Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Живой как жизнь

ModernLib.Net / Языкознание / Чуковский Корней Иванович / Живой как жизнь - Чтение (стр. 3)
Автор: Чуковский Корней Иванович
Жанр: Языкознание

 

 


Таких случаев я наблюдал очень много. Люди стонут, хватаются за сердце, испытывают лютые муки, когда в их присутствии так или иначе уродуется русская речь.

Причем замечательно, что наряду с уродливыми словами и фразами они зачастую ненавидят и тех, кто ввел этих уродов в свою речь.

— Я бы ей, мерзавке, глаза выцарапала, — сказал одна старая женщина (обычно весьма добродушная), когда услышала, как некая дева с искренним восторгом закричала подруге:

— Смотри, какие шикарные похороны!

Дева действительно была воплощением пошлости: ее восклицание шикарные похороны носило на себе отпечаток самых затхлых низин обывательщины. За это — и только за это — старуха отнеслась к ее словам с такой злобой.

Потому что очень часто тот или иной речевой оборот бывает нам люб или гадок не сам по себе, но главным образом в связи с той средой, которая породила его.

О подобных случаях хорошо говорил еще в 20-х годах один из талантливейших наших филологов.

“Это, — говорил он, — борьба не против слова, а против того, что за ним: против душевной пустоты, против попытки заткнуть словом прорехи мысли и совести” [А.Г. Горнфельд, Муки слова. М.-Л., 1927, стр. 205.]. И более подробно — о том же: “Чаще всего наше чувство протестует не столько против самих словечек, сколько против того, что за ними. Их неточность и неправильность, их безграмотность и чужеродность не были бы так несносны, если бы не были очевиднейшим выражением внутренней пошлости и кривляния, неискренности и легкости в мыслях необычайной” [Там же, стр. 196.] Вот в какой атмосфере раскаленных страстей уже с 20-30-х годов происходят у нас разговоры о красоте и уродствах нашей речи. “Пошлость”, “кривляние”, “неискренность”, “душевная пустота”, “прорехи мысли и совести”-разве не видно по этим сердитым словам, какие необузданные, бурные чувства вызывают во многих сердцах споры о родном языке?

До какого накала дошли они нынче, я убедился, так сказать, на собственном опыте.

Стоило мне напечатать в “Известиях” небольшую статью о некоторых тенденциях современного языкового развития, и я получил от читателей сотни взволнованных писем, где вопросы о родном языке дебатируются с беспримерной запальчивостью.

Например, московский житель Герасим Афанасьевич Бальбух, найдя в моей статье выражение, которое показалось ему неудачным, именует меня в своем письме шарлатаном и другими еще более едкими прозвищами, нисколько не опасаясь судебной ответственности.

А кандидат наук (!) Борис Вячеславович Мелас рассылает по разным инстанциям гневные статьи и заметки, упрекающие меня в дикой безграмотности, восставая против таких якобы уродливых слов, как: мне сдается, угнездились, отшибить и т. д., хотя, право же, они чисто русские, простые и ясные.

Вообще всем этим письмам — умным и глупым равно — свойственна повышенная эмоциональность, взволнованность. Обвиняют ли читатели неряшливый газетный жаргон, приводят ли они вопиющие примеры тех искажений, которые встречаются в речи учителей и учащихся, указывают ли на речевые погрешности радио, ясно, что для каждого из них это жгучий вопрос, который они не могут обсуждать хладнокровно.

Возьмем хотя бы те письма читателей, о которых мы сейчас говорили. Перелистываешь их и убеждаешься в тысячный раз: читатель возбужден и взбудоражен. Всюду ему мерещатся злостные исказители речи, губители родного языка. Чуть только в какой-нибудь статье или книге он заметит малейшую языковую погрешность или непривычную словесную форму, он торопится в грозном письме уличить автора этой статьи или книги в кощунственном пренебрежении к русской речи, хотя очень часто случается, что его собственная русская речь хромает на обе ноги.

Отобрав наиболее серьезные и дельные письма — их, конечно, оказалось немало, — я увидел, что суждения, которые излагаются в них, легко можно распределить по таким (очень отчетливым) рубрикам.

1. Одни читатели непоколебимо уверены, что вся беда нашего языка в иностранщине, которая будто бы вконец замутила безукоризненно чистую русскую речь. Избавление от этой беды представляется им очень простым: нужно выбросить из наших книг, разговоров, статей все нерусские, чужие слова — все, какие есть, и наш язык тотчас же вернет себе свою красоту. Эти борцы с иностранщиной настроены очень воинственно, и когда я позволил себе насмешливо выразиться о каком-то литературном явлении снобизм и назвать какое-то музыкальное произведение опус, я был во множестве писем осыпан упреками за свое пристрастие к иноязычным словам.

2. Другие читатели требуют, чтобы мы спасли нашу речь от чрезмерного засилья вульгаризмов — таких, как лабуда, шмакодявка, буза, на большой палец, железно и пр.

3. Третьи видят главную беду языка в том, что он чересчур засорен диалектными, областными словами.

4. Четвертые, напротив, негодуют, что мы слишком уж строги к областным диалектам и гоним из литературного своего обихода такие живописные речения, как лонись, осенесь, кортомыга, невздоха, а также старорусские: всуе, доколе.

5. У пятых еще сохранились обывательские, ханжеские, чистоплюйские вкусы: им хочется, чтобы русский язык был жеманнее, субтильнее, чопорнее. Увидев в какой-нибудь книге такие слова, как подлюга, или шиш, или дрыхнуть, они готовы кричать караул и пишут автору упреки за то, что он позволяет себе бесчестить и уродовать русский язык.

Прочтя в моей статье слово “пакостный”, новочеркасский пенсионер П. Тимофеев поспешил сделать мне начальственный выговор: “это слово не должно быть (так и написано: не должно быть. — К.Ч.) в разговоре, а тем более в печати, в серьезной статье”.

А бакинский читатель А. Д. Джебраимов, сделав мне такой же упрек, высказал в своем письме пожелание, чтобы русская литература была возможно скорее избавлена от тех грубостей, какие встречаются, например, в стихах Маяковского. “Разве,-пишет он,-такие выражения, как “Облако в штанах”, “Я волком бы выгрыз бюрократизм”, “Я достаю из широких штанин” и т. д., могут дать ценное для освоения русской речи?” (?!)

6. Шестые, как, например, тот же достопримечательный Мелас, возмущаются, если какой-нибудь автор употребит в своей статье или книге свежее, выразительное, неказенное слово, далекое от канцелярского стиля, который и составляет их речевой идеал. И таких читателей немало. Требования подобных читателей можно сформулировать так: побольше рутинных, трафаретных, бескрасочных слов, никаких живописных и образных!

7. Седьмые обрушиваются на сложно-составные слова, такие, как Облупрпромпродтовары,Ивгосшвейтрикотажупр, Урггоррудметпромсоюз и т. д. Причем заодно достается даже таким, как ТЮЗ, Детгиз, диамат, биофак.

Конечно, трогательна эта забота современных читателей о своем родном языке, о его процветании, красоте и здоровье.

Но можно ли считать безупречными поставленные ими диагнозы? Нет ли здесь какой-нибудь невольной ошибки? Ведь в медицине это случалось не. раз: лечили от мнимой болезни, а подлинной не распознали, не заметили. И пациенту приходилось своею жизнью расплачиваться за такие заблуждения медиков.

Хорошо сказано об этом у того же Горнфельда, которого так высоко ценили Короленко и Горький.

“Вдруг, — говорит он, — на основании двух-трех случайных наблюдений, без всякого углубления в смысл явлений, раздается патриотический, националистический, эстетский или барственный стон: язык в опасности, — и забивший тревогу может быть уверен, что если не соответственным действием, то, во всяком случае, вздохом сочувствия откликнутся на его призыв десятки огорченных душ, столь же недовольных новизной и столь же мало способных разобраться в том, что же в ней действительно дурно и что необходимо» [21]. Никто не спорит: наша нынешняя русская речь действительно нуждается в лечении. К ней уже с давнего времени привязалась одна довольно неприятная хворь, исподволь подтачивающая ее могучие силы. Но на эту хворь редко обращают внимание. Зато неутомимо и самонадеянно лечат больную от несуществующих, воображаемых немощей.

Это очень легко доказать. Нужно только подробно, внимательно, с полным уважением к читателю рассмотреть один за другим те недуги, от которых нам предлагают спасать наш язык.

К такому рассмотрению мы и приступаем теперь.

Глава третья

“ИНОПЛЕМЕННЫЕ СЛОВА”

I

Первым и чуть ли не важнейшим недугом современного русского языка в настоящее время считают его тяготение к иностранным словам.

По общераспространенному мнению, здесь-то и заключается главная беда нашей речи.

Действительно, эти слова могут вызвать досадное чувство, когда ими пользуются зря, бестолково, не имея для этого никаких оснований. И да будет благословен Ломоносов, благодаря которому иностранная перпендикула сделалась маятником, из абриса стал чертеж, из оксигениума — кислород, из гидрогениумаводород, а бергверк превратился в рудник,

И, конечно, это превосходно, что такое обрусение слов происходит и в наши дни, что

аэроплан заменился у нас самолетом,

геликоптервертолетом,

грузовой автомобиль — грузовиком,

митральеза — пулеметом,

думпкар — самосвалом,

голкипер — вратарем,

шофер — водителем (правда, еще не везде).

И, конечно, я с полным сочувствием отношусь к протесту писателя Бориса Тимофеева против казенно-иностранного словца пролонгировать, которое и в самом деле отдает канцелярией [Б. Тимофеев, Правильно ли мы говорим? Л., 1960, стр. 94.].

Точно так же, думается мне, прав этот автор, восставая против слова субпродукты, которые при ближайшем исследовании оказались русской требухой [Б. Тимофеев, Правильно ли мы говорим? Л., 1960, стр. 98.].

И как не радоваться, что немецкое фриштикать, некогда столь популярное в обиходе столичных (да и провинциальных) чиновников, всюду заменилось русским завтракать и ушло б из нашей памяти совсем, если бы не сбереглось в “Ревизоре”, а также в “Скверном анекдоте” Достоевского:

“А вот посмотрим, как пойдет дело после фриштика да бутылки толстобрюшки!” (“Ревизор”).

“Петербургский русский никогда не употребит слово “завтрак”, а всегда говорит: фрыштик, особенно напирая на звук “фры” (“Скверный анекдот”).

Точно так же не могу я не радоваться, что французская индижестия, означавшая несварение желудка, сохранилась теперь только в юмористическом куплете Некрасова:

Питаясь чуть не жестию,

Я часто ощущал

Такую индижестию,

Что умереть желал, -

да на некоторых страницах Белинского. Например:

“Ну, за это надо извинить высшее общество: оно несомненно деликатно и боится индижестии” [В. Г. Белинский, Полн. собр. соч., т. IX, 1956, стр. 228.].

И кто не разделит негодования Горького по поводу сплошной иностранщины, какой до недавнего времени часто щеголяли иные ораторы, как, например, “тенденция к аполитизации дискуссии”, которая в переводе на русский язык означает простейшую вещь: “намерение устранить из наших споров политику” [М. Горький, О литературе. Соч., т. 25, стр. 260-261.].

Маяковский еще в 1923 году выступал против засорения крестьянских газет такими словами, как апогей и фиаско. В своем стихотворении “О фиасках, апогеях и других неведомых вещах” он рассказывает, что крестьяне деревни Акуловки, прочтя в газете фразу: “Пуанкаре терпит фиаско”, решили, что Фиаско — большая персона, недаром даже французский президент его “терпит”:


Американец, должно.

Понимаешь, дура.

А насчет апогея красноармейцы подумали, что это название немецкой деревни. Стали искать на географической карте:


Верчусь, —

аж дыру провертел в сапоге я, —

не могу найти никакого Апогея.

II

Но значит ли это, что иноязычные слова, иноязычные термины, вошедшие в русскую речь, всегда, во всех случаях плохи? Что и апогей и фиаско, раз они не понятны в деревне Акуловке, должны быть изгнаны из наших книг и статей Навсегда? А вместе с ними неисчислимое множество иноязычных оборотов и слов, которые давно уже усвоены нашими предками?

Имеем ли мы право решать этот вопрос по-шишковски [А. С. Шишков (1754-1841) — автор реакционной книги «Рассуждения о старом и новом слоге российского языка».] сплеча: к черту всякую иностранщину, какова б она ни была, и да здравствует химически чистый, беспримесный, славяно-русский язык, свободный от латинизмов, галлицизмов, англицизмов и прочих кощунственных измов?

Такая шишковщина, думается мне, просто немыслима, потому что, чуть только мы вступим на эту дорогу, нам придется выбросить за борт такие слова, унаследованные русской культурой от древнего Рима и Греции, как республика, диктатура, амнистия, милиция, герой, супостат, пропаганда. космос, атом, грамматика, механика, тетрадь, фонарь, лаборатория и т.д., и т.д., и т.д.

А также слова, образованные в более позднее время от греческих и латинских корней: геометрия, физика, зоология, интернационал, индустриализация, политика, экономика, стратосфера, термометр, телефон, телеграф, телевизор.

И слова, пришедшие к дам от арабов: алгебра, альманах, алкоголь.

И слова, пришедшие от тюркских народов: ирмяк, артель, аршин, балаган, бакалея, базар, башмак, болван, караул, кутерьма, чулан, чулок.

И слова, пришедшие из Италии: почта, купол, кабинет, бюллетень, скарлатина, газета, симфония, соната, касса, кассир, галерея, балкон, опера, оратория, тенор, сопрано, сценарий и др.

И слова, пришедшие из Англии: митинг, бойкот, клуб, чемпион, рельсы, руль, агитатор, лидер, спорт, вокзал, ростбиф, бифштекс, хулиган и т.д.

И слова, пришедшие из Франции: наивный, серьезный, солидный, массивный, эластичный, репрессия, депрессия, партизан, декрет, батарея, сеанс, саботаж, авантюра, авангард, кошмар, блуза, бронза, метр, сантиметр, декада, парламент, браслет, пудра, одеколон, вуаль, котлета и т.д.

И слова, пришедшие из Германии: бутерброд, шлагбаум, брудершафт, бухгалтер, вексель, штраф, флейта, мундир [Подробнее об этом см. Б. Казанский, В мире словю. Л., 1958, стр. 119-179, и К. Былинский, Практическая стилистика языка газеты (в книге “Язык газеты”. М., 1941, стр. 151-152). ].

Не думаю, чтобы нашелся чудак, который потребовал бы, чтобы мы отказались от этих нужнейших и полезнейших слов, давано ощущаемых нами как русские.

Почему же в стране, где весь народ принял и превосходно усвоил такие иноязычные слова, как революция, социализм, коммунизм, пролетарий, капитализм, буржуй, саботаж, интернационал, агитация, демонстрация, мандат, комитет, милиция, империализм, колониализм, марксизм, и не только усвоил, а сделал их русскими, родными, все еще находятся люди, которые буквально дрожат от боязни, как бы в богатейшую, самобытную русскую речь, не дай бог, не проникло еще одно слово с окончанием ация, ист илиизм.

Такие страхи бессмысленны хотя бы уже потому, что в настоящее время окончания ация, изм и ист ощущаются нами как русские: очень уж легко и свободно стали они сочетаться с чисто русскими коренными словами — с такими, как, например, правда, служба, очерк, связь, отозвать и др.,-отчего сделались возможны следующие — прежде немыслимые — русские формы: правдист, связист, очеркист, уклонист, отзовист, службист, значкист [То же происходит и с английскою речью, в которой сравнительно недавно возникли слова маникюрист, бихевиорист и т.д. См. книгу проф. Simeon Potter's “Our Language”, 1957, стр. 165. ].

Из чего следует, что русские люди мало-помалу привыкли считать суффикс ист не чужим, а своим, таким же, как тель или чик в словах извозчик, служитель и пр.

Даже древнее русское слово баян и то получило в народе суффикс ист: баянист.

Вот до какой степени активизировалось окончание нет, каким живым и понятным для русского уха наполнилось оно содержанием. Окончательно убедил меня в этом один пятилетний мальчишка, который, впервые увидев извозчика, с восторгом сказал отцу:

— Смотри, лошадист поехал!

Мальчик знал, что на свете существуют трактористы, танкисты, таксисты, велосипедисты, но слова извозчик никогда не слыхал и создал свое: лошадист [Корней Чуковский, От двух до пяти. М., 1961, стр. 143.].

И кто после этого может сказать, что суффикс ист не обрусел у нас окончательно! Его смысл ощущается даже детьми, и не мудрено, что он становится все продуктивнее.

Так же обрусел суффикс изм. Вспомним: большевизм, ленинизм. В сочинениях В.И. Ленина: боевизм. Академик В.В. Виноградов указывает, что в современном языке этот суффикс “широко употребляется в сочетании с русскими основами, иногда даже яркой разговорной окраски: хвостизм, наплевизм” [В.В. Виноградов, Русский язык. М.-Л., 1947, стр. 111.].

К этим словам можно присоседить мещанизм, ставший устойчивым лингвистическим термином [См., например, в книге Р. В. Миртова “Говори правильно”. Горький, 1961, стр. 7. ]. И царизм.

Или вспомним, например, иностранный суффикс тори (я) в таких словах, как оратория, лаборатория, консерватория, обсерватория и т.д. и т.д. Не замечательно ли, что даже этот суффикс, крепко припаянный к иностранным корням, настолько обрусел в последнее время, что стал легко сочетаться с исконно русскими, славянскими корнями. По крайней мере у Александра Твардовского в знаменитой “Муравии” вполне естественно прозвучало крестьянское словцо суетория.

Конец предвидится ан нет 

Всей этой суетории?

Суффикс аци(я) также вполне обрусел: русское ухо освоилось с такими словами, как яровизация, военизация, советизация, большевизация и пр. Л. М. Копенкина пишет мне из города Верхняя Салда (Свердловской обл.), что ее сын, пятилетний Сережа, услышав от нее, что пора подстригать ему волосы, тотчас же спросил у нее:

— Мы в подстригацию пойдем? Да?

Обрусение суффикса аци(я) происходит одновременно с обрусением суффикса аж (яж).

Недавно, репетируя новую пьесу, некий режиссер предложил своей труппе:

— А теперь для оживляжа — перепляс.

И никто не удивился этому странному слову. Очевидно, оно наравне с реагажем так прочно вошло в профессиональную терминологию театра, что уже не вызывает возражений.

В “Двенадцати стульях” очень по-русски прозвучало укоризненное восклицание Бендера, обращенное к старику Воробьянинову: “Нашли время для кобеляжа. В вашем возрасте кобелировать просто вредно” [Илья Ильф, Евгений Петров, Двенадцать стульев. Золотой теленок. М., 1959, стр. 277.].

Кобеляж находится в одном ряду с такими формами, какхолуяж, подхалимаж и др. [В. Виноградов, Русский язык. М.-Л., 1947, стр. 98.]. Из чего следует, что экспрессия иноязычного суффикса аж (яж) вполне освоена языковым сознанием русских людей.

Очень верно говорит современный советский лингвист:

“Если оставить в стороне научные и технические термины и вообще книжные “иностранные” слова, а также случайные и мимолетные модные словечки, то можно смело сказать, что наши “заимствования” в большинстве вовсе не пассивно усвоенные, готовые слова, а самостоятельно, творчески освоенные или даже заново созданные образования” [Б. Казанский, В мире слов. Л., 1958, стр. 143.]. В этом и сказывается подлинная мощь языка. Ибо не тот язык по-настоящему силен, самобытен, богат, который боязливо шарахается от каждого чужеродного слова, а тот, который, взяв это чужеродное слово, творчески преображает его, самовластно подчиняя своей собственной воле, своим собственным эстетическим вкусам и требованиям, благодаря чему слово приобретает новую экспрессивную форму, какой не имело в родном языке.

Напомню хотя бы новоявленное слово стиляга. Ведь как создалось в нашем языке это слово? Взяли древнегреческое, давно обруселое стиль и прибавили к нему один из самых выразительных русских суффиксов: яг(а). Этот суффикс далеко не всегда передает в русской речи экспрессию морального осуждения, презрения. Кроме сутяги, бродяги, есть миляга, работяга и бедняга. Но здесь этот суффикс становится в ряд с неодобрительными ыга, юга, уга и пр., что сближает стилягу с такими словами, как прощелыга, подлюга, ворюга, хапуга, выжига [См.: В.В. Виноградов, Русский язык. М.-Л., 1947, стр. 75-76. В. Г. Костомаров, Откуда слово “стиляга”? “Вопросы культуры речи”, 1959, №2, стр. 168-175.].

Спрашивается: можно ли считать это слово иноязычным, заимствованным, если русский язык при помощи своих собственных — русских — выразительных средств придал ему свой собственный — русский — характер?

Этот русский характер подчеркивается еще тем обстоятельством, что в иашей речи свободно бытуют и такие чисто русские национальные формы, как стиляжный, стиляжничать, достиляжиться и т.д., и т.д., и т.д.

— Вот ты и достиляжился!—сказал раздраженный отец своему щеголеватому сыну, когда тот за какой-то зазорный поступок угодил в отделение милиции.

Или слово интеллигенция. Казалось бы, латинское его происхождение бесспорно. Между тем оно изобретено русскими (в 70-х годах) для обозначения чисто русской социальной прослойки, совершенно неведомой Западу, ибо интеллигентом в те давние годы назывался не всякий работник умственного труда, а только такой, быт и убеждения которого были окрашены идеей служения народу [Реакционные журналисты Погодин, Шевырев, Катков, князь Мещерский вполне подходили под рубрику “работники умственного труда”, но никому и в голову не пришло бы в 70-х годах назвать кого-нибудь из них интеллигентом. ]. И, конечно, только педанты, незнакомые с историей русской культуры, могут относить это слово к числу иноязычных, заимствованных.

Иностранные авторы, когда пишут о нем, вынуждены переводить его с русского: “intelligentsia”. “Интеллиджентсия”, — говорят англичане, взявшие это слово у нас. Мы, подлинные создатели этого слова, распоряжаемся им как своим, при помощи русских окончаний и суффиксов: интеллигентский, интеллигентность, интеллигентщина, интеллигентничать, полуинтеллигент *.

Русский язык так своенравен, силен и неутомим в своем творчестве, что любое чужеродное слово повернет на свой лад, оснастит своими собственными, гениально-экспрессивными приставками, окончаниями, суффиксами, подчинит своим вкусам, а порою и прихотям. Очень верно говорит Илья Сельвинский “о редкой способности русского населения быстро воспринимать чужеземную речь и по-хозяйски приспособлять ее к своему обиходу”.

“Переработка эта, — продолжает поэт, — делала иностранное слово до такой степени отечественным, что теперь бывает трудно поверить в его инородное происхождение. Например, немецкие слова бэр (медведь) и лох (дыра) образовали такое, казалось бы, кондовое русское слово, как берлога. Этим еще больше подчеркивается мощь русского языка” [Илья Сельвинский, Язык народа — язык поэзии. “Вопросы литературы”, 1961, № 5, стр. 174.].

Действительно, иногда и узнать невозможно то иноязычное слово, которое попало к нему в оборот: из греческого кирие элейсон (господи помилуй!) он сделал глагол куролесить [Труды Я. К. Грота, т. II, стр. 413.], греческое катабасис (особенный порядок церковных песнопений) превратил в катавасию [В. Даль, т. II, стр. 238.], то есть церковными “святыми” словами обозначил дурачество, озорство, сумбур. Из латинского картулярия (монастырский хранитель священных книг) русский язык сделал халтурщика — недобросовестного, плохого работника [Л. Я. Боровой, Путь слова. М., 1957, стр. 193-194.]. Из скандинавского эмбэтэ— чистокровную русскую ябеду [Б. Казанский, В мире слов. Л., 1958.], из английского ринг ды делл! — рынду бей [Лев Успенский, Слово о словах. М., 1957.], из немецкого крингеля — крендель [Труды Я. К. Грота, т. II, стр. 431.].

Язык чудотворец, силач, властелин, он так круто переиначивает по своему произволу любую иноязычную форму, что она в самое короткое время теряет черты первородства, — не смешно ли дрожать и бояться, как бы не повредило ему какое-нибудь залетное чужеродное слово!

В истории русской культуры уже бывали эпохи, когда вопрос об иноязычных словах становился так же актуален и жгуч, как сейчас.

Такой, например, была эпоха Белинского — 30-е и особенно 40-е годы минувшего века, когда в русский язык из-за рубежа ворвалось множество новых понятий и слов. Полемика об этих словах велась с ожесточенною страстью. Белинский всем сердцем участвовал в ней и внес в нее много широких и мудрых идей, которые и сейчас могут направить на истинный путь всех размышляющих о родном языке. (См., например, его статьи “Голос в защиту от «Голоса в защиту русского языка»”, “Карманный словарь иностранных слов”, “«Грамматические разыскания», соч. В.А. Васильева", “«Северная пчела» — защитница правды и чистоты русского языка”, “Взгляд на русскую литературу 1847 года” и многие другие.)

К сожалению, сложная позиция Белинского в этом сложном вопросе изображается в большинстве случаев чрезвычайно упрощенно. Не знаю, в силу каких побуждений пишущие о нем зачастую выпячивают одни его мысли и скрывают от читателей другие.

Получается зловредная ложь о Белинском, искажающая подлинную суть его мыслей.

Чтобы понять эти мысли во всем их объеме, мы должны раньше всего ясно представить себе, какие необычайные сдвиги происходили тогда в языке и, в частности, как огромно было количество иностранных оборотов и слов, вторгшихся в тогдашнюю русскую речь.

Их вторжение страшно тревожило и пугало реакционных пуристов, которые из недели в неделю, из месяца в месяц стихами и прозой выражали свою свирепую ненависть к ним. Над этими словами глумились даже на театральных подмостках.

Вот, например, какую дикую мозаику составил из них некий разъяренный пурист, выхвативший их из журнальных статей того времени:

“Абсолютные принципы нашей рефлексии довели нас до френетического состояния, иллюзируя обыкновенную субстанциональность и простую реальность силою реактивного идеализирования с устранением изолирования предметов. Гуманные элементы мелочного анализа, так сказать, будучи замкнуты в грандиозности мировых феноменов жизни, сосредотачиваются в индивидуальной единичности. Отторгаясь от своих субъективных интересов, личность наша стремится в мир объективных фактов и идей, и здесь-то доктрина умов великих, универсальных, здесь-то виртуозность творения достигает своих высоких результатов”. “И это русский язык половины XIX века! — ужасался блюститель чистоты русской речи. — Читаем — и не верим глазам. Что бы сказали, если б жили, А.С. Шишков и другие поборники русского слова, что бы сказал Карамзин!” ["Северная пчела”, 1847, № 69.].

Конечно, такой бессмысленной фразеологии в журналистике того времени не было и быть не могло, но самые слова, которые воспроизводятся здесь, переданы верно и точно: чуть не в каждой книжке “Отечественных записок” действительно встречались в ту пору принципы, субъекты, элементы, гуманность, прогресс, универсальный, виртуозный, талантливый, доктрина, рефлексия и т.д.

Против этой-то иностранщины и заявил свой протест автор вышеприведенной “мозаики”.

Сильно изумится современный читатель, узнав, что этим поборником русского слова был пресловутый мракобес Фаддей Булгарин, реакционнейший журналист той эпохи, который сам-то очень плохо владел русской речью и постоянно коверкал ее в своих романах и бесчисленных газетных статьях.

А тем писателем, от “варваризмов” которого Фаддей Булгарин защищал эту речь, был гениальный стилист Белинский, один из сильнейших мастеров русского слова.

В ту пору Белинский из пламенной любви к русской речи упорно внедрял в нее философские и научные иностранные термины, так как видел здесь одну из непоследних задач своего служения интересам народа.

Именно эта задача заставила Белинского высказывать в своих статьях сожаление, что в русском языке еще ие вполне утвердились такие слова, как концепция, ассоциация, шанс, атрибут, эксплуатировать, реванш, ремонтировать и т.д.

Откуда же у великого критика такое упорное тяготение к иностранным словам, против которых вместе с Фаддеем Булгариным бешено восстала в ту пору вся свора реакционных писак?

Ответ на этот вопрос очень прост: такое обогащение словарного фонда вполне отвечало насущным потребностям разночинной интеллигенции 30-х и 40-х годов XIX века.

Ведь именно тогда, под могучим воздействием крестьянских восстаний в России и народных потрясений на Западе, русские передовые разночинцы, несмотря ни на какие препоны, страстно приобщались к идеям революционной Европы, и им понадобилось огромное множество слов для выражения этих новых идей.

Рядом с Белинским над обогащением национального словаря трудились такие революционеры, как Петрашевский и Герцен. Петрашевский в своем знаменитом “Карманном словаре иностранных слов” (1845) утвердил в русском литературном обиходе слова: социализм, коммунизм, терроризм, материализм, фурьеризм и пр. [А. И. Дубяго, Иноязычная лексика в языке М. В. Буташевича-Петрашевского. Ученые записки Калининградского пединститута, вып. VII, 1960, стр. 103-121.].


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10