Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Деление на ноль (сборник)

ModernLib.Net / Публицистика / Дмитрий Горчев / Деление на ноль (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Дмитрий Горчев
Жанр: Публицистика

 

 


Уселся он в своём купе, достал из портфеля бумажку, карандаш и начал писать какую-то очередную свою гадость. И так бы он никогда её не дописал, но, когда после Твери отключили воздух, проводник вагона, в котором ехал писатель Сорокин, допустил халатность: он надумал покурить травы, для чего ещё на остановке в Твери открыл окно, подперев его шахматной доской для вытяжки.

Проводника, конечно же, сразу вызвали в штабной вагон и зарубили там пожарным топором, но ничего не поделаешь: времени на то, чтобы душить вагон с писателем Сорокиным уже не оставалось, поэтому вагон потихоньку перецепили на станции Москва-сортировочная к другому поезду. Так что писатель Сорокин вышел на Ленинградском вокзале и пошёл домой, или к блядям, или неизвестно, куда он там обычно ходит – ничего даже не заметил.

Почему-то вообще в этой жизни разным негодяям всегда везёт гораздо больше, чем приличным людям.

Гриб

В середине Москвы, там где все думают, что Кремль, стоит огромный Гриб.

Этот Гриб испускает из себя такие галлюциногены, что всем кажется, будто бы вокруг сияют золотые купола, гум-цум, чистые пруды и большой театр.

На самом же деле, в Москве стоит всего пять-шесть покосившихся избушек, в которых живёт начальство, остальные же москвичи живут в землянках, это которые зажиточные, а так в основном под кустиком или в ямке. Но сами москвичи про это совершенно не догадываются. Например, живёт человек в овраге под ивовым кустом, а Гриб ему внушил, будто бы это пятикомнатная квартира на новом арбате. И человек от этого становится такой довольный, что хуй ещё станет с вами разговаривать.

Только иногда ночью, если подует сильный ветер, и галлюциногены уносит в сторону домодедова, москвичам снится, что на груди у них сидит крыса и лижет им губы. Так вот, как раз эта крыса и есть самая настоящая, а всё остальное – Наёбка.

Если умный человек приедет в Москву в противогазе, он сразу заметит, что никаких трёх вокзалов там нет, а есть одно только жолтое одноэтажное здание, даже без буфета. Перед зданием пасётся корова, а мимо коровы проезжает в трёхколесном мотоцикле урал-с-коляской мэр-лужков в засаленой кепке и везёт домой спижженый в соседнем колхозе стожок сена, небольшой, но плотно утрамбованный.

Только даже самый умный человек вряд ли успеет все это увидеть, потому что его сразу же арестует милиция, отведёт его в дурдом, и там его накачают такими лекарствами, что он уже без всякого Гриба будет видеть одни золотые купола. С этим в Москве строго.

Большинство жителей в Москве ненастоящие, они даже не умеют разговаривать – это хорошо знает любой приезжий. Да и сами москвичи между собой никогда не разговаривают: настоящие брезгуют ненастоящими, и наоборот.

Впрочем, для справедливости нужно сказать, что в Москве не всё галлюцинация, а то это давно бы заметили из космоса.

Есть кое-что почти настоящее: я, например, однажды сидел в каком-то парке и любовался на петра-первого работы скульптора церетели на фоне храма Христа Спасителя. Тут вдруг подул ветер, и пётр-первый вместе с корабликом ёбнулся прямо на храм. Тогда из-за горизонта вышел колышущийся мужик в полнеба, с гаечным ключом и монтировкой, всё быстренько поставил на место, нахлобучил на петра-первого треуголку, которая закатилась было в москва-реку, поправил какие-то увеличительные линзы и снова ушёл за горизонт – вероятно, чинить петропавловскую крепость, которая вообще по два раза на дню валится в неву.

И снова надулись на кораблике петра-первого паруса в одну сторону, а флаг – в другую, ухватился царь-пётр за игрушечный штурвальчик, ощерил кривые свои зубищи, и стало даже ещё пиздатее, чем раньше, если только это вообще может быть.

Юбилей

В Москве выпал снег и лежит теперь на пальмах, совсем как в кинофильме Сергея Соловьёва асса, только лучше.

Вчера праздновали день города: Москве исполнилось пятнадцать тысяч лет. По этому поводу на улицах была тишина и даже машинам запретили ездить.

В остальные же дни все москвичи пляшут на улицах, поют; фейерверки, шутихи, канонады, голые женщины в перьях разносят бесплатно водку. Спать совершенно невозможно, совершенно.

В Чертаново был оползень: снесло восемь шестнадцатиэтажных домов вместе со всеми жителями, но никто пока их не хватился. Потом, может быть, когда-нибудь заметят.

Рассказывают ещё, будто бы во время юбилея по Сухаревке водили Лужкова: он показывал, как бабы бельё стирают и как крестьяне горох молотят, и ещё много разных штук: например, выкуривал одним духом папиросу беломор.

Но про беломор – это врут, наверное.

Сотовый Робот

Когда москвич идет по улице с сотовым своим телефоном, который выдали ему при рождении и положат ему в гроб после смерти, он обязательно говорит в свой телефон: «Я иду».

Если он садится на скамейку, он обязательно скажет: «Я сел на скамейку».

Потом скажет: «Вот я встал и пошёл».

Понятно, конечно, что никакой живой или мёртвый человек такие сообщения слушать бы не стал, поэтому на обратном конце телефона сидит Робот, Которому Всё Интересно. Этот робот, например, от сообщения «я иду» страшно волнуется, кричит: «Да ну нахуй!!! Да не может этого блять быть!!! А куда идёшь? А откуда? А когда придёшь? Ну? Ну?!!! Да это же просто охуеть можно!!!»

Особенность этого робота заключается в том, что ему на самом деле страшно интересно. Потому что это у него такая одна-единственная Функция. Если ему вдруг станет неинтересно, то его просто-напросто выключат, и пиздец.

Чучело

В самой середине Москвы лежит Дохлое Чучело. Однажды в тридцать пятом году оно вдруг село и сказало: «Блять! Я блять думаете об этом суки мечтало блять!» Тогда пришёл Сталин и застрелил Чучело из пистолета в Хуй. Потому что в этом мире если у кого нет под рукой где-нибудь Хуя, то такого человека все толкают в метро и, когда он разговаривает, все зевают и чешут Жопу, и ещё выплёвывают ему окурок на штанину.

И Чучело с тех пор совсем сдохло.

А не нужно было Счастья всем желать, самое умное нашлось. Ещё оно разбило Голубую Чашку и не созналось. Вот и лежит теперь с лапками скрюченными, и хуй ему, а не Царствие Небесное. И когда нас всех позовут на Страшный Суд, оно так навсегда и останется там валяться, только солдаты все разбегутся, и электричество погаснет, и протухнет Чучело, и будет вонять.


Потом, когда из мавзолея выходить, там ещё много разных людей замуровано: и Жданов, которого специально для этого привезли из Ленинграда, и Суслов, и Леонид Ильич Брежнев, и Гагарин, и тихий лётчик Серёгин – любитель домашнего консервирования и поебаться, неизвестно как угодивший в нахуй ему не нужную Вечность.

Плохо там, плохо. Страшное Чорное место, прости их всех, Господи.

И почему тогда уж они не положили в мавзолей Гитлера? А потому что они его убили, и детей его убили, и жену его, и от Гитлера остались только Зубы, и они смеялись над этими Зубами, а потом решили, что раз нет больше на них Гитлера, им теперь можно всё, например, усесться без спросу за чужой стол и жрать котлету с картофельным блядь пюре, ежесекундно утирая рукавом сопли, и читать при этом вслух курс валют.

Семь казней на вас и французское на вас нашествие. Такое, чтобы вышел человек из ленинградского вокзала, а там французы кушают Падшую Лошадь, чавкают и вытирают жирные руки об штаны.

Город Пушкин

В городе Пушкин по радио передают только оперу евгений онегин, а по телевизору показывают только фильмы станционный смотритель и капитанская дочка. В последних известиях рассказывают про то, что Пушкин делал в это время в тысяча восемьсот двадцать первом году, потом в двадцать втором, и так далее.

Один мальчик из города Пушкин однажды тайком спаял детекторный приёмник и четыре часа подряд слушал передачи из других городов. За четыре часа они не сказали про Пушкина ни одного слова. У мальчика от этого пошла из носа кровь, а ночью к нему приходил Пушкин и стучал на него палкой, и от этого мальчик стал Дебил. Он теперь ходит под себя и занимается онанизмом. Из-за этого у него на ладошках выросли Волосы.

После этого случая все приёмники в городе запретили и оставили только кухонные радиоточки.

Все детсады, и магазины, и кафе в городе называются или золотой петушок, или царь-гвидон, или просто пушкин. Назвать какое-нибудь кафе, например, «Мцыри» – это всё равно, что посередине Петербурга построить кафе «Спартак»: и двух минут не простоит – сразу же загорится и обрушится.


По всему периметру город обнесён частоколом из статуй Пушкина в Цылиндре, только в одном месте есть ворота с КПП. На этом КПП всем приезжим мужчинам выдают гостевые бакенбарды, потому что ходить по городу Пушкин без бакенбардов считается непристойно – с голой жопой и то приличней. Гостевые бакенбарды все неестественных цветов: голубые, оранжевые, зелёные. К человеку в таких бакенбардах на улице обязательно подойдёт милиционер и потребует рассказать пятую главу евгения онегина. Если приезжий рассказал всё правильно, ему выдают специальный значок с профилем Пушкина, и больше его милиция не трогает. Если же приезжий спотыкается даже на буря-мглою, милиционер ведёт его в отделение. Там ему крепко приклеивают к голове белый парик и выгоняют на улицу. С этой минуты он считается дантесом, и если даже ему удастся вырваться от пушкинистов и приползти с выбитыми зубами и почти уже совсем без ног назад в отделение, чтобы проситься в камеру, милиция всё равно его не пустит – притворится, будто у неё переучёт. А сама будет смотреть в глазок, как пушкинисты добивают дантеса арматурой.


Работать в городе Пушкин считается неприлично, там все сочиняют стихи. Стихи можно сочинять только такие, которые не отличаются от стихов Пушкина. Если хоть одна запятая в стихотворении отличается, такого поэта сразу запрещают. После третьего запрещения поэта обривают наголо, одевают в Жолтую Кофту, приклеивают к губе папироску и ставят на Главной Площади. И все жители города должны дать такому поэту Щелчка. Если поэт после этого останется в своём уме, его ведут на Чорную Речку, которая везде вокруг города, дают ему в руку пистолет и говорят: «А теперь стреляйся, сука! Сам!». И уходят.

Поэт, если не застрелится, живёт на Чорной Речке, пока у него не отрастут бакенбарды, но и потом ему даже нищий на автостанции копеечку не подаст.

Как-то один такой поэт объелся на болоте ядовитых лягушек, и к нему будто бы вышел сам Пушкин и продиктовал Секретную Двенадцатую Главу, но поэт ни одного слова не запомнил и наутро повесился.

Единственным правильным изданием Пушкина в городе считается шеститомник тысяча девятьсот семьдесят первого года из библиотеки журнала огонёк, голубенький. Остальные все издания они сжигают, если увидят.

Однажды в город приезжал профессор с острова Москва и рассказывал, что Пушкин в некоторых стихотворениях ругался Матом. Пушкинисты ничего ему на это не возразили, только прищурились. А с профессором ночью потом такое случилось, что даже милицию наутро тошнило два часа.


По мнению жителей, город Пушкин – это остров посреди Чорной Речки, которая вытекает из самой середины города Петербурга и покрывает весь мир. Из Чорной Речки на берег города Пушкин лезут Скользкие Гады и дантесы. Ещё в ней живёт Чудовище Бенкендорф. Однако Чудовище Бенкендорф не может надолго вылезать из воды, потому что у него кожа быстро сохнет и трескается. Хотя рассказывают, будто однажды в дождливый день Чудовище Бенкендорф пробралось в городской сад и подкопало носом Дуб Зелёный. От этого Дуб Зелёный засох и будет стоять Мёртвый, пока не придёт Настоящий Пушкин.


Настоящий Пушкин, по легенде, однажды въедет на коне ранним утром в городские ворота в Чорной Крылатке и Чорном Цылиндре, и никто его не узнает. Сойдёт он с коня и войдёт в городской Сад, и Дуб Зелёный зацветёт дивными цветами.

После этого воздвигнет Настоящий Пушкин на главной площади Белый Трон; и в четырёх углах этого Трона сядут Кюхельбеккер и Пущин, Арина Родионовна и Наталья Николаевна. А у подножия трона встанут двадцать четыре самых лучших пушкиниста с бумагой и перьями.

И будет Пушкин диктовать им днём и ночью новый свой шеститомник про то, что было, есть и будет на Земле. И тогда пересохнет навсегда Чорная Речка, и повезут по открывшимся дорогам гонцы новый шеститомник во все страны.

Вот тогда и наступит такой Рай и Красота, каких ни один Живой никогда не видел и не увидит.

Посёлок Переделкино

В писательском посёлке Переделкино живут два вида людей: Писатели и Бандиты.

Писатели Бандитами брезгуют, не здороваются даже, а Бандиты Писателей наоборот уважают, потому что в детстве папа-алкаш порол их ремнём за то, что они не прочитали сын полка и тимур и его команда.


Бандиты построили Писателям ровную дорогу и зажгли вдоль неё фонарики, чтобы Писатели не сломали себе ножки, когда идут ночью за водкой в магазин, который тоже выстроили Бандиты специально для Писателей, потому что сами Бандиты пьют только грейпфрутовый сок – они же всегда на работе.

Но Писатели не только не сказали Бандитам за это спасибо, но вообще теперь морду от них воротят и морщатся, потому что все Писатели, которые пили водку, давно умерли, и остались только такие Писатели, которые пьют один кисель, да и то без сахара. И дорога им совершенно не нужна, потому что все автомобили волга, которые им выдало Советское Правительство, давно уже заржавели. И поэтому Писатели обычно бредут с палочкой от платформы Переделкино как раз мимо зелёного уютного кладбища, думают о приятном, а тут мимо шмыгают в своих автомобилях Бандиты по своим бандитским надобностям, мешают.


Когда Бандитам нужно устроить в посёлке Переделкино разборку, им же нельзя без этого, они тогда разговаривают Шопотом и приносят с собой пистолеты с глушителем. Потому что однажды, когда они убивали друг друга без глушителя, к ним вышла вдова одного поэта, почти что неглиже, с голой шеей и в таких страшных роговых очках, какие мог бы носить один только Мёртвый Лев Кассиль, и накричала на Бандитов за то, что они пугают соловьёв, про которых её муж написал стихотворение в своём посмертном собрании сочинений.

Бандиты повесили свои бритые головы, зашмыгали носами и сказали, что больше не будут, Честное Бандитское Слово.


После полуночи из Чорного Пруда, в котором не отражается даже луна, вылезают Писатели, умершие от водки. Они собираются вокруг сияющего магазина и смотрят внутрь, облизываются. Ещё они стонут: сначала тихо, а потом всё громче и громче, пока у продавщицы не встанут дыбом волосы. Тогда она выносит на крыльцо бутылку самой дешёвой водки и разбивает её об асфальт. Мёртвые писатели тут же набрасываются на эту Мёртвую водку, каждому достаётся грамм по семь, не больше, но им много и не надо.

Через пять минут они уже лыка не вяжут, и каждый рассказывает, как видел сталина или брежнева или фурцеву – это кому как повезло, только никто друг друга не слушает, поэтому получается один галдёж. Ещё через десять минут Мёртвые Писатели начинают клевать носами и шатаясь идут назад к Пруду, валятся в него с откоса прямо в ботинках и храпят до следующей полуночи.

Многие из них уже даже не помнят, где их могилка на переделкинском кладбище.


Часа в три ночи часто можно видеть, как на дорогу выходит Дедушка Корней в окружении стайки Мёртвых детей. Мёртвые дети тихие и послушные, не шалят. Дедушка Корней рассказывает им мойдодыра, некоторые дети плачут. Тут просвистит из-за поворота чорный бандитский порш, и рассыплются Дедушка Корней и дети на миллион мерцающих светляков, а назавтра опять выйдут на дорогу – такая у них судьба.


Уже ближе к рассвету, ежесекундно озираясь, дорогу переходит угрюмый огородник Пастернак с мешком Мёртвой картошки, уходит в чащу, всегда в сторону Очаково, и никогда не возвращается.


Пропиздит что-то спросонья соловей, но такую уже околесицу, что самому станет совестно, и замолкнет тут же.

Завоет было собака, да на всех тут не навоешься. Проскрипит в третьем этаже литературный критик, предвкушая во сне утреннюю рисовую кашу с подтаявшим кусочком масла.

И снова наступает тишина в писательском посёлке Переделкино.

Мерзость

Мерзость

Мерзость появляется постепенно.

Вот раздается звонок в дверь. Мы, сопя, кряхтя и кашляя, медленно-медленно натягиваем штаны и, шаркая рваными тапками, бредём открывать. Открываем, а там никого нет. Но воняет страшно. Хотя, может быть, это подростки опять в лифте насрали.

Потом звонит телефон. Алло! кричим мы, алло! А в трубке кто-то чавкает и сморкается.

Тут мы чувствуем, что за окошком как-то нехорошо. Выглядываем – а там глаз литров на пять. Качается в воздухе и слёзы льёт по судьбе своей одноглазой. Тыкаем мы в него палочкой, а он хлюп – и сдувается. И висит на палочке, как пенка от какао. Гадость ужасная.

После этого мы собираемся погладить штаны. А в розетке кто-то сопит и штепсель наружу выпихивает. Получается, что там кто-то живёт и на нашем электричестве морду себе наедает. А счётчик, между прочим, крутится.

И вообще, чувствуется, что в доме завелась какая-то мерзость: вот приходим мы с работы – и наступаем носком в целую лужу соплей. Потом ещё замечаем, что окурки в пепельнице кто-то жевал.

Очень нам всё это не нравится.


А однажды заходим мы на кухню, а мерзость тут как тут – уже в мусорном ведре роется: чего бы вкусненького слопать. Но мы её пока подробно рассматривать не будем, потому что очень уж она противная.

Но в конце-то концов рассмотреть придётся, куда денешься.

Поначалу мерзость ещё новенькая, вся в свежих соплях, и деловитая, как таракан. Все её усы, щупальца, жвалы, буркалы, присоски и бородавки постоянно движутся сами по себе, как попало. И сама мерзость всё время копошится, зевает, сморкается, шебуршит, вздыхает и почёсывается, как Акакий Акакиевич за стаканом чаю, потом какую-нибудь дрянь хватает, лопает, при этом чавкает страшно, носом шмыгает, икает, на пол харкает, кривым ногтем из зуба что-то сгнившее достаёт, нюхает внимательно и съедает. И опять же – сопли, сопли до колен. И перхоть. Да ещё бородавка на носу, тьфу! Прямо всю кухню заблевать хочется. И глазки, все семнадцать штук, бегают – сразу видно, что опять окурков без спросу нажралась.

Тут смотрим: батюшки-светы! – а на ней уже детёныши копошатся, штук двадцать. Когда успела? От кого? Детеныши липкие, головастые, пучеглазые, полные колготки насраны, копошатся у мерзости на спине, сейчас свалятся и весь дом козюлями перемажут.

В духовке не горят, в морозильнике не мёрзнут и смотрят внимательно: кого бы сожрать.


Но мы ещё точно не знаем – а вдруг эта мерзость не очень вредная? А может, наоборот, полезная? Вдруг, если из неё ведро соплей нацедить и на потолок плеснуть, то вся побелка обвалится, которую туда пятьдесят лет каждый год намазывали? Мы же не пробовали. Или, например, настричь с неё бородавок, на спирту настоять и выпить стакан натощак с похмелья, тогда что получится? Страшно интересно.

Но тут мы заходим на кухню и видим, что бесстыжая мерзость уже влезла с ногами прямо в холодильник и там бутылкой нашего кефира хрустит. И ладно бы ей этот кефир на пользу пошёл, так ведь нет! Весь кефир по харе размазался, а мерзость дожёвывает пластмассовую бутылку, хотя этих бутылок полное мусорное ведро. А детишки кружком расселись и на родительницу пучатся: ума-разума набираются.

Тут мы понимаем, что если сейчас же эту мерзость не окоротим, завтра она уже сожрёт три последних маринованных огурца, которые мы бережём на какой-нибудь чёрный случай, например, если гости с водкой придут, и делаем вот что: берём швабру, возвращаемся на кухню и тычем мерзости прямо в кожаный мешок, который у неё с брюха свисает. А она как раз этот мешок перед собой разложила и не налюбуется.

Как она завизжит! Как об потолок шмякнется! И оттуда вниз, на мойку, на газплиту, на посуду – всё вдрызг, яишница недоеденная – в стену, детишек штук семь – в брызги, и харей своей вонючей прямо в нашу сметану протухшую – шмяк! И в ванну за нами ломится, ещё гаже, чем прежде. Хорошо, хоть щеколду пока открывать не научилась. А потом уходит обратно к себе на кухню и там нюни развешивает, аж соседи в дверь барабанят. С потолка у них течёт, видите ли. Нежные какие.

Может быть, зря мы мерзость шваброй-то. Вдруг ей этот мешок очень сильно нужен? Вдруг она из него икру мечет?

Ладно, нагребём мы по углам трухи побольше, пусть она хоть с ног до головы в ней изваляется, не жалко. И сосиску пусть сожрёт, которая ещё с Нового Года на блюдечке лежать осталась.


Но так нам до сих пор и не понятно – вредная эта мерзость или полезная.


Однако вскоре всё проясняется. Вот мы видим, как соседская старуха, тоже противная, даром, что без соплей, подкрадывается к нашей двери и суёт под неё квитанцию за междугородные переговоры. А мерзость её изнутри прямо за эту квитанцию сквозь щель всасывает и там за дверью хрупает. Видно, не наелась она сосиской. Старушка-то что – там еды на один зуб, и остаётся от неё один измусоленный тапочек. А квитанция, та ничего – лежит себе в прихожей. На сто тридцать два рублика сорок семь копеечек. Недёшевы нынче переговоры-то.

Старушку кому-нибудь может быть и жалко, но зато мы-то теперь точно знаем, что мерзость – вредная, и нужно её немедленно изводить, потому что как-то она не в меру обжилась: обложила всё вокруг яйцами, обклеила паутиной, гною по колено из себя надавила и забила всю канализацию. Да ещё настроила в углу каких-то пыльных поганок, а в них что-то совсем уже неприятно потрескивает.

Кроме того, недели через три старушкина племянница обязательно хватится, пришлёт милицию, а уж если милиция в доме заведётся, ту уж точно сроду не вытолкаешь.


А как её изводить, спрашивается? Ну ладно, берём мы швабру и начинаем потихоньку сгребать мерзость в сторону двери. А она хнычет, упирается. Пригрелась на всём готовеньком, детки у ней новые в поганках зреют. Просачивается мерзость обратно, за батарею присосками цепляется, попробуй отдери.

Тогда мы делаем так: берём мусорное ведро и начинаем загружать туда совком поганки. Мерзость нас за руки хватает, смотрит умоляюще, а мы хоть бы что – спускаемся вниз и вываливаем ведро прямо на помойку посреди двора. А мерзость, вон она, уже вниз по лестнице шлёпает, подползает к грибам, три раза их пересчитывает и слезами горючими поливает.

Вот так-то у нас! Нечего было раковину на кухне засорять! А то ишь, повадилась детишек своих обосраных под краном полоскать. Да ещё всю лестницу соплями изгваздала. Хуже подростков, честное слово.

В общем, мерзость мы извели и старушкиной племяннице глаза круглые показали – какая, мол, такая Анна Матвевна?


А мерзость тем временем двор осваивает. Те бомжи, которые уже совсем ничего не соображали, в неё в первый же день вляпались, да там и сгинули. А тех, которые ещё чуть-чуть в своём уме были, она наловчилась на бутылки ловить: выстроит посреди себя целый штабель ящиков, а в них бутылочки так на солнце и горят! Бомжи прямо целыми шеренгами идут. А как дойдут, так даже передраться как следует не успеют. Поминай как звали. Тишина, и пьяные нигде не валяются. Хорошо!

Местные жители не нарадуются: прямо в мерзость мусор вываливают, всякой тухлятиной подкармливают, за уборку платить не нужно.


А мерзость на бомжах да на тухлятине харю совсем уже невозможную наела: на полдвора расползлась, семнадцатое поколение на ней поспевает, а глубина соплей в иных местах уже доходит до трёх метров.


Однако, начинают за мерзостью замечать, что она уже совсем к другим старушкам пристрастилась – к полезным, которые на лавочках сидят и следят внимательно, чтобы всё в мире было правильно. Вот одна старушка пошла за молоком, другая за крупой – а возле мерзости родственники через два дня ботики с мехом находят и шапочку вязаную. Ну, ясное дело, звонят они в милицию.

Милиция приезжает, из жигулишек своих выскакивает, глазки поросячьи выпучивает и разводит дубинками в разные стороны: да что же вы тут такое расплодили? Это, говорит, нужно вызывать санэпидстанцию. И задом, задом – обратно к себе домой, на базар, блюсти среди петрушки устав караульной службы.

А санэпидстанция что? Та вообще еле ноги унесла – у неё мерзость семьдесят кило наиновейшего дусту сожрала и чем-то едким главному отравителю в рожу плюнула. Кое-как с него противогаз соскоблили.

В общем, махнули на мерзость рукой. Где совсем не пройти – досочек пробросили, кирпичей, тухлятину стали прямо из окон в мерзость вываливать, а старушек всех на ключ заперли, чтобы не очень по двору шлялись.


А однажды снится нам сон.

Как будто встали мы среди ночи водички из-под крана попить, в окошко выглядываем – мать честна! – а там счастье привалило, чистый голливуд: висит прямо посреди двора вертолёт, а оттуда местный терминатор ботинки кованые свесил и мерзость из огнемёта поливает. А сам сигаретку курит, типа не впервой ему. А вокруг оцепление, и главный полковник в камуфляже и чёрных очках рукава по локоть закатал. Ещё бы рожу ваксой намазал. Смех, да и только.

Мерзость сначала сидит смирно, но потом терминатор, видно, пару поганок всё же подпаливает. Вытаскивает тогда мерзость из себя щупальце потолще, аккуратно берёт вертолёт за хвост и слегка постукивает о соседнюю станцию метро. Терминатор с перепугу сразу же хлюпает прямо в середину мерзости с двадцати метров, а когда от керосина занимаются гранаты, весь этот голливуд отправляется по воздуху с горящими жопами прямо в сторону соседнего дурдома.

У нас тоже стёклышки вылетают, но ничего – не холодно, потому что станция метро горит довольно хорошо и даёт заметное тепло. Мы даже слегка начинаем переживать – как бы холодильник у нас не разморозился, а то из него такая дрянь польётся, какой ни одна мерзость из себя не выдавит.

Спускаемся мы вниз, а там дымище, мерзость хнычет, пузыри пускает. Кругом валяются пулемёты, гранатомёты и совсем уже какая-то неизвестная дрянь. Ну, в таком хорошем хозяйстве, как у нас, всякая мелочь сгодится. Собираем мы, чего унести можно, и домой возвращаемся.

А водички-то так и не попили! Заходим мы на кухню – а там тётка сидит. Откуда взялась, зачем? Ничего не понятно. Сиськи в разные стороны торчат, зубов штук пятьдесят, сейчас сверху вспрыгнет, выебет до смерти, а потом жрать ей накладывай, видали мы таких, спасибо. Такая уж дрянь иногда приснится.

Мы, пока тётке такие глупые мысли в голову не взбрели, срочно суём ей в каждую руку по гранатомёту. Тётка, как велит её женская природа, тут же дёргает гранатомёты за все выступающие части, и вот мы уже наблюдаем, как вослед бывшему нашему соседу, улетающему в окно со спущенными штанами, разматывается рулон розовой туалетной бумаги. Вот так-то. Холодильник наш ему, видишь ли, громко дребезжал!

Тётка от такой неожиданности немедленно разевает рот и напускает лужу. Можно подумать, что в первый раз увидела мужика с голой жопой, ага.

Но тут мы замечаем, что тётка начинает как-то неприятно ощупывать второй гранатомёт, после чего что-то происходит с фотографической нашей памятью. То есть видим мы, как тётка и какой-то полоумный шварценеггер волочат нас по пыльному двору, солнышко светит, у нас черепушка сверху наполовину снесённая, а у тётки в руках опять гранатомёт и полиэтиленовый пакет с какой-то серо-красной кашей – видимо, с нашими мозгами. А как мы все тут оказались – не помним, хоть режь. Какая-то неприятность вышла, должно быть. Опять, наверное, тётка чего-то начудила.

Вот приносят нас в районную больницу. Тётка, сразу на входе, пуляет две гранаты в регистратуру, чтобы тамошняя сука амбулаторную карту не спрашивала. А сбрендивший шварценеггер нас на себе волочит вприпрыжку, пузырики счастливые пускает, всё ему теперь куличики.

После этого оказываемся мы в неизвестном кабинете, где доктор в очёчках что-то знай себе бубнит про флюорографию, микрореакцию, первый кабинет… Ах ты сука! – удивляется тётка и всаживает гранату аккурат в середину кишечно-инфекционного отделения, наловчилась уже. Все утки вдрызг, дрисня фонтаном, зато доктор стоит весь в крапинку и уже на любое должностное преступление согласный.

Заводит он свою центрифугу и процеживает через неё всю дрянь из мешочка: что посерее – в одну кювету, а что посопливее – в другую. Правильно-неправильно – да хрена там в этой центрифуге разберёшь, она же крутится, как сумасшедшая, аж стекла дребезжат. Потом вываливает доктор всю серую кашу из кюветы нам в остатки черепушки и даже ложкой выскребает, так старается. Наконец нахлобучивает нам сверху оплешивевшую верхнюю половину и током как ебанет! У нас только зубы – клац! и язык синий уже по полу скачет. А доктор снова – десять тыщ вольт еблысь!

Вот тут-то у нас в башке что-то чавкает.

И встаём мы во весь свой средний рост. Медленно-медленно. Глазками своими выпученными во все стороны поворачиваем и в уме кулёк шестнадцатеричных интегралов лузгаем, чтобы время скоротать до установления ровно через три секунды нашей беспредельной власти над вселенной, видимой нам до тех самых краёв, на которых она сама под себя заворачивается.

– Угу, – говорим мы, потому что язык на полу в мусоре валяется, отпрыгался, – угу, и одним шмыгом носа всю восточную Европу в гармошку сморщиваем.

Но доктор-то, сволочь, пригнулся и снова как ебанёт!..

И вот сидим мы в стеклянном гробу, воняем горелой пластмассой, и сколько будет семью восемь вспомним, наверное, но только если очень крепко задумаемся. А пока мы думаем, доктор уже язык с полу подобрал, об штаны вытер и пришивает на место цыганской иглой. Язык воняет дриснёй, карболкой, у доктора руки невкусные, солёные – вспотел, видать, сильно, пока мы Европу морщили. И плачем мы, и размазываем по обгорелой харе грязные слёзы, потому что вселенная скукожилась в такую дрянь, которая сама под себя только ходить может. И жалко нам, а чего, спрашивается, жалко? Мы уже и не помним.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6