Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Счастье ремесла: Избранные стихотворения

ModernLib.Net / Поэзия / Давид Самойлов / Счастье ремесла: Избранные стихотворения - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Давид Самойлов
Жанр: Поэзия

 

 


В «Блудном сыне» тема отсутствия света задается строкой «Не найти дороги без луны»; тьма и подводит старика к преступлению – убийству не узнанного сына, от которого спасает рассвет. В «Поэте и гражданине» несколько раз помянутый месяц – наряду с неназванным прямо Богом («Как Моисеев куст горел костел») и самим поэтом – свидетель преступления свершившегося, хранитель высшей – неизбежно открывающейся – страшной правды. «…Когда под утро умер Цыганов, / Был месяц в небе свеж, бесцветен, нов» – мир остается равным себе, то есть прекрасным после ухода праведника. Равно как после зловеще-дурацкой смерти худшего из грешников, шарлатана и самозванца, прожившего подменную жизнь: «Месяц плыл неспешно по / Небесам в туманном лоне. / „Як Цедрак Цимицидрони. / Ципи Дрипи Лямпопо…“» Для Самойлова мир без луны (отождествляемой с поэзией и высшей правдой) – это мир тленный, фальшивый, мертвый. Скрыто, но внятно противопоставленный миру живому и необъятному, тому – подлунному – миру, где царствует Пушкин, доколь «жив будет хоть один пиит».

Суть поэзии в том, что подобно жизни, она необъятна, неопределима и несводима к той или иной доктрине или тенденции. Гражданин (выхваченный причудой случая из Толпы), ощущая чуждость Поэта («Вот то-то вижу, будто не из наших»), готов дать ему тему («А ты ее возьми на карандашик») и ждет от него то ли поучения, то ли развлечения («А ты бы рассказал про что-нибудь» – вариация темы «А мы послушаем тебя»). В ответ он слышит сокровенную правду, превышающую личные волю и опыт его странного собеседника («Ты это видел? / Это был не я»). Ученик убежден, что «наука» Учителя «сильно устарела» и, алча определенности и самостоятельности, не слышит сострадательных предупреждений: «Природа мысли такова, мой друг, / Что доведи любую до конца – / И вдруг паленым волосом запахнет…» Похожий на Алеко «ночной гость» в кульминационной точке одноименного стихотворения оспаривает глубокие, выстраданные и, что всего существеннее, вроде бы «пушкинские» (то есть им же «заповеданные») суждения хозяина о человеческом достоинстве, невозможности спорить со временем и возврате к истокам, ставит под сомнение те ценности, что были особенно дороги Самойлову (и не ему одному): «Не напрасно ли мы возносим / Силу песен, мудрость ремесел / Старых празднеств брагу и сыть? / Я не ведаю, как нам быть». Как и его ночной гость (все же не до конца равный Пушкину, ибо подлинный Пушкин так же неопределим и неуловим, как сама поэзия), Самойлов «не ведает, как нам быть» – то есть осознает ограниченность и опасность «универсальных» ответов, которые в иных случаях могут быть действительно спасительными, а в других – губительными. Истинная свобода больше того, что каждый из нас может вложить в это слово. Даже поэт, произносящий в ночном уединении заветное: «Наконец я познал свободу».

Дело не только в том, что история (и не одного лишь XX века) свирепа, а человеку всегда трудно дается его звание, которое Жуковский назвал «святейшим». Дело в том, что всякое бытие – греховодника и праведника, баловня судьбы и мученика, домоседа и скитальца, подвижника и бездельника, героя и проходимца, пахаря и властителя, учителя и ученика, гражданина и поэта – конечно. Жизнь может быть праздничной и страшной, счастливой и безотрадной, короткой и долгой, но рано или поздно наступает смерть. Некогда вкусивший всех земных благ, достигший небывалой высоты, а затем с нее низвергнутый Меншиков (драматическая поэма «Сухое пламя») пытается вытеснить страх смерти предположением о будущей людской неблагодарности, возможном забвении его великих государственных заслуг. Одряхлевший, давно растративший себя, никому не нужный Дон-Жуан куражится над злорадным посланцем небытия – Черепом Командора, словно бы развивая свои сетования на «гадкую» старость, но невольно вырвавшийся вопрос («Но скажи мне, Череп, что там – / За углом, за поворотом, / Там – за гранью?») отменяет браваду, в которую Дон-Жуан сам почти верил. Но и самый любимый герой Самойлова – могучий, счастливый и свободный от грехов и страстей Цыганов, жизнь которого была воистину прекрасной, почувствовав приближение конца, повторяет и повторяет мучительное слово «Зачем?». Он вспоминает всю свою жизнь, но ни верность семейному обычаю, ни любовь к единственной женщине, ни хозяйственная основательность, ни победа на войне, ни продолжение рода сыном не могут отменить рокового недоумения – «Зачем, когда так скоро песня спета?». Призрак ответа приходит вместе с самой смертью: «Неужто только ради красоты / Живет за поколеньем поколенье – / И лишь она не поддается тленью? / И лишь она бессмысленно играет / В беспечных проявленьях естества?.. / И вот, такие обретя слова, / Вдруг понял Цыганов, что умирает…» Красота, бессмысленная (с практической или рациональной точки зрения) игра, неподвластность тлению (заметим вновь отсылку к Пушкину)… – это и есть бесконечная и свободная жизнь, на тайну которой может намекнуть строящаяся по тем же «беззаконным законам» поэзия.

Разумеется, такое мироощущение можно подвергнуть сомнению и/или порицанию. Что и делалось неоднократно, в том числе – незаурядными поэтами. Что ж – они в своем праве. А Самойлов – в своем. Хорошо зная возможные контраргументы, не превращая внутреннее чувство в догмат, он верил в нерасторжимое единство жизни и поэзии. Так писал – так жил. Утверждая и строем стиха, и складом судьбы, что время поэзии не миновало, что она по-прежнему таинственна и целительна, что во второй половине XX века (да и в третьем тысячелетии, которого Самойлову увидеть не довелось, но о котором он много думал) можно быть не только «традиционалистом» или «экспериментатором», проводником «идей» или изобретателем «приемов», но и поэтом. Просто поэтом. И что это – счастье.

Андрей НЕМЗЕР

А МЫ ТАКИЕ МОЛОДЫЕ!

1938–1945

Плотники…

Плотники о плаху притупили топоры.

Им не вешать, им не плакать – сколотили наскоро.

Сшибли кружки с горьким пивом горожане, школяры.

Толки шли в трактире «Перстень короля Гренадского».

Краснорожие солдаты обнимались с девками,

Хохотали над ужимками бродяги-горбуна,

Городские стражи строже потрясали древками,

Чаще чокались, желая мяса и вина.

Облака и башни были выпуклы и грубы.

Будет чем повеселиться палачу и виселице!

Геральдические львы над воротами дули в трубы.

«Три часа осталось жить – экая бессмыслица!»

Он был смел или беспечен: «И в аду не только черти!

На земле пожили – что же! – попадем на небеса!

Уходи, монах, пожалуйста, не говори о смерти,

Если – экая бессмыслица! – осталось три часа!»

Плотники о плаху притупили топоры.

На ярмарочной площади крикнули глашатаи.

Потянулися солдаты, горожане, школяры,

Женщины, подростки и торговцы бородатые.

Дернули колокола. Приказали расступиться.

Голова тяжелая висела, как свинчатка.

Шел палач, закрытый маской, – чтоб не устыдиться,

Чтобы не испачкаться – в кожаных перчатках.

Посмотрите, молодцы! Поглядите, голубицы!

(Коло-тили, коло-тили в телеса колоколов.)

Душегуб голубоглазый, безбородый – и убийца,

Убегавший из-под стражи, сторожей переколов.

Он был смел или беспечен. Поглядел лишь на небо.

И не слышал, что монах ему твердил об ерунде.

«До свиданья, други!

Может быть, и встретимся когда-нибудь:

Будем жариться у черта на одной сковороде!»

1938

Пастух в Чувашии

Глухой хрипун, седой молчальник

Из-за коряг следил луну.

Вокруг стоял сухой кустарник,

Жевали совы белену.

И странны, как рога оленьи,

Валялись корни в отдаленье.

На холод озерных зеркал

Туман влачил свои полотна.

Здесь мир первичный возникал

Из глины и куги болотной.

…И, звезд питаясь млечным соком,

Сидел он, молчалив, как окунь.

Как дым, кипели комары

В котле огромной лихорадки.

За косогоры падали миры.

И все здесь было в беспорядке.

Я подошел к огню костра.

– А сколько будет до кордона? —

Глаза лениво и бездонно

Глядели из болотных трав.

Он был божественный язычник

Из глины, выжженной в огне.

Он на коров прикрикнул зычно,

И эхо пело в стороне…

Я подражал «Цыганам» Пушкина

До третьих петухов.

Потом достигла речь кукушкина

Светлевших перьев облаков.

Коровы сбились в теплый ком,

Следя, как звезды потухали.

Шурша шершавым языком,

Они, как матери, вздыхали…

1938

Охота на мамонта

Я спал на вокзале.

Тяжелый мамонт,

Последний,

шел по болотам Сибири.

И камень стоял. И реки упрямо

В звонкие

берега

били.

А шкуры одежд обвисали.

В налушнах

Стрелы торчали. И было слышно:

Мамонт идет по тропам непослушным,

Последний мамонт идет к водопою.

Так отступают эпохи.

Косые,

Налитые кровью и страхом глаза.

Под закосневшим снегом России

Оставив армию,

уходит на Запад.

Но челюсть разорвана криком охоты.

Кинулось племя. В руках волосатых

Свистнули луки, как птицы…

И кто-то

Уже умирал

на топях проклятых.

И вдруг закричал

последний мамонт,

Завыл,

одинокий на всей земле.

Последним криком своим и самым

Угрюмым и долгим

кричал зверь.

Так звал паровоз в ледниковой ночи,

Под топот колес,

неуемно,

грозно…

Мы спали тогда на вокзале тифозном

И там же кончались

при свете свечи.

1939

«Когда, туман превозмогая…»

Когда, туман превозмогая,

Пахнут набухшие ветра,

Земля откроется – нагая,

Слегка бесстыдная с утра.

И город веток и скворешен,

Влюбленный в мокрый окоем,

Вот так же редок и безгрешен

И так же мыслью напоен.

Когда под сферами пустыми

Бог твердь и землю создавал,

Всему давая цвет и имя, —

Свое поставить забывал.

Весь перепачканный и черный

Он шел, со лба откинув прядь,

К земле, еще не нареченной, —

Игру материи смирять.

И насладясь архитектурой,

Неизменяемой уже,

Усталый, под бараньей шкурой

Заснул, как пахарь на меже.

1939

К вечеру

К вечеру лошади на ходулях

Шляются. Сосны дымят медью.

В травах лиловых кузнечик колдует.

И мир поворачивается медленно,

Как деревянное колесо.

Перемежаются длинные спицы.

Вдруг прилетают тяжелые птицы

И улетают за горизонт.

1939

Маяковский

Его безобразная дума сосет,

Что голос был отдан на крик

прокламаций,

Все прочно —

и нечему больше ломаться,

Короче,

что сломано все!

Он мог бы солгать.

Но конец.

Но каюк.

Стихи – только правда, без всякой

поправки.

Он чувствовал несправедливость

отставки,

Что временщики

генералам дают.

Он сердце свое приноравливал к датам,

Не зная сомнений,

не чуя вины.

Он делал себя Неизвестным Солдатом,

Но с правом на памятник после войны.

Он мир этот нянчил.

Он создан был пасть,

Как мост в половодье. Ему было мало

Назначенной меры. И строчки ломала

Стихами замерзшая страсть.

А выстрела ждали. Казалось – судьба.

Но время сметало решетки запретов,

И Сталин уж не улыбался с портретов,

А верил в суровость,

как верят в себя.

Мы трудно учились такому пристрастью,

Что душу сожми,

и увидишь – права!

Поэзия – тот недостаток пространства,

Где только на честность даются права.

1940

«Опять Гефест свой круглый щит кует…»

Опять Гефест свой круглый щит кует.

Морочат нас текучие измены.

Но мерные мужи уже не ждут Елены,

И время Андромахи настает.

Не женское искомое тепло,

Не ласточками сложенные руки!

Когда на наковальни тяжело

Кладут мечи и близятся разлуки —

Елена – вздор! Ахейцы спят в гробах.

И лишь одно останется от праха,

Как с Гектором прощалась Андромаха

И горечь просыхала на губах.

1940

Софья Палеолог

Отмерено добро и зло

Весами куполов неровных,

О византийское чело,

Полуулыбка губ бескровных!

Не доводом и не мечом

Царьград был выкован и слеплен.

Наивный варвар был прельщен

Его коварным благолепьем.

Не раз искусный богомаз,

Творя на кипарисных досках,

Его от разрушенья спас

Изображеньем ликов плоских.

И где пределы торжеству,

Когда – добытую жар-птицу —

Везли заморскую царицу

В первопрестольную Москву.

Как шлемы были купола.

Они раскачивались в звоне.

Она на сердце берегла,

Как белых ласточек, ладони.

И был уже неоспорим

Закон меча в делах условных…

Полуулыбкой губ бескровных

Она встречала Третий Рим.

1941

Отступление

А у женщин глаза, как ручьи

запрокинуты в небо…

Они лежат, как забытые вещи

На полях,

полных зеленого хлеба

И убитых женщин.

1941

Слово о Богородице и русских солдатах

За тучами летучими,

За горами горбатыми

Плачет Богородица

Над русскими солдатами.

Плачет-заливается за тучкою серой:

«Не служат мне солдаты правдой и верой».

Скажет она слово —

лист золотится;

слезу уронит —

звезда закатится.

Чует осень долгую перелетная птица.

Стояли два солдата на посту придорожном,

ветром покрыты, дождем огорожены.

Ни сухарика в сумке, ни махорки в кисете —

голодно солдатам, холодно им на свете.

Взяла их Богородица за белые —

нет! —

за черные руки;

в рай повела, чтоб не ведали муки.

Привела их к раю, дверь отворила,

хлеба отрезала, щей наварила;

мол, – ешьте, православные, кушайте досыта,

хватит в раю

живности и жита.

Хватит вам, солдатам, на земле тужити,

не любо ль вам, солдатам, мне послужити.

Съели солдаты хлеба по три пайки.

Жарко стало – скинули «куфайки».

Закурили по толстой.

Огляделись в раю.

Стоит белая хата на самом краю.

И святые угодники меж облаками

пашут райскую ниву быками,

сушат на яблонях звездные сети…

Подумал первый солдат

и ответил:

«Век бы пробыть, Мати, с тобою,

но дума одна не дает покою, —

ну как, Богородица,

пречистая голубица,

бабе одной с пятерыми пробиться! —

Избу подправить, заработать хлеба…

Отпусти ты меня, Пречистая, с неба».

И ответил другой солдат —

Тишка:

«Нам ружьишки – братишки,

Сабли востры – родные сестры.

И не надо, Богородица, не надо мне раю,

когда за родину на Руси помираю».

Не сказала ни слова, пригорюнилась

Пречистая.

И опять дорога.

Опять поле чистое.

Идут солдаты страной непогожею.

И лежит вокруг осень

мокрой рогожею.

1942–1943

«Прости мне горькую досаду…»

Прости мне горькую досаду

И недоверье к чудесам.

За неименьем адресатов

Я изредка тебе писал.

И знал, что широко отверсты

Глаза бессонные твои,

Что разгадала ты притворство

Несуществующей любви.

Но как бы мог в рассветный иней

Идти по наледи шальной,

Когда бы книжной героиней

Ты не таскалася за мной.

И что ни виделось, ни мнилось

Моей кочующей судьбе,

Ты принимала все, как милость,

Не помышляя о себе.

1944

О солдатской любви

Стоят у околицы женщины

И смотрят в осеннюю стынь.

Из Киевщины в Смоленщину,

Из Гомелыцины на Волынь

Мятутся солдатские тысячи.

Любовь и для них отыщется,

Но горькая, как полынь…

В наградах и ранах —

Штык да сума —

В шинелишке драной

Он входит в дома.

И славная баба

Безоговорочно

Признает хозяином

Запах махорочный.

– Быть может, и мой так по свету

скитается! —

Подумает бедная и запечалится.

…Озябшие птицы кричат на ветле,

Туманы заколобродили.

И мнится солдату: он снова в тепле,

Он – дома, он снова на родине.

Он снова в уютном и теплом

Дому,

где живет постоянство…

А там,

за темными стеклами, —

Неприбранное пространство.

А там,

за темными стеклами, —

Россия

с войною,

с бедою;

И трупы с слепыми глазами,

Залитыми водою;

И мельницы,

как пугала,

Закутанные в рогожи,

И где-то родимый угол,

И дом почти такой же.

И там – почти такой же —

Солдат,

усталый и черный,

Лежит с твоею бабой,

Податливой и покорной…

Я душу с тоски разую.

Закрою покрепче двери,

Чтоб мучить тебя, чужую,

За то, что своей не верю,

За то, что сто лет не бачил,

Какая ты нынче стала,

За то, что холод собачий

И дождь, и вороньи стаи,

И псы цепные брешут,

В ночи чужого чуя,

И реже все,

и реже

Над нами сны кочуют!..

И нет, не бредить снами,

Покуда беды дуют

И вся Россия с нами

Во весь простор бедует!

1944

«Как смеют женщину ругать…»

Как смеют женщину ругать

За то, что грязного солдата

Она к себе пустила в хату,

Дала попить, дала пожрать,

Его согрела и умыла,

И спать с собою положила

Его на мужнину кровать?

Не потому, что ты хорош,

А потому, что сир и жалок,

Она отдаст последний грош

И свой последний полушалок

За синеватый самогон,

Чтоб ты не в такт тоске-баяну

Стонать полы заставил спьяну,

Стуча зубастым сапогом.

О, ей не нужен твой обман,

Когда ты лжешь, напившись вдосыть:

Любви не ждет, писать не просит.

Уже звучат слова команд,

И ветер издали доносит

Лихую песню сквозь туман.

А после, на ночном привале,

Тоску сердечную скрывая,

Бахвалясь перед дураком,

Кисет с дареным табаком

Достанешь ты из шинелюхи

И, рыжеватый ус крутя,

Промолвишь, будто бы шутя:

– Да что там бабы…

Бабы – шлюхи!..

Прости, солдат, мой грубый стих.

Он мне напомнил те минуты,

Когда супротив нас двоих

Ломились немцы на редуты.

И пулемета злая дрожь

Тогда спасала нас от страха,

И ты, на бинт порвав рубаху,

Был не по-здешнему хорош.

И если нас с тобой, солдат,

Потомки будут видеть чище —

Неверность женщине простят,

Но за неблагодарность взыщут.

1944

«В колокола не звонят на Руси…»

В колокола не звонят на Руси,

И нужно ли звонить в колокола.

Беззвучный Бог живет на небеси,

Ему нужна безмолвная хвала.

А нам понятней варварский Перун,

Чем этот, желторукий и текучий.

Но иногда, бывает, ввечеру,

Мы молимся ему… на всякий случай…

1944

Прощание («Я вновь покинул Третий Рим…»)

Я вновь покинул Третий Рим,

Где ложь рядилась в ризы дружбы,

Где грубый театральный грим

Скрывать нет поводов и нужды.

А я готов был метров со ста

Лететь, как мошка на огонь,

Как только Каменного моста

Почуял плиты под ногой.

Здесь так живут, презрев терновники

Железных войн и революций —

Примечания

1

Первая самойловская книга – «Ближние страны» – увидела свет в 1958 году, следующая – «Второй перевал» – в 1963-м. Затем Самойлов, подписавший письма в защиту Ю. Даниэля и А. Синявского и А. Гинзбурга и Ю. Галанскова, был мстительно отрешен от изданий до 1970 года, когда появились «Дни». Далее следовали «Равноденствие» (1972; набор одноименной книги избранного был прежде рассыпан; состав претерпел существенные изменения), сборники «Волна и камень» (1974), «Весть» (1978), «Залив» (1981), «Голоса за холмами» (1985; книга вышла в Таллине, где требования цензуры к русским авторам были много мягче, чем в столице СССР; это позволило включить в «Голоса за холмами» ряд «рискованных» стихотворений (как новых, так и давних), «Беатриче» (1989), «Горсть» (1989). Итоги полувековой литературной работы подвел двухтомник «Избранные произведения» (1989; в него, кроме стихотворений и поэм, вошли цикл детских пьес о Слоненке, несколько мемуарных очерков и статей о поэзии). Последняя подготовленная Самойловым к печати книга – компактное избранное «Снегопад» (1990) – стала достоянием читателя уже после смерти поэта. На сегодня наиболее полно поэтическое наследие Самойлова представлено в книгах «Стихотворения» (СПб.: Гуманитарное агентство «Академический проект», 2006; Новая Библиотека поэта, Большая серия) и «Поэмы» (М.: Время, 2005).

В статьях и примечаниях к этим изданиям по возможности подробно охарактеризованы творческий путь Самойлова, специфика его поэтического мышления, особенная стать его лирики и эпоса; ср. также первую (и единственную) монографию: Баевский Вадим. Давид Самойлов. Поэт и его поколение. М.: Советский писатель, 1986. Другие грани литературного мира Самойлова представлены в изданиях: Перебирая наши даты (М.: Вагриус, 2000 – мемуарная проза); В кругу себя (Таллинн: Авенариус, 2001 – «игровая» словесность); Поденные записи: в 2 т. (М.: Время, 2005); Книга о русской рифме (М.: Время, 2005; 3-е издание работы, публиковавшейся в 1973 и 1982 гг.). Репрезентативные издания сочинений для детей, переводов, драматургии и эссеистики Самойлова – дело будущего. То же относится к его обширному эпистолярию, начало знакомству с которым положено томом переписки с Л. К. Чуковской (М.: Новое литературное обозрение, 2004).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2