Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Лигия

ModernLib.Net / Ди Лампедуза / Лигия - Чтение (стр. 2)
Автор: Ди Лампедуза
Жанр:

 

 


      Он помолчал, затем раздраженно осведомился:
      - А в той бухточке, за мысом Иццо, прямо под скалой, нависшей над солончаками, вы, салажата, плавали?
      - Еще бы, ведь это самое красивое место на всей Сицилии. Хорошо еще, что о нем пока не пронюхали туристы. Берег совсем дикий, верно, сенатор? Кругом ни души и ни единой постройки. Море - павлиньего цвета. А прямо напротив, поверх переливчатых волн, вздымается Этна. Другого такого вида не найти. Вулкан спокоен, могуч, поистине божественен. Здесь начинаешь понимать, что значит этот вечный остров, который так беспечно отмахнулся от своего исконного предназначения быть пастбищем для солнечного стада.
      После некоторого молчания сенатор сказал:
      - Ты славный малый, Корбера. Не будь ты таким неучем, из тебя наверняка вышел бы толк.
      Шагнув ко мне, он поцеловал меня в лоб.
      - А теперь ступай за своей колымагой. Мне пора.
      В последующие недели мы продолжали видеться как обычно. Теперь мы совершали ночные прогулки; шли вниз по улице По, пересекали солдафонскую площадь Витторио, смотрели на торопливую реку и Холм, там, где они привносят чуточку фантазии в геометрическую строгость города. Наступала весна, трогательная пора отчаянной молодости. Вдоль берегов занималась ранняя сирень; самые рьяные из бесприютных парочек пренебрегали сырой травой.
      - А там уж, поди, припекает солнышко, цветут водоросли. При ясной луне рыбы плещутся у самой поверхности и видно, как переливается чешуя в светлой пене. А мы торчим у этой мутной, пустопорожней лужи, пялимся на казарменные ночлежки, выстроившиеся, словно солдаты или монахи, и вдобавок внимаем надрывным стонам агонизирующих совокуплений.
      Впрочем, мысль о предстоящем путешествии вселяла в него радость. До отплытия оставалось совсем немного.
      - Одиссея обещает быть приятной. Махнул бы со мной, а? Жаль только, что это сборище не для балбесов по части греческого. Я-то тебя пойму, а вот если в разговоре с Цукмайером или Ван дер Вусом ты не обнаружишь знания всех неправильных глаголов - твое дело табак. Хотя, быть может, греческий дух ты чувствуешь лучше их. Разумеется, не в смысле познаний, а в смысле животного инстинкта.
      За два дня до отъезда в Геную он объявил, что назавтра не придет в кафе, а будет ждать меня дома, в девять вечера.
      Церемониал был тем же, что и в прошлый раз. Лики богов трехтысячелетней давности излучали молодость, как печь излучает тепло. Поблекшая фотография юного божества полувековой выдержки казалась обескураженной собственным перерождением, убеленным сединами и утопающим в мягком кресле.
      После того как было испито кипрское вино, сенатор призвал Беттину и отпустил ее отдыхать: - Я сам провожу синьора Корберу.
      - Видишь, Корбера, раз уж я залучил тебя сегодня, расстроив твои блудливые планы, значит, ты мне действительно нужен. Завтра я уезжаю, а когда уезжаешь в таком возрасте, вполне возможно, что в дальних краях придется застрять навсегда, особенно если плывешь морем. Знаешь, ведь в глубине души я тебя люблю. Твоя наивность меня трогает. Твои нехитрые уловки забавляют. И потом, насколько я понимаю, тебе, как некоторым наидостойнейшим сицилийцам, удалось соединить в себе чувства и разум. Так что ты заслужил: я не оставлю тебя несолоно хлебавши и объясню причину моих чудачеств, а заодно и смысл некоторых речей, которые ты уж наверняка списал на счет моего меркнущего рассудка.
      - Я многого не понял из сказанного вами, - попытался я возразить, - но твердо знаю, что дело вовсе не в помрачении вашего ума, а в ограниченности моего.
      - Полно, полно, Корбера, тем более что это одно и то же. Мы, старики, кажемся вам, молодым, малость того, хоть зачастую все обстоит как раз наоборот. В общем, для полной ясности придется рассказать тебе одну необычную историю. Произошла она, когда я был вон тем юнцом, - и он кивнул на фотографию, - аж в 1887-м. Для тебя это небось доисторическая эпоха. А для меня - нет.
      Он встал со своего места за письменным столом и пересел на диван рядом со мной.
      - Извини, мне придется говорить вполголоса. Важные слова нельзя произносить громко. <Вопли любви> или ненависти встречаются разве что в дешевых мелодрамах или в писанине разных щелкоперов; впрочем, одно другого не слаще. Так вот, в 1887-м мне было двадцать четыре. Выглядел я точь-в-точь как на этой фотографии. К тому времени я закончил факультет античной филологии, опубликовал две брошюрки, посвященные ионическим диалектам и наделавшие небольшой переполох в моем университете, и уже год как готовился к конкурсу в Павийском университете. Кроме того, я ни разу не был близок с женщиной. Откровенно говоря, с женщинами я не сходился ни до, ни после того года.
      Мне казалось, что мое лицо было при этом мраморно-непроницаемым. Но я заблуждался.
      - Что ты моргаешь, как деревенщина, Корбера? Я сказал тебе истинную правду. И горжусь этим. Говорят, что мы, уроженцы Катании, способны обрюхатить даже собственную кормилицу. Наверное, так оно и есть. Только не в моем случае. Когда день-деньской проводишь, подобно мне, в окружении богинь и полубогинь, поверь, нет ни малейшего желания шастать по борделям. Впрочем, тогда меня сдерживала и религиозная щепетильность. Право слово, Корбера, тебе надо что-то делать с глазами - они постоянно тебя выдают. Да-да, ты не ослышался, именно религиозная щепетильность. И именно <тогда>. Сейчас я от нее избавился. Хотя и это ничего не изменило.
      Ты, Корберуччо, вероятно, получил место в газете по рекомендации какой-нибудь важной птицы. А посему понятия не имеешь, что значит готовиться к приему по конкурсу на университетскую кафедру греческой литературы. Целых два года нужно горбатиться до умопомрачения. По счастью, язык я знал уже неплохо, то есть так, как знаю теперь; говорю это не ради красного словца... Но чего стоит все остальное: александрийские и византийские списки текстов; вечно небрежные цитаты из латинских авторов; бесчисленные отсылки к мифологии, истории, философии, различным наукам! С ума сойти! Вкалывал я как вол, а чтобы расплатиться за жилье, давал уроки оболтусам лицеистам. Питался я, можно сказать, маслинами и кофе. Вдобавок ко всему летом 1887-го грянул такой адский гром, какой иногда случается у нас. По ночам Этна изрыгала весь солнечный жар, накопленный за пятнадцать дневных часов. Притронешься в полдень к балконному поручню - и можно вызывать <скорую помощь>. Мостовые из лавы, казалось, вот-вот снова перейдут в жидкое состояние. Изо дня в день сирокко хлестал по лицу липкими крыльями летучих мышей. Я уже отдавал концы. И тут на выручку пришел один мой приятель. Он встретил меня на улице: в полувменяемом состоянии я шел куда глаза глядят и бормотал греческие строфы, толком не понимая, о чем они. Видок у меня был соответствующий. <Слушай, Розарио, - сказал он. - Еще немного - и ты как пить дать свихнешься. Тогда прощай, конкурс. Я уезжаю в Швейцарию (у этого парня водились деньжата). В Аугусте у меня домишко на отшибе; три комнаты в двух шагах от моря. Собирай манатки, прихвати свои талмуды и чеши туда на все лето. Зайдешь за ключами через часок. Ей-богу, не пожалеешь, это то, что надо. На станции спросишь, где тут дачный домик Каробене. Всякий покажет. Чего тянуть, дуй прямо сегодня>.
      Я последовал его совету и уехал тем же вечером. Наутро вместо канализационных труб, по обыкновению салютовавших мне из дворового жерла предрассветным залпом, я лицезрел бескрайнюю морскую гладь; вдалеке высилась уже присмиревшая Этна, окутанная утренним маревом. Место было совершенно необитаемым, каковым, судя по твоим рассказам, пребывает и поныне. Неповторимая красота! В домике, порядком запущенном, меня поджидали кушетка, стол, три стула, кое-какая глиняная посуда да старая лампа. На заднем дворе имелся колодец и росла смоковница. Короче говоря, рай. Я добрел до ближайшей деревни и уговорился с местным крестьянином, что раза два в неделю тот будет снабжать меня нехитрой снедью и керосином. Масло у меня было свое, то самое, что моя бедная матушка прислала мне в Катанию. Я взял внаем простенькую лодчонку, которую тамошний рыбак пригнал вместе с вершей и крючками, и твердо намеревался скоротать здесь месяц-другой.
      Каробене оказался прав: это было то, что надо. Жара стояла нещадная, даже в Аугусте. Только здесь она уже не изливалась от самих стен и вызывала не животную подавленность, а скрытый восторг. Солнце, сбросив угрюмую маску палача, довольствовалось двоякой ролью злорадного чародея-лучедарца, вставлявшего искрящиеся алмазы в оправу из морской ряби. Учение перестало быть в тягость. Под мерное покачивание лодки, в которой я проводил часы напролет, каждая новая книга казалась мне не замысловатым препятствием, но ключом к вратам мира, явленного моему взору в одном из его волшебных образов. Я читал вслух из греческих поэтов, и мнилось мне, что имена забытых и для большинства неведомых богов вновь скользили по зеркальным волнам, взмывавшим некогда в неукротимой буре или стихавшим в покорном безветрии при одном только упоминании о них.
      Мое уединение было полным. Его нарушал лишь крестьянин, изредка доставлявший мне провизию. Он задерживался не более пяти минут; вероятно, мой восторженно-взъерошенный вид не оставлял у него сомнений относительно грозящего мне умопомешательства. И то сказать: солнце, одиночество, бессонные ночи, проведенные в круговерти звезд, тишина, скудное питание, познание глубокой древности словно завораживали меня, приуготовляя к явленному чуду.
      И чудо явилось - утром пятого августа, ровно в шесть. Я проснулся раньше обычного и не долго думая прыгнул в лодку. Несколько ударов веслами, и пляжная галька отхлынула вспять. Остановился обок могучего утеса: его тень укроет меня от солнца; оно уже вставало, неистово раздуваясь и окрашивая золотистой лазурью утреннюю белизну моря. Я декламировал стихи, как вдруг почувствовал, что лодка резко накренилась на правый борт, точно кто-то ухватился за корму. Я обернулся и увидел ее: из воды выступало гладкое личико совсем юной девушки; две тоненькие ручки сжимали обшивку. Отроковица улыбалась: бледные губы слегка разомкнулись, обнажив остренькие белоснежные зубки, как у собаки. Ее улыбка ничуть не напоминала все эти ваши усмешки да ухмылки, хиханьки да хаханьки. Это была улыбка, выражавшая лишь самое себя, почти животную радость жизни и божественное веселье. Она подействовала на меня словно заклинание, приоткрывшее неземное блаженство забытого умиротворения. Капли морской воды стекали с ее спутанных волос цвета солнца на огромные зеленые глаза и невинную детскую мордашку.
      При всей своей готовности наше пугливое сознание встает на дыбы перед лицом чуда. Сталкиваясь с ним, мы цепляемся за избитые объяснения. Вот и я по простоте душевной решил, будто это купальщица. Осторожно подавшись вперед, я наклонился и протянул руки, чтобы поддержать ее. Но моей помощи не понадобилось. Без малейшего усилия она взметнулась из воды по самый пояс, обвила мою шею руками и, овеяв меня небывалым ароматом, скользнула в лодку. Пониже ягодиц и лобка ее тело было покрыто бисером перламутровой рыбьей чешуи и завершалось раздвоенным хвостом, легонько шлепавшим о днище лодки. То была Сирена.
      Запрокинув изящную головку на скрещенные руки, она с невозмутимым бесстыдством предъявляла мне нежный пушок подмышек, расставленные груди и безупречный живот. Сирена источала младую негу и волшебное благоухание моря, которое я неуклюже назвал ароматом. Мы были в тени; чуть поодаль прибрежное море отдавалось на произвол солнца и подрагивало от удовольствия. Моя едва прикрытая нагота плохо скрывала возбуждение.
      Она заговорила, и звук ее голоса опутал меня новыми чарами, более могущественными, чем волшебство ее улыбки и запаха. Голос был тихим, слегка гортанным и необычайно благозвучным; на донышке слов глухо шелестел ленивый прибой летнего моря; вздыхала оседающая на берегу пена; гулял по лунным волнам ночной ветерок. Никакого пения Сирен, Корбера, нет и в помине. Единственная музыка, от которой не спастись, - это музыка их голоса.
      Она говорила по-гречески. Я понимал ее с большим трудом.
      - Я слышала, как ты говорил сам с собою. Твой язык похож на мой язык. Ты нравишься мне. Люби меня. Я - Лигия. Я дочь Каллиопы. Не верь всем этим сказкам о нас. Мы никого не убиваем. Мы только любим.
      Я навалился на весла, не отрывая взгляда от ее смеющихся глаз. Причалив к берегу, я взял на руки ее благовонное тело.
      С раскаленного пляжа мы перешли в густую тень; а она уже вливала мне по капле в рот то сладострастие, что сравнимо с вашими земными поцелуями, как терпкое вино сравнимо с безвкусной водицей.
      Сенатор по-прежнему говорил вполголоса. В глубине души я наивно считал, что уж его-то пресным романам нипочем не потягаться с моими амурными похождениями. Молокосос и несмышленыш, я возомнил, будто могу быть с ним на короткой ноге. Здесь меня и осадили. И в любовных материях он оказался на недосягаемой высоте. В правдивости его рассказа сомневаться не приходилось. Полагаю, любой маловер на моем месте уловил бы в тоне старика безусловную искренность.
      - Так начались эти три недели. Описывать их во всех подробностях было бы неуместно, а по отношению к тебе еще и немилосердно. Достаточно сказать, что во время наших соитий я испытывал прилив одновременно духовного и телесного блаженства, лишенного тех его социальных оттенков, какие присущи нашим одиноким пастухам, соединяющимся в горах со своими козами. Ежели подобное сравнение и вызывет у тебя отвращение, то лишь потому, что ты не в состоянии совершить необходимый переход от животных чувств к сверхчеловеческим, кои в моем случае наложились друг на друга.
      Вспомни о том, что Бальзак не осмелился выразить в . От ее бессмертной плоти исходила такая жизненная мощь, что всякую мою усталость будто рукой снимало, а силы еще и приумножались. В те дни, Корбера, я любил, как целая сотня ваших Дон Жуанов не любила за всю свою жизнь. И что это была за любовь! Вдали от обителей и злодейств, гнева Командоров и скабрезностей Лепорелл. У нее не было сердечных притязаний, лживых уверений, притворных вздохов, которые неизбежно марают ваши жалкие лобзания. Впрочем, в первый день некий Лепорелло нам все же помешал, один-единственный раз. Около десяти я заслышал перестук крестьянских башмаков по тропинке, ведущей к морю. Едва я накинул простыню на неуемное тело Лигии, как он уж возник на пороге. Увидев ее неприкрытую голову, шею и плечи, Лепорелло решил, что это моя здешняя зазноба, и тотчас проникся ко мне явным уважением. Он задержался меньше обыкновенного, перед уходом подмигнул мне левым глазом и, закрутив большим и указательным пальцами правой руки воображаемый ус в уголке рта, двинулся в обратный путь.       Мы провели вместе двадцать дней. Только не подумай, что все это время мы жили как муж с женой, деля супружеское ложе, насущный хлеб и домашние заботы. Лигия частенько отлучалась. Ни с того ни с сего она могла нырнуть и не появляться несколько часов кряду. Обычно она возвращалась ранним утром. Не застав меня в лодке, Лигия вылезала наполовину из воды, отталкиваясь от гальки руками, и ложилась на спину. Одолеть подъем ей было невмоготу, и она взывала о помощи. Она окрестила меня <Заза> - я сам научил ее этому ласковому имени. В такие минуты, стесненная своим телом, столь проворным в воде, Лигия пробуждала во мне сострадание, точно раненое животное. Хотя подобные чувства мигом улетучивались при виде ее озорных глаз.
      Питалась Лигия только живыми тварями. Я не раз наблюдал, как, вынырнув из воды, она разрывала зубами еще трепыхавшуюся серебристую рыбку; ее шелковистое тело переливалось на солнце, а кровь расчерчивала тонкими струйками подбородок. Надкушенную рыбешку - треску или морского карася - она отбрасывала назад, облизывалась и с щенячьим визгом окуналась в обагренную воду. Однажды я дал Лигии отведать вина; пить из стакана у нее не получалось. Тогда я плеснул ей вина прямо в ладошку, крохотную, с зеленоватым отливом; и она выпила, точнее, вылакала его вполне по-собачьи. Диковинный вкус мгновенно отразился в изумленном взгляде. Она сказала, что ей нравится, однако потом неизменно отказывалась от вина. Временами она подплывала к берегу с полной пригоршней устриц и мидий. Пока я силился открыть раковины ножом, Лигия без затей разбивала их камнем и всасывала подрагивающего моллюска заодно с мелкими осколками раковины, нимало об этом не заботясь.
      Говорю тебе, Корбера, Лигия была животным, но она же была и Бессмертной. Увы, словами не выразить той цельности, которую Лигия с абсолютной простотой выражала своим телом. Не только в совокуплении проявляла она нежную игривость, противную низменной звериной случке. Самая речь ее была чарующе-непринужденной; такую встретишь разве что у величайших поэтов. И неудивительно, ведь она - дочь Каллиопы.
      Лигия знать не знала ни о какой культуре, слыхом не слыхала о людской премудрости и свысока смотрела на любые нравственные запреты; но она была частью единого источника всеобщей культуры, всеобщего знания, всеобщей нравственности и являла это первородное превосходство в своей грубоватой красоте.
      - Я все, потому что я - невозбранное течение жизни. Я бессмертна, потому что все смерти сливаются во мне - от смерти той рыбки до смерти Зевса. Соединившись в Лигии, они снова становятся жизнью, только не отдельной и ограниченной, а самородной и, значит, свободной.
      - Ты молод и красив, - говорила она. - Сейчас тебе самое время уйти со мной в море. Ты убережешься от хворей и старости. Ты войдешь в мою обитель под толщей недвижных, темных вод, где все - молчаливый покой, столь привычный, что обретший его даже не замечает этого. Я возлюбила тебя, и запомни, когда ты устанешь, когда силы твои будут на исходе, склонись над морем и позови меня: я окажусь рядом, ибо я всюду, и ты утолишь свою жажду забвения.
      Она рассказывала о жизни в морской пучине, о бородатых Тритонах, аквамариновых пещерах; но и они, говорила она, были лишь жалкими видениями, а истина крылась гораздо глубже, в непроницаемом, безмолвном дворце из самотекущих вечных вод, без проблесков, без шорохов.
      Однажды Лигия сказала, что отлучится надолго, до вечера следующего дня:
      - Я отправляюсь на самый край света. Там я обязательно добуду тебе подарок.
      И вот она вернулась - с восхитительной коралловой ветвью пурпурного цвета, покрытой наростом раковин и морской плесени. Много лет я хранил ее в одном из ящиков комода и каждый вечер целовал места, обласканные пальцами Хладнодушной и Благодетельной. Кончилось тем, что Мария, предшественница Беттины на посту домработницы, стащила ее и отдала своему коту, сутенеру. Погодя я отыскал ветвь у одного из ювелиров на Понте Веккьо - оскверненную, выскобленную и вылизанную до неузнаваемости. Я выкупил ее и ночью бросил в Арно: она прошла через столько нечестивых рук!
      Еще она рассказывала о своих любовниках из человеческого рода за все время ее тысячелетнего отрочества: о греческих, сицилийских, арабских и каприйских рыбаках и мореходах; о потерпевших кораблекрушение, несомых по волнам на скользких обломках мачт; она возникала перед ними на миг - как вспышка молнии в разыгравшейся буре, чтобы обратить их предсмертный хрип в сладостный стон.
      - Все они откликались на мой зов и неизменно возвращались; кто сразу, а кто спустя долгое - для них - время. Лишь один так и не вернулся. Это был белокожий, рыжеволосый красавец. Мы соединились на диком берегу, там, где наше море перетекает в Море-Океан. От него разило сильнее, чем от вина, коим ты потчевал меня второго дня. А не вернулся этот баловень оттого, что был мертвецки пьян и, верно, принял Лигию за местную рыбачку.
      Те памятные летние дни пролетели как скоротечное утро. Лишь со временем я понял, что в действительности прожил века. Это плотоядное дитя, этот безжалостный зверек был еще и премудрой Матерью. Одним своим присутствием она рассеяла мои пустые верования, изгладила самообман ума. Тонкими, вечно окровавленными пальчиками она начертала мне путь к истинному, непреходящему покою, к жизни воздержанной, вытекающей не из отказа от ее радостей, а из невозможности принять низкопробные ее радости. И уж я не стану вторым человеком, который не откликнется на зов Лигии; я не отвергну дарованной мне языческой Благодати.
      Под стать ее неукротимости лето стремительно пришло к концу. На исходе августа появились первые робкие тучки; с неба скатилось несколько теплых, как кровь, капель. Ночи окрасились медленной чередой далеких бесшумных зарниц, возгоравшихся одна от другой, словно божественные помыслы. Поутру море голубиного цвета, будто горлица, печаловалось о тайных своих тревогах, а к вечеру покрывалось рябью неуловимого бриза, играя разнообразными оттенками серого: от пепельного до стального и жемчужного; все они источали особенную нежность, лаская взгляд пуще прежнего блеска. Где-то у самого окоема клочки тумана касались воды: должно быть, возле греческих берегов уже лил дождь. Настроение Лигии тоже менялось; некогда искрометное, оно все больше отражало ласковые переливы серого. Лигия то и дело замолкала; часами пролеживала она на утесе, всматриваясь в тонкую полоску, разделявшую небо и море и постепенно таявшую вдали.
      - Дай мне побыть с тобой еще немного. Если я сейчас уплыву, мои товарищи уже не отпустят меня. Ты слышишь? Они зовут Лигию.
      Иногда я точно улавливал какой-то необычный звук, более низкий, чем резкие вскрики чаек, и замечал молниеносные всплески у самых рифов.
      - Они трубят в морские раковины - призывают Лигию на торжество бури.
      И буря разразилась на рассвете двадцать шестого дня. С нашего утеса мы видели, как надвигается ветер, зыбящий далекую волну. Уже невдалеке лениво и размашисто вздувались свинцовые буруны. Вскоре вихревой порыв долетел и до нас, завыл в ушах, прибил к земле иссохшие розмарины. Море под нами лопнуло; пенясь белесым гребнем, накатилась первая большая волна.
      - Прощай, Заза. Ты не забудешь.
      Грохочущий вал разбился о скалу. Сирена низринулась в разноцветные брызги и больше не показалась, словно растворившись в пене.
      Наутро сенатор уехал. Я проводил его на вокзал. Сенатор был, как всегда, строптив и язвителен. И только когда поезд тронулся, он протянул из окна руку и коснулся пальцами моей головы.
      На рассвете следующего дня в редакцию позвонили из Генуи. Ночью сенатор Ла Чиура упал в море с палубы <Рекса>, отплывшего в Неаполь. На воду немедленно спустили шлюпки, но тело так и не нашли.
      Через неделю было вскрыто его завещание. Беттине отошли все банковские сбережения сенатора и домашняя обстановка. Библиотека завещалась университету Катании. Согласно последней приписке, я унаследовал греческий кратер с фигурами Сирен и увеличенную фотографию акропольской Коры.
      Оба предмета я отправил домой в Палермо. Затем началась война. Пока я перебивался с хлеба на воду в Мармарике, Освободители разрушили мой дом. Когда я вернулся, фотография была изрезана вдоль и поперек: во время ночных грабежей мародеры пустили ее на факелы. Кратер раскололи на куски. Самый большой из них представлял собой ноги Одиссея, привязанного к мачте. Я храню его до сих пор. Книги сложили в подвале университета. На стеллажи не хватает фондов. Так что книги медленно тлеют, обращаясь в прах.



  • Страницы:
    1, 2