, вы уже завтракали… А я встаю поздно. Едете купаться? Удачи вам! Бай! Всегда рад вас видеть!»

«Пусть думает, что хочет, – весело решил Медведев. – Пусть думает, что я бабник и в тот вечер подбивал к ней клинья. Но легкой победы не случилось, и я с горя нашел себе подружку. Думайте, что хотите, Лайла. Нет, лучше думайте, что это моя любовница. Мы договорились с ней встретиться на острове. Она журналистка».

Медведев предложил Оксане посмотреть его номер, и они поднялись по бетонной лестнице с высокими ступенями.

Он открыл дверь, извинился за беспорядок, сдвинул раму окна, безжалостно выгреб из малинового кресла бумаги и усадил в него гостью. Оксана с интересом огляделась: «Очень достойно. И для писателей это все бесплатно?» Похоже, встреч на вечер она не планировала.

– Да, – скромно сказал Медведев; он достал из холодильника увесистый пакет с мандаринами: «Угощайтесь!» и присел на кровать. – Расскажите о себе. – Ему хотелось услышать подробности робинзонады, он мысленно представлял себя на новом месте, случись ему стать добровольным изгнанником, а попросту – иммигрантом. – Как вам это все удалось? Почему Чехия? Как устраивались?

Оксана принялась чистить мандарин.

– Приехали в августе. Поначалу не знали, где граница сада. Соседи подсказали – и это все ваше, косите дальше! Устроилась на кухне помогать в столовой, до трех дня. Попросту – посудомойкой. Руки покраснели, опухли – даже кричала по ночам…

Он не таясь посмотрел на ее тонкие красивые пальцы в перстнях. Оксана, перехватив его взгляд, протянула ему оранжевый шарик на ладони – в белых мохнатых ниточках: «Берите, я еще очищу».

– Под зиму заложили новый сад, залатали крышу, наладили печки. Тяжело было, но я понимала – это эмиграция. Найду крону на полу и радуюсь – булочку куплю…

Она рассказывала свою историю веселым голосом, без драматических пауз – так вспоминают давно минувшие дни счастливые люди, и Медведеву вдруг показалось, что он начал писать рассказ. Или даже повесть. Сильная обаятельная героиня вела за собой увлекательный сюжет, завязка плавно уступала место экспозиции…

– Я, когда еще в Гомеле в музыкальной школе преподавала, всех детей любила! На работу – как на праздник: всегда прическа, маникюр, разговаривала ласково, по головке поглажу: «Ну что, миленький, у тебя все получится. Давай сначала…» До сих пор ученики перед глазами стоят. Иногда даже снятся. А потом какая-то черная полоса пошла – митинги, демократия, советы трудовых коллективов, все ругаются, коллективные письма пишут, директора снимать затеяли, по инстанциям ходили, и вспоминать сейчас тошно.

Муж работал инженером на мебельной фабрике. Неплохо жили, потом – Чернобыль, перестройка, безработица, Союз развалился… Муж десять лет на диване пролежал. Я прихожу с работы – он спит с книгой в руке. «Что делаешь?» – «Бр-р… – глазами хлопает. – Читаю…» Потом пить начал, с друзьями болтаться. Я в календарике стала обводить черным дни, когда он пьет. Сплошные червяки месяцами… Я ему скандалов не устраивала – крика не выношу с детства. Отец – военный – лупил нас с братом шлангом от стиральной машины, орал, топал ногами. На физкультуре было не раздеться – вся спина в синяках. Я – когда замуж выходила, решила, что в моем доме криков и скандалов никогда не будет. Стала писать мужу письма и оставлять по утрам. Твоя мать не имеет масла на хлеб, наши дети ходят голодные, постоянно занимаем деньги, а ты, здоровый мужик, лежишь целыми днями на диване или пьешь с друзьями. Дверца шкафа полгода болтается! Я по вечерам халтурю – возьми хотя бы хозяйство на себя, приготовь с детьми уроки. А ему все трын-трава. «Я инженер, а не домашняя хозяйка». Мы с ним шли в разных направлениях.

Хотела развестись, но детей пожалела. Решила – уедем. Брат в Чехословакии служил, обзавелся друзьями-чехами, они нам дом на всю семью присмотрели. Все продали, перебрались. Еще ничего в доме не было, купила пианино – отправила дочку в музыкальную школу. Самой учить сил не было.

– А как мы первую зиму пережили! Кошмар!

Оксана быстро сходила в душ и ополоснула липкие пальцы. Медведеву показалось, что он знает ее давно, он мог встречаться с ней в стройотряде, она могла учиться в соседней группе или он заходил к ней в общежитии за тарелкой в новогодний вечер, а потом они играли в снежки и пели под гитару.

– Морозы для Чехии ударили небывалые, такой зимы никто не помнит. Матвеич – мамин муж – уехал в Белоруссию. «Вы, – говорит, – здесь ничего не делайте, только печки топите. Если что – звоните…» И тут началось! У Игоря желтуха, дочка Светка с аппендицитом, у мамы на нервной почве ноги стали отниматься – ездит в колясочке, в больницу не хочет. Виталька учится в Праге – у него там свои проблемы. И я одна – как стойкий оловянный солдатик. Парового отопления еще не было – три кафельные печки. Дрова на растопку колю, уголь ведрами ношу, надо так растопить, чтобы до прихода с работы не погасло, – кошмар! Маму покормить надо, собаку с кошкой надо, своих в больнице навестить надо, к шести утра по морозу через весь поселок бегом – не дай бог на работу опоздать… Мама уснет, я ночью сяду в гостиной, возьму несколько аккордов и смотрю в окно на заснеженный сад – слезы капают…

– А муж? – теперь Медведев взялся очищать мандарины.

– Он еще осенью в Прагу перебрался. Устроился на завод камень резать. Свои триста долларов получает, живет в общежитии и ходит по вечерам в господу пиво пить. Но мы и сами с усами. Могу показать, что сейчас имеем. – Оксана нашла глазами сумочку, брошенную на кровать, и вытянула из нее пухлый фотоальбомчик.

Сад, газон. Белый дом в три этажа. Беседка. Летняя кухня под черепичной крышей. Мать с букетом цветов в лоджии. Лысоватый здоровяк с армейской выправкой и масляными глазами гуляки наливает в фужер шампанское. Брат Игорь. «Правда, красивый?»

Сын – студент Академии туризма, приехал с подружкой на обед. Дочка-подросток – лицом в мать, но пухловатая. Держит на руках кота-бегемота. Уютная комната, пианино, шкаф, цветы.

Старая потрескавшаяся фотография: дедушка с бабушкой. Шляпы, пальто, строгие взгляды. Судя по всему, довоенный снимок.

Мужчина в клетчатой рубашке возложил руку на капот автомобиля: «Мое!..» Хитровато-добродушное лицо, лысая голова, густые брови. Себе на уме мужичок.

– Интересный дядечка, – усмехнулся Медведев, придвигая свой стул ближе к креслу и разглядывая фотографию.

– О, это мамин муж – Матвеич, наш сирота, как мы его с братом называем. – Оксана выложила на блюдце мандариновые косточки и азартно вскинула указательный палец. – Сейчас расскажу! Начальником автомастерской в Гомеле работал. На десять лет моложе мамы, ему пятьдесят три. Копил деньги, складывал в замурованный сейф на работе. Перед самым отъездом разломали кирпичную стенку, утащили сейф. «Ой, блин, лучше бы я умер!» Любимое слово – «блин». Утром встает: «Ой, блин, зарядку делать неохота». Делает. «Ой, блин, умываться нет сил». Умывается. «Ой, блин, аппетита совсем нет, скоро умру». Час завтракает. «Ой, блин, здоровья совсем нет». И так целый день.

«Это Новый год справляем… Это на Пасху в церкви, в Праге. Это священник отец Владимир освещает магазинчик при доме. Это наша гостиница для туристов в чердачном этаже. Это мой этаж. Это мамин этаж».

«Наш первый магазинчик в Праге». Куклы, матрешки, блики солнца на витринах.

«Это я старый концертный рояль в замке купила и летом в сад под навес выставляю. Соседи с детьми заходят, туристы из гостиницы подтягиваются. Импровизируем, поем. Весело бывает».

Мужчина в возрасте, привалившись спиной к белому каменному забору, смотрит в объектив. Белые шорты, синяя рубашка, волосатые руки скрещены на груди. Неприятное лицо, холодное выражение глаз. Эдакий Корейко, вышедший из подполья.

– Это грек? – спросил Медведев.

– Да, грек. Один знакомый. – Оксана захлопнула альбом и убрала его в сумку.

«У такой женщины должно быть много знакомых, – со смутной и неожиданной ревностью подумал он. – Обзавелась еще одним – писателем…»

В альбоме жила вся семья; не было только отца и мужа.

– Славно у вас, – не без зависти сказал Медведев; ему всегда хотелось иметь большой семейный дом, с кошками, собаками, кабинетом, спальней, мастерской, своей баней, летней кухней, водопроводом, – не дачу, а именно дом недалеко от города, чтобы можно было доехать и на машине и на электричке.

Оксана поднялась и отнесла горку мандариновых шкурок в корзину для мусора.

– Так я возьму вашу книжку почитать?

Медведев проводил ее до отеля, стеклянные двери раздвинулись перед Оксаной, и она негромко сказала: «Звони!» Он видел, как Оксана ступает по ковру навстречу улыбающемуся за стойкой портье, и подумал, что за любовника этой бизнес-леди его принять не смогут. Просто случайный ухажер. И ему стало немного обидно.


В тот вечер Медведев попытался сесть за роман, бумага на столе так и осталась бумагой. Она и не думала обретать магическую прозрачность и впускать в иные миры. Медведев видел только тень ручки в косом свете настольной лампы и окурок в керамической пепельнице на авансцене стола.

Он зажег ночник, бросил на подушку Библию и вышел на улицу. Нет, конечно, он не увлекся ей как женщиной. Об этом даже говорить смешно. Она интересна ему как героиня – судьбой, характером, искренностью… Подсветка террасы – круглые матовые плафоны (днем их охраняли от случайного башмака красные проволочные пауки, исчезавшие вечером от глубинного желтого света, словно под бетонным полом ярко вспыхивал сноп спичек) – эта подсветка держала дом в зыбких золотистых конусах, и казалось, что прилепившееся к скале здание готовится плавно взлететь. В этих дрожащих лучах света Медведев углядел сизый выдох окна на втором этаже, словно там, в его номере, ключ от которого лежал в кармане, кто-то курил – то вытекали остатки табачного дыма. Бурые ставни соседнего номера плотно закрыты; нарядно блестел велосипед Лайлы, обрученный с металлической стойкой перил черным тросиком. И почему она так закраснелась, когда увидела Оксану?

Медведев вернулся в номер, и тут же в дверь постучали. Сдерживая улыбку, вошел Джордж. Он осведомился, как идет работа над романом. Медведев, так же сдерживая улыбку, сказал, что плоховато.

– Ничего, ничего, – махнул рукой Джордж. – Скоро пойдет! Эта русская женщина, журналист, тоже пишет?

– Нет, она отдыхает.

– О-о, это хорошо, – сказал Джордж. – А где она имеет кров?

– Отель… «Медитерранеан», на набережной.

– Это хороший отель?

– Наверное…

– О, «Медитерранеан», «Медитерранеан»! Это пять звездочек?

Медведев сказал, что не знает, сколько звездочек, и Джордж, подхватив с холодильника карту Родоса, нашел на ее обороте перечень отелей.

– Да, это пять звездочек! – возликовал он, словно радовался за Медведева. Но тут же озабоченно сдвинул брови: – Но это очень дорого! Сорок долларов! Совместно с завтрак?

Медведев кивнул. Оксана говорила, что завтракает в гостинице, там шведский стол.

– А завтрак хорош?

– Не знаю. Никогда там не завтракал.

– А номер хорош?

– Думаю, да.

Джордж посмотрел недоверчиво и решил сменить тему.

– Да-да-да, – рассеянно оглядывая комнату, проговорил он – Да. У меня тоже плохо едет мой рассказ. Но что делать? Это наша судьба! Не так ли?

Медведев сказал, что так.

– Завтра хочу гулять в Старый город, – сказал Джордж. – Вы бывали с Оксаной в Старом городе?

– Нет, – рассеянно сказал Медведев и сдвинул пошире раму окна. Ему хотелось остаться одному. – Не бывал.

– О’ кей! – весело сказал Джордж. – Желаю успеха!

– Успеха и вам, Джордж!

Медведев вновь оказался возле отеля «Медитерранеан», вновь увидел разъезжающиеся в стороны стеклянные двери, перехватил сдержанную улыбку рослого портье за стойкой в глубине белого зала и различил себя, взмахнувшего Оксане рукой сквозь уже съехавшиеся двери – она шла по ковру к лифту и чуть обернулась в его сторону: «Звони»… И почему на «ты»? Ему послышалось или это оговорка?

Ее номер был написан на белейшей визитной карточке отеля: «608». Это, надо полагать, шестой этаж.

Славянская бизнес-леди, бывшая учительница музыки по классу фортепиано, похожая на куклу Барби, отдыхает в пятизвездочном отеле…

Медведев лег в постель и стал читать Библию, постоянно ловя себя на том, что думает об Оксане. «Второзаконие», которое вчера показалось ему ключом к пониманию иудейства, вдруг превратилось в пустой набор имен и названий древних городов – сквозь них он видел ее улыбку, длинные тонкие пальцы с перстнями, слышал ее голос… Медведев видел девочку Ксюшу с синяками от резинового шланга на спине, видел ночной заснеженный сад в деревушке под Прагой и скрипел снегом под окном, за которым Оксана играла на пианино. Ему захотелось немедленно встать с постели и начать пронзительный рассказ или даже повесть.

Медведев закрыл Библию и, скосив глаза, перекрестился на образок Ксении Блаженной. Только бы не наделать глупостей, не упустить роман и не начать волочиться за этой повзрослевшей Барби.

«Нет, меня этим уже не проймешь, – думал Медведев, раскидываясь под одеялом, – я не мальчик». И еще он подумал: «Что у нее с мужем – просто в ссоре или развелись?»

Погасив свет, он решил, что палец о палец не ударит, чтобы произвести на нее особое впечатление. Она состоятельная бизнес-леди – он писатель. У нее пять магазинов – у него пять книг прозы. Если он и будет видеться с ней, то лишь для того, чтобы собрать материал для новой вещи. Он не в том возрасте, чтобы распускать хвост перед каждой красоткой.

Засыпая, Медведев вспомнил, что впервые за эти дни не позвонил жене.

<p>Глава 2</p>

Проснулся Медведев в прекрасном настроении. И утренний ветерок, колышущий занавеску, и солоноватый запах моря, и шелест пальмы за открытым окном создавали ощущение, что здесь, на островке в далеком Эгейском море, с ним должно произойти что-то важное и значительное. Быть может, он напишет блестящие главы романа, быть может, случится нечто потрясающее… Быть может, ничего не произойдет, но он вернется в мглистый декабрьский Питер с новыми идеями, мыслями, чувствами и сжатый, как пружина.

Он услышал, как под окном зашипела вода, и выглянул. Анатолия, держа в приподнятой руке дымящую сигарету, пыталась другой поливать из шланга пол террасы и одновременно подкрутить кран на трубе. Попытка удалась, но струя воды снесла пустое пластиковое ведро с надгробных камней, прислоненных к стенке флигеля – их никак не могли забрать археологи, – и окатила разложенные на могильных плитах половики. Анатолия заворчала, сунула намокшую сигарету в рот, вернула отпрыгнувшее ведро на мраморный постамент, сделала ему внушительный знак рукой – «стоять!» и закрепила шипящий конец шланга на багажнике велосипеда Лайлы.

На террасу, как на сцену, бильярдным шариком выкатился толстячок Ларс, шведский поэт с детской физиономией, и, держа руки за спиной, стал быстро ходить вдоль ограждения, не замечая луж, радужных брызг и Анатолии. Он смотрел в голубое небо и шевелил губами. Анатолия укоризненно покрутила головой – не бережет человек обувь и светлые брюки, да что с него взять? поэт! – и ушла на кухню. Ларс замер, склонил лысую, со светлым пушком голову, словно разглядывая свое отражение в луже (казалось, его очки соскользнут с носа-пуговки и повиснут на шнурке), и тут невидимый кий пустил его мечущимся треугольником от борта к борту с выпадением в стукнувшую лузу-дверь, из которой он недавно выкатился.

Медведев позавидовал Ларсу – вот как надо творить! – и пошел умываться.

Когда он заканчивал утреннюю разминку, на быстро просохшую террасу спустилась Лайла, и вместо привычного «Хау ар ю?» Медведев услышал короткое сквозь зубы «Монинг». Финская детективщица колюче взглянула на него и укатила на велосипеде.

Он выпил кофе на кухне, послушал рассуждения Анатолии о Ларсе, который долго, очень долго живет в Центре, потому что в Швеции у него есть проблемы, но какие? – никто не знает, выкурил не спеша сигарету и позвонил Насте на работу.

Домой он звонил каждый день. Слал электронные письма и факсы. Елена с глазами цвета недозрелой сливы приветливо улыбалась, когда он вносил в офис очередное послание: «О, мистер Медведев! Как ваши дела?» – и бесшумно подсовывала под дверь его комнаты листы с ответами из России. Настя получала почту через издательство. Русификатора в компьютере Центра не было, и приходилось писать в латинской транскрипции: «U menja wse horosho… Kak u was? Krepko celuju, Sergei».

Настя была его второй женой – о первой он и вспоминать не хотел, она раздражала его своей говорливостью, уверенностью в своей неотразимости и… непонятно, чем еще. Раздражала, и все. История же вышла банальнейшая – не сошлись характерами. Но не в том обтекаемом протокольном смысле, к которому зачастую сводятся человеческие драмы – измены, пьянство, ночные загулы, слежки, неудовлетворенность исполнением супружеских обязанностей или ничтожный, без всяких надежд на возрастание, заработок супруга, а также патологическая лень, запустение в жилище или ночной храп, наконец. Нет, именно так: не сошлись характерами. От первого брака осталась дочь, которую Медведев любил и брал к себе жить – сначала на выходные: детские утренники, зоопарк, Кунсткамера, Эрмитаж, ТЮЗ, а потом, когда подрос сын – разница у них была в два года, – и совместное житье на даче, поездки на юг, к морю – вместе с Настей…

С Настей было уютно, хорошо, она почти никогда не повышала голоса, гасила своим молчанием раздражение, прорывавшееся иной раз в Медведеве, но молчала не демонстративно, не холодно, а словно выжидая – ну, когда ты успокоишься? и действительно, Медведев быстро успокаивался, клал ей руку на плечо, молча похлопывал, сопел, потом говорил: «Ну, извини…» – и они продолжали день как ни в чем не бывало.

Настя не кокетничала, не называла его милым, любимым, дорогим или единственным, но Медведев чувствовал, знал, что он мил ей, дорог, и считал, что безусловно – единственный. Ощутимых поводов для ревности не давал ни один из супругов, а с годами совместной жизни, когда истаяли молодые вздорные страхи и подозрения, Медведевы зажили спокойно, ценя друг друга, но и легко настораживаясь, если семейному благополучию грозила малейшая тень постороннего интереса. Семья, работа, друзья, дача, собака – что еще нужно человеку?

Иногда Медведеву хотелось, чтобы Настя была поживее, что ли, чтобы озадачивала его семейными планами – построить новый дом, например, купить новую машину, сменить мебель, вместе взяться за английский язык или начать откладывать деньги на путешествие в Южную Америку. «Ну что мы живем без всякой цели! – восклицал Медведев, которому вдруг надоедало ездить одной и той же дорогой на дачу. – Придумай что-нибудь! Роди какую-нибудь семейную идею, зажгись!» – «Что, например?» – спокойно вопрошала Настя, глядя в окно автомобиля и нисколько не тяготясь привычным пейзажем. «Мне хочется, – сказал однажды Медведев сухо, – чтобы у тебя появился дар бесконечной возможности желать и достигать» и мысленно крякнул: «Эк, как загнул!» Они в молчании проехали с полкилометра, и Настя с сожалением вздохнула: «Так это же дар, он дается свыше. Мне, видно, не дано». Медведев сдержался, чтобы не махнуть в сердцах рукой, и больше к этой теме не возвращался: может, и впрямь не дано, что я ее мучаю…

…Медведев слышал, как там, в России, на Петроградской стороне, бойкий женский голос зовет Настю к телефону – вот она подошла, радостно алёкнула, торопливо сказала, что у них все хорошо, но погода слякотная. Медведев доложил, что работает над романом, разгоняется, по-прежнему никуда не ходит, днем тепло, но темнеет быстро, и он еще даже не купался. «А чего вчера не позвонил?» – «Забыл карту купить», – мгновенно соврал Медведев и почувствовал себя неуютно. «А как себя ведешь?» – игриво поинтересовалась Настя. «Как всегда. Хорошо. А ты?» – «Тоже хорошо». – «Молодец. Целую». – «Я тебя тоже».

Он поднялся в свою комнату и, сцепив за спиной руки, прошелся из угла в угол. Ветер шевелил листы «Русского биографического словаря» профессора Венгерова, косо лежащего на столе. Медведев постоял у окна, разглядывая белую букашку бота, влипшую в зелень морской воды. Внизу, под обрывом, строители расширяли дорогу и прихватывали кусочек пляжа. Гусеничная машина, похожая на утенка, крошила камни. Железный клюв прижимал камень к земле, и раздавался короткий треск вибрирующего металла. Камень разваливался на несколько кусков, как арбуз от удара. Медведев подумал, что шум будет мешать работе, и надо бы закрыть окно, но закрывать окно не хотелось – упоительный морской воздух вливался в комнату. Нет, окно закрывать нельзя. Но и работать при зубодробительном шуме сложно.

Медведев прохаживался по номеру, заглядывал в свои записи, стоял у окна, курил, наводил на столе порядок и думал о том, что он давно не чувствовал себя столь одиноко. Он привык, что с утра начинал пиликать телефон, он звонил и ему звонили, приходили и уходили авторы, художники, вплывала в кабинет бухгалтер с пачкой бумаг на подпись, секретарша Наташа спрашивала, сможет ли он сейчас переговорить с господином Н., или тому следует позвонить позже. Он был всем нужен, даже по выходным, когда прятался в своем офисе, чтобы поработать над романом, его находили и в офисе – звонил, чтобы поболтать, старинный приятель по семинару прозы и заодно узнать, не заинтересует ли издательство рукопись его нового романа о рэкетирах, таможенниках и проститутках.

– Нет, – радостно говорил Медведев. – Теперь я издаю только религиозно-философские вещи.

– Вообще-то, там есть и философия…

– Нет, старикашечка. Знаем мы эту философию. Неси в другие издательства…

Да, в Питере недостатка в разговорах не было – Медведеву казалось, что он не принадлежит самому себе…

И теперь он удивлялся выросшей вокруг него стене молчания, пугался свободы, которой так долго добивался, блаженно зарывался в книги и справочники, читал, писал, рвал написанное, но привычка общаться не отпускала его, и во время прогулок он ловил себя на том, что заговаривает с собаками и кошками…

«Просто не с кем поговорить», – пробормотал Медведев и достал из тумбочки белоснежную карточку отеля, на которой Оксана вчера записала номер: «608».

Рассыпался перезвон колокольчиков, женский голос по-гречески скороговоркой назвал имя отеля и еще что-то.

– Намбер сикс-зеро-эйт, – попросил Медведев.

– Уан момент, плиз, – пообещали уже по-английски, и голос Оксаны вместо приветствия спросил:

– Сережа, это вы?

– Да… – не сразу ответил он, словно вспоминал, как его зовут. – Я хотел спросить, где вы купаетесь…


…Они легко перешли на «ты» и в тот же день купались вместе, бродили по городку, и Медведев думал о том, что пришедшие дружеские отношения следует сохранить – нельзя дать сорваться в штопор легкому двухместному самолетику, который так славно начал полет в безоблачном небе, пусть он летит и кружится, к взаимному удовольствию пилотов, пусть плавно набирает высоту и стремительно пикирует, вновь взмывает и закладывает лихой поворот – главное, не переборщить: впереди ждет посадочная полоса, рев двигателя на реверсе и тишина остановки… И дальше их пути разойдутся: ему лететь на Амстердам, ей – на Вену. Еще Медведев думал о том, что для Оксаны он – приятный элемент отдыха, попутчик на короткий момент, и как только их траектории разойдутся, она забудет о нем, и в лучшем случае пришлет новогоднюю открытку из своего городка под Прагой на адрес издательства: «Привет, Сережа, часто вспоминаю…» В другом варианте к Оксане прицепится смазливый волосатый грек, которого будет волновать не судьба героини, а нечто другое. В том, что подобное прилипание произойдет, он почти не сомневался.

Еще в первые дни он заметил, что женщин на Родосе почти не видно, если не считать озабоченных гречанок, и греки-мужчины, включая подростков, провожают каждую леди картинно-страстными взглядами, выкрикивают из окна машины или седла мотороллера слова приветствия, шлют воздушные поцелуи и начинают заговаривать с туристками в любом месте и без всяких предисловий. Медведев наблюдал, как два молодых паренька на пустынном пляже откровенно клеили привлекательную жену пожилого джентльмена, по виду англичанина, и, не смущаясь его присутствием, делали миссис комплименты и приглашали ее то выпить с ними кофе в баре, то поиграть в мячик. Рыжий джентльмен, распяв себя у стенки душа желанием загореть до подмышек, молча катал желваки, пока волосатые секс-хулиганы в шортах не перекинулись на моложавую тетю с фотоаппаратом, спустившуюся по лесенке с набережной.

Медведев определил, что активное волокитство – летний вид спорта у греков, живущих в курортных местечках, а зимние упражнения – лишь способ поддержать форму.

Вольному воля. Пусть ее подцепит хоть страстный грек, хоть сдержанный скандинав – Медведев ревновать не будет. Пусть она целые дни проводит с кавалерами, а по вечерам кувыркается в своем отдельном номере пятизвездочного отеля. Он ведет себя вполне по-дружески, не давая ей повода усомниться, что он зрелый человек, а не юбочник, ищущий развлечений, и вместе они – всего лишь бывшие сограждане не существующей ныне державы, что и послужило поводом к их знакомству. Он не задает ей каверзных вопросов, чтобы выпытать ее тайну – а она, безусловно, есть. Он слушает то, что ему считают нужным сообщить, кивает, запоминает, немного рассказывает о себе. Пусть появится кавалер – ей нужно отвлечься, за этим она, скорее всего, и летела на курорт. Будет немного обидно, но все, что ни делается, – к лучшему, он вернется к своему роману, а потом они встретятся у трапа самолета и вместе долетят до Афин. И это тоже сюжет…


Медведев прыгал по каменным скамейкам древнего эллинского стадиона, хулиганским образом срывал горький апельсин с ветки за оградой виллы, зашвыривал камень в синее небо, чтобы он перелетел величественный портик местного акрополя, и корил себя за то, что ведет себя как мальчишка, а не умудренный годами человек, и эту удаль Оксана может расценить в свою пользу. Но бес, вселившийся в него вчера вечером, вновь подстрекал его на мелкие подвиги, и Медведев, взойдя на пригорок, с которого открывался чудный вид на остров и окружающее его море, вдруг начинал трясти маслину, чтобы попробовать мелких невкусных ягод и угостить трофеем Оксану.

Снежная Королева исчезла, Барби повеселела и смотрела на него с задумчивой улыбкой. Иногда она подолгу молчала, разглядывая пейзаж, или принималась рассказывать с самого неожиданного места. Медведев догадывался, что ее разговорчивость, как и его собственное желание слегка покрасоваться – как же! он писатель! – есть симптомы болезни попутчика, быстро излечимой совместными откровениями, и предтеча другой хвори – если времени окажется вдоволь: экспедиционного бешенства…

– Слушай дальше. Отзимовали мы первую зиму, к весне приезжает Матвеич. – Они шли по холму, удаляясь от Акрополя, и Оксана срывала мелкие голубые цветочки, собирая букет. – «Во, – говорит, – какие вы молодцы! Все сделали! А я, блин, ногу на кладбище подвернул, всю зиму с постели не вставал, лучше бы я, блин, умер!»

А мы ремонт уже сделали, открыли в доме магазинчик, гостиницу на чердаке – для туристов. Матвеич говорит: «Я на вас работать буду, но платите мне зарплату. Хотя бы сто пятьдесят долларов». Мама говорит: «Саша! Какая зарплата? С чего? Мы же одна семья! Ты мой муж двадцать лет!» Матвеич на меня смотрит – поддержи, дескать, ты всегда за меня заступалась. Я молчу – у нас брат в семье за старшего. Брат говорит: «Матвеич, вы же на здоровье жалуетесь, как же будете работать?» – «Вот на лекарства и заработаю».

– Дали? – Медведев сорвал нечто розовое в колючках и протянул Оксане.

– Он нам дал! – Оксана приняла и вложила в букет. – В долг и под проценты…

Оксана опустилась на валун с сизыми мохнатыми лишаями, сняла темные очки. Медведев присел рядом, сдув паучка, пружинисто шагающего по его кисти. Ее сумочка пограничным знаком встала между ними.

Медведев смотрел, как по близкому шоссе, рассекая теплый воздух, весело катил автобус. «Взять, что ли, напрокат автомобиль, – мечтательно подумал он, – и с ветерком, по всему острову!» Он быстро прикинул: на днях выплатят компенсацию за авиабилеты, а друг, ссудивший деньги на поездку, жестких сроков отдачи не назначал – можно перекрутиться, перезанять.

– Что тебе еще рассказать? – Оксана тронула Медведева за плечо.

– Что хочешь. Мне все интересно.

Они оставили валун и пошли бродить дальше.

Из рассказов Оксаны вырастали замечательные персонажи.

Чего стоил один только Матвеич, муж матери – неудачник международного масштаба! Судьба била его в разных государствах и частях света – в Польше, России, Чехии, на земле родной Белоруссии, в Америке, куда он ездил проведать дочку, давала тумаков в Израиле, где весело жили его родственники, била в мегаполисах и мелких географических пунктах, но он, вскрикивая после каждого удара: «Ой, блин, лучше бы я умер!..» – продолжал жить ничуть не хуже, чем прежде, а иной раз и лучше. Начиная свой день с постанываний: «Ой, блин, как я плохо спал! Ой, блин, умываться неохота! Ой, блин, есть неохота! Ой, блин, где-то наша кошка?», он осторожно делал зарядку, плотно завтракал, выходил в сад, ругал за своеволие кота, неожиданно выскочившего из подвала, критиковал мимоходом пернатых, отмечал непорядок на небе и, сняв три вида сигнализации, выводил из гаража «филицию-шкода», чтобы она подышала воздухом, а к вечеру опять встала в стойло.

– Ты спрашиваешь, чем он у нас занимается? – Оксана остановилась на склоне зеленого холма и обернулась, поджидая Медведева. – Трендит и ест! Я, говорит, больше всего в жизни люблю две вещи: готовить и есть…

Симпатии Медведева к Матвеичу росли стремительно – отличный типаж! И он подумал: а не посвятить ли ему отдельную главу? Пусть это будет повесть о семье эмигрантов из Белоруссии. А почему бы и нет?..

– А назад не тянет? – Медведев крутил в руках терпко пахнущую кипарисовую шишечку.

– Пока не тянет. Как вспомню ту жизнь… Правда, бабулька у меня одна знакомая в деревушке под Гомелем живет. Ну просто знакомая, познакомились как-то давно. Одинокая, всех во время войны потеряла. Я ее часто навещала. Беленькая такая, спина прямая, в доме чисто, тарелочки народные висят. Мы с ней сядем, самогонки выпьем, песни старинные поем… Вот ее бы я навестила… – Оксана помолчала, словно перебирала в памяти приятные подробности деревенских посиделок, и весело продолжила: – Слушай, сейчас расскажу! Работала я в столовой на раздаче у лесорубов. Час пешком от дома. Всегда во всем чистеньком – шорты, футболочка, носочки. А каждый же мужчина имеет надежду, что ему что-то отломится… И вот один мастер у лесорубов…

– Какие в Чехии лесорубы? Какие там леса?

– Это была частная лесопилка пани Гржебы, досталась ей по реституции. Лес валили и доски пилили.

– А какой лес? Лиственный?

– Ну да, вроде лиственный. – Оксана задумалась, припоминая, и уверенно махнула рукой: – Лиственный, лиственный…

– И что этот мастер? Приставал?

– Все пытался меня то за руку потрогать, то за шею, то за щечку. А я это ненавижу. Однажды дала ему по руке – больно дала. Так он приходит на следующий день, руку тянет и сам себе другой рукой – хрясь! – не тянись. А до меня там алкоголица работала, чешка – держала для лесорубов ром на опохмелку. Пивом они не опохмелялись…

– А кто это – пани Гржеба?

– Да простая женщина – секретаршей работала. – Оксана нагнулась и сорвала желтую звездочку цветка. – Ей после реституции отдали замок, пилораму, господу, дачу в горах – шестнадцать комнат. В замке, говорит, даже не была – там выставка художественных промыслов, по закону надо семь лет ждать, чтобы полностью к тебе вернулось. Ну вот. Она видит, что я женщина сильная, в Чехию не помирать приехала, а жизнь строить, попросила ее Мариной называть, камарадкой. Придет ко мне в гости, сядет возле рояля: «Оксана, что-то грустно, подари мне, пожалуйста, Гайдна…» Потом она попросила, чтобы я на себя всю столовую взяла, управляющей стала… Ей понравилось, что я строго с лесорубами себя веду – ром отменила, пиво ограничила – все по закону… Но я отказалась. Извини, говорю, Марина, но я свое дело решила открыть…

Медведев запутывался в материале и переспрашивал – кто, например, такая Элен, встречавшая Новый год в их семье. Ага, подруга брата!

И не Элен она вовсе, а Ленка, буфетчица из генеральского зала, разъясняла Оксана; брат подцепил ее, когда ездил на учения в Среднюю Азию. Да нет же! Брат служил капитаном, но просто познакомился, стали переписываться, потом она перебралась в Москву, облапошила какого-то доцента, отсудила его квартиру, квартиру стала сдавать, приехала в Чехию пудрить брату мозги. Берет его носки и целует: «Милый! Мой милый! Как я его люблю!» – и так целыми днями. Брат помог ей снять квартиру в Праге – в Праге жилье дешевле, чем в Москве. Она сдает квартиру в Москве, снимает квартиру в Праге и еще на жизнь остается. Сидит целыми днями в кафе и пьет кофе с ликерами, эстетствует. Ну и брат ей помогает, содержит. Он приходит – она спит с его рубашкой: «Милый, я без тебя не могу…» Тут у любого крыша поедет. Брат уже жениться собрался – насилу уговорили повременить. «Она же аферистка, – говорим. – Доцента обобрала и нас оберет». Не верит. Потом, вдруг, нас в полицию вызывают – на нее запрос из Москвы пришел, хотят уголовное дело возбудить за мошенничество. Пропала сразу куда-то. Хорошо, брат не успел с ней записаться….

– А бандиты в Чехии есть? – интересовался Медведев.

– Есть. Наши, русские… Сейчас расскажу. Только мы первый магазин собрались открывать, приходит какой-то парень. Мама одна была – я на складе, брат в Сергиев Посад за матрешками уехал. «У вас, – спрашивает, – какая крыша?» Мама глазами хлопает: «Хорошая, сынок. Не жалуемся. А что?» – «Вы с собой привезли или здесь брали?» – «Здесь брали». Походил по магазину, покрутился: «Так кто же, если не секрет, вас охраняет?» – «Охраняет нас полиция». – «А, ну ясно. А вы кто?» – «Я? Мама. Хочешь соку? Что-то ты усталый». – «Да нет, – говорит, – спасибо». И уехал. А мы накануне договор с полицией заключили, кнопку тревожной сигнализации поставили.

– И что? Больше не приезжали?

– Нет, полицию они боятся. Там с этим делом строго. Вообще, бизнес там спокойный, с нашим не сравнить. Сувениры наши хорошо идут – стекло, матрешки, платки, вышивка. Открыли в прошлом году пять станочков в центре Праги, типа наших лотков. Только успевай товар подвозить…

– А чем же наши бандиты в Чехии кормятся? – Медведев рикошетом запустил камень в валун – звенящий звук поплыл в синем воздухе и исчез в поле.

– С нелегального бизнеса. А у нас-то легальный. Ну что, пойдем дальше? – Оксана полюбовалась собранным букетом. – Люблю синий цвет. Сине-голубой даже… Тебе, кстати, идет голубая рубашка…

И то, что Оксана не боится его, бродит с ним по окрестностям города, запросто опирается на его плечо, чтобы вытряхнуть попавшие в туфлю камушки, рассказывает о своей жизни просто и без жеманства, наводило на мысль, что она приняла правила игры – они попутчики, приятели, но никак не герои курортного романа. Или она не воспринимает его как достойного себя мужчину?..


Они вышли на набережную. Быстро темнело. («Смотри, какая собака! Дадим ей твоих булочек?», «Это башни древних ветряных мельниц, какой камень теплый!», «Смотри, как сверкает море!»).

Сели на террасе кафе. Воздух казался зеленовато-синим. Медведев с наслаждением смотрел на загустевающую гладь моря и думал о том, что не хотеть ничего от красивой женщины – это здорово, это классно! Вспоминал плакатик, вывешенный сотрудницами издательства к его сорокапятилетию: «Зрелый возраст – это когда можешь все то же самое, но предпочитаешь не делать!», и находил его чертовски точным и мудрым. Вспоминались записки какого-то философа, может быть, Канта: «Слава Богу, к сорока годам женщины ушли на второй план, могу спокойно жить и работать…» И почему-то с волнующей тревогой припоминались откровения пьяненькой поэтессы: «Если симпатичный мужчина мною не интересуется, это возбуждает еще больше…»

По совету Оксаны было решено отведать креветок – крупных, розовых, украшенных зеленью, маслинами, лимонными дольками, горсточками парящего риса… «Ты не волнуйся, я за себя сама заплачу – Оксана продолжала разглядывать слегка поблекшие фотографии меню. – Вот! – она тронула его за руку. – И греческий салат один на двоих возьмем. Он большой, нам хватит».

– Пить будешь? – спросил Медведев.

– Бокальчик красного вина. Я только красное пью. А ты?

– Мне нельзя, – печально вздохнул Медведев. – Жена не разрешает. После ста граммов я начинаю приставать к женщинам. Поэтому пью один раз в год на даче, за забором из колючей проволоки и под надзором жены.

– Но сейчас-то жены нет?

– Зато есть женщины…

– А, ну да… У тебя же там эта… Лайба за стенкой живет. Страшно сексуальная женщина…

– Лайла, – поправил Медведев и кивком подозвал официанта.

Официант в мятых штанах, с дымящейся сигаретой на отлете руки – развязно подошел к столику, поздоровался по-английски и, сделав из пальцев козочку, с подобием улыбки потыкал в сторону Медведева и Оксаны: «Вы муж и жена?» Он ждал ответа, и плохо скрываемый глум дремал в его маслянистых глазах. Медведев почувствовал, как злость поднимается в нем. Он снял и медленно протер очки. Встать и уйти?.. Смолчать?.. Отделаться шуткой?..

– Да! – с вызовом сказала Оксана. – А что, женатым скидка?

Официант засмеялся, закинул голову, давая понять, что не прочь пошутить и ценит острый ответ, но, отсмеявшись, сообщил, что скидки полагаются только красивым незамужним леди.

Медведев, угрюмо наклонив голову, глянул на парня. Оксана попросила официанта избавиться от дымящейся сигареты – он покорно кивнул, вмял ее в пепельницу на соседнем столике и стал принимать заказ. Оксана диктовала. Официант, радостно приплясывая около нее, кивал и чиркал ручкой.

– Какое именно вино? – он склонил набок голову, чтобы видеть глаза Оксаны.

– Хорошее, – подал голос Медведев и посмотрел официанту в переносицу.

– Он нам сейчас принесет бутылку за сто долларов, – тихо сказала Оксана.

В другом углу веранды сидела греческая компания – лохматый паренек без указательного пальца шумно рассказывал друзьям какую-то страшно веселую историю. Две девушки успевали смеяться вместе со всеми и ревниво коситься на Оксану.

Официант подозрительно быстро принес салат и брякнул на стол вилки, ложки, ножи.

– Вы из какой страны? – ему не терпелось продолжить знакомство.

Медведев глянул на салат – подвявшие огурцы и потемневшие на срезе помидоры добавили ему злости, и он почувствовал в себе ледяное спокойствие. «Замените, пожалуйста! – Он плавно указал пальцем в сторону кухни. – Это не свежее!»

«Почему? Это свежее!» – глумливости во взоре поубавилось, по лицу скользнула легкая тревога.

Медведев затянулся сигаретой и выпустил дым рядом с животом официанта: «Я не хочу это обсуждать. Приготовьте свежий. – Он поднял на него глаза и помолчал. – Побыстрее…»

Фыркая и пожимая плечами, официант унес тарелку – было видно, как он возвращает ее поварам и картинно разводит руками.

Укрощение официанта продолжалось.

«Горчит… Слишком сладкое… – Медведев с Оксаной пробовали вина и морщились. – Принесите другое… Нет, «метаксу» не надо, спасибо… Вот это, кажется, неплохое. Правда? Налейте даме бокал. А мне полбокала белого, вот этого». За дальним столиком стало тихо, на них оборачивались. Оксана сидела с невозмутимостью королевы, ждущей пожилого дворецкого, надевающего в своей комнате камзол.

«Благодарю», – кивнула она, поднимая наполненный бокал.

Официант ушел за стеклянную перегородку и стал делиться переживаниями с барменом, зевающим на экран телевизора.

– Ну-ка, покажи, сколько тебе налили? Сто граммов есть?

– Девяносто восемь. – Медведев поднял светящийся бокал. – Двух граммов не хватает до пусковой дозы.

– Долить? – Оксана мягко чокнулась и с улыбкой задержала руку.

– Не надо… – Медведев вдохнул аромат вина. – За здоровье героини моего рассказа! За тебя!

– Рассказа?

– Да. – Медведев пригубил вино и поставил бокал на скатерть. – Возможно, я буду писать о тебе рассказ. Ты не возражаешь?

Оксана сделала глоток и с веселым изумлением покосилась на Медведева:

– Не возражаю. А что ты будешь обо мне писать?

– А все и буду, что расскажешь. Про тебя, про Матвеича, про маму… – Медведев принялся раскладывать салат – огурцы исходили слезой, помидоры сверкали свежими срезами. – Мне особенно Матвеич ваш понравился. Славный типаж!

– Слушай, я тебе сейчас расскажу, как он в Гомеле женщину завел, когда могилки ездил красить! – Оксана отвела его руку. – Мне хватит, ешь сам… Вот, слушай. Поехали они однажды с мамой в Прагу за покупками. Матвеич походил с ней по универсаму и говорит – я устал, буду тебя в машине ждать. Мама выходит из магазина, ищет Матвеича – а он по автомату разговаривает, соловьем заливается. Мама послушала и все поняла… Приехали, мама поднялась ко мне на кухню – лица на ней нет. Сгорбилась вся, состарилась. Сидит, плачет. Брат пошел к Матвеичу: «Матвеич, вы что, нас за дураков держите?» Так Матвеич на нас бочку покатил: «А вы думали, я не живой человек, вы думали, Матвеич уже умер? Да? Так вы ко мне относитесь. Хороши родственнички! Я их семье последнее здоровье отдал, палец пилой отрезал, а они желают, чтобы я скорее умер…» Вот так все вывернул. А что маме остается делать? Простила. Он на десять лет ее моложе, двадцать лет прожили…

Они похрустели салатом, дружно похвалили сочную брынзу. Оксана отложила вилку:

– Ты ешь, ешь… Я пока буду рассказывать. Не возражаешь?

– Давай! – Медведев быстро вылавливал черные шарики маслин и кусал от пучка зелени, свернутого им в трубочку.

– Вот слушай! Жили мы еще в Белоруссии, муж решил заняться бизнесом – поехал в Польшу, повез пятнадцать литров спирта. Приехал и без денег и без спирта. Еще и женщину завел, нашу. Там, видно, и познакомились. Однажды звонит: «Виктора Григорьевича, пожалуйста». – «Виктора Григорьевича, – говорю, – нет дома». – «Ах, извините». – Вешает трубку. Приходит муж, я ему говорю: «Тебе какая-то мадам звонила». Он глаза в кучку – я все поняла. Хоть бы научил ее – если жена подойдет, спросить Машу или Глашу, или аптеку.

– А что, ему женщина позвонить не может? – заступился Медведев, накалывая на вилку ломтик помидора. – Дела какие-нибудь. Мне часто звонят…

– Тебе, может, и звонят по делам, а какие у него дела могут быть, кроме этих?

– Не пойман – не вор, – пожал плечами Медведев и приподнял бокал. – Твое здоровье!

– И тебе не хворать… – Оксана пригубила. – Мне его и ловить не надо – я и так все чувствую.

– А выходила замуж – любила? – Медведев сделал вид, что не замечает назойливого взгляда официанта, вышедшего к дверям и пытающегося, словно он был глухонемой, с помощью жестов вызнать, не пора ли подавать креветки.

– Да, по любви. Он же такой здоровый, красивый был. А потом стал опускаться. Все от безделья… Приходит как-то меня на аэробику встречать, а мне говорят: «Там за тобой папа пришел…»

Оксана отодвинула тарелку. Они помолчали. Официант, привстав на цыпочки и приложив козырьком руку, выглядывал, что происходит на столе. Медведев кивнул. Приплыли креветки в сладчайшем соусе фальшивой улыбки – мир, дружба между народами, чего изволите? Вкусно запахло морем, укропом, распаренным рисом, свежим лимоном…

– А что у тебя за бизнес был? – Оксана дождалась, пока официант расставит тарелочки для ополаскивания рук и уйдет, поводя плечами. – Расскажи…

Медведев улыбнулся и, поедая креветки, стал не спеша вспоминать, как десяток лет назад московские друзья-писатели втянули его в книжные дела, он открыл в Ленинграде филиал издательства, бизнес пошел – в стране был книжный голод, к его складу стояла очередь грузовиков, – появились деньги, он поездил по заграницам, купил большую квартиру, поменял несколько машин, и в свое сорокалетие, которое справлял в подвале оптового книжного склада, отделанного на манер супермаркета, вдруг задумался – кто он: писатель или издатель?

– Поверишь? – Медведев не спеша подбирал с тарелки рис, мелко резал мясистые хвосты креветок. – Каждый вечер сидим с женой – весь диван в деньгах – и раскладываем: это туда, это сюда, это в банк, на эти валюту купить… Сыну тогда лет тринадцать было, он меня спрашивает: «Папа, а мне что, потом ваше дело продолжать, книжками торговать?» И что-то так тошно сделалось… Неужели, думаю, так и буду сидеть на этом золотом дне?..

Медведев налил себе воды, отхлебнул, задумался, припоминая.

– Десять дней сорокалетие отмечали – друзья, родственники, гости, приемы на работе, дома… Все меня нахваливают – молодец, такое дело организовал, такие обороты, столько людей в подчинении… А мне тошно.

Ну, всех напоили, накормили, по домам развезли… – Медведев отложил нож с вилкой, глотнул вина. – Пошел выхаживаться на Смоленское кладбище. Я там раньше по утрам бегал, пока в эту работу не втянулся. И вот иду – накануне снежок выпал, чисто, часовенка Ксении Блаженной Петербургской бирюзовым кубиком светится. Зашел, постоял. Пахнет так приятно, а на душе маета. Женщина, которая свечи продавала, на меня глянула и говорит: «Сынок, ты обойди часовню три раза и поговори с Ксеньюшкой. Как с мамой поговори. Бог даст, она тебя вразумит…»

Поставил свечки, пошел. Обхожу уже в третий раз – надо против часовой стрелки идти – и молитву шепчу: «Матерь наша, Святая Ксения Блаженная Петербургская, моли Бога о нас, вразуми меня, подскажи, как жить дальше…» Вдруг мобильник в кармане пиликает! Я его пытаюсь на ощупь отключить – не отключается. Отошел в сторонку: «Слушаю!» Думал, жена беспокоится, не помер ли я там. А это девчонки мои с оптового рынка звонят: «Сергей Михайлович, у нас хотят всю «Детскую Библию» на корню забрать, но просят скидки. Детский дом из Пскова. Что делать?» Я между могил подальше в снег залез и говорю: «Сколько у вас ее? Сорок пачек? Вот и отдайте все бесплатно. Да! Бес-плат-но!»

И как швырнул этот мобильник за тополя – только вжикнул. И сразу легче стало! На хрен, думаю, все эти деньги, прибыли, торговля. Поверь, я в те годы ничего нового не прочитал! Нет, был десяток книг… А остальное – такая мразь хлынула, что хоть обратно цензуру вводи! И сам ни одной стоящей вещи не написал, только дневники вел…

– Ну и что дальше? – нетерпеливо подсказала Оксана. Вилка с куском бледно-розового мяса застыла в ее руке. Терраса ресторанчика опустела, и в глубине, за стеклянной перегородкой бармен разжигал огонь в камине. Официант восторженно тыкал пальцем в экран телевизора – негра в наручниках сажали в машину.

– Пришел, говорю жене: «Выхожу из игры. Принимай дела, становись директором. Беру творческий отпуск – сажусь за роман. Если что непонятно будет, спрашивай. Напишу роман – буду искать что-то новое. Может, и издавать буду, но для души…»

– А что жена? Она кто по образованию? – Оксана ополоснула пальчики и протерла их долькой лимона; вытерла о матерчатую салфетку.

– Инженер. – Медведев тоже макнул пальцы в чашку, протер гладкой скрипнувшей тканью. – Думала, у меня похмельная хандра, оклемаюсь – все на место встанет. Но нет – сдал дела, взял собаку, уехал на дачу. Она каждый день звонит, советуется… А я уже в своих облаках витаю – пишу роман о трех однокашниках, как их жизнь развела. Даже телевизор в кладовку снес, чтобы всей этой мерзости не видеть. Райский аромат! Скушай «Твикс»! Леня Голубков со своим «МММ»… Небритый Шифрин орет под гитару: «Маны-маны-маны!» Все хотят мгновенно обогатиться, какие-то битюги на машинах ездят, за неосторожное слово квартиры отбирают и выходят из своих джипов так, словно у них в паху вспухло…

Медведев откинулся к спинке кресла и с хмурой задумчивостью глянул на пустынную набережную. Уже стемнело, но фонари не зажигались, и редкие машины с шуршанием проносились мимо, высвечивая фарами человечка на знаке перехода.

– Я тогда газовый пистолет купил. Не застрелю, думаю, так хоть достоинство свое сохраню. – Он смял в пепельнице сигарету, разогнал ладошкой остатки дыма; вновь взял вилку и нож, но есть не поспешил. – Тут и случай представился. Жена за рулем сидела, и мы из леса на шоссе выезжали… Ну, а там джип летел, мы ему даже не помешали, им просто не понравилось, что мы неожиданно, водитель вильнул с испугу. Они с девками ехали, веселые были. Ну, вильнул и вильнул. Так нет – дают задний ход, только покрышки взвизгнули, встали на противоположной обочине и пальчиком меня поманивают. Иди, дескать, сюда! Меня от этого жеста внутри заколотило. Ждать, когда они к моей машине подойдут – терять преимущество. Жена говорит: «Не выходи, давай уедем! Я же ничего не нарушила, даже на главную не выехала». – «Сиди, – говорю, – спокойно, мотор не выключай. Я сейчас». Пистолет из бардачка достал, ствол передернул, сунул в карман и пошел не спеша к джипу – будь, думаю, что будет, – в обойме семь патронов, окна у них открыты, – два выстрела в салон, а дальше – по обстоятельствам. Подхожу. – «У тебя что, парень, денег много? – развалились на сиденьях, скалятся. – Или телка лишняя? Нам как раз одной не хватает…» – «Да нет, – говорю, – ни денег лишних, ни телки. Вообще, это моя жена…»

Тут их девицы закудахтали – ладно, поехали, поехали, опаздываем. В майках, шортах, жвачку жуют, даже на улице пахнет. Тот, что за рулем, оглядел меня презрительно, цедит: «Смотри, больше мне не попадайся! Твое счастье, что торопимся!» Сопля лет двадцати, черная рубаха, цепи. Второй – в рубашке с короткими рукавами, с галстуком, лет тридцати – деловой, типа банкира на отдыхе. И еще один малый, в темных очках, между девок сидит, за ляжки их держит. Тот клиент посложнее.

«Ладно, – говорят, – поехали. Чего с этого лоха взять?»

А у нас тогда старая машинка была – «мицубиси» – я ее жене из Швеции привез. Невзрачная, вроде нашей «девятки», еще и крыло недавно помяли.

«Вы меня для этого и звали?» – простодушно так спрашиваю. «Ты чё, парень? Мать твою так-разэдак! Не понял? – водитель рожу угрожающую в окно высовывает. А мне главное, чтобы они из машины не вышли. – Не понял, да? Так я сейчас выйду и научу твою телку, как ездить надо!» – «Да, – говорю, – не понял». – И наставляю на него свой «Рекс». – «Думал, вы дорогу спросить хотели. – Тут они замерли. – Шевельнетесь – стреляю! Тебя первого! Потом остальных!» – А пистолет не отличишь – газовый или настоящий.

Морда осторожно в окошко втянулась. Девки захныкали: «А мы здесь при чем? Мы их не знаем, они нас с пляжа подвозят!» А я стою так, чтобы меня дверью не достали, но и от окна недалеко. Водитель на пистолет косится:

«А ты чей? – улыбку из себя выдавливает. – Может, стрелочку забьем?»

А машины по шоссе идут – скорость прибавляют, на нас стараются не смотреть. Бандиты, думают, разбираются, сейчас стрельба начнется.

Я целюсь ему в ухо – он даже голову в плечи втянул – и говорю зло: «Как приедешь в город, купи себе книжку о хороших манерах и правила дорожного движения! Прочтешь – я тебя сам найду. А теперь газуй с места, чтоб покрышки визжали! Ну! Пошел!»

И действительно, бодро газанул – только гравий из-под колес. Я ручку вытащил – номер на руке записал, на всякий случай.

К жене вернулся – с ней истерика: «Они тебя застрелить могли! У тебя газовый, а у них наверняка настоящие!» Сел за руль – руки подрагивают. И никак не могу вспомнить, как первая скорость включается. Вспомнил, поехали.

И пока до дому вез, все рыдала и оглядывалась. А чего рыдать? Если нас хотят в скотов превратить – надо сопротивляться, а не триллерами торговать. И кого в своей стране бояться? Придурков, которых всех в один день в асфальт закатать можно, если всем миром навалиться… А мы все тридцать седьмому году удивляемся – как это люди могли допустить такое, почему не сопротивлялись…

– Ну и что бандиты? Не нашли тебя?

– А мы перед этим по лесной дорожке ехали – номер низко висит, весь в траве и глине – там и не разглядишь ничего. А вскоре мы ее и продали. – Медведев молча управился с остывшими креветками.

– А что потом?

– Потом вдруг обнаружил, что телевизор вновь у меня в комнате стоит, и я собираюсь в Ельцина плюнуть – он что-то про Чечню врал… Такая злость взяла, что ночами не спал. Кругом ложь, беспредел, враки! Все шкалы сбиты! Либо покупай автомат и становись народным мстителем, либо из страны уезжай, чтобы не видеть всего этого. Месяц меня ломало – и роман не идет, в душе трещина, и без дела не могу. Нет, думаю, стоп! Я еще не пенсионер в теплых ботах. Перебрался в город. А деньги и связи уже были, стал единомышленников искать. С кем я только не встречался! И с церковниками, и с политиками, и с депутатами, и с городской властью. Даже в Москву в Госдуму к знакомому ездил. Это вообще мрак. Короче, пришел к выводу, что власть мне не изменить, буду, что могу, сам делать.

Присмотрел брошенный флигелек в своем районе – пошел в администрацию, поговорил обстоятельно: дайте, говорю, в аренду лет на десять под некоммерческое издательство и культурный центр. А подвал я району верну – пусть там пацаны спортзал оборудуют: в пинг-понг играют, ринг поставят, борцовский ковер… Вентиляция у меня была устроена хорошая. – Медведев говорил неторопливо, обстоятельно, и Оксана нетерпеливо кивала, ожидая продолжения. – А у жены дела все хуже шли: две машины книг по липовым накладным вывезли, магазины плохо платить стали – криминал в книжный бизнес хлынул…

Ладно, говорят мне в исполкоме, составь программу, приложи ходатайство от авторитетных людей – выставим твою заявку на городскую комиссию. Претенденты на флигель есть, но мы тебя поддержим. Но ремонту там – мама не горюй. А я уже слазил, все посмотрел – понравился мне флигелек. Там и офис сделать можно, и зал для мероприятий, и библиотеку для детей, чтобы писатели перед ними выступали, и бильярдную на чердаке, и гостевую комнату, и книжный складик в каретнике… А девиз у меня уже сложился: «Культурная экспансия на утраченные территории!» Я с этим флагом по кабинетам и ходил. Не позволим, дескать, заменить нашего доброго Зайчика ихним Микки Маусом. И еще один: есть вещи поважнее, чем деньги! В шутку, конечно, но частенько употреблял. Я не хотел, чтобы идеалом моих детей и внуков стала огромная розовая задница. – Медведев широко развел руками, изображая то, что имел в виду. – Я не хотел, чтобы моих детей оскотинивали, навязывали чужой образ жизни. Это меня, старика, как говорится, голой бабой и «мерседесом» не купишь, а молодежь? Они уже и русских песен не знают, и книг не читают, одни припевочки под чай «Липтон» помнят…

Он допил остатки вина и повертел бокал в руках. На набережной вспыхнул свет, на асфальте появились желтые отблески.

– Короче, дали мне помещение, и давай я самосвалами мусор вывозить. Двухэтажный флигелек на Васильевском, во дворе. С утра надеваю спецовку и – на работу. Двоих халтурщиков нанял, самосвал. Потом бревна привез, стропила переложили, половые лаги, узенькую сухую вагоночку с комбината привез, сам потолок в мансарде обшил, сделал световой люк в крыше. Бывало, и ночевал там. Подарил книги детским библиотекам – район с ремонтом помог, дал штукатуров. Сейчас выпускаю книги для души, устраиваю вечера, диспуты, литературные конкурсы, трясу спонсоров, работаю со школьниками…

– А в каком году это было? – спросила Оксана

– В августе девяносто шестого. – Медведев повернулся к ней.

– И мы приехали в Чехию в августе девяносто шестого! – Она радостно хлопнула его по руке и помолчала. – Надо же… В одно время начали новую жизнь! Ты в Питере, я в Чехии… И случайно повстречались на Родосе.

– И в один день улетаем. – Медведев проводил взглядом официанта – тот тащил с пляжа гладкое, как обсосанный леденец, полено для камина. – А могу я задать прямой вопрос героине своего будущего произведения? И получить на него честный ответ?

– Задавай. Я никогда не вру. Подоврать могу – если для дела надо. Задавай.

– Что у тебя сейчас с мужем? Вы расстались? Или временно разъехались? Он в Праге, ты там…

Оксана постучала пальцем по сигарете, сбивая пепел. Кивнула:

– Расстались. – Она помолчала. – Тут такая история. Мы же перед отъездом все продали. Купить дом за тридцать тысяч долларов – нам хватило. А отец мне еще квартиру оставил – я ее тоже продала.

– А отец жив?

– Умер. Точнее, его не стало. Застрелился… Потом как-нибудь расскажу. – Оксана беспокойно поправила прическу. – Ну вот, деньги в принципе были, но на дело – за Виталика в академии надо платить, за дочку надо платить – там все образование платное. А муж ко мне пристал – дай эти деньги, я буду в Белоруссию машины гонять, мне это нравится. Знаю эти погонки… Мужики с одной машиной месяца три возятся – не продать. Живут в Белоруссии и каждый день на рынок, как на работу, ездят. Продадут – месяц обмывают. Тут ни мужа, ни денег не увидишь. Я ему не дала. – Она потупила глаза и стала похожа на Барби, которой надо признаться маме, что это она съела варенье. Произнесла тихо: – Он со мной спать перестал. А потом в общежитие в Прагу переехал…

– Н-да… – Медведев пошевелился в кресле и сел поудобнее. – Не купил мне батька новую шапку, назло ему отморожу себе уши… – Он осторожно взглянул на нее. – Жалеешь?..

– Муж как кольцо на пальце, – сказала она, щурясь на золотой треугольный перстень. – Вот оно! – Да, оно дорогое, оно мне нравится, а потеряла… и выяснилось, что ничего страшного в жизни не произошло. Ушел и ушел… Я к нему несколько раз ездила, пыталась встряхнуть, поставить на ноги, думала, вернется… А ему хоть бы хны – завел себе чешку-буфетчицу и живет с ней, на еду и выпивку хватает, больше ничего не надо…

– Хочешь еще чего-нибудь? – не сразу спросил он. – Вина, чаю, кофе?

– Нет, спасибо. – Она неожиданно отстранилась и невинно посмотрела на Медведева. – Можно я тебе тоже вопрос задам?

– Задавай.

– Ты часто влюбляешься? Только честно.

– Я вообще никогда не влюбляюсь, – пожал плечами Медведев. – С тех пор, как женат.

– Что же, и налево не ходишь? – она подняла брови.

– Не хожу.

– Жену любишь?

– Люблю, – спокойно признался Медведев и, подозвав официанта, попросил счет.

– Я почему-то так сразу и подумала… – Оксана достала портмоне. – И в книжке это заметно.

– Разве это плохо? – Он отодвинул ее портмоне. – Убери. Я по раздельности платить не научился и едва ли научусь…

Он заглянул в счет и отсчитал деньги. Подошел официант и поставил перед Оксаной карликовую бутылочку красного вина: «Презент!.. Заходите еще!» Он был полон любезности и внимания.

Они вышли на желтую от огней набережную и двинулись к отелю.

– У тебя какие планы на завтра? – Медведев думал о том, что завтра ему бы не худо посидеть за письменным столом, да и сегодня ночью тоже.

– Никаких. Сейчас приду, буду книжку твою читать. Утром высплюсь – пойду на пляж. А книга мне нравится. Сначала вчитаться никак не могла, а сейчас вчиталась. Действительно, житейские истории. Ты в ней, как в жизни… Я правда в основном те места читаю, где про жену написано. – Она остановилась и подкрасила губы. – Я бы тебе сорок пять не дала. Нет, честно. Лет сорок. Ты, кстати, выглядишь классно… Не пьешь, не гуляешь – и вид соответствующий. Или все-таки погуливаешь? – Она зашла чуть вперед и с улыбкой заглянула ему в лицо. – А?..

– Нет, – помотал головой Медведев. – Не ходок.

– Хоть одной женщине повезло. – Она убрала в сумочку помаду и зеркальце. – Вообще, приятно, когда мужчина о своей жене плохо не говорит. А то некоторые распустят нюни – она такая, она сякая. А вот ты – луч света в темном царстве, люблю. Любишь? Разводись и женись! А уже потом то, о чем мечтаешь. Мне не двадцать лет, чтобы на мне эксперименты проводили.

– Какие эксперименты? – на всякий случай переспросил он.

– Ну какие у мужиков эксперименты – в постель затащить. Победил и пошел героем. К своей жене. Разве не так?

Медведев молча пожал плечами: у кого как…

– У мужиков одни эксперименты, – убежденно повторила Оксана; они остановились, провожая глазами уходящий в сторону турецкого берега паром, и Медведев подумал: «Она во мне разочаровалась, ей нужен кавалер…»

– Вот мой муженек… Скажи, ты бы при такой жене, как я, гулять стал?

– Может, ему хотелось что-нибудь попроще? – ушел от ответа Медведев. – Ты для него слишком энергичная…

Они спустились к морю и пошли по хрустящей гальке.

– Вот именно! Я энергичная – у меня в доме всегда порядок, но я и требовательная. Мужик должен быть мужиком, а не на диване с утра до вечера лежать. Он должен вперед идти, а не катиться под гору…

– Найдешь еще, – рассудительно сказал Медведев. – Ты женщина красивая, умная, интересная… – Он далеко запустил камушек в темное море и услышал, как там взбулькнуло.

– Где? В Чехии? Там не мужики, а тюфяки одни… Холеные, пузатые, благополучные тюфяки… – Оксана рассмеялась и придержалась за согнутую руку Медведева, словно боялась упасть. – Честное слово, тюфяки!..

– Ну, не тебе жаловаться, – с дружеской интонацией сказал Медведев. – Ты только бровью поведешь, и все мужики у твоих ног. Ты же это знаешь…

– Если бы так, – сказала в темноту Оксана. – Господи, когда я брошу курить…

Они подошли к отелю и остановились под ярко освещенным козырьком. За просторными окнами ресторана двигались официанты в малиновых пиджаках, за столиками сидели редкие посетители, зеленели вазы с салатами, сверкали люстры.

И опять стеклянные двери услужливо разъехались перед ней и подождали чуток – не двинется ли вслед провожатый.

«Пока!» – сказал Медведев.

«Звони!» – прикрыла глаза Оксана.

Двери съехались, и он пошел по набережной, не оборачиваясь и думая о том, что увидел героиню ближе, но не яснее, – так сбившаяся фокусировка бинокля приближает предмет, но и делает его расплывчатым. Не хватало какой-то малости, тонкости, единого штришка, чтобы понять, что она делает на острове. Ну не ночная же она бабочка, прилетевшая на заработки? Не хитрая красавица, мечтающая раскрутить его на курортный роман с подарками и ресторанами?

На бетонной спине мола темнели фигуры рыбаков, рдели огоньки сигарет. Медведева потянуло к молчаливой мужской компании, он замедлил шаг, взошел на мол…

Само слово «любовница», имеющее в своем корне благородное существительное «любовь», ассоциировалось у Медведева с какой-то грязью, гнусью, враньем и бедой в доме. Тайные разговоры по телефону, ключи от чужой квартиры с нечистым бельем, недолгие объятия, отведенные глаза, подарки, нахальные ночные таксисты, битье посуды… Надо врать, прятать глаза, чувствовать себя предателем… Разве не стремится человек всю жизнь к тому, чтобы заниматься, чем хочется, к чему лежит душа, говорить то, что думаешь, и не врать? А спид? Хорошенький может быть подарок семье… «Наши бабушка с дедушкой умерли от спида…» Лучше не придумаешь. Ради чего?

В середине перестройки, когда часть его поколения бросилась в бизнес и многие преуспели в добывании денег, пошла мода на любовниц. Длинноногие, холеные, немногословные, пахнущие диковинной косметикой девушки сопровождали бизнесменов, и казалось, их штампуют на конвейере, как и угрюмых мальчиков с бычьими шеями в расстегнутых пиджаках. Девушки шуршали колготками, грациозно подавали кофе, любезно разговаривали по телефону, получали приличные деньги, и вчерашние инженеры, научные работники и комсомольские вожаки, неожиданно располневшие и омордатевшие, возили их с собой, как протокольное приложение, выставляли напоказ, как выставочный образец. «Это Вика, моя сотрудница». – «Это Жанна, мой личный секретарь». «Личный» звучало так, что не оставалось сомнений – если шеф перепьется и не сможет встать с горшка, Жанна подотрет его и натянет брюки. Они вовремя раскрывали папочку с документами, подавали авторучку, стучали каблучками, вежливо улыбались, приносили шефу пепельницу, пригубливали бокал с шампанским после переговоров, оставляя на нем следы помады, и успевали поддерживать уют в снятых для них квартирах. Держать при себе девушку сопровождения считалось не менее важным, чем иметь хороший автомобиль, достойный гардероб, престижный офис и крутую «крышу». Нет, увольте. Не лежала у Медведева душа к подпольным фронтовым подругам, он много лет держал в секретарях Наталию – сдержанную, собранную, без точеной фигурки, но с понятным домашним выражением лица, которой можно было доверить и деньги, и офис, и непростой разговор с похмельным сантехником.

Он не верил в легких, доступных женщин, не верил, что есть такие, с которыми он вдруг станет счастливее, чем с Настей. Кто сможет терпеть его характер, его угрюмость, раздражительность, когда он впадает в творческий запой или запой обыкновенный – плановый, летний, когда он открывает на даче ворота настежь, ходит босиком по газону, жарит шашлыки, принимает гостей, пьет с теми, с кем не мог выпить зимой, замотанный делами и загородившийся шлагбаумом собственного обещания – пить раз в год. И удивительно – Настя, похоже, любила эти летние плановые «дни открытых ворот».

…День на пятнадцатый или двадцатый пить вдруг надоедало, стрелять из пневматического ружья по тазу казалось глупым, компании утомляли, начинал раздражать мусор и пробки, проросшие в траве газона, – откуда их столько? Медведев брал грабли, ставил сыну задачи, заводил газонокосилку, Настя считала убытки – они всегда у нее получались фантастическими, закрывал ворота, топил баню, кряхтел, сидел в саду, потягивая «боржоми», и удивлялся мохнатой желтизне языка – откуда она взялась, если пили чистые виноградные вина? Ну, может быть, пару раз коньяк. Коньяк, наверное, некачественный в ларьке подсунули

И если даже допустить, что он влюбится в молодую стройную девушку, которых сейчас оказалось неожиданно много – спортивных, веселых, умеющих себя держать и слушать, с ровной матовой кожей, блестящими волосами – о чем ему с ними говорить? Он может рассказать им нечто интересное, хотя бы из своей жизни, но что услышит в ответ? Как они ходят на аэробику, занимаются английским, и с кем были на дискотеке в последний раз, и какие группы сейчас в моде? Да они наверняка «Записки Пиквикского клуба» не читали, и процитируй он что-нибудь, примут его за полудурка. Это поколение Мопассана мимо себя пропустило, о Стендале не слышало. Может, и Пушкина не читали… Он никогда не чувствовал себя обделенным, не тосковал по чужой женской ласке, не искал той, которая бы поняла его всего до конца, снабдила вдохновением… Может, поэтому и написал так мало? Да и что его понимать, он прост, как палка: работа, дом, снова работа, дача, семья, собака… С Настей они тоже почти не говорили о Диккенсе, Мопассане, Пушкине – все больше о делах семейных, о работе, о том, что показывают в телевизоре. Но он знал, что Настя чувствует и воспринимает в жизни многое именно так, как воспринимает и чувствует он. За восемнадцать лет совместной жизни, как у всякого мужчины, бывало такое, о чем и вспоминать иной раз не хотелось, – Медведев называл это пьяной цыганщиной, но никогда не было любовницы.

…Медведев вернулся в Центр, сварил себе кофе и отнес в номер. Разложил в безупречном порядке бумаги, книги и приготовился работать.

В дверь осторожно постучали. «Войдите!» – крикнул через плечо Медведев и услышал невнятный голос Лайлы. Она была в цветастых лосинах, искрящейся кофточке, мягких домашних тапочках и не решалась переступить порог приоткрытой двери. Медведев поднялся из-за стола и сделал приглашающий жест рукой – входите! Лайла, смущенно улыбаясь, вошла и, держась для наглядности за голову, объяснила, что ее посетила сильная головная боль, а таблеток у нее нет. Не мог бы Сергей дать ей анальгетик, если у него есть?.. О’кей, о’кей, сказал Медведев, конечно, он даст. Он протянул ей упаковку анальгина и цитрамона, Лайла выбрала анальгин и, смущенно улыбаясь, стала объяснять, что сегодня много ездила на велосипеде, было жарко, она устала, потом ходила в сауну при финском консульстве, и вот – разболелась голова. Медведев узнал, что финский консул – ее друг, они оба любят велосипедный спорт и уже объехали пол-острова.

«Зачем на острове финский консул?» – поинтересовался Медведев. Лайла, отняв ладошку от головы, сказала, что летом на Родос прилетают на отдых около десяти тысяч финнов и финок. Им нужна помощь. Какая? Летом на остров съезжаются проститутки из разных стран, они обирают доверчивых финских мужчин до нитки. Некоторых мужчин подпаивают, они теряют деньги и документы. Им надо помочь вернуться домой… Страдают и женщины – они по простодушию знакомятся с мужчинами, возникают проблемы… Им всем надо помочь добраться до родины.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10