Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сигналы

ModernLib.Net / Дмитрий Быков / Сигналы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дмитрий Быков
Жанр:

 

 


Дмитрий Быков

Сигналы

Мы считали, что нашли обыкновенный Термитник, только кремового цвета и похожий на зонтик, но вышло, что он никакой не Термитник, а хозяин большого и богатого рынка. Дорога была чистая – ни единого следа, и постепенно мы стали догадываться, в чем дело: дорога-то вела в Безвозвратный Город, и живые существа по ней не ходили, потому что если кто-нибудь попадал в этот город, то обратно он уже никогда не возвращался: там жили дикие и злобные существа. Мы шли на юг до четырех часов дня, но дорога по-прежнему оставалась пустой, и тогда нам стало совершенно ясно, что она ведет в Безвозвратный Город.

И вдруг мы глянули и увидели себя, и сначала удивились, но потом успокоились: поняли, что смотрим на свои изображения – они были точь-в-точь похожи на нас, только белые, и тут мы опять удивились: мы не могли догадаться, откуда они взялись, и подумали, что Взгляд, который фокусировал, был никакой не Взгляд, а обычный фотограф, и он снял нас. Но точно мы этого не знали.

Амос Тутуола.Путешествие в город мертвых

Глава первая

Союз пяти

1

9 сентября радиолюбитель Игорь Савельев поймал сигналы с пропавшего самолета «Ан-2».

Вышло это так: в час ночи, любимое свое время, когда еще не тяжелеет голова, он сидел у себя в гараже, где была оборудована отличная любительская радиостанция с японской комплектацией, с позывным R9C8WN, где R обозначала Россию, 9 – Свердловскую область, 8W – город Пышва, а что обозначала N, вам пока знать не надо.

В час ночи на частоте 145,17, которая на его памяти сроду не использовалась, он услышал громкий и трагический женский голос, сказавший ему:

– Отец, молись за меня.


Радиопоиском Савельев занимался ровно полжизни и к тридцати годам был перворазрядником с перспективой кандидатства, со второй категорией и десятком грамот. В обычной жизни он работал ортопедом и профессию эту не любил, потому что приходилось иметь дело с людьми. Если бы можно было исцелять без личного контакта, по перечню жалоб, анализу и снимку – ему бы не было цены, и работа была бы ровно по нему; но иметь дело с людьми, их страхами и запахами (чем сильней страх, тем хуже запах) Савельев не хотел. Именно поэтому он до сих пор не женился, а случайные связи у него длились недолго. Специалистом он считался хорошим, поскольку чем меньше и жестче врач разговаривает, тем больше его чтут, – но перебираться из Пышвы хотя бы в Екатеринбург не собирался. Зачем, когда в гараже к его услугам был весь мир, причем в лучшем виде? Этот мир был лишен запаха, плоти, унизительной физиологии – он уже перешел в высшую форму существования, чем все мы когда-нибудь кончим, как позитивы, негативы и кассеты закончились цифрой. Высшая цель человечества – перевод себя в информацию; Савельев это знал, но никому не рассказывал.

В России порядка 50 тысяч настоящих радиолюбителей, дело это тонкое и требующее глубокой нелюбви к тому, что обычно называют жизнью. Радиолюбитель – человек без быта и сам в некотором смысле волна. У Савельева были друзья в Таиланде, Мексике, Японии и даже один друг в России, со странным позывным, относительно которого просил не расспрашивать: как известно, в региональной русской номенклатуре нет пятерки, но у этого странного собеседника почему-то была. Наверное, что-нибудь секретное. Личные тайны не волновали Савельева, поскольку он любил загадки высшего порядка: аномальные зоны, таинственные исчезновения туристических групп и одиноких странников, порталы в соседние миры.

В освоении всякой науки есть три уровня: неофита интересуют тайны, профессионал знает, что никаких тайн нет и у всего на свете есть материалистическое объяснение, а специалист понимает, что за всеми материалистическими объяснениями стоит тайна превыше людского понимания. Лучше всего эту аналогию понимают водители. Начинающий водитель понятия не имеет, как машина ездит, и в случае неполадки в лучшем случае подкачивает колеса, а в худшем очищает пепельницу; профессионал может разобрать свой автомобиль до последнего винтика и даже, случается, собрать обратно, – ас знает про машину все и все-таки не понимает, почему она ездит. Савельев был ас.

Короче. В час ночи женский голос ему сказал:

– Отец, молись за меня.

Это явно не был фрагмент милицейских переговоров, прослушиванием которых Савельев баловался еще в девятом классе, и уж тем более не диалоги «Скорых». «Летуны», как называют отряд рисковых радиолюбителей, ловящих переговоры летчиков с диспетчерами, работают преимущественно в диапазоне от 117 до 136. Мобильной связью тут тоже не пахло. Это было черт знает что такое. Савельев насторожился, включил запись и стал настраиваться. Через три минуты та же частота сказала сиплым мужским баритоном:

– Повторяю: колхоз имени (захлеб, бульканье). Семьдесят километров от Перова. Приходите, поздно будет. Повторяю: поздно!

Голос заглушили помехи, и, как Савельев ни вслушивался, ничего, кроме шума и треска, слышно не было еще долго. Потом сквозь шум снова прорвался голос, но прежний или другой, Савельев не понял. Говоривший не представился, не назвал позывного. Голос прокричал:

– Р-восемнадцать больше нет! Л-двадцать пять стыкуется с Б-десять. Р-восемнадцать нет. Нужны кашки, без кашек все пропало.

И все действительно пропало, утонуло в помехах.

Р-18 – сталь для режущих инструментов, у кого-то она закончилась, что ли? Но почему в эфире? А Л-25? Что-то знакомое… Модель танка? Или самолета? Но с кем они стыкуются? Савельев понял только, что неведомые кашки вряд ли были едой. Но ассоциации заработали, захотелось есть. Приемник молчал, и Савельев уже полез было на полку за консервами, как вдруг услышал еще один голос, явно принадлежавший человеку немолодому. Медленно, разделяя слова, голос произнес:

– Земля. Медведь. Человек. Быстро. Асимптота. Корабль. Бог. Котлета.

Затем то же самое повторилось по-английски. Это напоминало шифр или бред. Первый вариант был лучше, конечно, но в эфире нередко встречался и второй – Савельев чего только не наслушался за годы. Теперь вообще эфир был уже не тот, любой школьник мог купить AOR-3000 и творить на волнах что угодно. Малолетние хулиганы, откровенное хамье, психи всех мастей… Однажды Савельев даже подслушал переговоры домушников – через мат-перемат взломщики договаривались с теми, кто стоял на стреме.

Но говоривший не шутил, это было слышно. Савельев закурил и, продолжая вслушиваться в замолчавшую опять частоту, стал крутить в голове бессвязные слова. Он выписал их в аппаратный журнал, но без ключа шифр оставался бредом. Можно еще было объединить землю и медведя, но Бог и котлета? Савельев так погрузился в раздумья, что вздрогнул, когда приемник снова заговорил. Мужской голос доложил быстро и нервно:

– Самолет упал. Пилот мертв. Второй мертв. Еще двое ушли, не знаю, живы ли. Медведи вокруг. Атаман сказал, патронов больше не будет. Он видел, знает, он подтвердит. Охотники ушли за теми двумя. Пилот мертв. Ищите нас…

Тут голос пропал, но почти сразу пробился вновь, уже почти крик:

– …люции! Семьдесят…

И смолк уже окончательно. Савельев еще послушал, но все зря. Тем не менее переключаться не хотелось – словно уходом с частоты он отнимал у бедствующих последний шанс. Сна не было ни в одном глазу. Самолет – очевидно, несчастный «Ан-2», два месяца назад вылетевший из Перовского аэропорта (аэропорт – одно название, раздолбанная полоса, пыльная крапива в асфальтовых трещинах, три с половиной машины в дырявом ангаре), вез каких-то местных чиновников, что ли, в отдаленные уголки на политпросветительскую работу – да так и пропал с концами. Тогда его поискали-поискали, ничего не нашли, как сквозь землю провалился, и к сентябрю почти забыли. Савельев, правда, не забыл, но у него была своя причина.

Приемник все равно молчал, так что Савельев отключил запись и прослушал все подряд, подробно несколько раз прокрутив неразборчивые куски – но они и остались неразборчивыми. Он задумался. Пилот мертв, сказал последний голос. Еще двое, скорее всего, тоже. Что за атаман? Сколько там вообще народу было? Савельев не помнил. А что такое тогда «Р-18» и «кашки»? Ясно одно – люди живы, и людей надо спасать.

Порывшись в ящике стола, он извлек карту области и нашел Перов. В радиусе семидесяти километров населенных пунктов было мало – глушь, тайга. Колхоз? Заброшенных колхозов имелось полно, на разных стадиях запустения. На картах, разумеется, их никто не обозначал. Последний и первый голос, очевидно, говорили об одном: и там, и тут звучало «семьдесят». Семьдесят километров от Перова, колхоз имени… Революции? Скорее всего, не поллюции же. Может, они говорят, что выйдут к людям только через семьдесят лет после революции?

Тут Савельев кинулся в угол, разбросал сваленные кучей тряпки, книги и прочий хлам и вытащил здоровый фанерный ящик. Там хранились вещи отца – остались в гараже после его смерти, выкидывать рука не поднялась. «Москвич» сгнил на стоянке, а мелочь осталась, Савельев свалил все в ящик, освобождая место для аппаратуры, да и задвинул в угол. Там, помнил он, был и старый автодорожный атлас.

Точно! Был тут колхоз имени Шестидесятилетия Революции. Не в семидесяти, а примерно в сорока километрах от Перова – но, может, у них там вся навигация отказала. Не мог же колхоз переехать, не цыганский табор. И леса вокруг – в самом деле последний бастион цивилизации. Надо завтра в МЧС, куда еще? Ему немного жаль было делиться открытием. Но уж сам-то он мог претендовать на участие. Ему, в общем, плевать было, какие там чиновники и куда летели. Но Марину Лебедеву он помнил.


Савельев выскочил на улицу и подставил горящее лицо ночной мороси. Поэтому он не услышал, как приемник, немного потрещав, вдруг заговорил нараспев тихим женским голосом. Женщина чуть картавила:

– Как под черной горой там вода черна, как над черной рекой ходют три кота. Первый кот ийдет, все вокруг заснет, второй кот ийдет, все вокруг умрет, а как третий ийдет, все вокруг оживет.

2

МЧС располагалось на улице имени пыжвинского уроженца, чекиста Журавлева, в одном сталинском доме с управлением ФСБ. Был вторник, Савельев работал с трех, почему и мог засиживаться ночью в гараже, – и, толком не выспавшись, к десяти утра с записями сигналов на флешке пошел докладывать. Дежурный выслушал его без эмоций и отвел к начальнику поисково-спасательной службы.

– Кгхм, – сказал тот. – Ну, вы оставьте, я послушаю, конечно.

– Но там… там действовать надо, – неуверенно предложил Савельев. Он не умел давить на собеседника, тем более военного.

– Если надо, будем действовать, – объяснил начальник. – Вам спасибо, дальше нам видней.

– Я просто хотел… как-то поучаствовать, возможно…

– Ну зачем же вы будете участвовать? – спросил начальник со снисходительной интонацией родителя, отговаривающего ребенка трогать каку. – И вообще. Вот вы радиолюбитель. Скажите, какая рация будет работать три месяца спустя?

– Два, – поправил Савельев.

– Ну два. Уже ходили тут люди, родные. Им кто-то из пассажиров с мобильника позвонил. Позвонил и молчит. Если бы они были живые, они бы звонили, так? А если они не звонят, то это мишка, значит, перевернул кого-то и мобильник включил. Как вы себе представляете, что два месяца нет сигналов, и вдруг есть на неизвестной частоте?

– Может быть, они починили рацию, – предположил Савельев.

– Они ее два месяца там чинили, так? В летнее время, в сравнительной близости от колхоза, они ее там чинили, вместо чтобы идти к людям? Сорок или сколько там, семьдесят километров, три дня пути даже с ранеными, они ее там чинили, питались святым духом, а в колхоз не пришли? Это я не понимаю тогда. Разве что у них ум отшибло совершенно.

Савельев молчал. Рациональной версии у него не было.

– Ну я буду слушать, в общем, – пообещал поисковик.

– Я только хотел сказать, – не отставал Савельев, понимая, что вопрос о его участии решится сейчас, дальше будет поздно. Во всех разговорах с начальством надо решать проблему с самого начала, дальше она застынет, как бетон, и будет не пробиться. – Я хотел бы участвовать. Я поймал сигналы, имею право.

– Это все решим. Надо вообще смотреть, какая там экспедиция, какой колхоз и что. Мы вокруг Перова смотрели, вы что же думаете. Летали там, видели все. Если бы что-то было, уже бы мы их давно. Но там никаких следов. Вообще голо.

Почему-то поисковику хотелось избавиться от Савельева как можно скорей. У него, как у большинства русских людей на должности, явно было дело поважней профессии, кроссворд, может быть, или чат, и этому делу он немедленно хотел предаться, а Савельев отвлекал его со своими поисками, с сигналами от чиновников, которых давно медведи съели, – сначала съели, а потом позвонили родне и молча признались, так и так.

– Мне когда зайти? – спросил Савельев.

– Через неделю вам зайти, тут же надо экспертизу и все.

– Неделю?! – взвился Савельев. – Там минуты на счету, они уже молиться просят!

– Тут знаете сколько просят молиться? – странно спросил поисковик. – Каждый второй.

Савельев вышел из МЧС под колкий дождь в крайнем недоумении. Эмчеэсник меньше всего был похож на офицера чрезвычайной службы. Ему явно хотелось замотать сигналы, и это совсем не совпадало с тем, что говорили об их доблестном, авантюристическом ведомстве. Их называли единственными пристойными силовиками. Какую экспертизу сигналов могли они растянуть на неделю, чего искать? Савельев не знал, куда теперь податься, – разве что в ФСБ по соседству, – но вариантов не было, не самому же переться в колхоз. На следующую ночь он засел ловить сигналы, но ничего не было. Другие любители, с которыми он поделился открытием, энтузиазма не выказали.

– Там давно разрядилось бы все, – сказал коллега из Тбилиси.

– Но кого я поймал-то?

– Кого угодно. Дураков много.

– Вообще на «Анах» как раз РСИУ стоит, – вспомнил Савельев. – В диапазоне от 100 до 150.

– Да ладно, – отмахнулся коллега. – Это тебе сосед навел.

Остальные тоже не верили, и Савельев не стал распространяться о сигналах. Еще три ночи он их ловил безрезультатно, а на четвертую, когда до визита в МЧС оставалось всего два дня, в час ночи женский голос – не тот, прежний, трагический, а совсем еще детский, – вдруг сказал ему на той же частоте:

– Господи, и что будет, и как же я света не увижу.

– Алло! – заорал Савельев, но его явно никто не слышал. Это была непостижимая односторонняя связь.

Он слушал частоту до утра, переключался, курил и вдруг поймал себя на том, что ему страшно было бы выйти из гаража на улицу. Собственно, он никуда и не собирался, но когда обычно шел из гаража в дом – на рассвете или перед рассветом, – никакого страха не чувствовал, а тут, когда мир оказался населен непостижимыми несчастными голосами, несущими смешную и притом трагическую чушь, – ему стало не по себе. Тем более что он всегда знал о двойном дне простых вещей. Вот есть эфир, все знают и никто не понимает, что это такое. Савельев догадывался, что он как-то связан с эмоциями, а именно с грустью, как кислый вкус связан с электричеством. Пробуя языком батарейку – такое практиковалось во времена плоских батареек и электрических конструкторов, – мы чувствуем кислоту, а если не чувствуем, она разряжена; так же и эфир был непостижимым образом связан с печалью, она была разлита в мире и лучше всего передавалась. Эта мысль казалась бредом и самому Савельеву, но мало ли что казалось бредом наивным людям прошлого. Короче, ему было страшно, потому что невидимые люди вокруг него сильно страдали по непонятной причине. Так что в МЧС он пошел в понедельник, днем раньше, чем было ему назначено.

Поисковика не было, убыл – может, уже искал? Эта мысль была печальна, Савельев сам надеялся найти Марину Лебедеву, но если ищут – пускай. Дежурный, однако, сказал, что поисковик в школе, инструктирует детей насчет мер предосторожности перед туристическим фестивалем «Пыжвинская осень», будет через полтора часа. Он приехал через два, отынструктировав детей, видимо, до взаимной тошноты. При виде Савельева он широко заулыбался, словно теперь, после расшифровки и экспертизы, не было в МЧС гостя дороже.

– А, любитель! – крикнул он, заметив Савельева в коридоре. – Заходи давай.

Он вошел в кабинет, скинул куртку, уселся на стул и потер руки.

– Искатель, – сказал он. – Находитель.

Савельев не понял этой игривости.

– Ну чего там? – спросил он. – Ищете?

– Хо-хо, – сказал поисковик. – «Ищем»! Какое «ищем»? Звуковой эффект, отражение. Бывает. Это соседи твои по телефону говорят или теща.

– У меня нет тещи, – тупо возразил Савельев.

– Нет, так будет, – странным веселым голосом пояснил эмчеэсник.

Савельев никак не мог понять, с чего он так веселился.

– Я вообще-то перворазрядник, – сказал он обиженно, – скоро кандидат. И я никогда не слышал таких отражений.

– Ну а наши слышат, – радостно сказал поисковик. – Проверили и прослушали, ты что, все по первому разряду, как у тебя. Это отражение, вроде как оазис. Кто-то говорит, а к тебе занеслось. А это, может, вообще в Москве разговаривают или на Дону какой-то казачий атаман.

– Медведи на Дону?

– А что, и на Дону бывают. Степной медведь бурый, подхорунжий. Но про «Ан-2» ты забудь. Никакого отношения к «Ан-2», и там вообще другие люди были. Голосовая экспертиза имеется, я акт тебе могу предъявить.

– Хотелось бы, – возвысил голос Савельев.

– Чего хотелось бы?

– Голосовой акт.

– Ну я приготовлю тебе, – уже скучнее сказал поисковик. – Ты нудный какой-то, Савельев. Вот ты смотри. Ведь я же не говорю тебе, что ты сам все это записал. Я доверяю, так и ты доверяй. А между прочим, я мог бы тебя уже отправить, – он показал вверх, на третий этаж, где сидело ФСБ. – Уже я мог бы тебя туда. Сам знаешь, сейчас все эти ваши радио… Ты перерегистрацию прошел?

– Какую перерегистрацию? – Савельев даже отшатнулся.

– Ну какую-нибудь. Обязательно должна быть новейшая перерегистрация, а ты окажешься непрошедший. Или еще чего, они там найдут. Тебе надо?

В мозгу Савельева роились версии одна причудливей другой: поиск выявил секретные результаты, или все чиновники погибли и это надо скрыть, или крушение было подстроено ФСБ и раскрылось по чистой случайности, благодаря его радиолюбительству, или пропавшее чиновничество чем-то провинилось, так что теперь и черт бы с ним. Он привлек внимание к этой истории, а поисковику это было совсем некстати.

– Но люди же, – начал он, понимая всю бесполезность спора.

– Ну люди, да, – сказал поисковик. – Везде люди. Радиопередача «В гостях у сказки». Ты только знаешь что, искатель? Ты не рассказывай много про это дело. С тебя смеяться будут, как ты голоса слушаешь. От меня тебе благодарность, от всех нас, и будь спокоен.

– Хорошо, – сказал Савельев очень спокойным голосом. Сестры и пациенты, сколько-нибудь его знавшие, поняли бы, что этот спокойный голос ничего хорошего не предвещает, но эмчеэсник с ним не работал и в людях не разбирался.

3

Теперь надо прояснить связь между Игорем Савельевым и пропавшей руководительницей «Местных» Мариной Лебедевой, двадцатилетней активисткой-общественницей, улетевшей с компанией больших боссов якобы встречаться с массами, а на деле париться в баньке. Вся верхушка перовского отделения «Инновационной России» явилась в шесть вечера на аэродром и потребовала борт. Председателю ИР Дронову в Перове не принято было отказывать, но начальник аэродрома Крючников заартачился. Он сказал, что нет летчика. «Вызови!» – заорал Дронов, который явно был уже хорош, хоть прямо об этом не писали. Дронов был человек таинственный, появился в Перове недавно, и знали о нем только то, что в Москве у него паутина высших связей. Савельев ничего о нем не знал и не интересовался.

Крючников вызвал пилота, но тот отказался взлетать, упирая на технику безопасности: в «Ан-2» ни при какой погоде нельзя запускать больше двенадцати человек, а этих было тринадцать, и все, кроме Марины, грузные. Дронов опять заорал, и Крючников на собственный страх и риск сказал пилоту: не связывайся. Тяжело разогнавшись, они улетели в долгий зеленый закат, и больше их никто никогда не видел.

Фотографию Марины Лебедевой Савельев увидел на следующий день в перовской газете «Глобус». Есть женщины, заставляющие нас вспоминать, как мы живем, и сразу представлять другую жизнь, которая тут же начинает казаться реальной. Всякий спросил бы: что делать ангелу в «Инновационной России»? Но где же и быть ангелу, как не в аду, на переднем крае борьбы? Марина Лебедева принадлежала к тому типу святых, которые раздают себя всем, потому что мужчина никакой святости, кроме блуда, не понимает. Савельев сразу в ней увидел эту жертвенность, которую изображают столь многие – но понимающий человек разберется с первого взгляда. Он понимает, где шлюха с запросами, а где ангел с печальным детским ртом углами вниз, полуприкрытыми глазами и выражением сладостной обреченности. Савельев сразу понял, что найдет и спасет Марину Лебедеву, и потому в душе не очень удивился, поймав сигналы.

Он знал, что даже там, в дымной сырости начальственной баньки, Марина Лебедева будет двигаться среди жирных мохнатых тел как сияющий ангел; и в тайге станет наложением рук укрощать голодных медведей, и когда увидит его – в первых рядах спасателей, – немедленно все поймет и останется с ним. Савельев не полюбил бы другую. Вот почему из МЧС он направился в «Глобус» и попросил пятидесятилетнего рослого очкастого ответсека, похожего на советского агронома, принять от него информацию.

Ответсек сам его слушать не стал, а откомандировал на третий этаж к корреспонденту Вадиму Тихонову, специалисту по скандалам и происшествиям. Тихонову было двадцать четыре года, и по меркам «Глобуса» он был человек опытный. К двадцати шести годам журналисты либо переезжали в Екатеринбург, либо уходили на телевидение, либо выбирали литературу и спивались. Других путей из «Глобуса» не было. Можно было, конечно, пробиться в ответсеки, но нынешний явно не собирался умирать, да и как посмотришь на него – за что бороться-то? Раньше был еще вариант с политтехнологией, но тогдашние политтехнологи исчезли как класс, а новых набирали уже не снизу. Тихонов понимал, что года через два ему придется менять профессию, поэтому к обычной самоуверенности провинциального новостника в его случае добавлялась легкая тревога, а так как он не пил сильно, по-настоящему, – глушить ее было нечем. Свежий человек мог принять ее за любопытство и даже азарт, но коллегам все было ясно. Сейчас Тихонов выслушивал слезную жалобу пенсионера Блинова. Сын Блинова взял на себя вину за ограбление магазина, хотя был, разумеется, почти не виноват. Он поступил благородно. Сажать его вообще не следовало, тем более что и украли они всякой ерунды тысяч на тридцать, но он сел, оказался в колонии под Перовом и погиб там во время пожара. Теперь со старика Блинова требовали компенсацию, потому что загорелись личные вещи осужденных, якобы по вине Блинова-сына, который погиб и потому не мог оправдаться. Весь ущерб списали на него, и Блинов-отец должен был теперь выплатить сто двадцать тысяч рублей, которых у него не было. Он не понимал, как возможна такая ужасная, библейская, иовская несправедливость: сначала у него несправедливо посадили сына, потом сын погиб и теперь был посмертно должен. Тихонов все это выслушивал по седьмому разу. Ему казалось, что комната пропиталась запахом горелого зэковского имущества. Вероятно, так пахло в аду. Тихонов представил себе, как выглядела бы книга Иова в русском варианте.

«1.7. Товарищи, товарищи, что же это делается, что это делается такое.

1.8. Взяли, посадили, не разобрались никто ничего, не рассмотрели ничего.

1.9. Потом объявляли взыскания, все время объявляли взыскания ему.

1.10. Теперь, когда сгорело, он виноват, а ведь все знают, что они сами подожгли.

1.11. Алтынов, Алтынов, все виноват Алтынов. Я знаю, он мне писал, что это все Алтынов, все, что выделяли, он расхищал, и он же у родственников вымогал.

1.12. Они вымогали с родственников за все – за телефонный звонок, за свидание, за посылку вымогали.

1.13. Что же это делается такое, товарищи, или никто уже не видит ничего.

1.14. Они сами подожгли, чтобы только наружу не вышло, мне сын писал, они за это сына.

1.15. И я же должен теперь, вы слышите, я же должен теперь.

1.16. Товарищи, товарищи, что же это такое.

1.17. Еще когда был ребенком, все время клеил фанерные корабли».

Тихонов понимал, что ему не следует выдумывать про себя эту книгу перовского Иова, но иначе он сошел бы с ума. Савельеву он обрадовался как родному. У него появился предлог выгнать Блинова. В деле Блинова нельзя было разобраться, мимо таких вещей можно было только проходить, стараясь не оглядываться. Они засасывали. Некоторые люди, хорошо знакомые репортеру Тихонову, не удержались и всосались таким образом – кто в помощь заключенным, кто в лечение больных детей, кто в раздачу сирот; невинный поиск смысла обернулся такой жизнью, в которой задуматься о смысле было уже некогда, то есть вопрос в принципе решался, но так же, как головная боль излечивается гильотиной.

– Я вам позвоню, – сказал он Блинову.

– Да я сам зайду, что вы будете беспокоиться…

– Нет, я позвоню, – железным голосом настоял Тихонов. Но внешность у него была неубедительная, малый рост, круглая голова, очки, – и ясно было, что Блинов придет уже назавтра и будет так ходить долго.

Савельев уселся и собрался рассказать про сигналы, но Тихонов его заговорщически прервал.

– Тсс, – сказал он. – Сейчас вернется.

– Кто?

– Этот. Они никогда с первого раза не уходят.

И точно – Блинов вернулся еще дважды, оба раза порываясь начать сначала – ему все казалось, что Тихонов не услышал, не захотел понять главное. После его второго ухода выждали минут пять.

– Ушел, – сказал Тихонов. – Рассказывайте.

Савельев рассказал про сигналы и обещал дать записи, чтобы их выложили на сайте «Глобуса».

– Интересно-то интересно, – сказал Тихонов. Он нравился Савельеву, потому что совсем не выделывался. У журналистов желание понтоваться проходит быстро, если только они не спиваются в писатели. – Но вот честно, Игорь, – если вы, допустим, спросите меня… Я не очень трусливый человек в принципе. Но заплатите вы мне миллион – я не полезу в «Инновационную Россию».

При всей своей аполитичности Савельев не удивился. Он готов был услышать что-то подобное. «Инновационная Россия» была не та сила, чтобы иметь с ней дело, даже если оно сводилось к спасению от голодных медведей.

4

ИРОС, как называла она себя (будто бы по созвучию с древнегреческим «герои»), была партией долгожданных хунвейбинов, на которых не потянули ни «Наши», ни «Молодогвардейцы», ни прочая шушера. Эти собирались не на Селигере, а на Валдае, как одноименный клуб. Попасть на их сборища не могла даже пресса, проваренная в кремлевском пуле до последней степени подлости. Сведения о них не публиковались, а разглашались, не распространялись, а просачивались, не навязывались, а дозировались. Спонсировал их глава крупнейшей монополии, не будем называть имен, седовласый голубоглазый знаток пяти языков, включая два древних, образцовый славянин, заставивший всех женатых сотрудников своей корпорации креститься, венчаться и поститься. После дискуссий об инновациях все предавались боевым искусствам. Ездили туда не прыщавые недоучки, а продвинутая молодежь плакатной внешности; обсуждалась не борьба с врагами, а стратегические планы. Единственный репортаж со съезда ИРОСа – проходил он, в виде исключения, в Москве, – прошел по «Вестям-24» и занял три минуты. Ясно было, что пришли люди, не любящие шутить, молодые технократы умеренно-нацистских взглядов, осуждавшие Сталина разве что за избыток сентиментальности. Все они, в отличие от прежней неокомсомольской мелкоты, считались профессионалами. Их называли то движением, то партией, но в парламент они не торопились. Называли их также иродами – после статьи Крошева «Инновационная Родина», – но Крошева в двух шагах от дома, в центре, на людной улице избили так, что ИРОС перестали трогать. Богатейшие люди страны жаждали вписаться в их ряды, но брали с разбором. Говорили, что Стахов (которого Перельман называл недосягаемой величиной) и Глобушкин (единственная русская Нобелевка по физике за последнее десятилетие) читали лекции иросам на Валдае, а престарелый историк наших космических прорывов Жабин намекал в «Комсомолке», что в ИРОСе собралась чуть не вся элита советского Байконура. Теоретиком ИРОСа считался Гаранин, автор трехтомной «Геополитики», от которой в ужасе стонали все его бывшие коллеги по истфаку; стонать-то стонали, но дружно признавали, что Гаранин – голова, полиглот, переводчик с латыни и урду, а в свободное время – живописец, предпочитавший рисовать древних воинов в подробном вооружении. О его коллекции ножей ходили легенды. Он был высок, аскетичен, безупречен.

Среди всеобщего балагана последнего пятилетия ИРОС была единственной обещанной силой, внятно представлявшей себе будущее. Страна рисовалась ей гигантской шарашкой, где работали прикормленные интеллектуалы, большинство с идеями; секретным подотделом ФИАНа, где изобретают сверхбомбу, попутно укрощая термояд; мировое господство не обсуждалось – оно предполагалось. Подразделения «Инновационной России» плодились по городам-миллионникам, в Новосибирске на нее молились, и если над Сколковом не измывался только ленивый, к ИРОСу всерьез относились даже те, кто при слове «геополитика» крутил пальцем у виска. Там собрались хоть и больные на всю голову, а профессионалы, – и Дыбенко на РСН уже сказал, что если они так хорошо понимают в своих областях, чем черт не шутит, может, и в политике разберутся? Лахнин не подтверждал, но и не отрицал членство там. Медведева, шептали в кулуарах, туда не приняли.

Савельев всего этого не знал, но чувствовал ауру, и аура была нехорошая, примерно как у Анненербе, как если бы там, против обыкновения, признали ядерную физику.

В Перове, когда ближе к выборам здесь все в той же обстановке дозированной секретности создали отделение ИРОС, во главе его оказался Дронов, которого почти никто не видел. Его якобы прислали с самого верху. Говорили о возможной реставрации, расконсервации и полной модернизации Перовского турбинного завода, а самые доверчивые – о Перове-60 с его изделием номер раз, как звали его между собой перовцы; как звали его в Перове-60 – не знал никто, потому что до таинственного города никто из них не доехал. До него, по слухам, надо было сутки добираться пешком либо двое суток в обход, оплыв крюк по реке Бачее на моторной лодке, и то бы внутрь не пустили; вообще он был как Китеж – где-то есть, но никто не видел, впускают только праведников. В Перове-60 был один радиолюбитель, но о секретном Савельев не спрашивал, а мужик не распространялся. Раз только сказал, что скоро все повернется к возрождению, – но в стране, в мире или в масштабах Перова-60, не уточнял. Как бы то ни было, нужда в изделии номер раз настала снова, и это бросало кровавый отсвет технократической зари на все затеи Дронова, включая баньки.

– Я думаю, Игорь, вам не надо про эти сигналы никому говорить, – предложил Тихонов.

– Сговорились вы, что ли? – обозлился Савельев.

– А кто еще? – Тихонов сразу насторожился, потому что от ИРОСа ничего хорошего не ждал.

– Я в МЧС ходил, – неохотно признался Савельев. – Предлагал выехать им.

– А они?

– Изучили, сказали – аберрация. Но я же слышу, какая там аберрация!

– Ну и правильно. Я, знаете, – Тихонов картинно огляделся и понизил голос. – Я думаю, что так им и надо. Очень хорошо, что они пропали. Мысль же материальна, так? Слишком много народу им пожелало «Пропади ты».

– Но там люди! – крикнул Савельев. – Давайте их спасем, а потом будем разбираться…

– Игорь, – внушительно сказал Тихонов. – Там ищут спецы – не чета нам. И если они ничего не могут найти, то ваши сигналы – ошибка приборов, игра воображения, не знаю. Не надо про это писать. Я чувствую.

– Не будете, значит? – спросил Савельев, поднимаясь.

– Да погодите, куда вы сразу. Дайте послушать еще раз.

Тихонов взял флешку и долго, по три раза переслушивал сигналы.

– Давайте знаете как? – предложил он наконец. – Давайте на сайте, а там посмотрим. Ни к чему это не обязывает же. Пускай обсуждают, думают. Вдруг так кричит местная птица или дикий зверь, или все это правда, и тогда надо дать народу шанс, нехай спасает. Я сейчас к себе с флешки перепишу… Кстати, – он заговорил уже серьезнее, – вы мне можете дать слово, что это не ваш розыгрыш? Вы же не меня, а газету подставляете!

– Честное благородное слово, – торжественно сказал Савельев. – Да и смысл? Я же не для себя…

Хотя это, если вдуматься, было верно лишь наполовину.

5

Нет смысла описывать шквал непрошеных советов, язвительных комментариев и личных выпадов, который обрушился на Савельева сразу после публикации тихоновской статьи на сайте «Глобуса» 24 сентября со стандартным редакционным постскриптумом типа «ни за что не отвечаем, но мало ли». Свой брат радиолюбитель на тихом, никому не ведомом форуме в худшем случае высказал бы осторожное сомнение, но тут все были специалисты, в жизни не видавшие рации, и кто такой Савельев – они понятия не имели. В результате он за три часа огреб три сотни обвинений в полной своей несостоятельности, авантюризме и стремлении к дешевой славе. Савельев никогда не питал иллюзий насчет сетевой публики и человеческого рода в целом, но тут он завелся. Ему сообщили, что голоса поддельные, запись монтирована, а рация на самолете неизбежно сломалась бы при падении, потому что как же иначе? Набежали люди из Москвы, достоверно знающие, что медведей вокруг Перова нет. Казачий атаман Сыропяткин, держатель бензоколонки в Новохоперске, сообщил тут же, что никаких атаманов в Перове нет, поскольку они не признаны Большим кругом Всевеликого войска Донского, а если бы и были, то давно разогнали бы всех медведей и жидов. Далее обсуждение перешло на жидов и проблемы незаконной миграции.

На радиолюбительском форуме к сенсации отнеслись сдержаннее, но тут забила тревогу областная молодежная газета, срочно перепечатавшая савельевское сообщение и выложившая сигналы на свой сайт. Провисели они там недолго. Уже на следующий день главный перовский эмчеэсник авторитетно разъяснил, что рация на «Ан-2» неизбежно разрядилась бы в ближайшую неделю, что Савельев – известный городской сумасшедший, а местные поисковики сделали для обнаружения самолета все возможное, но они не боги. Клеветы насчет городского сумасшедшего Савельев не стерпел и, наскоро закончив прием больных, отправился в «Глобус».

Там его ждало зрелище в высшей степени странное. Тот самый поисковик, который так пренебрежительно отнесся к его сигналам, лично проводил общее собрание в кабинете главного редактора. Туда же вызвали и Тихонова, а Савельева не пустили. Он прождал два часа в приемной, пока перепуганные сотрудники не начали расходиться. Поисковик, выходя из кабинета, увидел Савельева и отшатнулся.

– Так, – сказал он, багровея, – виновник торжества. Прошу к нашему шалашу.

Он по-хозяйски распахнул редакторскую дверь и запустил Савельева в тесный кабинет, где, казалось, все еще витали вдоль стен флюиды разноса.

– Любуйтесь, – сказал поисковик. – Сам пришел.

– Я, собственно, – начал Савельев, но не знал, как продолжать. За два часа сидения в предбаннике он мысленно произнес несколько возмущенных монологов о том, как недопустимо обзывать честного человека, кандидата в мастера и безупречного специалиста, городским посмешищем, но тут он наткнулся на безумный, умоляющий взгляд редактора и понял, что заварившаяся каша серьезней личных амбиций.

– Ты, собственно, – передразнил поисковик с такой злобой, что Савельев окончательно перестал что-либо понимать. – Глядите на него. Он всех нашел. Голодные медведи. Ты знаешь, радийщик гребаный, какие ты вообще нажал кнопки? Ты понимаешь, кто теперь сюда поедет?

– Не понимаю, – сказал Савельев, чувствуя, что у него предательски задрожало веко.

– Ты… – прохрипел поисковик и задохнулся. – Тебе сказано было вообще рот не открывать?

– Но там люди, – попытался объяснить Савельев.

– Люди! – заорал поисковик. – Если там люди, то значит, так надо, дерево! Понял ты? Тебе почем знать, зачем там люди, ты вообще кто такой? Мутить тут! Ты принял херню на своем пылесосе, теперь в Москве на ушах стоят! Специалисты искали, не нашли, добровольцы искали, не нашли, теперь ты, рыло! Мышь бежала, хвостиком махнула! Люди ходили, штаб работал, одних облетов было сколько! В тех краях, где колхоз твой бывший, сейчас от людей не протолкнешься, грибники, ягодники. Если б там кто был или что лежало, они бы сто раз нашли. По рекам рыболовы сидят, что, не нашли бы? У меня спасатели три недели искали: не спали, ходили, летали, не ели, не пили вообще! Теперь добровольцы пойдут, нах, за каждого мне отвечать, нах, руки-ноги поломают, нах! Я лично, лично буду следить, чтобы тебя освидетельствовали. Я весь психдиспансер к тебе пришлю. Я посмотрю еще у тебя наркотики. Гнида. Услышал он. И этого вашего, – он обратился к редактору, – вашего Тихонова этого, я тоже прослежу, чтобы духу его! Чтобы он сапожником тут не мог устроиться! И если еще хоть слово про это… еще хоть звук мне про этот самолет! Я этот ваш глобус, – он схватил с полки символ редакции, изготовленный из уральских самоцветов, – этот ваш глобус я засуну так, что десять человек не выковыряют! Поняли? А тебе, – снова обратился он к Савельеву, – я рацию твою туда же, и если ты еще кому-то… понял? Пошел вон отсюда! – И Савельев, покорно, словно под гипнозом, покидая кабинет и ничего не поняв во всей этой безумной словесной пурге, успел заметить, как главный бросает под язык таблетку нитроглицерина.

Просто так уйти после этого феерического разноса было нельзя. Савельев пошел к Тихонову, который спокойно, даже меланхолично освобождал рабочее место от следов своего пребывания. Коллеги занимались своими делами, стараясь не смотреть на зачумленного.

– Вас что… погнали? – не веря глазам, тихо спросил Савельев.

– Слава богу! – с трагической бодростью отвечал Тихонов. – Сам бы долго еще терпел, а тут хоть какая-то перемена в жизни.

– Это все за сигналы?

– А за все. – Тихонов выгребал из ящиков старые письма, отложенные для ответа или командировки, да так и забытые; в любом редакционном столе этого хлама завались. Вообще, когда начинаешь освобождать рабочее место, всегда немного репетируешь собственную смерть и разбор завалов, которые от тебя останутся: жалкие вещи, лишенные всякой ценности, хранимые бог весть для чего инструкции, квитанции, записки, – в такие минуты с особенной остротой понимаешь, что вся твоя жизнь была процессом накопления мусора, стружки, которую ты снимал с неведомой детали, но теперь станок умолк навеки, и что ты выточил? Тихонов был настроен меланхолически. Он сам не ожидал, что увольнение из «Глобуса» произведет на него столь странное впечатление. Не было ни тревоги о будущем трудоустройстве, ни злобы на главного, который с таким необъяснимым испугом выстлался под рядового силовичка, – а только легкая озадаченность от ничтожности итога, который внезапно пришлось подводить. Тихонов проработал тут три года, и от всех этих лет осталась куча никому не нужных заметок да несколько десятков чужих писем с безграмотными воплями о помощи, на которые он собирался отреагировать, в душе отлично зная, что ничего сделать не сможет. Он только не решил еще для себя, всякая ли журналистская карьера так бессмысленна или лично ему так не повезло; а может, и любая жизнь с правильной точки зрения выглядит так же, и нечего ерепениться. Он сейчас как раз становился на эту правильную точку зрения.

– И вы уходите?

– Ухожу. Пойдем выпьем, – сказал Тихонов, хлопая Савельева по плечу. – Ты теперь псих, я безработный, терять нечего.

6

– Ничего не понимаю, – в пятый раз повторял Савельев за столом кафе «Настоящие пельмени» в ста метрах от редакции.

– А и понимать нечего, – объяснял Тихонов. – Они не нашли самолет. Ты лишний раз привлек внимание. Его вздрючили. Он пришел разбираться. Ты сам подумай. Как они будут искать? Тут «Боинг» пропадет, «Титаник» пропадет, и не найдут. В село Дристалово упала атомная бомба – хлюп, чпок! Они думали, не будет села Дристалова, а не будет атомной бомбы. И чего ему теперь делать? Он пошел редактора вздрючил. Кто крайний? Тихонов крайний. Пошел нах, Тихонов. Назавтра все забудут.

– Но так нельзя, – говорил Савельев, с некоторым ужасом смотря, как Тихонов распечатывает вторую бутылку «Зеленой марки». – Ты им должен теперь доказать.

– Что я им могу доказать? Ты сам-то веришь, что там сигналы?

– Верю я или нет, это не вопрос. Сигналы есть – они должны искать. Я не выдумал же. Он должен понимать.

– Он понимает, что ему по голове прилетело, – говорил Тихонов, криво ухмыляясь. – Ничего другого он не боится. Может, там правда всех медведи съедят, и ему ничего не будет. Но кого он может найти? Тут надо обшарить две Франции. Кто вообще знает, куда они спьяну полетели? А ты ходишь, будоражишь, теперь перепечатали. Ему надо?

– А что там люди живые мучаются, это никому, да? – спрашивал Савельев. Он почти не пил, но, как часто бывает в компаниях, опьянение собеседника распространялось и на него – он начинал говорить рублеными фразами и даже размахивать руками. – Что там женщина, может быть, умирает, ему ничего, да?

– Этой женщине туда и дорога, – доверительно сказал Тихонов. – Это такая женщина, что сама медведя съест. Записалась в ироды, теперь не вякай.

– Но тебя никуда не возьмут теперь!

– Куда-нибудь возьмут. – Тихонову и самому уже казалось, что все уладится. – Надо было, чтобы меня кто-то выпихнул из этого болота. Так что большое тебе человеческое спасибо, без шуток говорю.

– Я все равно соберу экспедицию, – сказал Савельев после паузы. – Ты как хочешь, а я с клеймом тут ходить не буду. Меня люди знают, в конце концов. Как они пойдут к врачу, если он городской сумасшедший?

– Плевать им, они вон к шаманам ходят. Мочу пить.

– Ну и радио у меня. Нет, я не буду. Я психом жить не могу. Я поеду и найду, и они увидят.

– Чего? – спросил Тихонов. – Куда ты поедешь? Сентябрь кончается, а ты в тайгу? МЧС не нашло, а ты найдешь?

– Они не верят, а я слышал, – повторил Савельев твердо. – Я знаю, где искать, а они нет.

– Ага. Ты знаешь, МЧС не знает, ты им найдешь медведей.

Разногласия эти возникли потому, что атмосфера «Настоящих пельменей» действовала на собеседников по-разному. Для Тихонова тут был дом родной, место традиционных редакционных попоек, при каждой редакции – провинциальной, да и московской, – есть забегаловка, куда все ходят сначала из-за территориальной близости, а потом в силу традиции, сплачивающей коллектив при отсутствии внятной цели и собственного лица. Чем тошнотворней эта забегаловка, тем родней. На всех, и особенно на завсегдатаев, тут орут, но и это кажется им чем-то родным, почти домашним. В «Настоящих пельменях», где пахло битками, растворимым кофе с молоком и прокисшим пивом, и ко всему этому еще примешивалась тушеная капуста, – Тихонову было уютно, и ему уже казалось, что все образуется: атмосфера привычной невыносимости всегда его грела, и от намерения радикально изменить свою жизнь ничего не оставалось. Устроится, а то еще главный остынет, а то еще он придумает радиопрограмму, и не придется никуда переезжать, и вообще из «Глобуса» регулярно кого-нибудь выгоняли, и все возвращались, потому что деваться было некуда. Савельев, напротив, никогда по таким забегаловкам не ходил, ему все здесь было отвратительно, начиная с осклизлых битков и кончая настоящими пельменями трех видов – с картошкой, сыром и в конце концов мясом; ему казалось, что все это – запах тушеной капусты, плохого пива и безнадежно нудных людей, ходящих сюда, – и есть дух настоящих пельменей, что все они тут настоящие пельмени, включая неплохого Тихонова, и что в этих пельменях утонет теперь вся его жизнь вместе с профессиональной репутацией. Ему надо было любой ценой вырваться отсюда, и лучше бы подальше, в таежную экспедицию, в колхоз имени Шестидесятилетия Октября, где его наверняка ждали полная реабилитация, триумф и Марина Лебедева.

– Это же не на месяц, – сказал он. – Это доехать туда, прочесать район и обратно.

– А ты знаешь, где колхоз-то этот? Его небось уж нет давно.

– Если они сказали, значит, есть.

– И как добираться?

– Найду, как добираться, – огрызнулся Савельев.

У Тихонова в этот момент как раз наступила стадия так называемого второго энтузиазма, то есть краткая вспышка бодрости и жажды деятельности – которая и разрешается обычно тем, что берут еще одну.

– Слушай, – сказал Тихонов. – А чо, если я с тобой туда… в экспедицию? Репортаж сделать?

Савельев обрадовался. Он не очень представлял, кого позвать с собой, а объективный летописец ему не помешал бы.

– А давай, – сказал он. – Тебе все равно делать нечего. Найдем, напишешь, они к тебе на карачках приползут.

– А правда, – восхитился Тихонов. – И в Москве напечатают. Но только ты смотри, мы обязательно должны найти. Если не «Ан», так хоть кого-то.

– А давай! – снова воскликнул Савельев. И еще минут десять они уговаривали друг друга, что обязательно должны поехать вместе, причем каждый был в душе уверен, что второй к утру передумает. С этой мыслью они и разошлись – Тихонов поехал к девушке Жене, которая всегда его понимала, а почти трезвый Савельев отправился в свой гараж, где ему надлежало все обдумать.

Сигналов в эту ночь не было.

7

К собственному удивлению, они встретились опять – утром Тихонов позвонил радиолюбителю и сказал, что идея экспедиции кажется ему все более привлекательной. Делать ему теперь было и вправду нечего, и Тихонов, как всякий человек, внезапно выпавший из рутины, чувствовал тревогу и тошноватую пустоту.

– Кого брать будем? – спросил он Савельева, когда они уселись в те самые «Пельмени».

– Врач есть, – сказал Савельев. – Это я.

– Но ты ж не универсал.

– Я хирург, этого хватит.

– Ладно. У меня один парень есть, – Тихонов в своей манере таинственно понизил голос, – Леша Окунев такой. Он блогер, но это ладно. Вообще он благотворитель по жизни. Дети-сироты, инвалиды, все такое. Неравнодушный очень человек, – добавил он с явной антипатией. – Но вообще нормальный. Он пойдет.

– Турист еще у меня есть, – вспомнил Савельев. – Настоящий. У него клуб свой, «Первопроходцы».

– Славянский? – спросил Тихонов. – Так я знаю их. Дубняк?

– Дубняк, да.

– Ты что, – сказал Тихонов. – Он же на всю голову.

– Да нормальный он!

– Он всех достанет, я тебе точно говорю. Он мне интервью неделю заверял.

– Ну, – сказал Савельев, – там-то он не будет тебе заверять интервью. Там он будет тебя учить палатку ставить и в тайге ориентироваться.

– В тайге я без него сориентируюсь, – отмел сомнения Тихонов, входя в период первого энтузиазма.

– Не думаю, – осторожно возразил Савельев. Он подумал вдруг, что один человек ему будет там совершенно необходим – его собственный племянник, сын старшей сестры, третьекурсник Уральского универа Валя Песенко, с ударением на втором слоге, но все его, разумеется, дразнили просто песенкой. Он специализировался на изучении местного фольклора, знал систему тайных древесных и наскальных знаков, которыми пользовались манси, и написал пару статей об их верованиях. У него была даже идея, что племена Северного Урала – последние хранители подлинной шаманской традиции, потому-то здесь и пропадают так часто тургруппы, самолеты и целые малые города. Но прок от Вали был не только в этом. Савельев не очень любил общаться с людьми, но понимал их. Он знал, что ему нужен энтузиаст. Дело было даже не в том, что Дубняк сразу станет лидером и захочет увести экспедицию в совершенно другом направлении – куда-нибудь к болотам или водопадам, к ведомым ему одному таинственным и опасным местам, а на Валю Песенко можно будет все-таки опереться, чтобы простым большинством ограничить дубняковские планы. Дело было в тайном психологическом расчете: из всех предполагаемых участников Валя был единственным, кто мог придать всей этой авантюре дух радости и бодрости. Его ничто не смущало, он был добр и чист, как дитя, и очень любил Савельева, воспринимая его не то как отца – сестра растила его в одиночку, – не то как старшего брата. Валя наверняка будет уверен, что все получится, а Савельев был в этом вовсе не уверен, потому что вообще обходился без иллюзий. Валя был тот луч света, без которого в тайге, да еще осенью, никуда не денешься. Савельев редко ходил в тайгу и презирал туризм как пустую трату времени, но представлял себе, с какими трудностями эта трата сопряжена.

– Ну нормально, – сказал Тихонов, выслушав соображения насчет фольклориста. – Ты, я, Окунев, Дубняк и этот твой парень.

– С Дубняком я сам поговорю, – предложил Савельев.

– Да ради бога. Я с ним однажды неделю говорил, мне хватило.

Дубняк, против ожиданий, согласился легко. Савельев опасался, что у него найдется тьма экстремальных дел, а может, он опять набрал свою секцию славянского туризма и два раза в неделю преподает в спортзале ближайшей школы, обучая неофитов вязанию тройных узлов и лазанию по канату с нагрузкой, – но он горячо ухватился за идею таежного поиска.

– Читал я, – сказал он еще до всяких объяснений. – Чушь, конечно, но проверить надо.

Савельев долго, несколько занудно рассказывал ему, почему не чушь, но Дубняк не вслушивался. Незадолго перед тем он в очередной раз поссорился с бывшей ученицей, с которой пытался создать семью, потому что никак не желал признать безнадежность этих попыток. Дубняку нужна была невозможная жена, обладательница взаимоисключающих качеств: покорная, гордая, суровая, всегда готовая к походам и к заботе о нем, исчезающая по одному его намеку и появляющаяся при первой необходимости, еще до зова. Ему нужен был, вообще говоря, дух, обретающий плоть лишь при особой необходимости, – но ни одна ученица (он сожительствовал только с ученицами) не могла угадать, когда исчезать и появляться. Дубняк ненавидел комфорт – но мечтал о ежедневной заботе; не переносил одиночества – и не терпел общества. Видимо, поэтому оптимальной средой для него был поход, где все терпели друг друга по необходимости: вне тайги около него не мог удержаться никто. Сейчас ему надо было срочно отвлечься от новой домашней драмы, и он с радостью ухватился за идею Савельева.

Благотворитель, блогер и волонтер Окунев, успевший засветиться и в Камске, и на лесных пожарах 2010 года, и на всех наводнениях в родной области, сначала вдруг заартачился. Ему не хотелось спасать иросовцев, его не волновала судьба самолета, он не любил осеннюю тайгу, да и в другие времена года она его не вдохновляла, – но у него как раз сорвался вылет в Африку, куда он совсем было собрался в составе международного волонтерского отряда: гражданская война в Танзании внезапно обострилась до того, что туда перестали пускать наблюдателей. Тайга – плохая замена Африке, но делать Окуневу было нечего, и он согласился. Тихонов соблазнил его всероссийской славой.

Что до Вали Песенко, его и уговаривать не пришлось: по его представлениям, дядя отправлялся в те самые края, где в 1958 году при необъяснимых обстоятельствах погибла группа Скороходова. Семерых нашли, двоих сверхъестественная сила порвала так, что не осталось и клочьев. Что это было – внезапный приступ коллективного безумия, лавина, встреча с беглыми зэками или иностранным диверсионным отрядом, – спорили до сих пор; детали не желали складываться в общую картину. От руководителя группы остался хоть блокнот, выброшенный почему-то под кедром. Его ближайший друг лежал под тем же кедром – судя по характеру травм, он упал с большой высоты. Прочие участники лыжного перехода в честь запуска очередного спутника Земли лежали кто где, кто с пулей в голове, кто со следами долгой борьбы с неопределимым противником, кто безо всяких внешних повреждений, один со снятым скальпом, другой со сломанными ребрами, и отчего-то ужасней всего была мысль о Шухмине, исчезнувшем бесследно: то ли он сам все это с ними проделал (но как? не скальпы же он снимал с них, единственный медик среди восьми строителей?!), то ли предполагавшийся многими взрыв вакуумной бомбы испепелил его на месте. Валя не терял надежды отсортировать артефакты, оставленные поисковиками, от личных вещей группы Скороходова и бесконечно изучал открытые ныне тома засекреченного на полвека уголовного дела; он знал, что рано или поздно попадет на Тур-гору, на склоне которой погибла скороходовская группа, и немедленно почует благодаря врожденной эмпатии, что тут, собственно, приключилось сорок пять лет назад.

Дубняк три дня составлял список необходимого оборудования и закупал недостающее на свои и савельевские средства; как Савельев ни торопил – ничто не заставило бы его вый-ти в осеннюю тайгу без пятидесяти килограммов снаряжения. Добираться до колхоза имени Шестидесятилетия Октября предстояло сначала поездом, затем автобусом, а потом пешком, три километра по проселочной дороге, пришедшей, должно быть, в полную негодность. Выход они наметили на двадцать восьмое. В ночь накануне старта Савельеву не спалось, и он снова вышел в эфир, скользя по частотам в напрасной надежде вновь услышать что-нибудь путеводное. На частоте 147,26 внятный и сиплый мужской голос неожиданно сказал:

– Никогда вы не придете, никогда не найдете. Ах, тьма, тьма, какая судьба.

Савельев долго еще вслушивался и сквозь шорох разобрал женское, такое же безнадежное:

– Чтоб ты проклят был, гад, и я, дура, с тобою.

Глава вторая

Купчая крепость

1

Русский человек собирается в путь неохотно и медленно. Не путь пугает его, а миг перехода от состояния оседлости к состоянию странствия. Отчасти это связано с погодой, которая редко бывает хороша, а отчасти – с изначальной инерционностью: русский человек по преимуществу домосед, а странствовать он выходит, когда жизнь выгоняет. Уходить из дома – ничего хорошего.

Зато когда инерционность преодолена и пошел он по маршруту, его уже не остановить. Русского человека вообще остановить трудно. Вот они идут, русские люди, надев рюкзаки, неся две палатки – двухместную и трехместную, посуду, термомешки, горелку с топливом, запас лапши на трое суток и четыре банки тушняка; у одного из них охотничье ружье и два ножа, у другого переносной пеленгатор личной сборки, состоящий из антенного блока, процессора диаграмм, блока усреднения и кое-чего еще, о чем непрофессионалу незачем знать. Савельев уверял Дубняка, что брать палатки не нужно, должно же в колхозе быть жилье, но Дубняк исповедовал славянский туризм, а это целая философия. По мысли Дубняка, славяне изначально были туристами, а не унылыми домоседами, странствовали, останавливались в хороших местах, а когда надоедало – шли дальше. В славянском туризме главное – предусмотрительность: все надо носить с собой, потому что жизнь в этих краях состоит из крайних случаев. Дубняк считал, что таскать на себе палатку и термомешки в любом случае благотворно. Он был гением этого дела. Никто лучше его не уложил бы сотню угловатых предметов в единственно возможном порядке, чтобы все застегнулось и ничто не терло спину; никто быстрей его не развел бы костер и не снарядил бы, если потребуется, капкан из подручных материалов. В то, что колхоз имени шестидесятилетия еще обитаем, Дубняк не верил. Как-никак он много ходил по окрестностям Перова.

Погода благоприятствовала, по перовским меркам осень была почти золотая – плюс десять и мутноватое солнце на бледно-сером небе. Они легко прошли пешком три километра от Черноярья до Храпова, сразу за которым, если верить карте, начинались колхозные владения. Никто не встретился им на разбитом проселке, но местность отнюдь не выглядела запущенной: Валя Песенко предполагал, что сразу за Храповом начнется тайга, та уральская редкая болотистая тайга, по которой не пройдет никакая техника, – но хоть колхоз и значился ликвидированным с 1961 года, по сторонам дороги виднелись распаханные поля, скошенные луга, а через час пути наконец появились и люди. Десяток колхозников в одинаковых темно-коричневых куртках, почти сливаясь с местностью, собирали картошку на подходе к деревне Каргинское, где в оны времена размещалось правление. Савельев на всякий случай засек время: первый контакт с местными жителями состоялся в 15.43, и люди в темно-коричневом были им не рады.

– Граждане! – крикнул Дубняк. – Мы поисковики из Перова, ищем упавший самолет! С него пришли сигналы, что он где-то у вас!

Колхозники молчали, странно переглядываясь. Наконец навстречу экспедиции шагнула иссохшая женщина неопределенного возраста и медленно, словно с трудом припоминая, произнесла стихотворное приветствие:

– Кто к нам пришел, тому мы рады, войди ты, если добрый гость, а кто не добрый гость, не надо, свою сюда не надо злость.

Валя Песенко, собиратель фольклора, был потрясен. Тихонов насторожился, ему все это сразу не понравилось.

– Мы добрые гости, – с широкой волонтерской улыбкой сказал Окунев, но чувствовалось, что и ему не по себе. Как всякий истинный волонтер, он плохо думал о людях и сразу заподозрил тут поселение монстров. – Это колхоз Шестидесятилетия Октября?

Поселяне опять переглянулись.

– Вот председатель приедет, он скажет, – пообещал со смутной угрозой мужик в тюбетейке. Гастарбайтер, догадался Окунев, неужели и здесь гастарбайтер?

– Когда приедет? – спросил Тихонов. Подойти к колхозникам поближе он не решался.

– Он вечером приедет, – сказала женщина лет тридцати и попыталась даже улыбнуться. – Вечером. Спектаколь будет.

– Спектакль? – переспросил Тихонов, ничего не понимая.

– Представление, – подтвердила колхозница. – Я буду представлять.

Прочие посмотрели на нее с осуждением, и она умолкла.

В уме Окунева мелькнула догадка столь парадоксальная, что он не стал ею делиться, а напрасно.

– Тут самолет не падал у вас? – спросил Савельев.

– У нас не падал, – ответил рослый, квадратного сложения парень, все это время рассматривавший гостей с крайним недоброжелательством. – У других пусть падает, у нас никогда не падает. Ходят, проверяют. У нас ничего тут не бывает.

– А можно нам хоть в правление пройти? – впервые заговорил Дубняк. Все это время он пристально изучал колхозников издали, поскольку лицо одного из них – плотного дяди, по самые глаза заросшего бородой, – показалось ему знакомо, но в такие совпадения он не верил.

На этот раз темно-коричневые переглядывались особенно долго, но наконец старик в тюбетейке подошел к экспедиции.

– Я поведу, – сказал он Дубняку, угадав в нем старшего. – Но вы паспорта сдайте.

Все нехотя достали документы. Тихонов буркнул под нос «С какой стати?» – но сдал паспорт, как все. Не просматривая их, старик сунул все пять паспортов во внутренний карман куртки и пошел во главе поисковиков. Прочие колхозники постояли, глядя им вслед, и вернулись к работе. Работали они удивительно вяло, неумело, словно после долгой спячки – эта мысль явилась оглянувшемуся Окуневу. Студенты на картошке, и те собирают бойчее. Впрочем, откуда у колхозников бодрость? Идиотский подневольный труд, как его ни зови.

– Так это колхоз имени шестидесятилетия? – спросил Савельев.

– Это Иерусалим, то есть Имени Евгения Ратманова Усадьба Счастья Лишенных Имени, – с нехорошей серьезностью сказал старик в тюбетейке, и четверо из пяти подумали, что они сошли с ума, зато Окунев, чьими глазами мы станем глядеть на эту первую остановку, понял, что догадка его верна и что надо бы им поворачивать, да поздно.

2

Леша Окунев от природы не верил в государство, он родился таким, что всякая внешняя воля, хотя бы и самая благодетельная, была для него нестерпима, а поскольку детство его пришлось на девяностые годы, все вокруг подтверждало его детские предположения. Государство не собиралось защищать граждан, ничем их не обеспечивало, а полноценно передушить, чтоб не мучились, уже не могло. Оно висело на них, как ржавые кандалы. Силу Окунев еще мог уважать, а гниения не переносил. В десятом классе он вступил в партию УРА (Уральских радикал-анархистов), но покинул ее ввиду полной электоральной бесперспективности. Кроме того, он мало верил, что лидер партии Евгений Антонов, остроголовый человек в пенсне, способен будет самораспуститься и сдать все посты после, допустим уж немыслимое, прихода к власти. Окунев закончил уральский истфак, поучился в аспирантуре, ушел оттуда – поскольку узнал про Россию все, что его интересовало, – и принялся менять работы.

Строго говоря, все это была не работа – которая, по определению Бакунина, есть труд самосознающей души для общественного блага, но более для личного роста, – а приработок. Основным занятием Окунева было вытеснение государства из любых сфер, до которых оно пыталось дотянуться, – прежде всего из образования и медицины; теперь, к двадцати шести годам, он и сам затруднялся перечислить летние школы, православные и католические лагеря, кружки, семинары, клубы, в работе которых он поучаствовал. Он выезжал на все стихийные бедствия, спасал от пожаров и наводнений, два сезона поработал в движении ДеБа (дедушки-бабушки), возглавляемом московской студенткой Викой Кунгурцевой, но ушел из-за моральных разногласий: Кунгурцева разместила в Фейсбуке фотографии голой обгаженной старухи из дома престарелых в поселке Красная Крепь, после чего дом разогнали, директора уволили, а пенсионеров, сдружившихся было, раскидали по домам престарелых всей Тульской области. Окунев считал, что фотографировать и выкладывать на всеобщее обозрение голых старух не следует даже ради благой цели, а расформирование дома в Красной Крепи он благой целью не считал – тут была, по его мнению, классическая ситуация из «Защитника Седова», когда государство ради палаческих целей воспользовалось сигналом снизу. С врачом Тимашук, кстати, была та же история. На «врача Тимашук» Кунгурцева обиделась, а ведь Леша ей годился, она его хотела. Но Леше такие строгие столичные красавицы не нравились – он любил девушек попроще, принципов у самого хватало.

В странствиях по горячим, а точней – тлеющим точкам, по торфяным болотам, дымящим в июле, и поселкам, где трубы рвались при первых заморозках, Окунев открыл для себя совершенно иную Россию – не то чтобы подпольную, а параллельную. Она давно спасала себя, мгновенно координировалась, покрылась сеткой раздаточных пунктов, обзавелась тысячами активистов, делившихся в свою очередь на три категории. Первые были святоши, упоенные собственным подвигом, требовавшие абсолютной справедливости, а на деле – благодарности; эти не уживались даже с родителями. Отчего-то – Окунев боялся говорить вслух, отчего, – их особенно тянуло в медицину, к больным, увечным, обреченным, реже к бомжам, лучше бы тоже больным (здоровых бомжей, впрочем, не бывает). Эти отличались невыносимой экзальтацией и, кажется, тайной некрофилией. Вторые были любители экстрима, использовавшие бедствия как источник адреналина; этой корысти они не скрывали и были, в общем, приличные ребята – Леша причислял себя к ним, хотя, кажется, был к себе слишком суров. Третьи помогали потому, что не могли не помогать, и Окунев про себя называл их «провалившиеся». Живет человек, не делая ни зла, ни добра, что по нынешним временам и так немало, но судьба сводит его с больным ребенком либо брошенным стариком, и человек пропадает, ибо сделать ничего нельзя, а существовать по-прежнему он уже не может. Провалиться может не всякий, но тот, кого ничто не удерживает: все знают про больных детей и одиноких стариков, но всех удерживает семья, профессия, нетленка-эпохалка в компьютере, причем эпохалке грош цена и нужна она только для самооправдания; но есть те, кому зацепиться не за что, и сквозь лед быта, на котором мы все худо-бедно удерживаемся, они проваливаются в ледяное густое зловоние, которое, собственно, и есть жизнь, зачем же от этого прятаться. Благо тому, кто ходит по ее поверхности, словно посуху; нет никакой добродетели в том, чтобы проваливаться в выгребную яму, смрад которой ты никак не развеешь; никого не спасешь, а душу свою погубишь – это и есть то добро, от которого предостерегала одного молодого возлюбленного сама, скажем, Цветаева. Но вернуться обратно и жить, словно ничего не происходит, такой душе не дано, вот они и маялись, кидаясь в самые безнадежные ситуации. На глазах у Леши Окунева одна такая женщина – как обычно бывало, лет тридцати, – ударилась в помощь больным сиротам: мало того что сиротам, так еще и больным; потеряла на этом деле мужа, который сначала не одобрял ее увлечения, а потом стал злиться на бесконечные разъезды, запущенный дом, тоскливую муть в глазах жены, – и с легким сердцем, чувствуя себя глубоко правым, сбежал от нее, как от зачумленной, к ртутноглазой девушке без малейших признаков совести. Брошенная жена этого почти не заметила – она гробилась тогда, выхаживая тринадцатилетнего тяжелого эпилептика, нашла ему американских усыновителей, а когда запретили американское усыновление, эпилептик, к тому времени активно писавший в мордокнигу, громко обрадовался и заявил, что ни на что не променяет Родину; его немедленно обласкало «ЕдРо», а впоследствии усыновил губернатор. В публичном дневнике мальчик громко отрекся от благодетельницы, а ей написал прочувствованное письмо без знаков препинания – «Вы же все понимаете у меня нет другого шанса». И она, разумеется, все поняла.

Окунев тоже все понял, но у него быстро образовался профессиональный барьер: жалел он всех, но как-то вчуже. На путях волонтерства, благотворительности и прочего спасения на водах ему встречались всякие чудеса – например, Ратманов; но Ратманов давно исчез, и Окунев не думал, что им еще доведется свидеться.

Медицина еще не описала странный синдром, для которого характерны – всегда в связке – любовь к аббревиатурам, проповедям и телесным наказаниям. Может быть, чем-то подобным страдали идеалисты из числа большевиков. Сектант Тяпкин из Барнаула, народный поэт, часами наговаривал свои проповеди на магнитофон, а свою резиденцию в летнем лагере называл БАЛЕРИНА – Башня Летняя Резиденция Игнатия Начальника; народный поэт Давыдов создал ПОРТОС – Поэтизированное Объединение Теории Общенародного Счастья, – где совместно возделывали землю в Подмосковье, а нарушавших устав пороли с их полного согласия. Там предписывалось не просто писать стихи, но по возможности и говорить ими. Когда ПОРТОС разогнали – уж конечно, не из сострадания к поротым портосам, а из страха перед любым самостоятельным делом, – он получил землю под Харьковом, где дышалось повольней, и создал там поселение СПАРТА – Сельскохозяйственную Поэтическую Ассоциацию Развития Трудовой Активности. Свои поэтические советы людям будущего он издал в пяти томах, в поселении они рекомендовались к заучиванию наизусть.

Ратманов выглядел, конечно, адекватней народных поэтов, но в действительности был куда страшней. Леша впервые услышал его в летнем карельском лагере аутистов, куда несколько раз ездил педагогом. Там Ратманов спокойно рассказывал о проекте поселения для наркоманов, где их можно было бы лечить принудительно по методу «Города без наркотиков», и в этом не было ничего особенного, но экзальтированная питерская девушка стала ему возражать – дескать, Ройзман не лечит, а калечит, поскольку у него приковывают к нарам цепями. Тут глаза у Ратманова нехорошо засверкали, и он произнес громкий монолог о том, что у наркомана нет своей воли, души, имени, что у трех четвертей, а то и девяти десятых населения России нет своего ума, потому что страна жила в крепостничестве и не вышла из него; ясно было, что к обладателям ума и воли, потенциальным крепостникам, Ратманов причислял себя и не прочь был спасти тысячу-другую душ, привлекая их к возделыванию бесконечного российского пространства. Посмотрите на эту землю, говорил он. Обработана едва шестая часть, прочее зарастает мусором и бурьяном, – так же и народ, для которого крепостничество сегодня было бы спасением, коль скоро у людей нет собственной воли к жизни. Возьмите кредитных рабов – это хуже наркоманов: набирают денег, не думая, как расплачиваться, а потом вешаются, как у нас в Сызрани две идиотки, матери-одиночки, оставившие, между прочим, малолетних детей! И что вы будете делать с такими кредитными рабами, спросила экзальтированная, выкупать, может быть? А что же, и выкупать, согласился Ратманов. Деньги у меня есть (действительно были, он крупно поднялся на торговле машинами в девяностые, и нечто в его манерах наводило на мысль о братковском прошлом). Найду этим людям работу, научу любить искусство, а потом, глядишь, буду давать вольную – тем, конечно, кто докажет, что эта воля у них действительно есть. Спорить с ним никто не стал – не из особой деликатности, а скорей из экономии душевных сил; в поселении аутистов и так выкладываешься, а Ратманов, тоже своего рода аутист, был явно не из тех, кого можно переубедить. Окунев больше его не встречал, но хорошо запомнил. Теперь он видел, что у Ратманова все получилось. Он взял давно заброшенную землю в районе Перова, где можно было растить одни корнеплоды, и набрал таких же корнеплодных, темно-коричневых людей, избавив их от долгов, алкоголизма и свободы воли, а взамен получив крепостную власть. Окунев допускал даже, что эта власть была для него не самоцельна – хотя глаза у Ратманова при рассказе об этой утопии горели очень уж нехорошо; можно было поверить, что он и в самом деле радеет о благе Отечества, в котором большая часть населения не знает, что есть зло и что – благо. Но инстинктивное отвращение к этому насилию над чужой, хотя бы и почти отсутствующей волей в анархической душе Окунева было так сильно, что паспорт он отдавал с особенной неохотой.

3

Поселение Иерусалим состояло из пятидесяти рубленых домов, одноэтажных и однотипных, выстроенных на месте покинутой Каргинской. Поисковиков привели в приплюснутую, просторную и плоскую гостиницу – так называли здесь дом для новых.

– Людям же надо посмотреть сперва, – объяснил мужик в тюбетейке, назвавшийся Ратмиром. Таково было его новое имя – от старых все жители Иерусалима отрекались, подписывая купчую крепость.

– Сами приезжают?

– Кто сами, а кого хозяин приглашает, – нехотя сообщил Ратмир. – Меня привезли.

– И что, не могли отказаться? – спросил Окунев.

– Мог, почему ж. А куда мне было? Квартиру цыгане купили, отвезли в Алатарово помирать. Там хозяин нашел, сюда привез. А чего, живем, все есть.

Около некоторых домов копошились ребятишки с самодельными игрушками – большей частью с завернутыми в тряпки пластиковыми бутылками из-под минералки. Это были, надо полагать, куклы. В конце улицы человек десять достраивали деревянное здание с колоннами, похожее то ли на усадьбу обнищавшего барина, то ли на сельский клуб.

– Что строят? – спросил любопытный Тихонов.

– Театр будет. Пока тут играем.

Ах ты, подумал Окунев, у него и крепостной театр. Амуры и зефиры все.

– Поснедать прошу, – сурово предложил Ратмир. – С дороги-то.

Зря палатки тащили, думал Савельев. Тут и ночлег, и обед. Только откуда же сигналы?

– Слыхали вы, самолет тут упал неподалеку два месяца назад? – упрямо расспрашивал он.

– Не видали самолета, – сказал Ратмир. – Куда тут летать, река одна, да рыбы мало. Охота плохая. Грибы разве что, да кто за грибами полетит? Метеорит падал, это да, было.

– Когда? – спросил Савельев в дурацкой надежде, что самолет приняли за метеор.

– Месяца полтора. В тайгу упал. Грохнуло хорошо, поближе – окна бы высадил.

– Это где?

– Километров сотня будет отсюда. Пролетел – ночью светло стало. Да тут часто. Я второй год всего, а говорят, до меня еще два падали.

– И давно тут у вас Иерусалим? – стараясь говорить как можно нейтральней, поинтересовался Окунев.

– Четвертый год стоит.

Ага, понял Окунев. Значит, когда он про это рассказывал как про свою мечту, здесь уже все строилось. А что, не худшее вложение. Выстроил себе город солнца, только отчаявшимся и жить в такой утопии, земля опять же не простаивает.

Две опухшие девушки в венециановских нарядах, в кокошниках, внесли обед: постные щи и картошку в мундире; в центр грубо сколоченного деревянного стола поместили миску малосольных огурцов – «Они сами солят», – и расписную деревянную тарелку с квашеной капустой. Суп был пресен, салат тоже недосолен, а в венециановских девушках была невыносимая кротость людей, которым уже все равно. Тихонов попытался с ними поговорить – привычка собирать факты была в нем неистребима, – но они его словно не слышали.

– Кредитницы, – презрительно сказал Ратмир. Видимо, спиваться в его системе ценностей было благородней – пьяного посещали хотя бы странные мысли и видения, а кредитницы гибли сугубо потребительски.

– Сами приехали?

– Фантина почку продать хотела, а Фьяметта ребенком торговала. На вокзале взяли.

Судя по именам, Ратманов успел посмотреть «Отверженных» – читать их он стал бы вряд ли. А вот «Декамерон» он ради известных деталей читал наверняка – отсюда и Фьяметта.

– И где ее ребенок теперь?

– Ребенка отобрали, в детдом сдали. Хозяин обещал выкупить, если она человеком станет.

Однако, подумал Окунев, какие у него возможности!

– У нас вообще-то мясо есть, – сказал Дубняк. – Давайте вместе покушаем.

– Мясо у нас воспрещено, – гордо сообщил Ратмир. – И вам тут нельзя.

– Но мы же это, – поспешно сказал Тихонов. – Мы не кредитники. Мы поисковики.

– Когда ты в дом пришел куда, его закон блюди. Какая в доме есть еда, такую и люби, – назидательно продекламировал Ратмир. Тут, видно, тоже было в обычае говорить стихами – Ратманов, подобно «спартанцам», считал, что это облагораживает.

– А когда он будет? – спросил Дубняк. – Хозяин-то?

– Он нам не докладывает. К спектаклю будет.

В это время вдали зарокотал мотор, и вскоре к гостинице подъехал ратмановский «Ниссан Патрол».

4

– Один мой знакомый и даже, можно сказать, друг, – рассказывал Ратманов, красный от коньяка, – брал таджиков на работу очень своеобразно. Таджик настроен был на унижения, эксплуатацию и все такое. Гарик делал как? Он говорил: сначала ты должен почувствовать кайф жизни. Таджика везли к Гарику на дачу, кормили там до упада, поили, сколько вынесет (таджики плохо выносят), а когда было видно, что он уже битком и что ему хочется срать и ссать, – сапогами поднимали и заставляли бегать, пока он от напряжения и страху не обсирался. Таким образом он, во-первых, сразу понимал, что любой кайф будет теперь быстро обламываться, и, кроме того, у него надолго появлялось отвращение к еде, не говоря про выпивку. И еще, сверх того, сохранялся образ кайфа жизни, к которому надо устремляться. Я видел однажды, как они у него обгаженные бегали. Это мне несколько напомнило Тацита. Там описана такая казнь – пихали человека в корыто, сверху другое корыто, руки и ноги торчат, голова торчит, и в эту голову его кормят молоком и медом. Если не жрет – выкалывают глаза, так что жрали все. Потом он начинает срать под себя в это корыто, гниет, заводятся черви и за три недели выедают его совсем. Так был казнен царь Митридат.

Мать моя женщина, подумал Окунев. Не Тацит, а Плутарх, не царь Митридат, а персидский воин Митридат, приписавший себе честь убийства Кира, но зачем ему эти тонкости? Он помнит корытную пытку, этого достаточно. К этому списку – аббревиатуры, стихи, колонии – надо добавить пытки; чем изощренней они, тем больше нравятся.

– Я покажу вам сегодня театр, – обещал Ратманов. – На театре сегодня дают Крылова, «Подщипу». Надо, чтобы люди чувствовали восемнадцатый век. Я думаю, что девятнадцатый не был уже золотым. Золотым был век матушки Екатерины. Вот это было просвещение, а не то, что потом. Потом все изгадилось идеей равенства. Это тот величайший соблазн, тот гнойник, от которого пошла вся гниль. Если бы не подлая идея равенства, не было бы ни французской революции, ни русского ада. Революция убивает всех, потому что равны только мертвые. Люди никогда не равны. Посягательство на неравенство – главная трагедия. Крепостничество – единственное спасение для страны, где никто никогда ничего не решал.

Гостевой кабинет, в котором Ратманов принимал почетных визитеров, был украшен пестро и богато: всюду, где можно, висели портреты матушки Екатерины, сцены из античной жизни и концертный плакат Розенбаума с автографом. Чувствовалось, что гости у Ратманова случаются редко – он все-таки еще не осмеливался пропагандировать крепостничество во всеуслышание, – а потому в Иерусалиме принимали только вернейших; висели тут, однако, фотографии Ратманова с областным руководством, и хотя на лице у него была та поспешная заискивающая улыбка, какую всегда надевают жаждущие запечатлеться, приобнимая знаменитых гастролеров или случайно встреченных звезд, – чувствовалось, что он не совсем случайный человек в этих начальственных рядах, что его обществом не брезгуют и где-то даже готовы перенять опыт.

– Поймите такую вещь, – убеждал он, хотя никто ему не возражал. – Ведь в Иерусалиме только те, у кого правда не было выхода. Никакой другой судьбы, поймите. Вариант был один – гибель. Я же их знаю всех. Я подбираю только тех, кому действительно дальше – или петля, или канава. Вот он взял кредит. Они все берут. Их сознание не может мириться с тем, что есть деньги и можно взять. Как он будет возвращать – ему неважно, потому что такие считают на день вперед, это максимум. Они так же рожают, не думая. Им хочется маленького человечка. Мне так и сказала одна, уже вся синяя от первитина: я думала, что у меня будет маленький человечек. Они оба тут сейчас с человечком, он дебил, конечно, но мы выучим. Хотя бы сможет подтираться. Огромный прогресс, у меня своя методика, мне писал академик Лихутин из Москвы, что это передовой опыт. Я хочу его пригласить, чтобы он посмотрел. Поймите, – возвращался он к любимой теме, – не все люди могут отвечать за себя. Вы говорите: наркоман, свобода воли. Но какая воля у наркомана? Когда ему нужна доза, то он животное. У него нет мозга в это время. Его гонит страсть к наркотику и ничего больше. Он убьет мать, отца, сына, у нас один чуть не убил сестру. Вы думаете, я сам их забираю? Их мне сдают. Я никому не отказываю, но у меня все подписываются: если не может подписаться сам – тогда родственники. Я говорю, что у меня жестко. Да, я привязываю, другого метода нет. Если кредитник, он никогда, то есть пока он у меня, не увидит денег. Я все закупаю только сам. Я определяю круг чтения, кино для просмотра, у нас просмотр DVD два раза в неделю. Никто не может выйти. Тяжело тебе? – смотри, все смотри, во что ты мог превратиться! У нас храм, служит отец Терентий два раза в месяц, но, между нами говоря, я мало верю во всякую эту религиозную практику. Верить или не верить может человек свободный. Пока они все верят только в очередную дозу. У них нет воли и ума – я даю им свою волю и ум, потому что государством все это сейчас не востребовано. Я даю им работу, я учу их мыслить, и – да, они моя собственность. Вы думаете, может быть, что я побоюсь это сказать? Я не боюсь, потому что выкупал их из долгов за свои деньги, кормлю на свои, строил все это на свои, пять бригад работало тут… Я мог на все эти деньги купить себе яхты, хуяхты, я мог быть в списке «Форбса», но зачем мне «Форбс»? Моя планка выше. У нас говорили: крепостник. – Он хмелел все больше, уже не от коньяка, но от разворачиваемой перед гостями картины собственного величия. – Но кто сейчас вспоминает, кто знает в действительности, что за люди были эти крепостники? У генерал-фельдмаршала Шереметева было восемнадцать тысяч душ! – Он указал на портрет над своим резным креслом, с молитвенным восторгом возвел на него глаза и поднял рюмку, словно желая показать генерал-фельдмаршалу, что пьет его здоровье. – Он отдал своего сына в заложники при заключении Прутского мира, и сын умер, но мир был заключен. У него за стол не садилось менее двухсот человек. Кормил неимущих, поил солдат лично. Все крепостные были обуты, ухожены. Он делил свою волю, свой разум на восемнадцать тысяч! Мы говорим – крепостники. Но театр Зорича был куплен для императорской сцены! В Кускове у Шереметева-сына было три театра, с такой акустикой, какой не знал Петербург. Крепостники – те единственные подлинные народолюбцы, которых все искали. Что, народник любил кого-то, приносил пользу кому-то? Народник шел баламутить! Крепостник давал образование, – загибал пальцы Ратманов, – давал обувь (его почему-то особенно волновала обувь), стол, следил за здоровьем, потому что кому же нужен больной?! – и заключал браки! Мы говорим: женили не тех, не на тех. Откуда нам сегодня знать? Женили сообразно своим представлениям, совершенно правильным представлениям, потому что знали, как лучше!

Окунев мучительно хотел спросить о праве первой ночи, но сдержался. Ясно было, что Ратманов пользуется абсолютной властью над крепостными, и если ему захочется уестествить кредитницу – он сделает это без всякой первой ночи; коньяк и закуски в кабинет вкатила подозрительно блудливая, нарумяненная личная секретарша, в непременном кокошнике, но с глубоким вырезом цветастого ситцевого платья, и едва за ней закрылась дверь, Ратманов пояснил, что выкупил ее из турецкого борделя за сумму, в какую обходились обычно пять-шесть кредитоблудных душ. Кредитоблудие был его личный термин, один из семи смертных грехов, в компании спиртопития, наркодурствия, чадонебрежения, праздношатания, расточения (для разорившихся) и люботорговли (для проституции). Разумеется, он не отказал бы себе в удовольствии попользоваться личной собственностью, да и кто бы его укорил?

– И помяните мое слово, – продолжал он, все больше распаляясь, – с Иерусалима начнется возрождение России. Рано или поздно так будет жить вся Россия – здравый смысл диктует это; мы еще увидим, как оживет русская усадьба, русская усадебная проза, как станет вызревать новая «Война и мир»…

– Евгений Петрович, – вклинился Савельев в одну из пауз, когда Ратманов явно ждал новых вопросов об устройстве его крепостного хозяйства; он только было похвастался теплицами и начал рассказывать о своих планах обустроить там ананас, – но поисковики явились не за ананасом. – Вы слышали, конечно, что здесь неподалеку упал самолет, «Ан-2», с руководством «Инновационной России» на нем?

Ратманов помолчал, перестраиваясь на другую, явно неинтересную тему.

– Это не тут, – сказал он с неудовольствием. – Это севернее, на берегу Лосьвы.

Савельев так и подпрыгнул.

– Вы их видели?

– Я не видел, а Панург видел. У нас он Панург, а до этого был Сырухин, охотник. Какой он, впрочем, охотник – так, любитель. Я не хотел его брать, но куда ему деваться?

– Сырухин?! – вскричал Тихонов, не веря своим ушам. – Но его съели!

– Это не его съели, а он съел. Он попросил его спрятать, я его взял с условием, что он все забудет и навеки откажется от мяса. У него теперь другое имя. Он говорил, что видел какой-то самолет, но они до него не дошли. Он над ними пролетел и упал в тайгу, ближе к Лосьве. А потом он съел двух других и вышел ко мне.

– Он у вас? – настырно спрашивал Тихонов. – Я должен его увидеть, я же писал про всю эту историю!

– До спектакля вы его не увидите, – властно отвечал Ратманов. – Он готовится, у него с памятью плохо, я ему дал роль царя Вакулы. А после спектакля – ради бога, но предупреждаю, что много он не расскажет. У него не очень хорошо с головой.

– Это наверняка, – кивнул Тихонов.

5

История съеденного охотника взбудоражила перовские умы в июле, и следствие по ней длилось месяц, пока не стало понятно, что правды от уцелевших не добьется никто. Они были обнаружены мыкшанскими грибниками по чистой случайности – поиски с вертолета ничего не дали, а мобильной связи в мыкшанской тайге не было. Трое отправились на охоту в апреле, в самое глухариное время, когда, впрочем, можно подстрелить и пролетного гуся, и утку, и косулю, – но в то, что они шли охотиться, никто не верил. Слухи об «осиновском золоте» – по имени реки Осиновки, где в 1819 году крестьянин села Уродное Никифор Стремин нашел золотые россыпи, – ходили в Перове и его окрестностях все двести лет, хотя месторождение считалось давно выработанным, а самого Стремина через два года после чудесного открытия съели волки, и осиновское золото с тех пор считалось несчастливым. К моменту национализации приисков там уже почти ничего не оставалось, однако любое везение в этих краях так редко, что тысячи золотоискателей бороздили неласковые берега Осиновки в напрасных поисках золотой отмели. В 1968-м, однако, золото нашли снова, на этот раз южнее, и поиски закипели с новой силой – так что пропавшие охотники явно выждали, пока начнет сходить снег, и отправились отнюдь не за гусями. Родственники отчего-то не слишком о них беспокоились, вдобавок и родни у всех троих почти не было: Сырухин разведен, Ходырин холост, и только у Моренова была любовница с дитем. Она-то и подняла шум в мае месяце, но тут упал «Ан», и поисковикам стало не до охотников. Пятого июля они сами вышли почти к самому Мыкшанску, где и попались на глаза семье местных грибников. Охотников, однако, было всего двое, и куда девался третий – они объяснить не могли. Сначала пошли разговоры о том, что он отстал, потом – что они нарочно разделились, ибо так было больше шансов найти жилье, но перовские обыватели, читатели «Глобуса», почти единогласно решили, что так и не найденного сорокалетнего Сырухина просто съели как самого молодого и нежного – Моренову было под 50, Ходырину 43.

Версия эта, при всей своей жуткости, немедленно закрепилась в умах: во-первых, золотоискателей, в особенности доморощенных, недолюбливали и ждали от них любой гадости, да вдобавок Ходырин был не местный, он приехал якобы поохотиться из Астрахани, а зачем из Астрахани ездить в Перов? Арбузов там, может быть, не хватает? Как бы то ни было, по факту исчезновения Сырухина живенько возбудили уголовное дело, по которому двое спасшихся покамест проходили свидетелями, – но после первого же допроса они бесследно исчезли из больницы, где проходили восстановление после двухмесячных блужданий по тайге, и тут уж растворились бесследно. У любовницы Моренова не было никаких сведений о сердешном друге – она лукавила, конечно, это видно было по наглым ее глазам, обыскали ее перовскую квартиру и дом в поселке Треухино, где жили ее родители, подпол прошли с фонарем, все было чисто. Может быть, они ушли обратно в тайгу, теперь уже навсегда, а может, просто затерялись на бескрайних просторах Свердловской области; в России очень много всего пропадает, почти все навеки, а если и обнаруживается, то по чистой случайности. Иной человек уйдет из дому якобы по грибы, на самом же деле мыть золото, или поедет к любовнице, допустим, в город Актюбинск, ныне Актобе, – а обнаружит себя вдруг в Ахтарске, сидящим на скамейке городского автовокзала, причем сидит он там явно не первый день и ничего не помнит. Где был, кого за это время съел? Жива ли полюбовница в Актюбинске или он оттого и потерял память, что сожрал ее в припадке бешеной ревности и теперь скрывается от правосудия? Иной человек шел в комнату, попал в другую, за триста километров, а почему туда попал – сказать не может, пришла внезапная блажь; двадцать лет спустя вернулся на родное пепелище – семья давно уехала, соседи позабыли, – и с ужасом узнал, что никто его не искал: дело возбуждается по факту трупа, а факта трупа нет, еще не умер или не нашли; пропавшего без вести взрослого мужика не станут искать никакие добровольцы, это девочку малолетнюю ищут с собаками по всему району, подвергают самосуду отчима, который нехорошо на нее поглядывал и наверняка растлил где-то в лесополосе, и находят несчастную через двадцать лет почтенной матерью семейства, почему-то в удивительном поселке с названием Примыкание, Саратовской области; что заставило ее туда примкнуть, или туда все примыкают, кого вдруг закружило по России? Из Карабулака в Октябрьск выехал на поезде некто повидаться с теткой, которая его растила, но по дороге встретил женщину своей мечты, та его опоила, раздела, разула, пихнула в полусознательном состоянии в автобус Равенство – Черные Камни, он по дороге встретил женщину своей мечты, та его накормила, одела, обула, он через год поехал с ней в город покупать новые штаны и другую одежду, в магазине встретил женщину своей мечты, та была пропойца и шлюха, пила с грузчиками, грузчики его избили, раздели, разули, он очнулся в доме у тетки, подобравшей его на улице, но не узнал старуху и только все повторял «Не буду, не буду». Какой роман можно было бы об этом написать, какой скучный, бесконечный, никому не нужный роман, в котором никому не нужные герои ездят по неотличимым местам, и встреча с незнакомцем отличается от встречи с родственником только тем, что родственник при встрече иногда выставляет соленья! Никого нельзя найти, все пошли и не вернулись, особенно если человек ушел из больницы с явным и понятным намерением никогда туда не возвращаться. И в Перове забыли про Сырухина, потому что он был водопроводчик, человек, которого мало кто помнит в лицо.

– Это значит, они в июне там были, – рассуждал Савельев. – У Лосьвы. Но ведь дотуда… я полагаю, километров тридцать?

– Нет, поменьше, – сдержанно отвечал Ратманов, страшно недовольный тем, что его отвлекли от действительно важной темы. – Увидите своего Сырухина, никуда не денется. Но учтите, у него действительно плохо с головой.

– Надо ему объяснить, что он никого не съел, – долдонил Тихонов.

– Может, и не надо, – сказал Ратманов. – Недоразвитому, примитивному человеку нужно чувство вины. А сейчас, дорогие друзья, – спектакль!

И они отправились в гостиницу, где предполагалась крепостная премьера.

6

Царь Вакула обходил советников, и один оказывался нем, другой слеп, а третий глух; играли вяло, но старательно, суфлер из первого ряда подсказывал текст, и больше всего это было похоже на больничный утренник с клоунами. Тихонов, не отрываясь, смотрел на Сырухина: да, это был он, знакомый по фотографиям в «Глобусе», пропавший и, как считалось, сожранный. Следов истощения уже не было заметно, он даже округлился немного и старательно изображал глупого царя из мультиков. Разумеется, никаких актерских талантов у него не было – во всем его хохмачестве чувствовалась постоянная натуга; он явно чего-то боялся и ни на секунду не забывал об опасности. Это, впрочем, было вполне по роли. Сам Ратманов с мягкой самоиронией сыграл Трумфа – и его центральный монолог сопровождался аплодисментом, на который он ответил шутовским расклоном:

– Мой знает плутня твой, и за такая шашня

Мой будет вас сашать на цепи и на пашня,

Да на рабочий дом вас будет посылать,

Где, кроме хлаб да вод, вам кушать не давать!

Вероятно, аплодисменты в этом месте тоже были его режиссерской задумкой – смотрите, какая у нас дозволяется фронда. От всей постановки, как и от раздававшихся в антракте коржиков с несладким чаем, веяло той сине-зеленой госпитальной и казарменной тоской, которая в русском языке лучше всего выражается словом «опрятность». В нем есть глубоко упрятанная обратность, противоположность всему человеческому, байковый больничный халат иссохшей старухи, клеенка, подкладываемая под простынку. Для спектакля пошиты были костюмы, у Вакулы была даже мантия, почему-то с красными звездами. Роль Слюняя исполнял бывший алкоголик, ныне находящийся на исцелении. Все дни он проводил в так называемой лечебнице – избе без мебели, с голым полом; он был прикован к стене и предоставлен себе, а трижды в день получал свою порцию зверобойного отвара и ячневой каши. Оправка предлагалась дважды в сутки, строго по часам. Лечение продолжалось уже месяц и приносило плоды: первую неделю несчастный метался, грозил разрушить избу и требовал водки, во вторую по большей части спал, в третью задумался и начал разговаривать со стенами. Всю четвертую Ратманов разучивал с ним роль. В случае успеха алкоголику были обещаны послабления – кровать, ведро для оправки в произвольное время, книги (все это без права выхода наружу). К концу второго месяца Ратманов обещал ему полное исцеление и право передвигаться вокруг избы в специальном ошейнике, на двадцатиметровом поводке.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4