Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Армагеддон №3

ModernLib.Net / Дедюхова Ирина / Армагеддон №3 - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Дедюхова Ирина
Жанр:

 

 


Ирина Дедюхова
Армагеддон № 3

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ

       ВЫПИСКА
       из ПРИКАЗА № 0039 от 29/V-43 года.
      1. С целью освоения месторождения полиметаллических руд обязать начлага Циферблатова в недельный срок наметить конкретный пункт создания ОЛП №45 для строительства железнодорожной ветки к Подтелкинскому месторождению.
      2. Обеспечить в кратчайший срок жилстроительство и прочие хозяйственные мероприятия, связанные с устройством ОЛП №45, как то: постройка хлебопекарнь, бараков, бань, вошебоек и прачешных.
      3. Обязать к 5 июня закончить вывозку со строительства вторых путей Забайкальской железной дороги 247 человек; со строительства Горно-Шорской железной дороги 251 человек; со строительства Чуйского и Усинского трактов 61 человек заключенных, намеченных к пересылке. Со строительства железной дороги Волочаевка-Комсомольск, добычи угля на рудниках «Артем» и «Райчиха» вторым этапом расселить в намеченной точке всех заключенных, намеченных к пересылке, согласно списков лагерных комендатур.
      4. Силами местного населения обеспечить выпечку хлеба для полного снабжения продпайком заключенных ОЛП №45 вплоть до строительства лагерной пекарни, организовать выпечку хлеба в с. Подтелкино.
      5. Начлагу т. Циферблатову в недельный срок дать Сиблагу срочную заявку о немедленной отгрузке до станции Подтелкино потребного количества стройинструментов, материалов и кухонного инвентаря.
      6. Начлагу т. Циферблатову в десятидневный срок сформировать комендатуру Отдельного лагерного пункта №45 (ОЛП №) из штрафников ВОХРа и принять самые решительные меры к установлению строжайшей дисциплины среди военизированной охраны, пресекая грубое обращение и нанесение побоев со стороны охраны заключенным. Одновременно с этим провести работу с руководящим составом о недопустимости панибратских взаимоотношений охраны с заключенными.

* * *

      — "Бюро Васютинского РК ВКП(б)… Заявление старшины ВОХРа товарища Поройкова о грубом отношении начлага товарища Циферблатова, капитана внутренней службы… и тэдэ… к заключенным и тэпэ", — глумливо прочел начлаг оглавление заявления, которое Поройков писал всю ночь. Мельком глянув на сидевшего напротив него мрачного Поройкова, капитан Циферблатов процедил сквозь зубы:
      — Ну чо, Поройков? Чо молчишь-то? На партсобраниях так он соловушкой разливается! "На комара" я, видите ли, поставил кого-то… не того. Он ведь лучше меня знает, кого мне "на комара" ставить, а кого за ноги подвешивать. Откуда только ты взялся на мою голову? Такой весь из себя… партийный!
      Старшина Поройков продолжал молча изучать выцветший плакат с предвоенными показателями лагеря. Плакат третий год висел под портретом Сталина прямо за сгорбленной спиной начлага и осточертел Поройкову еще до войны. По состоянию на 1-е января 1941 года для контингента в лагере располагалось 16 жилых бараков для размещения заключенных, вместимостью 300 человек; пищеблоком на 2500 человек; баней с пропускной способностью 25 человек в час; больницей на 50 коек; домами для размещения административно-технического персонала из числа вольнонаемных и рядом административных учреждений, в одном из которых Поройкову второй час полоскал мозги товарищ по партии Циферблатов.
      Возле чернильницы-непроливашки, нежно обнимаемой здоровым деревянным медведем, резко зазвонил телефон. С явным недовольством Циферблатов перевел взгляд с Поройкова на портрет трех источников, трех составных частей, висевший в простенке между распахнутыми за спиной старшины окнами. Тяжело вздохнув, комендант поднес эбонитовую трубку к уху.
      Поройков тоже вздохнул. Справедливо полагая, что на Циферблатова кто-то опять наорет по телефону в свете его партийного выступления, он с тоской подумал, что может прокантоваться здесь до самого вечера. А Пальма так и будет сидеть в сарайке, не кормленная с утра. И от чужого Пальма ни за что жрачку не возьмет. Так и будет сидеть, сидеть. Потом ляжет и будет ждать его… Ждать. Воды в поилке у нее было мало, вода с утра уже была теплая, со слюнями и крошками перловой каши. Дерьмо, а не вода. А он будет сидеть у коменданта, и слушать эту херню. До ночи. А может и вообще всю ночь…
      — Питали мы их по нормам, товарищ Восьмичастный! Так им скажите! — раздраженно крикнул в трубку Циферблатов, с нескрываемой ненавистью взглянув на Поройкова поверх очков. — Хлеб, рыба, вода и крупа. Все по нормам! А у этой публики вообще такая практика. Когда их спрашивают, что они получали в дороге, так они ведь всегда врут, будто им в дороге ничего не давали. Мы их как принимали по количеству из вагонов, так и сдали в Александро-Ваховскую, потому что у каждого 20 фамилий. Делаем перекличку по этапным спискам, а такой фамилии нет. Составляем другие списки, так они приходят в комендатуру уже с новыми фамилиями. Им в вагонах делать не хер, они в карты режутся и фамилии себе придумывают. Ленинградские партии всегда имеют дела-формуляры, с питерцами всегда полный порядок. А с Московскими говнюками — ни одной фамилии правильной никогда не было. Даже акта при побеге составить нельзя, фамилия-то бегунца неизвестна. Вот и отдал приказ по законам военного времени — стрелять эту бесфамильную заразу, как в фортку сунутся. Мы эту срань в Александро-Вахово принимали не по фамилиям, а по головам, по количеству. Так и сдали. А уж кого — пускай тамошняя комендатура разбирается. Чего они к нам-то цепляются? Сейчас всех собак на нас повесят!
      Трубка что-то пробубнила на гневную речь Циферблатова, продолжавшего буровить Поройкова взглядом, не предвещавшим ничего хорошего. От резкого солнечного света, бившего в распахнутые окна комендатуры, глаза Циферблатова казались совершенно желтыми. Поройков зябко повел плечами и в который раз принялся сосредоточенно изучать показатели удобств для размещаемого контингента.
      — Получил я уже выписку из приказа, товарищ Восьмичастный! Вопрос о подготовке ОЛП N45 поставлен в приказе во всей широте. Так что не волнуйтесь, к зиме все будет готово, — упокоил трубку Циферблатов. — Да-да! Поройков его фамилия! Здесь он, у меня сидит. Я тоже так думаю, товарищ Восьмичастный. Пускай проявит организаторские способности, раз такой смышленый. Землянки и утепленные шалаши к сентябрю будут готовы. Инженеров отконвоируем с Сорского молибденового комбината со статьями 54-1а, 10 и 11 украинского УК, дополнительно всю нашу статью 58–10 выберем… У меня еще эстонцев и немцев много, мне столько не надо. Вот пускай и развиваются националистически на свежем воздухе, правда? Конечно, товарищ Восьмичастный! Вам так же!
      Циферблатов аккуратно положил трубку на аппарат и вытер вспотевшую лысину большим носовиком, вышитым гладью арестантками БУРа — барака усиленного режима. С тяжелыми мыслями Поройков ждал решения своей участи. Дернуло же его о систематическом избиении контингента вопрос на партактиве поднять… Из-за мамки ведь поднял. Мать-то шибко верующая всю дорогу была, хотя саму столько жизнь била, что давно можно было во всем разувериться. Все за бога цепляется, глупая баба, а чем он ей помог? В каждом письме просит никого не бить, пожалеть судьбою обиженных… Дура.
      — Дернуло же тебя, Поройков, об этих зэках вопрос на партактиве поднять! — зло откликнулся на его мысли Циферблатов. — Чуть ведь не испортил мне все! А если бы я выложил загашники, которые на тебя собрал? Чистеньким решил в ВОХРе служить? Да я давно бы тебя в штрафбат отправил, но у нас некомплект стрелкового состава 34 человека. Только потому и терплю все твои родимые пятна капитализма. Со скрипом терплю! А если бы я на партактиве вот этимкозырнул? Что вылупился? Не ожидал?
      Поройков действительно не ожидал увидеть в руках Циферблатова этописьмо. Письмо пожелтело, края измахрились. Чувствуется, Циферблатов давно таскал его в кармане гимнастерки. "Что же ты, Мария Спиридоновна? — тоскливо подумал Поройков о почтальонше, всегда казавшейся ему такой порядочной. — Что же ты продала-то меня, как падла? Как же теперь эти попы будут письма своим попёнкам слать?"
      — Тебя не почтальонка продала, не боись, — со смешком перебил его невеселые размышления комендант. — В Мариинске на сортировке вашу цидулку выудили. Все знают, что наш контингент лишен переписки на три года! Кому здесь в Москву-то писать, сам подумай башкой. Чукчам или корякам? Они, поди, и писать-то не умеют. От штрафбата твою поганую шкуру, дорогой партийный товарищ Поройков, спасло только то обстоятельство, что все, кто поповское письмо читал, с хохоту животики надорвали. Насмешили вы всех с этим исусиком до колик!
      "Дорогие мои, любимые Таня и крошки мои Боренька, Ляленька, Танюша и Алик! Истерзался душевной болью, не имея от вас никаких известий. Измучился и утомился тревогой о вас. Сейчас работаю физически, тяну копер среди удивительно красивого леса. Свистят красногрудые птички, щелкают соловьи, много замечательно красивых цветов. Тоска моя растет о вас, любимые, очень тоскую и без дорогого для меня дела. Не знаю, увижу ли тебя, Таня, будет ли это счастье. Сменяется здесь погода часто: то жаркий весенний день, то снежная буря. Третьего дня целый день шел снег, разводили костер, а птички грелись вместе с нами у него и садились к нам на руки. Сегодня я видел черного, похожего на ласку зверька, появились большие желтые бабочки и махаоны. Еще хочу тебя, Таня, успокоить. Кормят здесь на удивление вкусно и питательно. Каши замечательные, супы и даже макароны с тушенкой. Родимые, дорогие мои, многое бы я дал, чтобы хоть один раз взглянуть на вас. Живу надеждой свидеться с вами. Всем передавайте мой привет и мою любовь. Горячую благодарность мою передай Марье Христиановне. Храни вас Господь. Твой С. С. Привет твоей маме".
      — Из-за этого письма, Поройков, надо мною даже в Новосибирске теперь смеются, — почти добродушно заметил Циферблатов, растирая виски. — На совещаниях комендантов так и спрашивают: "Вы тот самый Циферблатов, который попов макаронами кормит? Ну, и дальновидный же ты хмырь, Циферблатов!" Все ржут. Весело всем… Знали бы, с какими идиотами в ВОХРе здесь веселиться приходится… Короче, вали-ка ты, поповский обожатель, в Подтелкино! Сам ведь, вроде, из тех мест будешь? Вот и вали в ОЛП N45 с подконвойными… Нам здесь вдвоем не ужиться, Поройков. Суку свою забирай и вали. Давай-давай! На сборы — два часа! В дорогу!

В ДОРОГУ!

      — Товарищ Циферблатов! Не могу я… И вообще не положено… без напарника… До Владивостока еще, — ныл мужик неопределенного возраста и ничем не примечательной наружности в форме проводника Российских железных дорог. Ныл он, похоже, уже давно, поэтому сидевший напротив него плотный жизнерадостный начальник смены начинал терять терпение.
      — И кто туды поедет-то — из Калининграда во Владивосток? На кой хрен туды ехать кому-то, да еще в прицепном вагоне? После начала отопительного сезона, а? В этом Приморье ведь опять, поди, нет ни тепла, ни электричества… Нет, не могу я, товарищ Циферблатов! Опять без премии в пустом вагоне тащиться, — бубнил проводник, тиская фуражку.
      — А вот здесь ты не прав, Петрович. Одно купе уже продано. Два пассажира едут, но взяли целое купе, просили никого не подсаживать.
      — Опять двадцать пять! Они же точно педики! И зачем им только билеты продают! — взвыл Петрович.
      — Тебе чего, Петрович, завидно? Может, люди культурно ездить любят! Без всяких рож, вроде твоей!
      — Кто культурно любит, тот «Аэрофлотом» летает, а не пилит в прицепном вагоне через всю страну!
      — А мне вообще фиолетово… эти твои рассуждения! Поедешь — и все дела! Привык он, понимаешь, через Мамоново по всей Польше кататься! Не все коту масленица. Слышал такую поговорку? Одно купе у тебя уже есть, и сколько еще у нас купе в вагоне, мы с тобой, Петрович, хорошо знаем. Вагон будем цеплять к маршрутам, пользующимся спросом у нашего с тобой, Петрович, населения. Бригадиры тебя, зараза, проверять будут, я по линии передам. Прикинь, какую денежку за один рейс нагребешь, чудак-человек! Потом на польской железке королем прокатишься! Не забудь — сорок процентов! На Горьковской дороге давно уже пятьдесят пять и два бригадиру! С тобой как с человеком говорю, гамадрил! Собирай манатки и брысь в вагон! Я еще разберусь, почему это ты вдруг "не можешь"!
      — А чо сразу орать-то?
      — Сразу? Я время засекал! Ты мне тридцать семь минут мозги компостируешь! Если мне все так начнут, у меня от мозгов хрен сушеный останется! — заорал Циферблатов.
      Проводник, продолжая вертеть в руках фуражку, безучастно изучал глянцевый рекламный плакат Калиниградской железки, висевший за спиной начальника смены, наискосок от портрета гаранта Конституции. Все эти областные дырки и полустанки были изъезжены Петровичем до кровавых мозолей. Черняховск, до 1946 года Инстербург… С остатками двух замков XIV века… И никто ведь не спросит, что у него, может, дома Кирюша сидит второй день не кормленный. Ничего не меняется, всем с прибором на личные проблемы поездного состава. Светлогорск, до 1946 года Раушен… Климатический и бальнеогрязевой курорт федерального значения… Уникальная дендрариумная коллекция… Зимой-то, конечно, повсюду хреново, даже в бывшей Европе. Но тащиться отсюда во Владивосток… Может, сразу в Ладушкин рвануть, до 1946 года Людвигсорт, с крупнейшей психиатрической лечебницей бывшей Восточной Пруссии? Или у него уже шиза на роже нарисована, что его так послать можно? Главное, легко! Катись-ка, Петрович, отсель… хоть во Владивосток!
      — Петрович, мне с начальником службы управления персоналом Вербицким срочно на курсы ехать надо, менеджмент по кадрам изучать, — на тон ниже, почти просительно сказал проводнику Циферблатов. — Опять последние мозги засрут "психологической мотивацией"… Слухи ходят, что начальника службы перевозок Чернышова на повышение двинут, а меня на его место прочат. Так что, Петрович, выручишь, я тебя тоже не забуду. Хотя с такими кадрами, как ты… Пистолеты выдавать надо! Тогда у вас хоть какая-то мотивация будет, хоть какой-то начнется менеджмент…
      Циферблатов резко прервал свою программную речь прямо на полуслове и уставился в окно. На перроне возле вагонов разгоралась толкучка и суета. Все было, как обычно, приподнимать зад и пристально рассматривать было абсолютно нечего. Со второго пути отходил состав "Калининград—Киев". Ну, припозднилась бригада чуток, подала вагончики к перрончику за семь минут до отправления. Не нарочно это и сделали, но насколько же смешно было наблюдать, как бешено, распихивая друг друга локтями, от вагона к вагону носились вспаренные хохлы. Вообще, хохлы всегда такие — горластые, наглые, развязные, им хоть за двадцать минут состав подай — такое перед отправлением устроят, что таких и в самом деле только с пистолетом надо по местам рассаживать. Возле восьмого вагона с флажком вальяжно нарисовался давний приятель Петровича — Ленька Тельнов. Вот кому везло, так это Леньке! Третий год он катался с самыми отвязными бабами участка в одной бригаде. Понятно, что Ленькина морда заранее лучилась радостью встречи с новыми людьми. Взмыленные пассажиры, глядя на него, глупо радовались чему-то, наверно полагая, что Леньке начальство приказало им теперь так улыбаться в рамках менеджмента по кадрам. Человеку всегда верится в лучшее. И Петрович с ехидцей представил себе, как Ленька еще в санитарной зоне по старой привычке закозлит титан, туалеты так и не отопрет, а сам засядет играть в карты на раздевание с напарницей Наташкой Плотниковой. Добро пожаловать в ОАО РЖД!
      Сколько Петрович не просил по старой дружбе Циферблатова послать его в нормальный рейс, в смысле, с нормальными бабами — так от него дождешься, как же! Так пошлет, как сейчас послал. А много ли он хотел в жизни? Сущие пустяки! Сделать петельку по Балтийской Косе от Рябиновки до Чкаловска с нормальной веселой бабой без предрассудков и комплексов… Вона, как самого-то начальничка какую-то на пассажирку растащило! Мог бы хоть раз войти в положение.
      Циферблатов даже привстал с места, вылупившись на молодую бабу, слонявшуюся по перрону. Странно, но она шла навстречу толпе от головы состава. Лицо Циферблатова покрылось багровыми пятнами, заострившийся нос стал похож на клюв, а глаза засветились желтоватым светом. Такую мощную стойку товарищ Циферблатов не делал даже на Стеллу Леопольдовну из второй кассы дальнего следования, с которой, по слухам, у него было много чего из общего.
      Перрон бурлил последней, судорожной волной посадки. Людской поток вертел и швырял женщину из стороны в сторону, и на ее лице уже было написано отчаяние, будто она собиралась заплакать. Никаких вещей при себе у нее не было. На женщине была надета расстегнутая короткая дубленка с откинутым капюшоном. Из остальной одежки Петрович с интересом отметил на гражданке черные брюки и такой же черный, немаркий свитерок. Она растерянно осматривалась, оглядывалась вокруг, и взгляд ее испуганно скользил по лицам людей, по тележкам носильщиков… Она будто никак не могла ни на чем остановиться этим своим потерянным взглядом.
      Перед большим окном начальника смены Циферблатова пассажирка остановилась так неожиданно, что тот в испуге отпрянул от окна. С печалью осеннего увядания Петрович отметил, что у стройного когда-то Циферблатова уже начинает расти горб. Как говорится, все там будем, а вот, подишь ты, все еще на молоденьких тянет.
      С недоумением гражданка вглядывалась в свое собственное отражение в тонированном стекле окна, прикоснулась к светлым, до белизны протравленным кудряшкам, левой рукой осторожно потрогала грудь, обтянутую свитером, а правой вдруг вытащила из кармана паспорт.
      Такого изумления, с каким гражданка вглядывалась в собственный паспорт ни Циферблатов, ни Петрович не видели, даже когда снимали с рейсов из Прибалтики вусмерть пьяных латышей. Почему-то, как латыши напьются, так им обязательно ехать куда-то надо, но как только проспятся и обнаружат себя в Калининграде, так права качать начинают! Матерятся, главное, поголовно все по-русски! Руками машут, слюной брызгают! Опять их мигранты-оккупанты зверски напоили и разлучили с Отчизной! Ага, воронку им вставляли! Насильно в литовскую железку впихивали… Вот литовцы — те просто молодцы! И пьют на свои, и еще дома сидят при этом!
      В раздумьях о странностях психологической мотивации поведения на железнодорожном транспорте народов Прибалтики Петрович машинально наблюдал, как белобрысая девица скрупулезно сравнивает свое отражение с фоткой. Для пущей уверенности она ущипнула себя за пухлую розовую щечку и тут же сморщилась от боли. С типичной бабской мотивацией, не поддающейся никакому разумному менеджменту, девушка в отчаянии всхлипнула и, безвольно понурившись, медленно побрела к главному входу в здание вокзала. Петрович мысленно представил, что там за фотку могли налепить в паспорт этой дурочке завистливые суки из паспортного стола.
      В нахлынувших воспоминаниях о различных суках, встреченных по долгу службы в поездах дальнего следования, проводник не сразу заметил еще более странную психологическую мотивацию начальника смены. Цифербатов пристально глядел гражданке вслед, что дня него было не характерно. Балагур и матерщинник, он обязательно должен был хоть что-нибудь сказать о ней, хотя бы о ногах или фигуре вообще. Петрович-то смотрел просто так, за компанию. А ведь Циферблатов даже привстал со стула и к окну подскочил, чтобы лучше ее рассмотреть. И, что удивительно, промолчал.
      Гражданка за окном все брела и брела, шаркая ногами, цепляя каблуками швы между тротуарными плитами. Абсолютно в ней нечего было рассматривать, особенно сзади. И Петрович удивился про себя тому, как внезапно помрачнел товарищ Циферблатов, а на его всегда самодовольной и безмятежной физиономии впервые появилась глубокая озабоченность. Он быстро отыскал на столе среди бумаг телефонную книжку и, не поднимая глаз, сказал усталым осевшим голосом подчиненному:
      — Давай, Петрович, не выё…ся, принимай вагон и вали туда, куда пошлет партия! Появится напарник — пришлю хоть на вертолете! Не будет — так перетопчешься, не впервой! Чо ты целку-то из себя корчишь?
      Проводник только вздохнул. Он встал, надел фуражку и без слов направился к выходу. Когда товарищ Циферблатов, под чутким руководством которого он работал уже восемнадцатый год, вспоминал про целок, полемика с ним представлялась бессмысленной. Тем более что Циферблатов уже просил соединить его по телефону с каким-то господином Восьмичастным.
      Ну, так. На Владивосток составы всегда через Москву идут. В принципе можно Кирюшу будет московским перекупщикам толкнуть. Четверть цены сразу придется скинуть. А что теперь делать? Ох, Кирюша, милый Кирюшенька… Никакого выхода товарищ Циферблатов не оставил. Нету у него такой психологической мотивации с развитого социализма. В принципе, мыши для Кирюши на одну ночь до Москвы у Петровича были в наличии, хотя в рейс можно было бы взять еще.
      Выйдя в коридор, Петрович сунулся было к телефону в диспетчерской: не козел же он с родного телефона по межгороду перекупщикам звонить. Он поднял трубку, но телефон был запараллелен на товарища Циферблатова, и Петрович по старой привычке внимательно дослушал фразу, сказанную начальником, которая ему пока была совершенно без надобности: "Ладно, прямо там и встретимся, один уже здесь, тот, молодой, Флик, точно он, я не мог ошибиться! Хотя он сейчас почему-то… неважно. Да тот самый Флик, которому никогда не везло!.."

ФЛИК

      …А Флику никогда не везло. Таким уж он на свет народился. Ровно за три недели до его ожидаемого появления на свет брюхатая им матушка, урожденная Берта Вейде, отправилась с лукошком яиц на рынок за несколько миль от дома. Его отец, рыбак Иоахим Лерк, накануне свел последнюю овечку с родовой мызы папаши Вейде, доставшейся жене в наследство, и продолжал гулять, пропивая вырученные деньги в придорожной таверне с местными шлюхами.
      Продав яйца, матушка Лерк почувствовала себя плохо, ровно на половине пути до дома она поняла, что ей уже не дойти. Растирая поясницу, она опустилась на смерзшиеся опавшие листья, сбитые ветром в ворох возле креста на развилке, и, спрятав ледяные ладони с зажатыми монетками за пазуху, стала засыпать, предав свою душу Заступнице Небесной. Последние мысли ее были, конечно, об отчаянно пинавшемся в ее чреве младенчике. Проваливаясь в сон, Берта клятвенно пообещала Спасителю, что, если все обойдется, она воспитает ребенка в страхе божьем и заповедует служить Приврату Господнему по примеру родного дяди Ганса Вейде.
      Ее подобрали мызники, возвращавшиеся поздно ночью с рынка, поскольку ночевка даже в пригороде стоила немало. В чужом доме, когда ее стали оттирать в холодных сенях, у нее отошли воды, и крошечный, синий Флик родился прямо на земляном полу возле чердачной лестницы и деревянных ларей с мукой.
      А в ту же ночь насмерть замерз папаша Лерк, выйдя под самое утро отлить. То ли с ним случился удар с перепою, то ли он просто заснул, с натугой ожидая облегчения. Его нашли только утром со спущенными штанами на заднем дворе кабака.
      Так Флик потерял отца, не успев появиться на свет.
      Мать и сын жили скромно и скудно, неприметной жизнью приходских нищих. Ничем особым с раннего детства Флик не выделялся, кроме тихого послушного нрава и какой-то странной тяги к огню. Вместо того чтобы бегать с соседскими ребятишками по прибрежной косе с самодельными вертушками в руках, он мог часами сидеть у чугунной вьюшки и заглядывать в щели старой каменки с облупившимися изразцами, где плясали и пели свою дикую песню радостные языки пламени.
      Впрочем, матушка не обращала внимания на странную привязанность сына к огню. Ей самой нравилось сидеть рядом с Фликом у печки с неизменным вязанием в руках. Застудив ноги при его рождении, она не могла самостоятельно дойти даже до церкви ранней весной и поздней осенью. И с семи лет Флик, усадив матушку в тележку на трех колесах, таскал ее на себе к воскресной службе и праздничным бдениям. Долгие годы все мызы прибрежной косы встречали весну и провожали лето, глядя, как маленький Флик тянет тележку с богобоязненной матушкой Лерк к обедне.
      Зимой Флик появлялся в церкви один — худой и изможденный. Поэтому и во время Великого поста добрые соседки совали ему тонкие ломти солонины, куски вареной трески, завернутые в пресные лепешки. А весной мужчины снимали матушку с тележки и заносили ее на первую скамью, усаживая рядом с семейством богатого бакалейщика и бургомистра, чьи жены тихонько передавали ей несколько монет в подаяние. Матушка кланялась соседям головой в накрахмаленном чепце, пытаясь отблагодарить их двумя фигурками делфтского голубого фарфора, которые торопливо начинала распутывать из узелка. Бакалейщица и бурмистерша с удовольствием их разглядывали, восхищались тонкой работой, но каждый раз возвращали игрушки назад бережно подхватывающей свое сокровище матушке. Священник сам выносил матушке молитвенник и говорил прихожанам, собравшимся к службе: "Ну что ж, дети мои! Весна пришла — семейство Лерк вновь с нами! Возблагодарим Господа нашего за то, что опять дал из милостей своих пережить трудную зиму! Двенадцатый псалом, дети мои!.."
      Из церкви матушку приходилось тащить в гору. На обратном пути Флик старался устроить из хозяйственных соображений над осями тележки куски выброшенного морем топляка, поэтому церковный староста заранее договаривался с мужчинами покрепче, чтобы те помогли маленькому Флику дотащить груженую тележку и матушку, растроганно певшую псалмы всю дорогу до их домика с продавленной ветрами и временем черепицей.
      А у Флика долго стояли перед глазами огни церковного аналоя. В надтреснутом голосе матушки он продолжал слышать стройный церковный хор, зачарованно глядя на мерцающие свечные огоньки…

ВСТРЕЧА

      …Зачарованно глядя на мерцающие огоньки неоновых вывесок бутиков и закусочных огромного фойе вокзала, странная пассажирка неожиданно столкнулась с высоким плотным мужиком в кожаной косухе. Она прижалась к колонне, пытаясь дать ему проход, но мужик схватил ее за откинутый капюшон и поволок за собой в зал ожидания. На ходу он что-то зло ей выговаривал, а женщина растерянно семенила за ним, стараясь не отставать от его стремительного продвижения к пустому углу зала с пластиковыми креслами. У окружающих складывалось впечатление, что гражданка явно в чем-то провинилась перед мужчиной, поскольку не отпиралась от его ругани, только терла глаза с предательски покрасневшими веками. На ходу она пыталась ухватить его, как родного, за рукав и, давясь слезами, в чем-то оправдывалась. Вид у обоих был крайне обескураженный.
      — Флик! Как ты мог? Как ты мог такое с нами учудить? Все время от тебя одни пакости! — в сердцах шипел мужик, с силой перехватывая ее с капюшона под руку так, что белокурые кудряшки взвивались невесомым облаком.
      Женщина, глотая слезы, срывающимся голосом громко шептала, размахивая свободной рукой:
      — Я не знаю, как это вышло! Не знаю! И по паспорту, главное, все точно получается! Ты же дольше здесь, так объясни, почему так?..
      Последнее слово она произнесла почти с мукой, по-женски вложив в крошечную частицу «так» столько горького подтекста, что у мужчины резко опустились плечи. Но как только он глянул на ее хорошенькое личико в пепельных кудряшках, его обуяло необъяснимое негодование.
      — "Та-ак!", — издевательски передразнил он ее. — А чо тут объяснять-то? Дерьмо оно всегда дерьмом и плавает! Ты вспомни, куда мы заплыли из-за тебя в прошлый раз, сволочь! И еще, главное, перед этим самым венцом всему делу, помнишь, как ты рыбу на берегу жрал и чо говорил при этом? Ну-ка, вспомни! "Люблю я, — говорит, — рыбок сам кушать, а не когда они меня едят!" Не мотай головой, я все помню! Вот тебе за все это и вышло… Что теперь Седой скажет?
      — Погоди, ты разве не с ним, разве он не с тобой? — встревожено вскрикнула женщина, резко выдернув из лапы мужчины свой локоток. — Ты что, до сих пор его не нашел? Чем ты тут вообще занимался?
      — Ну, я… Мы ни разу с ним не встречались, — оправдываясь, ответил мужчина. — В принципе это правильно. Субординация там… Конспирация… Но как ты… Куда вот теперь с тобой, а? Ведь знал же, куда шел и на что!
      — Не кричи на меня!
      — Не кричи на него… на нее… Тьфу!
      — Умоляю, Грег! — сквозь слезы простонала женщина, типичным бабьим жестом прижимая руки к груди.
      — Умоляет он, блин, она умоляет! — окончательно расстроился мужчина. Растирая виски, он машинально пробормотал: — Я теперь не Грег, а Григорий Павлович Ямщиков.
      — Фликовенко Марина Викторовна, — понуро представилась женщина.
      — Погоди-погоди, с этим потом разберемся… У тебя должна быть последняя мысль, послание, с каким тебя направили. Давай скорее, соображай, иначе сейчас все забудешь! — зашипел на нее мужик. Ухватив женщину за плечи, он вновь хорошенько встряхнул ее, стараясь направить ее мыслительный процесс в нужное русло.
      — Сейчас… Да! Нет… А! — зашебутилась в его лапах растрепанная гражданка. Под колючим взглядом Григория Павловича она все-таки внутренне собралась и продолжила уже более осмысленно, почти по-военному: — Я перерождаюсь на земле, где последний раз было это, потом встречаюсь с вами и иду к восьмой части. В леса, место мне показали… Там еще гора, елки большие кругом… Огромные елки!
      — Елки-палки! А координаты? Место-то хоть как называется? — перебил ее Ямщиков, дополнительно встряхивая для верности.
      — Не знаю… Идти надо вот туда, — неопределенно махнула всклокоченной головой женщина куда-то на восток.
      — Ты чо? Это ведь тебе не Герцогство Миланское, которое "вот туда" поперек за три дня пешим порядком пройти можно!
      — А что это? Разве это не Пруссия? И я тоже удивляюсь, что это у меня немецкий не включается…
      — Была Пруссия, да сплыла. А машешь ты башкой в сторону матушки-России… Она там вся, как раз в той стороне.
      — Ой! Грег, у них там назначено время! Я вспомнила! Через двадцать три дня! В этот момент что-то там такое будет на небе… Мне показали такое большое и непонятное… И неразлучникам тоже надо там быть с каким-то странным мужиком, чтобы встретить и реинкарнировать своего Хозяина из… из глаза… Такой глаз на ножке… в голове!
      — Бред какой-то. Нет, почему это тебе, главное, что-то показали, отлично зная… ведь ты же… Прости меня, Флик, но с умищем-то ты никогда не дружил. Как теперь туда добираться? — в полном недоумении оборвал ее Ямщиков.
      — Сам-то уже, конечно, забыл, но там ведь не говорят нашим малоинформативным языком, я изо всех сил пытаюсь перевести в наш формат, но часть информации безвозвратно утрачивается, — намеренно безразличным тоном сказала Марина Викторовна, вытирая рукавом катившиеся по щекам слезы.
      — Ага, как чукча: что вижу, то пою, — зло подколол ее Ямщиков, намеренно не глядя на залитое слезами лицо попутчицы.
      — Ты про чукчу просто так сказал? — с надеждой встрепенулась женщина, растирая глаза. — В первые часы случайного никто не говорит…
      — Так… — раздраженно присвистнул мужик, играя молнией на косухе. — Значит, онив своем стиле чешут. Про чукчу сказал, не подумав. Хрен с ним, с чукчей. Ну, ладно, Флик, успокойся, не реви. О нас что-нибудь сообщали? Когда они нас отпустят?
      — А разве тебе ничего не говорили?
      — А я помню? Пойдем, сядем. А то стоим посреди зала, как идиоты.
      — Знаешь, когда того хитрого мужичка показывали, — присаживаясь на красное пластиковое кресло рядом с Ямщиковым, сказала Марина, — мне показалось, что у него вся рожа… какие-то чукотские… вроде.
      — Час от часу не легче. Понятно. Это у нихюмор такой. Везде надо искать тонкие ассоциативные связи, как говорил Седой, — почти без злости ответил мужчина. — Ты не сможешь точнее вспомнить, что они сказали о нас?
      — Сказали, что если справимся и сможем остаться все трое в живых, то доживем до конца.
      — До какого конца? Я с нашими друзьями привык к каждому слову цепляться! — начал закипать Ямщиков.
      — Не знаю… — сказала Марина. — Сказали, если выживем, должны все забыть. А как забыть, если я в этой жизни и так ничего не помню? Значит, ты теперь — Гриша…
      — Вот только давай без этих бабских штучек, Флик! Ты прямо до жути на бабу становишься похожим! — опять сорвался Ямщиков, брезгливо глядя на уборщицу, разгонявшую по полу шваброй грязную талую воду и тащившую за собой красное ведро на колесиках. — Ключи, мел, четки, ладанки, гвозди у тебя с собой? Что-нибудь новенькое еще дали?
      — Ага, еще какую-то карту-схему дали… с красной звездой… У меня тут потайные кармашки, — сказала женщина, неловко пытаясь через узкий ворот свитера засунуть руку себе в бюстгальтер.
      — Дай-ка я сам попробую… — нетерпеливо произнес Ямщиков, решительно засовывая в ворот женщины огромную волосатую лапу.
      — Гриша, Гришенька, не надо! Ой! — пыталась возразить женщина, отталкивая его ослабевшими руками.
      — Флик! Ну, ты даешь! Ты же баба! — сказал оторопевший Ямщиков, нащупав что-то за пазухой у враз сомлевшей Марины Викторовны.
      — Совсем совести у народа не стало! Среди белого дня сексом на вокзале занимаются! Другого места найти не могли? — рявкнула вдруг над самым ухом Ямщикова уборщица, с грохотом устанавливая рядом огромное ведро, больше напоминавшее молочную флягу. — Освободите территорию! Немедленно!
      — Та що ты цепляешься, мать? Що ты гавкаешь? Бачишь, чоловик к жинке гроши ховает! — пропел присевший напротив жизнерадостный хохол.
      С грохотом ведра на колесах, сигналами составов и визгом уборщицы над самым ухом — звуки окружавшей действительно медленно возвращались к Ямщикову. От этого голова не становилась легче, в ней продолжала толчками бить кровь. Он молча поднялся с женщиной, закрывшей ладонями красное от стыда лицо, и, обхватив ее за плечи, повел подальше от гремевшей ведром уборщицы. Бог мой! Флик действительно баба! И с этой бабой надо тащиться через всю страну куда-то в гору… Что скажет Седой, когда их найдет? Так, стоп! Хорош психовать… Раз они на вокзале, значит, добираться надо поездом… На восток! Поезд идет на восток! Точно! На самый Дальний Восток!
      — Не реви, Флик! С кем не бывает? Не повезло, конечно. Опять. На платок, вытрись! И с чукчами не грузись пока. Только чукчей нам здесь не хватало. Пошли отсюда, билеты надо брать! — решительно сказал Ямщиков и повел в кассовый зал зарыдавшую в голос женщину.

ПИСЬМО

      Только чукчи здесь Поройкову не хватало. Выследил, видно, их с Пальмой у поворота на Верхний Поселок. Щурясь на солнце, Поройков из-за штакетника наблюдал, как чукча подошел к Пальме, караулившей почтальоншу посреди дороги на Нижний Поселок, и что-то спросил у нее на своей тарабарщине. На удивление Пальма не окрысилась, а вполне внятно для узкоглазого гаденыша повернула голову в сторону заброшенной бани, где у поваленного штакетника прятался от ветра Поройков. Чертыхнувшись, старшина вышел из своего укрытия на дорогу.
      — Чо тебе надо? — издалека заорал он привязчивому узкоглазому человеку. — Чо ты тащишься за нами?
      — Здрастуй! — искренне обрадовался ему чукча. — От развилки на Анкалын по вашему следу иду! Тебя мне надо, парень!
      Поройков молча рассматривал молодого, стриженного в кружок паренька в глухом ирыне, подпоясанном ремнем. На ремне у чукчи, кроме короткого ножа, висел полный кисет.
      — Закурить дашь? — жадно спросил Поройков.
      —
      Кури, парень! Я сам пока не курю, для хороших людей ношу, — радушно ответил паренек, подавая кисет.
      Со стороны Верхнего Поселка послышался звук громкоговорителя, вывешенного на столбе перед сельсоветом: "От советского Информбюро… В последний час". Поройков непроизвольно напрягся, прислушиваясь к обрывкам фраз. Хорошо, что хоть диктор внутри «лягушки» не был чукчей. Над сопками, покрытым заснеженным лесом, разносился сильный мужской баритон. Внятно, с отличной дикцией, не шепелявя, не проглатывая на местный манер слова, диктор торжественно зачитал: "Сегодня, 9 октября 1943 года, войска 56-й армии выбили врага с северо-западной части Таманского полуострова, завершив тем самым освобождение Северного Кавказа. Новороссийская наступательная операция успешно завершилась!"
      Поройков в последний раз глубоко затянулся и с раздражением бросил самокрутку в снег. Отсыпав немного табаку в свой кисет, он вернул кожаный мешочек, благодарно кивнув чукче, внимательно слушавшему радио. Повторного заявления на фронт писать смысла не было. Люди воюют, а он, хуже пса цепного. Доносы на начальство пишет… Если почтальонка так и не выйдет к сельсовету, надо срочно возвращаться назад, иначе до темноты в лагерь не успеть. Возвращаться в потемках Поройков не решался даже с Пальмой. Каждый раз, проходя лесом мимо сопки, к которой зэки ОЛП N45 тянули ветку по насыпи, Поройков испытывал необъяснимый ужас. Будь он собакой, он бы, как Пальма, вздыбил от страха шерсть на загривке и, прижавшись к ноге, плотно поджал хвост под брюхо.
      — Ты в газете читал про чукчу-летчика? — простодушно спросил паренек отвернувшегося в сторону Поройкова. — Елков Тимофей Андреевич, а по-нашему — Таграй. Он из поселка Улэн. Служит в 566-м штурмовом авиационном полку 13-й Воздушной Армии. Я все запомнил! В Красной Яранге про него висит вырезка из газеты — "Воздушный каюр"!
      Поройков только сплюнул в сторону, с тающей надеждой взглянув в сторону Нижнего Поселка.
      — Напрасно ты туда смотришь, парень, письма от вас никто не носит, хе-хе, — догадливо заметил узкоглазый паренек. — И район весь оцеплен, я через Елоховскую Падь к вам добирался. Ты почтальонку не жди, ты мне свое письмо давай!
      — Какое письмо, чего ты лепишь? — вскинулся на него Поройков. Губы замерзли после самокрутки, и голос звучал особенно фальшиво. Чукча серьезно смотрел прямо ему в глаза, и Поройкову отчего-то стало нестерпимо стыдно. Он молча полез за пазуху и протянул чукче сложенное треугольником письмо.
      — Я отнесу, парень, не переживай! — успокоил его чукча. — Я на пристани его отдам, у нас там матросами чукчи ходят. Ты все написал?
      — Все, что видел, написал, — неохотно признался Поройков.
      — Место здесь шибко плохое, — заметил паренек, пряча письмо за пазуху. — Старые чукчи, лыгъо равэтлъан, говорили, что здесь в земле страшный дух живет. Вырвется — будет всем баальшой бум! Люди моего варата много поколений приносили жертвы, чтобы егоудержать. А вы все делаете, будто нарочно хотите принести совсем другуюжертву… Зачем? Сами не знаете, когопытаетесь пробудить! Валтаканы-землянки свои построили так, будто собираетесь в снах еговызывать. А путь куда строите? Зачем?
      — Не знаю, парень, — откровенно признался Поройков. — Думаешь, мне здесь нравится? Люди на фронте воюют, а я… Вроде и дом мой рядом, вон за той сопкой… А что толку? Еще тяжелее на душе. Будто приволок с собой… не только зэков и Пальму. Ноги домой не несут. И в лагерном пункте сплошной бардак… Головой сообразить не могу, что же там не то? Тебе не понять…
      — Где уж мне понять, раз ты не понимаешь, хе-хе! — посмеиваясь, парень снял со спины камусные лыжи. Встав на лыжи, чукча затянул ремешок и сказал, глядя на Пальму: — Собака у тебя шибко хорошая! Умная, хитрая! Она, парень, куда больше тебя в этом понимает. Возвращаться вам надо до ночи. Туда и днем ходить страшно! Я сейчас быстро побегу! Отсюда очень легко убегать, хе-хе.
      — Стой! А тебя как зовут? — спохватился Поройков, сообразив, что даже не знает имени паренька, почти мальчишки, которому отдал письмо, текст которого вынашивал в голове больше трех месяцев.
      — Васька меня зовут! — ответил чукча, подпрыгивая на лыжах. — Вообще-то я — Идельгет… Но им еще стать надо. Хотя тебя уже при камлании видел! Как ты стоишь, почтальонку ждешь… А она все не идет. Значит, думаю, этот человек написал письмо! Этому человеку есть ход туда, куда Ваську не пускают. Военный человек, поди, лучше Васьки знает, куда письма писать.
      Поройкову не хотелось огорчать явно гордого собой, на глазах повеселевшего Ваську, беззаботно острившего лыжи в сторону Еловой Пади. Хотя, если уж этот чукотский шаманенок немного понимал в камлании, мог бы и сам догадаться, что ни хера он толком не знает, кому и куда писать о том, что чувствует кожей. На Поройкова опять нахлынули тяжкие пустые сомнения о правильности своего поступка. Но письмо уже было надежно спрятано у Васьки за пазухой, и Поройков только без слов махнул рукой. Чукча кивнул стриженой головой в ответ и споро покатился в сторону Верхнего поселка. Внезапно, вспомнив что-то очень важное, Поройков заорал ему: "Стой! Стой!" Лыжник остановился, дожидаясь, пока Поройков с Пальмой подбегут ближе к нему.
      — А еще?.. — задыхаясь от бега, спросил Поройков. — Что ты еще… про меня видел?
      Чукча молчал. И по его затянувшемуся молчанию Поройков сразу понял, что он ответит. Но, слишком долго не подпуская эту мысль близко к сознанию, он еще продолжал надеяться, пока чукча не сказал севшим голосом то, чего больше всего боялся услышать Поройков: "Смерть!" С посеревшим лицом старшина отвернулся от чукчи и, не прощаясь, зашагал к лесу. Пальма, сидевшая поодаль, подошла к чукче, осторожно обнюхала рукав кухлянки. Уклонившись от руки Васьки, потянувшегося потрепать ее за ухом, Пальма, вильнув хвостом, побежала догонять хозяина.
      Будто старательно прогоняя какую-то тревожную, испугавшую его мысль, чукча мотнул головой и прошептал себе под нос: "Ну, теперь, Васька, беги! Шибко теперь убегать надо!"

КИРЮША

      …Будто старательно прогоняя какую-то тревожную, испугавшую его мысль, Петрович прибавил ходу к мерцавшим невдалеке огонькам железнодорожного переезда. Там, у самой кромки вздымавшихся сквозь редкие сосны дюн, стояли несколько серых кирпичных пятиэтажек железнодорожников. В крайней пятиэтажке Петрович имел приличную двухкомнатную квартиру со всеми удобствами и некоторыми неудобствами в виде гулящих соседок — проводниц, смолоду истрепавшихся на молдавских рейсах. Сдаваться пенсии без боя соседки Петровича не собирались. Слухи об их славных битвах с увяданием осени и метелью зимы, с непременным участием поездных электриков, путевых проходчиков, бригадиров состав и нарядов милиции — доходили даже до заместителя начальника дороги по безопасности и режиму Полковникова. Поэтому пятиэтажка Петровича носила на железке собственное громкое имя — "Молдаванка".
      Понимая в глубине души стремление соседок к вечной молодости и активной жизненной позиции, на бытовые условия Петрович, в принципе, не жаловался. Куда больше бабского разгула его доставали приметы рыночных преобразований общества, просачивавшиеся и в их обособленный железнодорожный микрорайон. Единственный продовольственный магазин в районе приватизировал бессовестный армянин с темным прошлым. Разумеется, появился он не один, а с черной тучей родственников и земляков, доставлявших куда больше беспокойства, чем все проводницы, побывавшие в Молдавии. Цены армянин заворачивал отнюдь не божеские, хотя, практически не смолкая, орал на продавщиц из подсобки: "Рая, богом клянусь, уволю к чертовой матери!"
      Быстро поднявшись по лестнице, отпихнув ногой соседскую кошку, нагло обосновавшуюся на его коврике, Петрович с тревогой открыл дверь, мучимый дурными предчувствиями. В квартире было тихо. Тикал будильник, ровно гудели два холодильника, попискивали в большой клетке пухлые белые мыши. Не разуваясь, Петрович заглянул в гостиную и тут же успокоился. Кирюша спал у теплой батареи на пуховой подстилке, засунув по своей милой привычке кончик хвоста в приоткрытую пасть с желтой окантовкой. Петрович в умилении присел у дверного косяка, Кирюша поднял на него головку, посмотрел своими проникновенными желтыми глазками, и в голове Петровича тут же появилась многоплановая мысль: "Напрасно перессался, приятель. Все о`кей! Хочу жрать — неси пискунов!"
      — Сейчас-сейчас, Кирюшенька! — радостно заверещал Петрович, скидывая ботинки. — Сейчас, родной, все мигом устроим — и постельку, и чаек! Минутку обождать придется!..
      Нельзя сейчас было уезжать Петровичу, никак нельзя. Рейс этот в прицепном вагоне и сам по себе был не карамелькой в сиропе. Если хотя бы недели на три раньше, черт с ним, с Новым годом. А тут только встретили Новый год, Рождество с Кирюшей отметили по-домашнему, в узком кругу. Сволочи! И кому такая подлая мысль в голову стукнула? Ну, ладно бы перед Новым годом пустили бы этот вагон, пока народ к празднику торопился! В мертвый железнодорожный сезон Петрович расценил прицепку вагона исключительно в качестве персонального издевательства в русле нынешних экономических реформ и бандитской перестройки всего общества.
      Глянув, как наивно и доверчиво Кирюша трется о сумку с пищавшими в истерике мышами, Петрович почувствовал, что ненавидит товарища Циферблатова лютой ненавистью. Нет, строить из себя целку Петрович вовсе не собирался. Он собирался устроить товарищу Циферблатову полную структурную перестройку и персональную административную реформу. Он намеревался устроить начальнику смены такой менеджмент по кадрам, чтобы его потом в локомотивное хозяйство буксы чистить не взяли. За армянина, за Кирюшу, за молдавских прошмандовок — за все сразу!
      Кирюша появился у Петровича почти случайно. Но теперь Петрович понимал, что подобных случайностей не бывает, во всем усматривая приметы неизбежного и счастливого пересечения их судеб.
      Со знакомым матросом сухогруза "Композитор Чайковский", Анатолием Торсуковым, они втихушку делали небольшой бизнес. Анатолий приносил в уединенное жилище Петровича разную экзотическую живность, которую они потом выгодно продавали зажравшимся соотечественникам. К себе домой Торсуков тащить эту пакость никак не мог, проживая на одной жилплощади с тещей, имевшей склочный и придирчивый характер. Вполне возможно, что этот бизнес он навязал Петровичу вовсе не из здорового стремления к наживе, а из мелочной зависти к личной свободе приятеля.
      Сколько всякой мрази за два года не обреталось временно у Петровича на Молдаванке!.. Одни обезьяны чего стоили! Макаки-сраки дико орали с наступлением сумерек и от каждого паровозного гудка, доносившегося с переезда. Слава богу, все соседи думали при этом не на Петровича, а на пьющих соседок, весело отмечавших каждый рейс. Дружный мат и визг их пьяных компаний тут же подхватывали попугаи. Поэтому пернатый товар приходилось реализовывать через посредников, значительно теряя в деньгах. Иметь дело с покупателями напрямую — компаньоны опасались. Анатолию пришлось не только вернуть деньги, но и оплатить солидный моральный ущерб знакомой, нанесенный ей роскошным белым какаду, в первый же день обложившим хозяйку трехэтажным матом при посторонних свидетелях.
      Упрятать себя за решетку попугаи не давали: целыми днями они летали по квартире и орали голосами молдавских проводниц всякие гадости, прицельно засирая сверху всю мебель, вплоть до плафонов люстры. При попугаях Петрович жил как в музее, застилая все целлофаном и старыми простынями. Наскучавшись без впечатлений, эти пернатые говорилки подслушивали телефонные разговоры Петровича. Звонили ему в основном с работы, и от скабрезностей летающих сквернословов Петровичу приходилось зажимать трубку ладонью. Ни одной минуты при этих тварях он не чувствовал домашнего покоя и уюта. С ними приходилось быть все время настороже. Попугаи легко перенимали и начальственную манеру общения товарища Циферблатова. Даже в туалете Петрович вздрагивал от бесцеремонного стука клювом и до боли родного голоса: "Слышь, Петрович! Ты из себя целку-то не строй!"
      После двух крокодильчиков и какой-то бегающей кусачей гадины, постоянно менявшей цвет, Петрович окончательно понял, что к любителям живой природы он не относится. Однако разорвать партнерские отношения с Торсуковым оказалось не так-то просто, Анатолию надо было срочно уходить в рейс. И протиснувшись все-таки в квартиру, когда Петрович упорно не хотел открывать ему дверь, он с некоторой неохотой снял с шеи огромного пятнистого удава.
      — От сердца отрываю, Петрович! — с искренней болью в голосе сказал Петровичу Анатолий. — Не могу его продать, а держать мне его негде. Теща, сука старая, его на днях чуть не ошпарила. Выручи, будь другом!
      Петрович вспомнил любимую присказку поездного электрика Миши Поленюка: "Будь другом! Посри кругом!" Вот так и надо было раз и навсегда послать тогда Анатолия за все перенесенные из-за попугаев страдания. Да любой на месте Петровича ответил бы Анатолию, притащившемуся, на ночь глядя, с огромным пятнистым удавом — с житейской мудростью Миши Поленюка. Понятно, почему Анатолий приперся с удавом не к Поленюку, а к Петровичу.
      Удав оказался на редкость спокойным и задумчивым. Наверно переживал разлуку с родиной. Из общего знакомства с фауной планеты, Петрович твердо знал, что удавы не кричат голосом Циферблатова, не визжат без конца одну и ту же песню "Виновата ли я" и не стучат клювом в стенку соседям. Этого оказалось вполне достаточно, чтобы Петрович, пересилив себя, согласился взять удава на неопределенное время.
      Удава Торсуков назвал Кирюшей, и Петрович с ним вполне согласился, до такой степени умильной зверушкой он показался после попугаев и макак. Кирюша быстро привык к Петровичу. Он встречал его у дверей, ласково обвивая ноги, тычась плоской головой в сумку с мышами. А с виду никак не подумаешь, что такая тварь что-то может соображать! Втайне Петрович ни за что не хотел теперь с ним разлучаться.
      Кирюша целыми днями спал на подстилке у батареи и как-то особенно деликатно кушал хомячков и морских свинок, которых Петрович приносил ему из зоомагазина. Покупать у детей на рынке эту живность Петрович побаивался. Базарные дети были до ужаса наглыми. Издалека узнавая Петровича, они не давали ему проходу, набрасываясь с фамильярными попугайскими криками: "Купи дядя хомячка!". Цены базарные племянники заворачивали чище армянских. При этом они точно кормили своих хомяков какой-то химической гадостью, поскольку хомяки у них плодились как тараканы.
      Хотя Анатолий кричал через дверь, что после макак Петровичу будет с Кирюшей рай земной, но кто же такому поверит, не попробовав? А теперь проводник радостно мчался домой после каждого короткого рейса по Балтийской Косе, желая только одного — увидеть милого Кирюшу, который будет тереться о его ноги плоской пятнистой головкой. Ночью Кирюша сворачивался в ногах у Петровича под одеялом. Кто бы мог подумать, что пятнистая кожа холоднокровного удавчика такая мягкая на ощупь! И как приятно касаться ее голыми пятками под теплым ватным одеялом! Петрович знал, что Кирюше тоже было неплохо у него, ему даже иногда казалось, что если бы тот только мог, он бы непременно мурлыкал ему, Петровичу, под его ватным одеялом.
      Как же теперь он будет спать без Кирюши, трясясь куда-то через всю страну в сраном прицепном вагоне? И какие теперь он будет видеть сны?..
      Петрович никому не мог бы признаться, но он точно знал, что Кирюша умеет посылать ему в голову телепатические сигналы, из-за которых его сны в последнее время стали красочными и разнообразными.
      Ах, эти дивные, сказочные сны! В них Кирюша объяснял Петровичу, что он категорически не согласен с бытующей европейской традицией — считать змею главным воплощением космического зла. И вовсе он не собирался играть основную роль в предстоящей гибели мира. Пусть это и звучало несколько цинично, но он считал, что если миру суждено погибнуть, то он вполне погибнет и без них с Петровичем.
      Кирюша рассказывал Петровичу о жарких странах, где он жил раньше. Вот там отношение к нему когда-то было абсолютно верным. Кирилла там полагали началом всякой мудрости, зверем земли, даже самой жизнью земли и ее Хранителем… А некоторые с житейской простотой считали его олицетворением плодовитости женщин и мужской силы мужчин. Для особо продвинутых в мифологии желтопузиков он служил почитаемым божеством водных источников.
      Но после того как приезжие миссионеры рассказали желтопузикам, будто бы именно Кирюша лишил их жилплощади в раю, они там, если честно, устроили Кириллу на редкость веселую житуху.
      После миссионеров, подкупавших вновь обращенных пепси-колой, майками и дешевой косметикой, ни одна желтая образина уже и не вспоминала о нормальных партнерских отношениях, существовавших между ними раньше. По указке противных миссионеров они принялись бегать за ним с факелами, с барабанами, с пронзительным воем и дикими визгами…
      Последней каплей Кирюшиной терпелки стала съемка фильма ужасов бледнолицыми людьми в коротких штанишках и белых касках. В фильме рассказывалось, как Кирюша будто бы столетиями наводил ужас на всех в округе и жрал младенцев желтопузиков по ночам. Сами желтопузики за пару баксов такое про него несли перед камерой с настоящими соплями и слезами, с демонстрацией каких-то порезов, царапин и ссадин, что он даже от расстройства сожрал парочку наиболее брехливых. Потому что ложь, прежде всего, в искусстве, Кирилл принципиально не одобрял и не принимал душою. Хотя и отдавал должное творческим способностям двуногих.
      От всего пережитого Кирилл затосковал. Да и посмотреть окружающий мир Кирюше хотелось давно. Поэтому он сам, нарочно попался в силки одному знакомому шкуродеру, внушив этому подонку мысль продать себя матросне живым весом… Кирилл испытывал искреннюю благодарность Петровичу, взявшему его в дом в качестве культового животного или, по-простому, священного змея.
      До утра они с Петровичем ползали по бесконечным лианам в темном влажном лесу, слушали крики противных макак и какаду, кушали фрукты всякие, орехи… И Кирюше ни разу даже в голову не пришло скушать Петровича.
      Петрович привычно упаковывал вещи, собираясь в рейс. Кирюша с тревогой следил за его спешными сборами. Потом он совершенно по-человечески вздохнул, забрался Петровичу на плечи, слегка сдавив грудь, и доверчиво положил ему голову на ключицу. Так они и стояли в обнимку, погруженные в тяжкие раздумья…

ОТХОДНЯК

      …Так они и стояли в обнимку, погруженные в тяжкие раздумья, ожидая своей очереди у билетной кассы. Ямщиков старался сообразить, сколько же билетов, собственно, им брать? Два или все-таки три? Интересно, как их нынче найдет Седой? Свалится к ногам со взмыленной лошади? Или появится рядом в засаленной телогрейке с выбитыми передними зубами? Охо-хо…
      Подошла их очередь, и все его сомнения развеял стоявший рядом расстроенный Флик: "На Седого тоже бери, он подойдет позже".
      Видно и это вставили в его симпатичную головку-одуванчик. Бедный, бедный Флик! Не везло ему, чего уж там! Никогда не везло. А теперь… Жаль парня, хороший был когда-то драгун. Хотя и придурок, конечно. Кобылка у него еще была с каким-то смешным именем… И вроде бы всю дорогу две какие-то бабы возле него крутились. Может, он от них и набрался такого дикого бабства? Нет, взять и обабиться до такой степени! Такое дело надо запивать, причем, не литрами, а цистернами.
      — Слушай, Грег! А где твои вещи? — женским голосом прервал Флик тяжкие раздумья Ямщикова. Отметив про себя, что Флик уже совершенно по-бабьи интересуется его вещичками, Ямщиков понял, что до встречи с Седым всухую ему не продержаться.
      — Тебе чо-то конкретно надо? Солонину, как в прежние времена, жрать не будем! Нам все теперь на блюдце принесут! — с удовлетворением похлопал себя по карману Ямщиков. — Вот, где у меня все вещи! Накануне мне вдруг премию подкинули, содержание за три года, за выслугу все до копейки отдали, наградные, за звания… Все вдруг разом! Я даже удивился… Потом решил зачем-то на вокзал прокатиться. Думаю, дай загляну. Прямо мистика какая-то, Флик! И как раз сегодня собран для нас с тобой прицепной вагончик. Пойдем, по пиву выпьем, а? У нас еще с тобою почти три часа до отправления. Целую цистерну можно осушить.
      — Может, не надо? — нерешительно протянула женщина.
      — Надо, Федя, надо! Мне надо это дело как-то душою принять, выпить за встречу. Ты же должен понимать все-таки! Не всегда ведь бабой был. Когда-то ты был вполне нормальным мужиком, хоть и подставил нас по полной программе… Как ты мог все проспать, Флик? Ведь из-за тебя всем во сне руки скрутили… И вода такая холодная была… Ну, тебя-то они, наверно, для себя оставили? — сквозь смешок спросил Ямщиков, пихая попутчицу в сторону ближайшего экспресс-кафе.
      — Ты чо, Грег? Шуточки, блин! Да меня раньше всех вас за борт проводили! Сам-то как визжал! Думаешь, не помню? — возмущенно ответила Марина Викторовна.
      — Да ладно, я же пошутил! Пошли-пошли, выпьем! — примирительно сказал Ямщиков, продолжая пихаться.
      Марина, вздохнув, направилась занимать столик за витой металлической решеткой, увитой искусственной лианой, но вдруг остановилась посреди кассового зала, внимательно вглядываясь в мужчину, проверявшего билеты в полутемном углу за кассами дальнего следования. Ямщиков настойчиво тянул ее за рукав к буфетной стойке, заставленной пивными бутыками. Марина резко повернулась к нему и прошептала:
      — Один уже здесь, точно он! Я не мог… не могла ошибиться!
      В облике Ямщикова появилось что-то хищное, но, поддавшись всем корпусом к темному углу, на который ему показала Марина, он обмяк и разочарованно протянул:
      — Никого там нет! Когда кажется, креститься надо! Сейчас онитебе всюду будут мерещиться… Ты же баба! Тьфу на тебя! Пошли пиво пить! Я люблю пиво «Пит» и водку жрат!
      Женщина бросила тоскливый взгляд на пустой затененный закуток с опрокинутой урной, где только что стоял плотный мужчина с билетами и, покорно втянув голову в плечи, поспешила за спутником.
      К буфетной стойке Ямщиков подходил несколько раз. Посудомойка попросила его не отдавать пустые пивные бутылки снующим возле столиков бомжам. Пока он менял нехитрую сервировку, переходя от салатов в пластиковой расфасовке к подогретой курице гриль, Марина в расстроенных чувствах пила пиво, как воду. До Ямщикова начало доходить, что, если он не прекратит это свинство, на посадку попутчицу придется нести на себе. Он с сожалением сгреб непочатые бутылки со стола в огромный пластиковый пакет и сходил за кофе.
      — Ничего не понимаю, Грег, ничего! — в пьяном отчаянии шептала Марина, притянув лицо жующего Ямщикова к себе за лацканы воротника косухи. — И помню все… несколько смутно. Вот если бы ты вдруг раз! И стал бабой! Чтобы ты вообще предпринял, а?
      — Я бы, Мариночка, застрелился, — честно ответил Ямщиков, почти касаясь мягкой девичьей кожи губами. От розовых щечек девушки пахло молоком и выпитым пивом.
      Марина тянула его все ближе к себе, и на них уже начинали обращать внимание прочие мирно жующие пассажиры. Будучи более искушенным в межполовом общении, Ямщиков отдавал себе отчет, что его вдумчивые поиски карты в бюстгальтере попутчицы, ее общий нервный срыв и два литра пива — не могли не сказаться самым роковым образом на гормональном фоне организма Марины, настойчиво льнувшей к нему через столик. Пользоваться такими подарками судьбы и в мирное время Ямщиков считал для себя недостойным. Мягко сняв цепкие пальчики с куртки, он пододвинул свой стул ближе. По-товарищески обняв неудачно реинкарнированного соратника, он, в качестве старшего по званию, постарался перевести разговор в более позитивное русло. Головка Марины тут же безвольно поникла ему на грудь.
      — Смотри, Мариш, сколько баб вокруг! — начал издалека Ямщиков. — Одни бабы! И все куда-то прутся, все им дома не сидится… А в визовой службе сколько баб в очередях давится. И, заметь, никто из них не стреляется, все довольны своем бабским положением… Значит, есть в этом какой-то положительный смысл!
      — А куда они едут? — с женской непосредственностью спросила Марина.
      — А кто куда, Мариша, кто куда! — оптимистически заметил Ямщиков. — В основном, челночат по всей Польше, суки драные, а потом по всей России поганые шмотки тащат.
      — Нет, куда они сейчас-то едут? — с пьяной настойчивостью повторила вопрос Марина, прижимаясь к нему всем телом. — И почему именно сейчас? Почему?
      — По кочану, — закончил прения Ямщиков, с тоской подумав, что из-за глупых бабских вопросов он, если Седой не появится немедленно, сорвется с катушек, не дожидаясь главной заварушки. Мягкие пепельные кудряшки, пахнувшие сеном, лезли в нос. В них нестерпимо захотелось зарыться губами. И чтобы без всяких вопросов.
      Проанализировав всю сложность ситуации, отчасти созданной им самим, Ямщиков решил, что надо срочно сменить обстановку. Мягко потрепав девушку за хрупкие плечики, он нежно прошептал ей на ушко: "Вставай, Мариша! Вставай! Посадку через двадцать минут объявят… Мы поедем с тобой далеко-далеко… К большой горе, к елкам-палкам… Там нам задницу надерут, за уши наизнанку вывернут, во все отверстия вставят по шпенделю — и шуры-муры разводить нам с тобой некогда будет. Думаю, дорогая, нам с тобой всю хотелку конкретно отобьют!"
      Нагруженный пакетами Ямщиков сумел подхватить под руку и захмелевшую попутчицу. Внезапно остановившись, она с непонятной тоской посмотрела на покрытые изморосью огромные витражи вокзала. Но спутник уже нетерпеливо подталкивал ее к выходу на перрон.

БЕГИ, ВАСЬКА, БЕГИ!.

      …Внезапно остановившись, с непонятной тоской старик посмотрел на покрытые изморосью огромные окна веранды, но его спутник уже нетерпеливо проталкивал его к входу в темноватую, теплую горницу. Старик был одет торжественно — в серый заношенный пиджак с орденской планкой и пузырившиеся на острых коленках ватные штаны. Присев бочком на черный лаковый табурет, он настороженно следил узкими глазами за вышагивающим по избе статным мужчиной в черном шелковом балахоне.
      — Ты ведь можешь, можешь! Ты — настоящий чукча, я знаю! — резко обернувшись, выдохнул мужчина в лицо старику с таким свистящим нажимом, что у него сразу набухла багровая жила на переносице.
      — И-их, Колька, — грустно покачал пегой головой старик. — Зачем?.. Мне на другое стойбище скоро перекидываться, зачем я такое делать стану?
      Мужчина, не сводя с него горящих черных глаз, вынул из-за пазухи старую засаленную карту. Старик, только взглянув на нее, тут же отвернулся, уставился в угол и насупился. Какая-то тень прошла по его лицу. Взяв себя в руки, он все же внимательно вгляделся в карту, где в углу стояла удивительно яркая, нисколько не утратившая цвета треугольная печать с красной звездой и таким же до сих пор не выцветшим номером лагеря, будто они были написаны кровью.
      — Ты нашел ее… — прошептал старик, — Или онитебя нашли? Зачем, Колька?
      Он поднял сморщенное, коричневое лицо, чтобы взглянуть в глаза мужчине. Тот ответил ему странной улыбкой, будто знал гораздо больше наивного старика. Опустив голову, рассматривая скрюченные пальцы, старик растерянно бормотал:
      — Колька… Ой, Колька! Тебя со стойбища в город учиться на врача для важенок послали… Ты же последний из древнего шаманского рода… У тебя отец звал Альбэ перед камланием, дед звал Альбэ, мать и бабки танцевали против Хоседэм… А сейчас ты предлагаешь мне камлать против Доха и Альбэ, искать внутренним оком подземный чум Хоседэм, вызвать ее… Колька-Колька!
      Мужчина вдруг тихо рассмеялся:
      — Ты глупый, старик, какой же ты глупый! Наши боги давно умерли. В той земле нет больше Хоседэм.
      Заложив руки за спину, он выпрямился, медленно отвернулся от старика и подошел к окну. Глядя на темневший в сумерках лес за дорогой, он с горечью, через силу выговорил:
      — Если бы наши боги были живы! Если бы!
      Покачиваясь с носка на пятку, он достал небольшую коробочку из нагрудного кармана шелкового халата, раскрыл ее, осторожно подцепил на кончик ногтя большого пальца горку белого порошка и с наслаждением принюхался. Старик с изумлением смотрел, как он прячет круглую коробочку желтого металла обратно в карман. Коробочка провалилась глубже, звякнув о какой-то предмет. Услышав этот звук, старик тут же насторожился, еще больше сузив без того узкие щелки глаз, будто сквозь плотный китайский шелк кармана пытался разглядеть в глубоком кармане собеседника что-то еще, кроме коробочки с кокаином.
      — Ты говоришь, что меня найдут? — обернулся Николай к старику помолодевшим, размягченным лицом. — Говоришь, что в чане с вареной олениной увидел мою смерть? Нет! Ты не знаешь всего, ты ничегоне знаешь, Идельгет! Меня выбрали! Я был никому не нужен! Никому! Ты увидел мое перерождение, Идельгет! Я, Николай Шадынгеев, ветеринар из забытого богами глухого района, стану властителем всего, что ты видел и никогда уже не увидишь! Настоящим Шадыгеем! И ты это знаешь! Ты сам явился ко мне, я тебя не звал, но ведь я…
      — Колька! Ты… — ужаснулся старик, неотрывно глядя на его пульсирующую багровую жилу на переносице. Почти рыдая, тыча пальцем в его лицо, старик умоляюще произнес: — Коля, вместе с ушедшими на небесные пастбища предками, заклинаю тебя!..
      — Молчи! Я просил тебя объяснить древние чукотские легенды до конца, просил камлать вместе со мной! Ты молчал? Молчал! И теперь молчи! Я сам помню про семь мыслей, соответствующих семи кругам верхнего мира и семи силам в душе хорошего человека против сил зла нижних миров. Лучше скажи, зачем же таким как мы дана восьмая сила?.. Зачем рядом с нами вымощен зэками путь в восьмую часть? Молчишь? Ты ведь видишь, что творится вокруг! Вся прибрежная тундра скоро превратится в Боксейдесю — место костра великого Еся… А тайга… Ты узнаешь тайгу, старик? Север умирает… Сюда идут большие деньги, а люди здесь больше не нужны…
      — Колька! Так спасать надо, однако, а не клювом щелкать!
      — Спасать!.. — Николай засмеялся, и старик с оторопью увидел, что нарост на переносице заколыхался отдельно, будто уже жил собственной, обособленной жизнью и смеялся сам по себе своим потаенным мыслям.
      — Так кого ты собрался спасать, старик? Меня или… этих? — отсмеявшись, вытирая слюну в уголках рта, почти весело спросил поникшего старика Николай. — Подлых, убогих людишек, которые только на жизнь жаловаться могут? Вон их тут сколько собралось! И каждый надеется в новом мире только расквитаться с обидчиками. Недавно новая сестра обряд проходила, приличная с виду женщина из Нижневартовска, с высшим образованием… После напитка правды призналась, что ей надо убить свояченицу, отравившую ей жизнь, родную тетку и любимого, который ее бросил. И так — у каждого, кого чуть глубже не копни!
      — Зачем ты здесь этих глупых баб собрал? Они ведь жить хотят, однако! И своячениц хотят убить понарошку, — с жаром возразил ему старик. — Мужиков к ним не допускаешь, а от мужика баба добрее становится. В селе народишко травить удумал, больших начальников на поклон зовешь. Злой ты, Колька! Злой! Семь кругов было в нашем мире… — сказал старик в лицо глядящему поверх него мужчине, но вдруг осекся. — Вижу, не туда ты свое Око повернул, Колька! Большую силу не туда ты направил…
      — Вот что, Идельгет. Старый ты стал, глупый. Нет больше великого Идельгета. Ты — просто Васька Идельгетов, ничтожество. Ничего ты не знаешь, ничего не помнишь, — усмехнулся чему-то поверх головы старика Николай. — Ты умрешь скоро, Идельгет. А перед самой смертью ты поймешь, что Доотет больше не прячет за щеками нашу северную землю зимой, что сам человек принес зла тайге и тундре гораздо больше, чем когда Доотет достал каменный столб Еся… Я хочу, чтобы ты умер сам, один! Чтобы ни один из внуков не подошел затянуть синий шнур на твоей шее!
      — Нет, Колька! Я старый и глупый! Я так и буду верить, что хозяин западного неба Делеся важенкой спасется с люлькой в рогах! Бабы ведь такие ловкие! Ух, какие ловкие эти бабы! Как ты их от мужиков не прячь, а они предсказания отцов наших выполнят. Им такое предсказание выполнить просто, Колька! — собравшись с силами, улыбнулся Николаю старик. — Думаешь, я не понял, да? Ты решил служить тем, двоим, которые даже не боги! Боги в этой драчке ни при чем! Они создали мир и оставили его нам, дуракам, на сохранение. Они пошлют троих, и тебе большой писдес будет, Колька!
      — Ты говоришь о привратниках, да? Никаких привратников больше не будет, Васька, — улыбаясь одним ртом, выставив крупные, пожелтевшие от чая зубы, презрительно ответил ему Николай. — Я понял, что они обязательно появятся здесь… Ждал! Старый зэк из Пихтовки рассказывал о белом пламени у подножья горы, он единственный выжил тогда, когда лагерь у узкоколейки на Лихачку взорвался. Так вот перед взрывом он видел у самой сопки необычное пламя, у него после бельмо появилось на левом глазу, даже я ничем не мог его снять. Мы все через неделю пойдем туда, на вершину Черной сопки, хотят наши мертвые боги того или нет, но именно там — ворота в другой мир. Приоткрытые ворота.
      — Зачем? Ой, Колька, зачем? Нельзя туда, Колька! Помнишь, что было, когда геологи туда ходили ископаемые искать?.. — замахал на него сухими ладошками Идельгет.
      — Правильно! Все ты верно, старый, соображаешь! Я тоже понял, что раз так это место стерегут, значит, непременно кто-то приставлен следить за ним. Так вот этот кто-то сидит сейчас у меня в холодных сенях! — давясь редким истерическим смешком, шепотом сказал Колька старику, кося карими узкими глазами в сторону неокрашенной двери из потемневшей лиственницы. — Там он у меня, там! Хочешь посмотреть? А, Вась?..
      — Нет, Колька! Боюсь я, старый ведь уже! Ой-ёй! Не хочу! Не надо, Колька-а! — старик принялся суетливо отпихивать наклонившегося к нему Кольку руками с коричневой пергаментной кожей, закрывая глаза, будто пытаясь защититься от Колькиного пронзительного взгляда. Кольку только раззадорили тычки и поскуливание явно струсившего старика, которого он некогда знал как могущественного шамана. Николай обернулся со смехом на дверь, подхватил барахтающегося дедка под микитки и поволок к холодным сеням с мстительной улыбкой, не замечая скользнувшей в его нагрудный карман руки с тонкими птичьими пальчиками.
      В холодных, темных сенях сразу же бросался в глаза жуткий вид плешивой вершины Черной сопки, освещаемой быстро катившимся за горизонт багровым солнцем. Этот вид был обрамлен толстыми переплетами небольшого окна, почти затянутого голубоватой изморосью. В углу зашевелился связанный человек. Ловко перекатываясь с боку на бок, связанный капроновым шнуром мужчина все-таки сумел опереться головой о рубленую стену так, чтобы разглядеть вошедших. Старик впился взглядом в почерневшее от побоев лицо человека, на лбу и щеках которого темнели характерные эвенкийские татуировки, отгонявшие злых духов.
      Резко обернувшись к державшему его за шиворот пиджака Николаю, старик высоко, по-бабьи заголосил:
      — Ты чо, Колька! Совсем дурак, да? Это же Лекса Ивлев, продавец из Красной Яранги! Он из эвенков, которые испокон веку здесь шастали! Совсем уже сдвинулся, да?
      Растерянно крутя пальцем у виска, он резко отпихнул от себя ухмылявшегося Кольку, что-то быстро пряча за пазуху пиджака, будто поправляя расползавшуюся подкладку.
      — Хы! Ивлев это, как же! Это и есть твой привратник, старик! Полюбуйся! Я у него бирку с шеи снял с сомкнутой змеей, — Колька безуспешно пытался нашарить что-то в глубоком нагрудном кармане, — здесь лежала, выронил, видно… Бирку он носил, сволочь! "К вам, братья, с открытым сердцем пришел!" — зло передразнил он скривившегося в усмешке Ивлева. — Клялся еще перед всеми братьями и сестрами! Мало тебя били, гад, мало?
      — Да какие вольному эвенку все, которых ты здесь собрал, "братья и сестры"? Мы сколько с ним пили, но до братьев не якшались! — строго сказал старик, подавая незаметные знаки Ивлеву. Чукча, неестественно вытаращив узкие глаза, скосил их на свою правую ногу, обутую в унт с отворотом, и ответно кивнул. — Отпусти человека, не мучай понапрасну! А били-то его зачем?
      — Правильно! Не надо было его бить! Сжечь его надо было сразу! — неистовствовал Колька. — Но не в поселке же его жечь, гада… Ничего! Завтра снаряжение подвезут, на Черную сопку двинем, а его намертво заморозим, подлеца!
      — Дык, какой он привратник, Колька? Подумаешь, бирка! Нефтяники на Тихую речку приезжали летом с Большой земли, так у них кольца были с крестами и черепами, но ведь не дьяволами же они были! Кто сейчас змеек не носит, Колька? У нас бабы в район ездили, в лавке промтоварной себе бляшек с глазами накупили, сверху титек навесили, но ведь ни одна баба про Око Бога не слыхала. Что ты из-за змейки к человеку привязался? Сейчас всякий своим богам молится. Надо хоша в чо-то верить, Колька, когда такая херня вокруг деется! Вот человек к змейкам прислон держит!
      — Ты за кого меня принимаешь, старик? Лучший, мать твою, оленевод района! Великий белый шаман, мля! Его ближайший дружок и собутыльник Лекса ни с того, ни с сего в сомкнутых змеек верить стал, а он его защищает! "Пей, Лекса, жри и дальше всем змейкам в рот хвосты заворачивай!" Не народ, а сволочь. Мало вас при советской власти учили.
      Старик вопросительно взглянул на Ивлева, но тот отрицательно качнул головой.
      — Иих, Лекса! — проговорил старик вслух, осматривая крепко сложенные сени, будто пытаясь усмотреть лазейку или порок в мощных цилиндрованных бревнах. — Чо же ты спьяну змейку-то на шею натянул? Видишь, как Колька расстроился! Заморозить тебя хочет теперь… Ты бы еще малицу моей старухи на себя надел, он бы вообще на фиг сжег тебя прямо в поселке, у сельсовета. Колька сердитый нынче, да-а… Колька к большим людям прислон держит. Он губернаторам шаманит, он рыжих людей в тундру привел, богатства нашей земли им кажет за воровские деньги, за снаряжение на Черную сопку. Колька дьяволам надземным и подземным хочет жопу лизать! Хочет двери между мирами распахнуть, стать карающим Оком подземного бога… А ты тут со змейкой своей, дурак, сунулся!
      — Заткнись, старик! Чо ты болтаешь с этим!.. Смотри, как бы самого тебя не заморозил! Или ты будешь шаманить со мной, или я тебя удавлю, но живым не выпущу! — зло оборвал его Николай и слегка толкнул в тщедушную грудь.
      Колькиного толчка было довольно, чтобы старик неожиданно легко отлетел к самым ногам Ивлева. Пытаясь подняться, он неуклюже ухватился за голенища стриженных рыжих унт Лексы, зачем-то подсовывая гибкие пальцы под кожаные накладные отвороты. Сжав в крепкий кулачок небольшую цидулку, он откатился на полкорпуса от Ивлева, тут же попав под прямой удар ноги озверевшего Кольки, принявшегося зло лупцевать связанного лазутчика. От Колькиного удара у старика на глазах вспухала губа, а на пиджак закапала кровь с небольшого курносого носа. Чукча быстро заложил цидулку за щеку, а затем, повозив двумя пальцами во рту, вынул треснувшую верхнюю пластинку зубного протеза. Разочарованно взглянув на разломившийся протез, старик встал на ноги, потирая поясницу.
      — Че ты делаес, Колька? Чо ты делешься, сволось? Кто мне сисяс субы посинит, а? Последняя власиха в плослую путину на Больсую семлю свалила, — заныл он, размахивая руками в сторону разошедшегося Николая. — Не пливлатник Ивлев, дулак! Пелестань длаться! Пливлатников всегда тлое бывает! У-у! Чему тебя саманка, бабка твоя усила?
      — Есть много, друг Горацио, на свете, — прошептал с язвительной усмешкой разбитыми губами Ивлев.
      — Ах, он культурный, гад! Он киношку с видюшником по стойбищам возит, говно! Цивилизацию среди таких же говнюков распространяет! Поговори еще мне! Пообзывайся! — заорал на него запыхавшийся Колька, в последний раз поддавая ногой. — Вот и отлично, что их бывает трое! Красота просто, что они втроем ходят! Теперь они вдвоем, вот без этого выродка, ни черта против меня не сделают.
      — А мы сейчас как раз втроем находимся, — ехидно пропел Ивлев, отплевываясь кровью. — А Васька-чукча, как лунь, седой. Может мы все и есть привратники, Колька?
      — Тосьно! Мы сяс пливлатники, да! — весело подхватил его шуточку старик. — Плавда, в пледании никто не болтал, что седой пливлатник есё и без зубов долзен быть, однако, хи-хи…
      — Я вам покажу, какие вы привратники! — с ненавистью и угрозой пропыхтел Колька, потом, вдруг резко побагровев, выпрямился во весь рост, бородавка на переносице начала на глазах набухать, словно хотела отделиться от лица Кольки. В его лице мелькнула растерянность, и на минуту проступили чьи-то настолько чужие, нездешние черты, что старый чукча от неожиданности присел на пол, раскрыв беззубый рот. От его ног, под уклон неокрашенных, смолянистых половиц побежала тонкая парная струйка.
      — Старик, беги! Слышь, Васька, беги, поздно будет! — прохрипел Ивлев, подгоняя попятившегося к выходу на четвереньках старика. — Он нас щас убьет! Беги, пока он ничего не слышит! И найди их, предупреди!.. Уй, беги, блядь, беги!..
      Наскоро натянув малицу и подхватив охотничьи скороходы в сенях, старик выдернул из-под ватной штанины, подвернутой в потертый унт, огромный квадратный маузер и ударом ноги распахнул дверь на крыльцо. Внезапно сзади него что-то громыхнуло, и сразу же раздался короткий заячий визг того, кто еще минуту назад был продавцом передвижной лавки автобазы N 18 Алексеем Ивлевым. Втянув голову в плечи, старик выскочил на крыльцо, у которого плотной белой толпой собрались хмурые мужики и бабы с бессмысленными злыми лицами.
      — Всех застилилю, суки! — звонко выкрикнул чукча, потрясая маузером, и, не целясь, тут же выполнил угрозу, бабахнув по шарахнувшейся в сторону толпе. Бросив лыжи перед собой, по-молодецки вскочив в них сходу, он пулей понесся к поселковой околице. За его спиной раздался вначале один изумленный бабий визг, а потом все сгрудившиеся у крыльца бабы в белых халатах разом завопили, вцепившись в истерике в мужиков, когда кто-то страшный выскочил следом за Васькой на крыльцо…
      Возле твердой лыжной колеи на Верхний Поселок старик аккуратно притормозил, воровато оглянулся и, попружинив на широких охотничьих снегоходах, перемахнул через придорожную кочку, сразу провалившись по пояс, пробив некрепкий снежный наст. Рывком вытянув обе ноги, он встал, увязая в снегу почти по колено. С каждым шагом поднимаясь все выше, он ускорял ход, выбрав направление к железнодорожной станции, откуда слабый ветер доносил запах гари и нагретого железа. Большой дом у самого выезда из Подтелково, где он только что был, виднелся слева острой крышей, покрытой тесом, но чукча только сплюнул в его сторону, прошептав: "Харги идет по твоему следу, Колька! Эвенкийский Харги, а не большой Бог якутов! Гонит без устали своего учага, Колька! И дух твой в его власти! Камлать я буду против тебя, Колька, хоть ты и был когда-то великим шаманом среди всех якутов…"
      Подвязав прочнее свой заплечный мешок, заткнув за пояс большой нож — пальму с костяной ручкой, чукча бережно вынул из-за пазухи металлическую бляху амулета Ивлева с чеканкой в виде большой змеи и повесил поверх малицы. Согнувшись вдвое, он дал к станции такого ходу, петляя среди недавних порубок, что уже через минуту поселок окончательно скрылся из вида, и лишь огромные лиственницы окружили его в сгущавшихся сумерках. Чукча аккуратно объехал тупик старой узкоколейки, над которой через просеки и редколесье возвышалась очерченная красным заревом заката голова Черной сопки. Пробормотав себе под нос странные слова "Восьмая часть, однако! Уй, блядь!", старик помотал головой и прибавил ходу к мерцавшим невдалеке огонькам железнодорожного переезда. Перед самой станцией он на минуту остановился, будто прислушиваясь к чему-то, с шумом втягивая ноздрями колючий морозный воздух…

ПОСАДКА

      С шумом втянув ноздрями колючий морозный воздух, Ямщиков почувствовал, как к нему возвращается уверенность. Они стояли в сгущавшихся сумерках у запертого прицепного вагона. Нахохлившаяся Марина молча качалась рядом, зябко кутаясь в дубленку. Но обнять ее, защитив от пронизывавшего ветра, Ямщиков до прихода Седого больше не решался.
      Два раза подходил бригадир состава, стучал в двери вагона и матерился. Возле них так же мерзли на противном влажном ветру с мелким снегом еще человек семь. Потом подошли еще двое каких-то странных командировочных. Они ни на кого не смотрели, они глядели друг на друга, ссутулившись на ветру до такой степени, что, казалось, будто под темными длинными пальто у них скрыты уродливые горбы.
      Запыхавшийся проводник подбежал за пять минут до отправления. На шее у него висела какая-то шина, обмотанная несколькими шарфами и полотенцами. Шина, как живая, вертелась на шее, норовя спуститься на талию, но поправить ее он не мог, руки у него были заняты двумя большими корзинами, обвязанными марлей. Он с трудом отпер дверь и, не проверяя билеты, загнал пассажиров в нетопленый, стылый вагон. Ямщиков и Марина все осматривались на платформе, ожидая Седого. Он появился неожиданно, будто вырос сзади них из-под земли.
      — Первое купе, — сказал он тихо. И Марина вздрогнула, услышав знакомый голос.
      Седой теперь почему-то был в узких темных очках. В руках он держал огромный кожаный баул. Зайдя в купе, Седой бесцеремонно принялся изучать содержимое целлофановых пакетов, которые, вслед за ним, затащили Ямщиков с Мариной. Кроме оставшихся от застолья шести бутылок темного пива, Седой извлек два уцененных журнала «Плейбой», несколько вакуумных упаковок ветчины «Застольной», колоду карт, бритвенные принадлежности, пачку гитарных струн и по набору складных ножей и отверток.
      Ловко вывалив все это из пакетов на стол, Седой сразу отложил в сторону лишь эти наборы, бритву и гитарные струны, как вещи, представляющие интерес. Марина и Ямщиков сидели в полутьме напротив него.
      — Ну, с чем собрались на очередной Армагеддон, дорогие товарищи? Фотки, пиво, солонина, карты! — не повышая голоса, простонал Седой. — Вы хоть закусывали, соратнички? Вас ведь даже сидя — качает! Вы что, цистерну вылакали? Грег, немедленно отнеси это пиво проводнику! Похоже, некоторые от радости позабыли, куда мы, собственно, собрались… Меня тоже, знаете ли, переполняет счастье от очередной встречи с такими махровыми идиотами… Флик, прошу, унеси ты эти… журналы. По-хорошему прошу: выкини это распространение порнографии в мусорный бак у туалета! Тебе, как… женщине теперь… стыдно должно быть!
      Как только покрасневшая и пристыженная Марина, покачиваясь, вышла из купе с пачкой журналов, Седой, жестом остановив Ямщикова, склонился к самому его лицу и с жаром выдохнул:
      — Ты, совсем, Грег, с катушек съехал? Окончательно?
      — Да я-то здесь при чем? Сам до сих пор пребываю в шоке и смятении! Представляешь, стою на вокзале, соображаю, с какого бодуна меня на вокзал принесло, а тут прямо на меня выкатывает Флик… в таком виде, — с кривой ухмылкой во всю рожу начал оправдываться Ямщиков. — Может, Седой, так для нашего удобства специально продумано? Все-таки ехать долго… cкучно… То да сё.
      — Что же ты за идиот, Грег? Зачем ты ее так пивом напоил? Ее же шатает! А блевать начнет? Хоть капля совести в тебе осталась?
      — Осталась, осталась, командир! А как же! Много капель! Сортир откроют, даже отлить придется, — откровенно заржал Ямщиков, уже переживший элемент неожиданности под привокзальную выпивку. Похоже, он откровенно наслаждался растерянностью Седого. — Чо теперь — вешаться что ли? Ну, будет нам очередной писец. Не впервой. Даже забавно, что Флик теперь баба. Я так считаю, что это в наказание ему сделали за тот раз, когда нас утопили. В сущности, из-за него утопли, так теперь ему и надо. Ну и что, что руки были связаны, верно?
      Обрывочные воспоминания и пьяный угар сделали свое дело, окончательно расстроив Ямщикова. Качаясь возле столика, он пытался показать какую-то фигуру толстыми короткими пальцами у самого лица Седого. Потные пальцы соскальзывали, Ямщиков упорно раздвигал их опять, пытаясь не попасть пятерней в черные очки Седого, сморщившегося от перегара, наполнившего купе.
      — Если ты — Факельщик, твою мать, то мог бы ведь хотя бы пальцами возле задницы чиркнуть! Вот так… Нет, так… Как-то так… Сволочь, одно слово, — наконец угомонился Ямщиков, свалившись на полку.
      — Да как бы он там… у задницы… чиркал? Зачем же с человека лишнего требовать? — попытался быть объективным Седой, но возражения его прозвучали несколько неуверенно. — Сейчас, наверно, поздно рассуждать, кто чего там мог, да не смог… У меня к тебе огромная просьба, Грег… Не пей ты больше до… этого самого. Скажи, как работать в такой обстановке? Раз уж у нас такой доверительный разговор, то скажу тебе откровенно, что меня меньше всего волнует сейчас, где чего Флик не чиркнул. Пошел он в задницу, особенно после такого! Прошлого не воротишь! Понимаешь, у меня в этом железном ящике совершенно чутье отключилось! Только Флику не говори!
      — Да ты чо, Нюхач? А как же мы теперь? Ты совсем, что ли? Почему это? — внезапно трезвея, выпалил Ямщиков.
      — Не знаю почему, Грег, не знаю! Возможно, нюхалка у меня к магнитному полю как-то была подсоединена… Может обшивка вагона экранирует… Сам не понимаю! Сюда шел, какие-то тени вокруг чуял… Как в вагон поднялся, в тамбуре еще понял, что ничего не чувствую! — в полном расстройстве схватился за голову Седой, сев напротив Ямщикова. — А как дошло, что Флик-то теперь бабой стал, так вообще ноги подкосились… Вы оба — пьяные… Что делать? Что делать?
      — А я-то откуда знаю? Вы же должны… Вы должны были меня привести… куда надо, короче… должны были факелы разжечь… должны были… — в крайнем раздражении зашипел Ямщиков, дыша перегаром.
      — Задолжали мы ему по гроб жизни! — взорвался Седой. — А может, мы еще должны тебе воронку вставить и пиво туда сливать? Ну и чмо же ты, Грег!
      — Тихо, тихо! Слышишь, Факельщик наш тащится! — замахал руками Ямщиков, — давай пиво, я его проводнику суну! Только не ори! Слово, главное, не скажешь, он сразу орать начинает… Заходи, Флик! Не стесняйся!
      Подобревший после пива Петрович до проверки билетов, еще в санитарной зоне открыл туалет, затопил титан, включил электричество. Впрочем, электричество он включил еще до пива, проявляя трогательную заботу об озябшем питомце. Кирюша высунул голову из-под пухового платка и с грустью посмотрел на Петровича. Он телепатически послал ему в голову одну мысль, на которую Петрович тут же возразил: "Если поедем через Москву, значит, Кирилл, так тому и быть. Ну, кто тебя в Москве на ремешки пустит? Что ты, в самом деле? Ты опять будешь священным змеем, обещаю! Только, как тебе и положено, во дворце жить будешь или даже в храме, а не в хрущевке возле переезда, блин! Да не смотри ты так на меня! Мне ведь и самому это ножом по сердцу! Жили мы с тобой, как в раю… Не грусти, дружок, не грусти!"
      И все-таки Кирюша грустил. Петрович это чувствовал. Поэтому дал немного ему полакать пива. Вначале Кирюша отпрянул от блюдечка, но, распробовав, выпил поллитра. Он послал Петровичу в голову мысль, что никакой дворец ему на хрен не нужен, что он, бля, еще так всех сделает, что сами они все пойдут на ремешки. Петрович понял, что у Кирюши поднялось настроение, и с новыми силами побежал отбирать у пассажиров дубликаты билетов, попутно предупреждая о скромных, по-человечески понятных требованиях литовских пограничников.
      "Посему, — живу Я, говорит Господь Бог, — за то, что ты осквернил святилище Мое всеми мерзостями твоими и всеми гнусностями твоими, Я умалю тебя и не пожалеет Око Мое, и Я не помилую тебя", — процитировал им Седой, выслушав сбивчивый доклад непрерывно икающей Марины, вкратце повторившей сказанное Ямщикову на вокзале.
      — Надо искать Око Бога. Глаз — это Око, — повторил он. — Сейчас всем спать. Эти двое нас будут пасти, но, как и где — понятия не имею. Боюсь, что и вагон именно они нам до самого места устроили. Поэтому дежурить будем каждую ночь. Я сегодня никак не могу. Как говорится, извините, я играл в «Зените». Поэтому начнет Ямщиков. Утром я его сменю.
      Седой раскрыл баул, выдал большую мужскую майку Марине. Почему-то они с Ямщиковым совсем не подумали на вокзале ни о тапочках, ни о мыле. Вот идиоты, действительно.
      Марина с Ямщиковым вдумчиво нарисовали пентаграммы святой водой, также прихваченной Седым, хотя сам Седой к воде относился с явным пренебрежением, предпочитая мелок. Они выложили гвозди и пергаменты, каждый приготовил себе удобную удавку из набора гитарных струн, выбрал нож. Марина сложила все под подушку под сочувственным взглядом Ямщикова, легла и тут же провалилась в сон.
      — Слушай, Грег, — тихо сказал Седой. — Ты с ним поаккуратней как-то. Психика-то теперь у него женская налицо. А ты, сколько пива в него влил на вокзале?
      — Да не помню я уже… — растерянно прошептал Ямщиков.
      — Мы из-за твоих шуточек без Факельщика можем остаться, — укоризненно прошептал Седой. — Не забыл, что Флик — наши глаза впотьмах? Хотя тут такие нынче глазки… Медсестра по глазки в марлевой повязке… Тьфу! Дрянь прицепилась, в бистро на вокзале крутили. Согласись, что ни разу еще таким образом не начинали ни одного похода… И чтобы ехать, как на бойню…
      — Меня это тоже заводит, Седой, — ответил Ямщиков, разрезая ветчину в вакуумной упаковке. — Раньше мы шли по следу… Все такое, короче. Действовали, одним словом! На вот, жри! Зря пиво этому уроду отдали. Я как в поезд сажусь, на меня сразу такой жор нападает… И чо? Нынче-то чо получается? Ясно, что в прицепном вагоне никакого Ока не встретишь. Купили прямой билет и катимся сами не знаем куда… Полнейшая хрень!
      — Слушай, а ведь неплохая штука, а? — сказал Седой, пережевывая ветчину. — Хоть ветчину научились делать… Хотя в целом плохо еще у нас народ работает! Надо ветчину прямо сейчас съесть, чтобы до утра не испортилась.
      — У меня водки немного осталось… Я на вокзале еще водки взял к пиву, если честно. А потом… не решился мешать. Давай по рюмашке? За встречу, — предложил Ямщиков, доставая из внутреннего кармана куртки чакушку.
      — Что с тобой делать?.. Давай!
      Они выпили, доели ветчину, а потом вскрыли упаковку с копченой лопаткой. От корейки Седой отказался наотрез.
      — Это все вечный российский бардак! — глубокомысленно изрек Седой после третьей пластиковой рюмочки, которые оказались у запасливого Ямщикова в кармане брюк. — Все в точности так же, как мы, купили билеты, сели в вагон… А куда их цепляют, куда везут — всем до глубины души наплевать! Совершенно не привык задумываться народ. Как, впрочем, и работать.
      — Ну, значит, и нам не хрен от народа отрываться, — зевнув, ответил Ямщиков, снимая теплую фланелевую ковбойку. — Ты лучше скажи, раз такой умный, что можно для пользы дела извлечь, пока мы здесь будем прессоваться?
      — Я полагаю, — с жаром заявил Седой, залезая на верхнюю полку, — надо и здесь работать! Случайностей в нашем деле не бывает! Всех, кто сюда ни вопрется, надо выслушать и прокачать! Слушай, я полночи подежурю, сколько смогу, а потом тебя подниму. Устраивает? Давай плановые дежурства с завтрашнего дня начнем.
      Всю ночь колеса стучали по поющим рельсам: "Мегид-до, Мегид-до, Мегид-до-до-дон", разгоняя сон. Светили желтыми глазами полустанки, и веселой беспутной спутницей за вагоном бежала полная луна.
      Потом вагон надолго остановился где-то и почти до утра стоял в полной тишине. Только вдали слышались редкие гудки маневрирующих составов и усталый женский голос диспетчера из динамиков. Но вот подошла какая-то бригада мужиков, матерясь, они подкатили вагон к другому составу. Вагон вздрогнул всем телом один раз, потом другой, потом что-то взвизгнуло под ним, будто между колес пробежала металлическая кошка, и вновь колеса запели свою боевую песню.
      Под утро небо заволокло свинцовыми тучами, а наступивший тусклый, серый день будто извинялся холодными крошечными слезинками, висевшими в воздухе, что ничего запоминающегося и радостного он с собою не несет.

В ГЛУХОМ КРАЮ ЧУЖБИНЫ ДАЛЬНЕЙ

      Под утро небо заволокло свинцовыми тучами, а наступивший тусклый, серый день будто извинялся холодными крошечными слезинками, висевшими в воздухе, что ничего запоминающегося и радостного он с собою не несет. С кленов и дубов медленно падала листва в гниловатых, коричневых подтеках. В парке было сумрачно и тихо, непогода разогнала всех обычных посетителей. По мощеной дорожке, неспешно разговаривая, шли двое мужчин, прикрываясь одинаковыми черными зонтами. Строгие темные костюмы и одинаковые кейсы делали их похожими на банковских служащих средней руки, зашедших обсудить деловые детали финансовой операции в неформальной обстановке.
      — Я полагаю, времени осталось в обрез. Никогда еще нашествие лжепророков не было столь мощным и отлаженным, — тихо говорил высокий, суховатый человек, наклоняясь почти к самому лицу своего плотного спутника, сравнительно невысокого роста.
      — Кому вы это говорите, пастор Белофф? — риторическим вопросом ответил спутник. — Я ведь жил в Израиле. Там обычное явление, когда кто-то заявляет себя мессией с истерическими рыданиями у Стены Плача. Так и называется — "иерусалимский синдром". Дня не проходит, чтобы по Садам Сахарова с сиреной не проехала карета скорой помощи в психушку "Кфар Шауль".
      — Однако за всем просматривается система. Вчера я направил депешу Собору Посвященных. Понимаю, это было жестом отчаяния… Я указал несколько ключевых моментов во всех последних лжеучениях и приложил свои выводы, — продолжал нашептывать другой, с тревогой поглядывая по сторонам.
      — Напрасно, все напрасно, — ответил второй. — По вашей просьбе, пастор, я переговорил неделю назад с так называемым иудейским крылом Приврата… Они отказываются определить напутствующего. Дескать, Россия погрязла в ксенофобии, антисемитизме и националистическом шовинизме. Причины этого они усматривают чисто политические, поэтому считают, что Россия нуждается не в стражах и напутствующих, а в политических санкциях вроде поправки Джексона—Вэника. Как основное проявление лика Зла в России они рассматривают национальную рознь, а это, как вы понимаете, вовсе не требует вмешательства Ордена Приврата Господнего. Насколько я знаю, все другие конфессии Ордена, их представители, живущие в странах Запада, тоже это признают. Всех устраивает благоденствие, возникшее возле финансовых потоков, текущих ныне багровыми реками из России.
      — Но как же так? Что же делать, реббе? — вконец расстроился пастор. — Вы же знаете, что по традиции один из привратников представляет древних Детей Света, выступивших у горы Мегиддо в борьбе против Детей Тьмы, как это говорится в свитках Мертвого моря… Ну, в качестве олицетворения этнического происхождения, что ли…
      — Да-да. Как на театрализованном детском утреннике, — с сарказмом заметил реббе. — Но ни вы, ни я — никто не может с уверенностью утверждать, как, где и в каком качестве появятся привратники. Вы плохо себе представляете наше конфессиональное крыло, которое вместе со всеми правоверными евреями, ждет эры Машиаха. Для них я — олим, то бишь русский эмигрант, которого нельзя хоронить на освященной земле. А недавно скончавшийся глава хасидов «Хабад», которого без проблем похоронили на освященной земле, оставил духовное завещание своей пастве… продолжать добиваться мирового господства, когда, согласно пророчеству, "у каждого еврея будет по 10 гоев-рабов", а особо упорные народы будут "произведены в ранг Амалека и уничтожены вместе с их женами".
      — Что же это такое? К кому мне тогда обращаться? — ошеломленно пробормотал пастор.
      — Я хочу расставить все точки над «i», — сочувственным тоном продолжил реббе. — Вы утверждаете, Белофф, что на днях в России, возле какой-то горыначнется третий Армагеддон, поскольку там, как вам кажется, осталась подготовленная восьмая часть. И все крутят у виска, никто с вами не выразил желания пообщаться плотнее, верно?
      — Да, реббе Береш, вы уже пятый к кому я обращаюсь! — с горячностью вскинулся пастор.
      — Могло быть и хуже, — рассудительно ответил реббе. — Лично я ни к кому не рискнул бы обратиться с тем, что давно тревожит меня. Давайте рассуждать логически, пастор. С восьмой части Армагеддон не начинают, ею заканчивают! Это не начало, Белофф, это конец! Мне невыносимо больно, но вынужден констатировать, что Израиль, с которым я связывал столько надежд… давно сдался без боя. И в России намечено не начало, как во втором Армагеддоне, а последняя битва. Вы читали "аналитические доклады" о распаде России? А ведь это не просто страна, а важнейшая сакральная составляющая этогоВремени. Похоже, что никого не волнует даже гибель людей здесь… Каждый по-прежнему уверен, что именно он останется жить долго и счастливо, что именно его это не касается. Так было всегда. Но никогда ранее весь мир не был помазан грабежом России. Это, как вы понимаете, тоже сакральный акт! Грешно так говорить, но присасываться с жадностью всем миром можно было к какой угодно другой стране, только не к России, которая, проиграв свойАрмагеддон, залила собственной кровью общийвторой Армагеддон. Вы догадываетесь, кто все это устроил?
      — Мы просмотрели, Береш, да? — дрожащим голосом спросил пастор. — Я каждый день читал эту часть напутствия выставленным дозорам: "У каждого Времени — свой Армагеддон, а у каждого народа — свой. Не дайте им слиться в общий!" Если все заинтересованы, чтобы Россия погибла, в восьмой части действительно будет общая битва… Все поздно? Надежды нет?
      — Скажите, Белофф, вы ведь пришли в Орден сами? — неожиданно сменил тему реббе. — Раньше каждый, кто приходит в Приврат, так или иначе сталкивался с чем-то, что его лично убеждало искать малейшую возможность встать перед Нижними Вратами. Кому-то это дано, а кому-то нет. Но большей частью мы все — потомственные члены Ордена. Мы знаем его историю, немного иначе представляем себе религиозные каноны, что позволяет с легкостью находить общий язык между конфессиями. Не только потому, что у нас общая эмпирическая основа религиозных убеждений. Когда-то у нас была и общая цель.
      — К чему вы клоните, реббе Береш? — недоумевая, спросил Белофф.
      — Послушайте, я встретился не для того, чтобы поговорить о проблемах Ордена, — неопределенно махнул рукой реббе. — Я поясню свою позицию, а потом мы выработаем общее решение. Но для начала, пастор, вы можете ответить честно, что вас толкает встать у распахнутых Нижних Врат?
      — Хорошо, я отвечу, — с видимым колебанием решился пастор. — Я все время вижу странный сон. Вижу эту гору… ясно вижу! Будто я лежу там… на склоне в мерзлой земле… Сверху падают люди… мертвые люди… катятся рядом. Ни звука не слышно и такое спокойствие на мертвых лицах… А потом я вижу этот свет… потом появляются звуки… я… простите меня, я всегда так расстраиваюсь… до слез.
      Пастор остановился, достал платок и начал вытирать повлажневшие глаза дрожащей рукой. Из-под шляпы он смущенно прошептал: "Простите! Вы, конечно, не обязаны меня понимать! Не могу объяснить…"
      В этот момент реббе резко оттолкнул его в сторону и едва успел отскочить сам. Мимо собеседников на дикой скорости промчался неизвестно откуда взявшийся велосипедист. Возле реббе Береша он со всего ходу въехал в лужу, обдав его и пастора веером холодных брызг. Пригнувшись, он тут же свернул в боковую аллею и скрылся из вида.
      — Не надо мне ничего объяснять, Белофф! Согласитесь, такоелучше всяких объяснений… И в последнее время нечто вроде этого стало происходить всякий раз, когда я вспоминал или упоминал о привратниках, — отряхивая пиджак и брюки, сказал Береш. — Всякий раз!
      — Мне тоже это не слишком понравилось, — признался пришедший в себя пастор с нескрываемой озабоченностью. — Единственного моего помощника на днях сбила машина. Скажите, а вы поможете мне?
      — Разумеется, Белофф, — утвердительно кивнул Береш. — Поскольку очень хорошо понимаю то, что вы мне рассказали. Сам часто перед любой неприятностью в жизни видел один и тот же сон. За моей спиной не гора, как вы говорите. В России это называется сопка. Так вот, за моей спиной такая сопка с черной шапкой выгоревшего редколесья. Я иду по твердому снежному насту, мне очень страшно! Но я стараюсь идти прямо. Понимаю, что очень нужен тем, кто идет следом, используя меняв качестве прикрытия. Подхожу… отдаю честь… начинаю доклад. По-видимому я какой-то военный… А те, кому я докладываю, стоят очень высоко. Я стараюсь не смотреть им в глаза… Но вдруг рука одного из них оказывается у меня прямо на уровне подбородка… с острым стальным ногтем… очень острым…
      — И что? — затаив дыхание, спросил пастор.
      — Больше ничего! Вообще ничего! — резко ответил реббе. — Но, согласитесь, этого вполне довольно, чтобы с тех пор упорно искать связи с Орденом. Я ведь родился в Москве, поэтому отлично понимаю, что в России можно скрыть все что угодно. Мне, как и вам, тоже кажется, что от прежнего Армагеддона осталась восьмая часть. "Семь колес везет это Время. Семь — ступицы его, бессмертие — ось". И восьмая часть поменяет все! Сказано было от Иова: "Когда я чаял добра, пришло зло; когда ожидал света, пришла тьма…" Это конец, Белофф!
      — Но от Исаии нам было ниспослано: " Яобразую свет и творю тьму!" — упрямо возразил пастор. — А от Иоанна сказано, что тот, "кто ходит днем, тот не спотыкается, потому что видит свет мира сего; кто ходит ночью, спотыкается, потому что нет света с ним!". В чем вы видите свет этого мира, Береш?
      — Вы хотите делового разговора или проповеди от Иакова вроде: "Всякое даяние доброе и всякий дар совершенный нисходит свыше, от Отца светов, у которого нет изменения и ни тени перемены"? — раздраженно спросил реббе. — Послушайте, месяц назад я присутствовал на традиционной церемонии посвящения новых членов Ордена. Мне, как, думаю, и вам, не совсем нравится то, что сегодня в Орден идут биржевые маклеры и профессиональные политики. Но я, в отличие от вас, осторожен, я молчу. Так вот церемония проводилась без блях с изображением символа сущего и тригона веры, надежды и любви. Даже на приорах не было ни одной бляхи! Признаюсь, мне поначалу это понравилось. Я подумал, что таким образом нужным людям оказали уважение за финансовые и политические заслуги перед Орденом, но на самом деле оставили за его пределами. Согласитесь, мудро. Только непонятно, зачем посвящать в таинства посторонних суетных людей. Нечто в этом роде я сказал пресвитеру Собора Святого Доминика, стоявшему рядом. Он посмотрел на меня очень странно, потом сообщил мне одну вещь… И, по-моему, тут же пожалел, что сказал мне это. Знаете, мне сложно повторить сказанное даже вам… Так вот, он сообщил, что ни одной бляхи на материке уже нет. Три исчезли несколько лет назад, а две, якобы, Орден продал на аукционе «Сотбис» в разделе религиозных реликвий XV века. Купили неизвестные частные лица. Так что… это не начало, пастор, это конец.
      — Остается уповать только на то, что один из привратников, несущий в себе свет божественной Любви, все же разожжет свой светильник, — помолчав, задумчиво отозвался Белофф. — Вчера вечером наугад раскрыл Писание и прочел: "Тот, кто имеет уши, да слышит! Есть свет внутри человека света, и он освещает весь мир. Если он не освещает, то — тьма…"
      — Не забывайте, Белофф, они такие же люди, — с грустью напомнил реббе. — Давайте-ка, лучше соображать, что мы можем успеть сделать в этой ситуации? Отступать некуда. Надеюсь, вы понимаете, что все мы рано или поздно умрем? Вот и будем исходить из этого оптимистического постулата. Итак, бляхи, которые многие из нас считают лишь традиционной атрибутикой, несут какой-то достаточно важный, но уже утерянный для нас смысл. В России, насколько я помню, до Второго Армагеддона оставалось семь блях.
      — Да, их было семь. Но вы забываете, что еще в период гражданской войны неизвестно куда исчезли две бляхи, их хранители бесследно пропали. Мы полагаем, что их уничтожили вместе с другими церковными реликвиями в период иконоборчества.
      — Так… Остается пять. Три бляхи у моих бывших однокурсников, — сообщил реббе Белоффу, удивленно приподнявшему брови в ответ. — Да-да! Не удивляйтесь! Или вас еще удивляют такого рода «совпадения»? Вспомните, о каких вещах мы с вами говорим. Я думал, что вы это знаете, раз так упорно добивались встречи со мной. В молодости мы ходили на байдарках по сибирским рекам… Как-то к нашему лагерю подошел шаман… Если быть кратким, он лишь попросил спрятать у себя три бляхи до утра. Утром он, конечно, не пришел. Но той же ночью мы все видели такое, что… определило, вернее, исковеркало все наши жизни, — с горькой усмешкой сказал Береш. — Хотя люди меняются. Казалось бы, вот вам готовый тригон напутствующих! Причем все, естественно, ударились тем или иным образом в религию. Я попытаюсь сегодня же связаться с Марком Губерманом, он один из тех, кто с нами слышал эти крылья, когда на нас встала черной стеной река…
      — И он — иудей? Так это же решение всех наших проблем! — обрадовался забрезжившей надежде пастор.
      — Боюсь, что никакое это не решение, — понуро ответил реббе. — Недавно я прочел в еврейской газете, издающейся здесь на русском, что раввина московской синагоги избил православный священник Свято-Никольского Собора, понятное дело, из соображений патологического антисемитизма, националистического шовинизма и ксенофобии. Фамилия раввина — Губерман. Боюсь, что священник — это наш Фира, второй хранитель. Зная Марика с детства, я думаю, что именно он бил Фиру, а не наоборот. В любом случае, про две бляхи можно забыть. Это конец, Белофф!
      — Да что же это? Как-то можно на них повлиять? — окончательно упал духом пастор.
      — Конечно, я попробую, — без энтузиазма ответил реббе. — Вы ничего не знаете, у кого две другие бляхи?
      — Про одну вообще нет достоверных сведений, — принялся вспоминать Белофф. — Ходят какие-то легенды и сказания… Но ничего конкретного. А вторая была у нашего лазутчика Ивлева, он вроде бы эвенк или чукча… Признаться, я в этом плохо разбираюсь. Но донесения приходили как раз из Сибири. Когда вы говорили, что к вам на реке подходил шаман, я поначалу подумал на него. Но у него была только одна бляха. И он вовсе не был такимчеловеком… Мне казалось, что я его хорошо знал, потому что более восьми лет читал его донесения. Не уверен, что он решился бы на инициацию незнакомых людей у реки. Как я понял, он был очень замкнутым по натуре человеком. В каком году это было?
      — В середине 60-х, — ответил Береш.
      — Нет, он никак не мог там оказаться, Ивлев сравнительно молодой человек, — окончательно отказался от этой версии пастор. — Не знаю, есть ли ему сорок. В это время он был еще непосвященным мальчиком. Бляху хранила его мать, его дед к тому времени погиб. Тоже при странных обстоятельствах, насколько я помню. Впрочем, точнее не могу ничего сказать, его личное дело пропало не так давно.
      — Там были его донесения? — резко остановившись, спросил реббе, глядя прямо перед собой.
      — Естественно, — ответил пастор и тут же прошептал: "Боже мой!"
      — О пятой бляхе можно забыть, — подытожил реббе. — Что было в его последних донесениях?
      — Накануне один за другим исчезли еще восемь сотрудников нашего отдела, засланные за последние три года в славянские христианские секты России, — с горечью заметил пастор. — Насколько я уяснил из предыдущих посланий Ивлева, он шел по следу какой-то секты, занимавшейся вообще… шаманизмом! Казалось бы, безобидным направлением лжепророчеств и сектанства, самым далеким от обычных посылов лукавого! Вы помните, что наш отдел никогда раньше не рассматривал языческие течения серьезно. У нас были рефераты и наставления Собора Посвященных о том, что наибольшую опасность представляют монотеистические учения! Ведь нас строго контролируют по части расходования средств, как вы понимаете… Но связь с Ивлевым тоже прервалась, а личное дело исчезло. От ваххабитов я ожидал чего-то подобного…
      — Что он вам писал? — нетерпеливо прервал его реббе.
      — Представьте себе, по словам Ивлева, эта секта была отлично осведомлена о привратниках и активно пыталась им помешать, продолжил пастор. — У меня сложилось впечатление, что адепт этой секты знает о привратниках куда больше, чем весь Орден Приврата Господнего… В последнем письме Ивлева было всего две фразы: "Камлают, чтобы Надежда осталась слепа, а Вера бессильна. Опасаются только божественного света Любви".
      — Странно, что они знают о привратниках, но сейчас доступна почти любая литература, — задумчиво сказал Береш. — Но что могло грозить вашему лазутчику среди людей, которых заботили такие абстрактные вещи, как свет Любви?
      — Как я понял, они хотели его погасить… камланиями. Да-да! Не удивляйтесь! Ивлев утверждал, что многое зависит от какого-то шамана, которого они ждут. Как только тот к ним присоединится, так сразу же Вера и Надежда, которых несут двое других привратников, будут бессильны!
      — Это конец, Белофф, — растерянно проговорил Береш. — И при этом вы абсолютно правы насчет России. Смешно было именно мне, в переписке с вами, отрицать очевидное… И уж не вам рассказывать мне про наш российский бардак… Эти миллиардные состояния, социальное недовольство… По сводкам новостей давно можно почувствовать, что неразлучники должны быть где-то там! Вроде бы и период гонений на веру закончился, а истиной веры все меньше… Вот только это все же Россия, Белофф! И как бы хорошо не подготовились неразлучные, здесь непременно появится нечто, что смешает им все карты, в точности так же, как они смешивают наши. Нечто такое, что невозможно представить вне России… Поэтому не будем терять надежду. Давайте прощаться, обеденный перерыв заканчивается. Каналы связи остаются прежними. Доверьтесь мне, я постараюсь убедить Марка… Вообще-то он был моим лучшим другом… После него я почему-то и друзей не завел… Я сделаю все, что могу! Всего доброго!
      Мужчины пожали друг другу руки и, хотя вокруг не было ни души, исподтишка оглянувшись, обменялись кейсами, после чего двинулись к противоположным выходам из парка. У западного выхода реббе Береша ожидал ярко-красный «шевроле», тут же рванувшийся с места, будто стараясь уйти от погони.
      Его собеседник, видно перестраховавшись, оставил взятый напрокат «фиат» на платной парковке за углом. Однако у самой кромки тротуара его тоже поджидала какая-то машина с включенным сигналом аварийной остановки. Пастор, опасливо покосившись на нее, двинулся пешком к ближайшему светофору. Но дойти до перекрестка он так и не успел, потому что внезапно ожившая машина с погасшими аварийными огнями неожиданно выехала за ним прямо на тротуар…

* * *

      В просторной гостиной двухкомнатного номера, прижимая к груди большой телефон, возбужденно ходил реббе Береш. Прижимая трубку к уху, он кому-то кричал возбужденной скороговоркой.
      — Послушай, Марик! Я скорее поверил бы, что у Савеловки тебе подправил скулы Марсель. Очень хорошо могу себе это представить. Не забыл, как мы его из отделения забирали после драки в Сокольниках с арабскими студентами, гулявшими с русскими девушками? Таких ведь шовинистов, как вы с Марселем, поискать! "Татарин — это еврей со знаком качества!" — помнишь еще эту его прибаутку? И про — "нам, татарам, все равно"? Да… да… да… А теперь послушай меня! У тебя совесть есть? Ты можешь понять, что сейчас в России остались только те бляхи, которые мы привезли из похода? Ты можешь заткнуться и хоть что-то понять? Ты в состоянии понять, что пастор Белофф, с которым я говорил накануне, даже не дошел до своей машины… Не знаю, Марик, сколько после этого разговора проживу я… Но если ты жить хочешь, то немедленно беги к Фире! Не знаю, с какой рожей ты к нему побежишь! Если у тебя есть запасная рожа, тогда все проще. Но, по-моему, у тебя и запасной задницы не имеется. Пойми, дурак, они придут за тобой! Очень скоро! И тогда ты мне на шовинизм не жалуйся! Записывай из Устава напутствующих: "Трижды на день молиться о ниспослании божественного света Любви, пробуждающего Веру и дающего Надежду…".
      Неожиданно в соседней комнате раздался сильный хлопок, зазвенели стекла, электричество мигнуло и по комнате прошел сквозняк. Береш прижал трубку к груди и молча посмотрел на темный проем двери соседней комнаты. Он подошел к столу, аккуратно поставил аппарат к массивному буковому органайзеру, потом осевшим голосом сказал в надрывающуюся криком трубку:
      — Марик, погоди! Ты не вешай трубку… У меня… похоже, окно в соседней комнате хлопнуло, открылось, наверно. Я только закрою… Тут еще есть очень важная ссылка на Евангелие от Луки про светильник тела и огонь души… Как ты помнишь, именно Лука, по преданию, основал наш Орден… Очень важно! Секунду!
      Положив трубку рядом с аппаратом, Береш торопливо вошел в соседнюю комнату и тут же, с внезапно накатившим ужасом почувствовав что-то, резко повернулся назад, к освещенному проему двери. Но чьи-то мощные руки уже перехватили его за горло, до реббе донесся странный звук, будто прямо в комнате кто-то с трудом встряхивал огромную тяжелую скатерть, и последнее, что он ощутил перед тем, как ему перерезали горло, полное отсутствие опоры под ногами…
      В опустевшей комнате стояла гулкая тишина. И только телефонная трубка, лежащая на столе, видневшемся в освещенном квадрате двери, надрывалась криком: "Миша! Миша! Куда ты ушел? Миша, у нас три часа ночи! Что, в конце концов, ты о себе понимаешь? Ты ведь не "женщина моей мечты, бальзам души свежайший"!.."

МОГИЛЬЩИК

      — "О! Женщина моей мечты, бальзам души свежайший!" — фальшиво проблеял чей-то голос возле самого уха Марины. — Да-а… С женщиной моей мечты, представьте себе, я познакомился на кладбище! Я тогда у друга там жил. В склепе цыганского барона, отравленного любимой женщиной, татаркой по национальности… Эх!.. Люба, Любонька, Любовь! Хорошо я там жил, не жаловался. Так правильно, лето же было! Или весна? А тут вдруг пришла она, Любовь. Любовь Васильевна Кочкина. Всю мою поломатую и несчастную жизнь озарила божественным светом любви… Папа у нее умер, а мужа у нее никогда не было. Они своего папу с мамой-пенсионеркой хороняли. Вернее, дело было так. Мама еще была живая, но это несущественно, а хороняли они как раз папу. Мне напарник-то мой и говорит шепотом: "Глянь, Михуил, две бабы — глупые, как табуретки, гляди, из-за еще папы воют! А у папы ихнего морда самая сатраповская, им бы радоваться, а они… Ты их, Мишатка, из вида не упускай!"
      А мне, конечно, Люба сразу как-то по сердцу пришлась. Я с них даже денег за плиту не взял. Мы с товарищем плиты приспособились со старых могилок на новые переделывать. Начальство у нас как раз в тот год на Кипр всей бандой уехало, милое дело тогда было на кладбище! Тишина! Ни драк, ни перестрелок! Сирень цветет, каждую родительскую субботу стряпней домашней все могилы украшены. Свечки горят, вечера теплые, романтика! И мы по аллейке идем рука об руку с Любой, а я ей про всех известных покойниках рассказываю. Ну, кто что при жизни делал. Интересно ведь, с кем ее папе еще лежать и лежать… Любочка такой впечатлительной оказалась! Все меня за руку хватает и шепчет: "Как вы среди них жить не боитесь, Михаил Аркадьевич?" А что там не жить? Жить бы и жить… Но о зиме-то тоже надо было думать! На морозе походи-ка с кайлом… А телогреечка, сам знаешь, короткая! И это при моем-то радикулите! Ну, присели мы на постамент гранитный нашего бывшего смотрящего Пашки Крокодила, кругом птички, значит, поют, а Люба мне и говорит…
      Марина Викторовна Фликовенко окончательно проснулась от того, что кто-то над самым ее ухом увлеченно рассказывал Седому, продолжавшему лежать на верхней полке, обо всех женщинах своей жизни. Вернее даже не поэтому. Кладбищенский романтик незаметно для Седого щипал ее сквозь жидкое железнодорожное одеяло за лодыжку и старался просунуть под его обманчивое тепло здоровую натруженную кайлом лапу. Она хотела прямым выпадом дать ему в ухо, но, приподняв руку, вдруг увидела в сером утреннем свете свой маленький беленький кулачок, и сердце оборвалось. Марина Викторовна беспомощно опустила руку. Она вспомнила весь вчерашний день, а главное, то, что она теперь женщина. Отчаяние ее было так велико, что она пропустила момент, когда кладбищенский ловелас все-таки сунул руку ей под одеяло. Вначале он, как ей показалось, просто хотел погреть под одеялом руку, мягким белорусским говорком повествуя, по какой причине ему пришлось на зиму рвануть из обжитого Чучково в родные Барановичи. Пригревшись, тихонькая ручонка его ожила, принялась настойчиво поглаживать за все неровности и округлости ее нынешнего, ни к чему не пригодного тела.
      Неожиданно для себя Марина почувствовала, как в ней закрутилась и сразу же выпрямилась какая-то пружина. Она вдруг завизжала и вцепилась в волосы этого типа. Со своей верхней полки немедленно спрыгнул Ямщиков и, долго не задумываясь спросонок, принялся душить изворачивающегося Михаила Аркадьевича. Тот громко захрипел и мелкой заячьей дробью застукал руками в стенку соседнего купе над головой Марины Викторовны. Она хотела придержать его за егозившие по полу ноги, чтобы подсобить Ямщикову, но они услышали тихий предостерегающий свист Седого и тут же выпустили Мишатку.
      В дверях стоял проводник, позади него толпились какие-то пассажиры.
      — Что же это такое? А? Спрашивается? Если какой попутчик не по нраву, так его что, сразу душить? — укоризненно спросил Петрович
      — Не сразу мы… Противный он просто… На кладбище жил, говорит… — с отдышкой проговорил Ямщиков.
      — Я просто уверен, что это — железнодорожный маньяк! — обвиняющее ткнул рукой Седой с верхней полки в хрипевшего могильщика.
      — А давайте я все-таки сам буду определять, кто из вас тут маньяки, лады? — без всякого почтения оборвал его Петрович, даже не глянув в сторону Седого.
      Марина, натянув одеяло на подбородок, оторопело рассматривала наседавших на Петровича пассажиров.
      — Если он противный, так ведь два купе свободных, договориться всегда можно! Мне что бригадира каждый раз на вас вызывать? — продолжал как-то через силу орать проводник исключительно в сторону Ямщикова, ритмично тыча рукою почти в лицо Михаилу Аркадьевичу.
      — Раз два купе свободных, то почему ты его к нам направил? — примирительно сказал Ямщиков, засунув в вытянутую руку Петровича какую-то бумажку из кармана брюк.
      — А кто вас просил первое купе занимать? — обращаясь к зашторенному окну купе, строго спросил Петрович. — Я вот и этому козлу сказал: "Иди на свободное место!" Я виноват, что у вас, пассажиров, такая воровская привычка во все купе тут же заглядывать и лезть в первое попавшееся? Я ведь предупреждал, что двери в нашем вагоне закрываются плохо! Пипку на двери подними, к тебе уже не сунутся. Литву проехали — подними пипку и спрячь вещи! Что сложного-то? Пятое купе подняло пипки — к ним не достучишься, хотя там два места свободны. Я виноват, что у нас в стране советов — ни слов, ни добрых советов никто не понимает? У нас ведь пока билеты всем продают: и маньякам, и психам, и алкоголикам… Та-а-ак! Расходимся, умываемся, санитарная зона через сорок минут! Биотуалетов для вас здесь не предусмотрено! Маньяков и алкоголиков тоже касается! В туалет надо валить, как проснулись, а не попутчиков душить! Нахлебаются с вечера… — пропел Петрович, оттесняя пассажиров от купе и прикрывая за собой дверь.
      Утирая выступившие от удушья слезы, потерпевший, с опаской глядя на спокойно собиравшего бритву и полотенце Ямщикова, просипел:
      — Так бы и сказали, что молодые едут. А я думаю, чего женщина лежит зазря, скучает… Так бы и сказали! Мне щас даже в туалет не надо, извините, дамочка!
      — Ты бы заткнулся, а? Шел бы на свободные места, пока живой, а? — не глядя на попутчика, зло ответил Ямщиков. Подав полотенце и зубную пасту, он приказал ей: —Нечего тут приключения на чужую шею собирать, Марина, иди в туалет очередь занимать!
      Седой тоже согласно кивнул, и Марина, захватив полотенце и туалетные принадлежности, вышла из купе.
      Особого порыва к гигиене тела в их вагоне не наблюдалось. Видно, все обсуждали утреннюю разборку в первом купе. Впереди нее стояла только женщина с мальчиком лет пяти. Эту женщину Марина вроде не видела в толпе. Мальчик молча взбирался на ящик для мусора и, закрыв глаза, прыгал с него на пол, а женщина тоже молчала, прислонившись к косяку. Марине очень хотелось подойти, толкануть дверь как следует и сказать пару ласковых словечек засевшему в туалете типу, но она понимала, что ей надо учиться вот так же молча стоять и терпеть, как эта женщина, потому что она теперь такая же. Она опустила глаза и вдруг обнаружила, что стоит только в какой-то длинной майке, которую ей вчера дал Седой. Стоять в ней было холодно, рукавов у нее не было, вообще какая-то тоненькая была эта майка. Женщина скользнула взглядом по ней, и Марина поняла, что выглядит она, с точки зрения этой женщины, как-то неподобающе. Наверно, сверху надо было надеть такой же халат, но у Седого халата для нее не оказалось.
      Действительно, Марина производила двойственное впечатление. С одной стороны она была вроде ничего. Но с другой стороны, она еще не научилась выходить из купе, предварительно расчесав пышные, сбившиеся за ночь в копну волосы. Майка, которую вынул ей из своего объемистого баула Седой, не просто подчеркивала грудь, она совершенно неприличным образом выдавала полное отсутствие нижнего белья. А ниже майки у нее располагались неплохие даже по прежним, довольно придирчивым меркам их с Грегом драгунского полка, женские ноги. Они были совершенно без растительности с гладкой розоватой кожей и с такой маленькой, ровной ступней… Марина так засмотрелась на ноги, которыми теперь располагала в наличие, что, подняв глаза, сразу испытала шок, столкнувшись с этим пристальным змеиным взглядом. Женщины с мальчиком уже не было, а у двери туалета напротив нее стоял неприятный лысый мужчина в большом махровом халате. Ладони его были прикрыты вафельным полотенцем. От неожиданно возникшей неловкости, она опустила глаза вниз и увидела, что его ноги обуты в огромные ортопедические ботинки… Неужели это сар? Или ей опять мерещится, потому что она теперь всего лишь баба? Откуда взяться сару в поезде?..
      Марина отступала под холодным пронзительным взглядом пассажира, стараясь даже не задумываться, почему это надвигавшийся на нее мужчина начал скручивать свое полотенце удавкой, но краем глаза она все же увидела, что под полотенцем этот страшный, до дрожи в голых коленках, жуткий тип прятал необыкновенно когтистые лапы. Да это маньяк какой-то! Не зря же Седой что-то про маньяков говорил… Командировочный в халате и лыжных ботинках на каблуках подходил к ней вплотную, оттесняя к мусорному ящику, на который она в изнеможении опустилась, прижавшись полуголой спиной к холодному стеклу. Голова ее беспомощно запрокинулась, глаза закатились…
      Боже мой! Только сейчас она вспомнила, что сняла на ночь этот дикий, ужасный бюстгальтер, в котором можно было бы хоть ножик спрятать… Руки стали словно ватными… Какая же она беспомощная! Да и как бы она сейчас ножик доставала? Неудобно ведь при мужчине из бюстгальтера что-то доставать… Странно, ей почему-то очень захотелось на весь вагон позвать маму… Мамочку! Ну, почему она здесь одна? Он же сейчас ее точно задушит! Какие страшные люди кругом! Где же ее мамочка? Где?..
      Неожиданно в Марине вновь начала закручиваться непонятная ей пружина, сидевшая глубоко внутри ее нового тела. Чувствуя у самого лица смрадное дыхание, смешанное с мятным запахом зубной пасты, Марина целиком положилась на судорожный порыв своего слабенького никчемного тела, вдруг решительно захотевшего жить. Совершенно помимо ее воли рука с тонкими, будто прозрачными пальчиками осторожно просунулась сквозь полы халата между ног пассажира, вцепилась коготками во что-то мягкое и принялась методично выкручивать это что-то вначале по часовой стрелке, а потом против нее, а потом все резче, резче, быстрее!
      Дикий вопль заставил всех вывалить из купе, но первым подскочил, конечно, Ямщиков. За его спиной возник и вездесущий Петрович.
      — Да что же это с вами, гражданочка, такое сегодня, а? — спросил он плачущим голосом. — Ходите тут в мужском исподнем, народ до дикого крика пугаете!
      — У него, наверно, живот прихватило, пока в туалет очереди ждал, — высказал предположение Ямщиков, всовывая что-то в руку Петровича.
      — Наверно, — охотно согласился Петрович, быстро пряча руку в карман. — Оделись бы вы, дамочка, хотя бы! Купаться, что ли, в туалете собрались? Так я без сменщика, туалет грязный!
      — Пойдем, Флик, — потянул Ямщиков Марину с ящика. — А ты чо зенки вылупил? — бесцеремонно отпихнул он типа с удавкой, ловившего воздух открытым ртом. — Как двину промеж глаз, так враз людей пугать перестанешь. Вопит еще! Давно бабу не видал? Подумаешь, в майке! Не без майки же! Попадешься ты мне, падла, у темном уголку!
      Ямщиков обнял Марину за плечи и повел по проходу к купе. Петрович продолжал громко ругаться на того гадкого пассажира, которого, вдобавок к выкатившимся зенкам, еще и вырвало на пол перед туалетом. Петрович продолжал гундеть на весь вагон, что теперь напарника вообще не дождется, что этот рейс ему серпом по всем гениталиям выйдет, что их вдруг не пускают в Москву по Октябрьской железной дороге и за каким-то хером направили по Московской железке к Рязани. А кому на фиг нужны удавы в Рязани? Он лично таких козлов не знает. И щас они прокатятся по памятным местам татаро-монгольского нашествия. Листвянка, Задубровье, Чучково, Сасово… Делать ведь абсолютно нечего, кроме как собою такие дыры затыкать, будто они какие-нибудь сдвинувшиеся татаро-монголы!
      Ямщиков, замедлив продвижение, с кривой ухмылкой выслушал его жалобы. Громко, не столько для Петровича, сколько для типа, пристававшего к Марине, пропел: "А как в городе Рязани пироги едят с глазами! Их жуют, блядь, их едят, а они во рту глядят!"
      До самой Марины этот шум сзади и смысл его песни доходили очень плохо, вернее совсем не доходили. После холодного стекла рука Ямщикова казалась такой теплой. Поразительно, но ей даже не казалось странным, что человек, с которым они знали друг друга так давно, обнимает ее плечи, едва прикрытые майкой. Более того, ей почему-то это было приятно. И Марина впервые с прошлого дня подумала, что быть женщиной не так уж и плохо. Иногда.
      — Слушай, Грег, ботинки у него какие-то странные, — решила она все-таки поделиться сомнениями с Ямщиковым. — Мне кажется, что это сар!..
      — Да какой это в жопу сар? — развернув ее за плечи к согнувшемуся возле туалета пассажиру, сказал Ямщиков, даже не понижая голоса. — Если это чмо — сар, то я — балерина Большого театра! Ты сопли-то вытри, сучонок! Разнюнился, вонючка! Щас я тебе добавки добавлю от души!
      — Прекрати! — хором заорали на него Петрович и Марина, поняв, что Ямщиков на самом деле решил добавить пассажиру, который и так производил отталкивающе жалкое впечатление. За спиной у него вообще обнаружился незаметный вначале горб, левую ногу он странно приволакивал, судорожно двигаясь к купе и пытаясь отчего-то заслонить глаза. Похоже, что он вообще беззвучно рыдал в вафельное полотенце от перенесенного у туалета потрясения. Марине немедленно стало стыдно. Поднять руку на инвалида! Может, человек просто хотел в окно поглядеть?
      Почувствовав общее недовольство, Ямщиков тоже неловко хохотнул и потрепал угнетенную его вспышкой Марину за плечи. По прежнему в обнимку они направились к первому купе. Вдруг, с силой сжав голое плечико попутчицы, подавленной запоздалым раскаянием, он прошептал:
      — Гляди, Флик, раньше ведь этого не было!
      Они подошли вплотную к пожелтевшей бумаге, висевшей между окнами с грязными, пахнувшими пылью шторками. Под крупным заголовком "Расписание движения" был изображен серенький тепловозиком с бодрой надписью на боку — "Вас приветствует МПС России!" За период ночного вихляния вагона по вражеской литовской территории кем-то неизвестным были сделаны свежие наклейки поверх плотной, засиженной мухами пленки расписания. Вагон теперь направлялся в обход основных железнодорожных магистралей, а над двумя неизвестными разъездами Красноярской железной дороги, захватывая станции Восточно-Сибирской дороги, красовалась небрежно налепленная наискосок надпись — "Армагеддон N 3, стоянка 4 мин.".
      В этот момент и Марина сквозь стук колес, вопли Петровича и наглый свист Ямщикова явственно услышала в пятом купе шелест кожистых крыльев и чье-то тихое шипение: "Сгинешь-шш… Сгинешь-шш…"

ФАКЕЛЬЩИК

      Сквозь стук сорванной с петель двери, вопли чаек и свист ветра Флик явственно услышал шелест и хлопанье кожистых крыльев и тихое шипение: "Сгинешь-шш… Сгинешь-шш…"
      Флик, смотрел на странную, вытертую бляху с четырьмя святыми, в которых с трудом угадывались очертания женщин. Изображения обвивала по краю большая блестящая змея. От прибывавшей в домишко воды стало совсем холодно, он зябко повел плечами и спросил матушку:
      — А разве такие змеи бывают?
      — Папаша мой говорил, что бывают. Они живут в жарких странах и ползают по деревьям. Так он мне говорил. Правда, выпивши он тогда был. Но это к делу отношения не имеет. Ты спи, сынок, спи, я тебя покараулю, — ответила ему матушка.
      Она покрепче ухватилась одной рукой за стропилину, а другой обняла его, укутав своей шалью. Они с утра сидели под крышей своего дома на старой деревянной перекладине, соединявшей стропила. Вода прибывала, а никто из соседей почему-то не спешил к ним на помощь. Но матушка сказала, что деревенский староста знает, что дамбу прорвало, а уж крестный обязательно успеет к ним до прилива. Внизу плавал матушкин топчан, два табурета и кухонный столик. Все остальные вещи были надежно укрыты в два больших сундука, привинченных к полу.
      Нацепив дедушкину бляху на грудь, Флик прижался к матушке, закрыл глаза и стал думать о дальних странах, в которых тепло. Постепенно и ему становилось все теплее, а потом и жарче, как в тех странах, где бывал дедушка…
      Матушка шептала склонившемуся ей на грудь сыну, что Змей на дедушкиной бляхе — это символ всего сущего. Дедушка рассказывал ей про бляхи, где огромный Змей держал на себе Землю. Правда, сам он их не видел, это были очень старые бляхи, оставшиеся от прежних времен. Засыпая, Флик думал, что во все времена Змею с дедушкиной бляхи находится работа. Море наступает, а Змею все труднее поднимать на себе землю… Под матушкин шепот он старался думать только о Змее, чтобы не думать о соседях, оставшихся на дальней косе, полностью скрывшейся под водой… о том, что им с матушкой, скорее всего, некому будет прийти на помощь…
      Потом он почувствовал, что чьи-то сильные руки подхватили его, и голос крестного сказал:
      — Занедужил парнишка! Горит в лихорадке Флик-то наш, матушка Лерк! Вы сами сползете в лодку, или подсобить? Да держу я, держу!
      Флик почувствовал под собой покачивание лодки, рядом с ним зашлепали весла, сильный порыв ветра, освеживший горевшие щеки и лоб, подсказал ему, что они уплывают сейчас все дальше от дома. Вновь сквозь болезненную дремоту чей-то голос зашипел куда-то чуть ниже подбородка, где болталась сейчас дедушкина бляха: "Сгинешь-ш-ш! В море сгинешь-ш…" Флик приподнял голову над мокрой кормовой доской, чтобы разглядеть того, кто хлопал крыльями со стороны моря и пророчил недоброе. Но трут отсырел, факелы на корме не горели, сосед Иосиф Штекель, крестный Флика, ругаясь втихомолку, правил по памяти, пытаясь не врезаться в стволы придорожных деревьев. Потом Флик почувствовал, что хлопанье крыльев становится ритмичнее, а с каждой минутой ветер усиливается. Иосиф с матушкой принялись бормотать молитву Заступнице Небесной, с ужасом глядя на поднимавшуюся у горизонта волну. И почему-то в этот момент Флик понял, что факелы должны гореть, будто кто-то сказал внутри него строго, почти приказал: "Зажги факелы, мальчик!" Он всегда в бреду слышал разные голоса внутри себя, а этот голос был ему чем-то знаком. Поэтому Флик машинально щелкнул пальцами возле смоляных факелов, как это делал иногда в детских снах, и, как в тех снах, они вдруг вспыхнули нестерпимым беловатым пламенем. В их свете старик сосед, громко чертыхаясь, быстро стал выворачивать налево, от торчащей из воды ендовы овина сырника Марша, а матушка принялась кричать, что нельзя поминать лукавого в такую ночь, что они все погибнут из-за его ругательств. Но уже через полчаса ходу вдоль затопленной косы в свете факелов и разрывов молний у дальней кромки горизонта их с матушкой ссаживали на втором этаже ратуши.
      Факелы сгорели быстро, хотя с их светом что-то изменилось вокруг. Ветер стих, а вода будто остановилась. Церковный служка, следивший за уровнем воды, сообщил снизу, что вода перестала поступать, не дойдя до синей отметины. Все население окружных мыз и хуторов принялось истово молиться, чтобы земляная дамба выстояла до утра и проран не размывался.
      Флик приходил в себя и проваливался в беспамятство под тревожный шепот соседей, гадавших, не повредило ли водосбросы двумя милями ниже и что с ними будет, если жители у водосбросной плотины больше не захотят портить ради них посевы, сбрасывая воду?
      Под утро приплыла барка с водосбросов с тревожно мычащим огромным быком на борту. По ратуше пронесся восторженный шепот: "Жители с плотины опять решили помочь! Они прислали быка и целый борт гашенки!"
      К утру Флику стало легче. Он с любопытством смотрел, как в сером предутреннем свете все мужчины собираются на проран, доставая со стропил ратуши парусиновые мешки с веревками и связками крючьев. Чтобы добраться до мешков, надо было пройти несколько шагов по стяжке стропил над затопленным залом ратуши. И когда их соседи принялись деловито бродить по бревнам над плескавшейся водой, как по реям, Флик представил себя на огромном корабле, о каких ему рассказывал крестный.
      На проран собирались и женщины, громко переговариваясь насчет каких-то камней и яиц. С упрека госпожи Шильке госпоже Браун в том, что последняя решила утаить большое лукошко яиц, которое сыновья госпожи Шильке видели собственными глазами, когда снимали семейство Браун с чердака, между женщинами разыгралась нешуточная потасовка с визгами, гнусными оскорблениями и запусканием цепких пальцев в чужие волосья. Церковный сторож, господин Рильса, усмирил вспыхнувшую ссору несколькими хорошими тумаками колотушкой, которой он отбивал ночные часы. Оставив плачущих детей на попечение беспомощной матушки Лерк, все взрослые полезли в окна, притягивая за веревки лодки, качавшиеся на грязной воде возле ратуши. Флик, прижавшись к теплому боку матушки, молча смотрел, как соседи с криками рассаживались по лодкам. Пока вода стояла высоко им надо было успеть вывезти заготовки для устройства ряжей к прорану дамбы со стороны моря.
      А когда лодки отвалили от ратуши, он вместе с соседской ребятней, облепившей окна, долго следил, как мужчины в мокрой одежде, от которой шел пар, с трудом гребли в юрких лодках. За лодками по воде медленно плыла нескончаемая вереница оструганных до белизны бревен с косыми выемками по краям, будто люди криками показывали ей путь. Разборные конструкции ряжей на всякий случай всегда лежали позади магистрата, привязанные длинной веревкой к выступавшей балке конька. Раньше Флик думал, что бревна привязывают так высоко, чтобы вор не смог незамеченным забраться на кровлю и отвязать их. Прочная хозяйственная жилка не допускала в нем мысли, что кто-то может перерезать замечательную пеньковую веревку или бросить ее, распутав морской узел возле аккуратно сложенных бревен. Теперь, глядя как плотник Тордсен, привстав в лодке, снимает веревочную петлю с конька и крепит ее к корме, подтаскивая ближе лениво качавшуюся на поверхности воды связку бревен, он, наконец, понял, что в их краях беды с моря ждут всегда, с упорством готовясь встретить ее подобающим образом.
      Матушка и Флик с большим удовольствием наблюдали лодочное столпотворение у дамбы. Жили они одиноко, гости к ним заходили редко, а тут выпала редкая возможность посмотреть на всех соседей ближних и дальних, мокрых по пояс, с руганью несусветной и криками подвозящих бревна и камни. Матушка укутала Флика шалью и сказала:
      — А ведь, мальчик мой, это ты вчера зажег факел, и ониотступили!
      — Кто, матушка? — с интересом спросил Флик, почти ничего не помнивший с того момента, как он помог перевалиться рядом с собой на перекладину матушке, вставшей на столик, качавшийся на всплывшей лежанке.
      — А… сам скоро узнаешь, сынок! Запомни только: ты — Факельщик! И всегда верь себе! Вот, гляди, братья Кнесе! Долго же им нынче работать, сынок… Вот, видишь, они делают раствор. Не переживай, малыш! Сейчас соберут ряжи и подготовят хороший раствор, он будет твердеть и в море… Главное, что ты научился разжигать огонь! И я теперь спокойна! Тебя найдут, малыш, найдут раньше двух неразлучных…
      На прибывшей барке в огромный котел высыпали все мешки с гашеной известью. Все местные ямы, где пережженный известняк с побережья гасился годами, были затоплены. Над баркой вздымалось белое облако ядовитой пыли, поэтому лица мужчин и даже голова быка были обвернуты пестрыми платками. К борту начали причаливать лодки, заставленные плетеными корзинами с песком. Воду в котел лили из спускаемых прямо за борт деревянных ушатов. Потом вышел огромный мужик в синей куртке и таком же синем платке и принялся багром перемешивать содержимое котла, качаясь на помосте, еще не законченном плотниками. На старой, несмоленой шлюпке приплыли молчаливые бабы с окрестных мыз, побитые утром сторожем Рильса. Над головой они держали корзины яиц, которые тут же пошли в котел. Когда женщины приподнимались, Флик видел, что подолы у всех мокрые, видно в шлюпке некому было вычерпывать воду.
      Еще до отлива плотники успели собрать остовы будущих ряжей. При отливе уровень воды немного понизился, размытый у проранов верх дамбы обнажился, но у ратуши вода практически не ушла, поскольку основной поселок был расположен ниже уровня дамбы. Со стороны осевшей на дно барки послышалось надрывное мычание быка, которого трое мужиков тянули за кольцо, вставленное в перемычку носа, на деревянный помост над котлом. Услышав мычание, матушка Лерк строго отозвала всех детей от окон, Флика она притянула за руку к себе и укрыла его с головой большим клетчатым фартуком. Но и через фартук Флик услышал почти человеческий, сразу же прервавшийся вскрик быка. Через минуту со стороны дамбы донесся грохот, будто на помост упал огромный валун, и руки матушки, державшие его за голову, ослабли. Дети кинулись к окну. Бык лежал на помосте, кровь с него медленно сочилась в котел. Женщины вычерпывали воду из шлюпки и кричали в сторону, что вода уходит, а им надо успеть. На помост снова поднялся огромный мужик с топором и несколькими ударами отсек голову и ноги мертвому быку. Затем, достав из-за пояса нож, сверкнувший над поднимающимся солнцем широким лезвием, распорол брюхо и сложил внутренности в мешок. Приободрившиеся женщины со смехом и шутками принимали все, что кидал им мужик в синей куртке, запачканной кровью, а когда они повернули шлюпку к поселку по быстро мелевшей косе, ветер доносил их веселую песню.
      Флик плакал. Ему было очень жалко быка, от которого осталась большая туша. Возле нее возился тот страшный мужик, ловко подрезая что-то ножом и снимая шкуру. Матушка подползла к нему, тихонько потеснив детей, и успокаивающе погладила его по голове, сказав:
      — Глупый Флик! Дамбе не выстоять перед морем, если не законопатить все щели между ряжами раствором на бычьей крови. Море останавливается только, если ему отдать жертву крови быка. Так задумано Господом нашим, поэтому надо принять все таким, как оно есть. А быку сейчас хорошо, гораздо лучше, чем с нами. Господь пустил его на вольные пастбища, успокойся!
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5