Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Чехов Том шестой

ModernLib.Net / Чехов Антон Павлович / Чехов Том шестой - Чтение (стр. 5)
Автор: Чехов Антон Павлович
Жанр:

 

 


      Ожидая сухого делового приема, к Кузнецовым вошел он несмело, глядя исподлобья и застенчиво теребя свою бородку. Старик сначала морщил лоб и не понимал, зачем это молодому человеку и его статистике могла понадобиться земская управа, но когда тот пространно объяснил ему, что такое статистический материал и где он собирается, Гавриил Петрович оживился, заулыбался и с ребяческим любопытством стал заглядывать в его тетрадки… Вечером того же дня Иван Алексеич уже сидел у Кузнецовых за ужином, быстро хмелел от крепкой наливки и, глядя на покойные лица и ленивые движения своих новых знакомых, чувствовал во всем своем теле сладкую, дремотную лень, когда хочется спать, потягиваться, улыбаться. А новые знакомые благодушно оглядывали его и спрашивали, живы ли у него отец и мать, сколько он зарабатывает в месяц, часто ли бывает в театрах…
      Припомнил Огнев свои разъезды по волостям, пикники, рыбные ловли, поездку всем обществом в девичий монастырь к игуменье Марфе, которая каждому из гостей подарила по бисерному кошельку, припомнил горячие, нескончаемые, чисто русские споры, когда спорщики, брызжа и стуча кулаками по столу, не понимают и перебивают друг друга, сами того не замечая, противоречат себе в каждой фразе, то и дело меняют тему и, поспорив часа два-три, смеются:
      - Черт знает, из-за чего мы спор подняли! Начали о здравии, а кончили за упокой!
      - А помните, как я, вы и доктор ездили верхом в Шестово? - говорил Иван Алексеич Вере, подходя с нею к лесу. - Тогда еще нам юродивый встретился. Я дал ему пятак, а он три раза перекрестился и бросил мой пятак в рожь. Господи, столько я увожу с собой впечатлений, что если бы можно было собрать их в компактную массу, то получился бы хороший слиток золота! Не понимаю, зачем это умные и чувствующие люди теснятся в столицах и не идут сюда? Разве на Невском и в больших сырых домах больше простора и правды, чем здесь? Право, мне мои меблированные комнаты, сверху донизу начиненные художниками, учеными и журналистами, всегда казались предрассудком.
      В двадцати шагах от леса через дорогу лежал небольшой узкий мостик со столбиками по углам, который всегда во время вечерних прогулок служил Кузнецовым и их гостям маленькой станцией. Отсюда желающие могли дразнить лесное эхо и видно было, как дорога исчезала в черной просеке.
      - Ну, вот и мостик! - сказал Огнев. - Тут вам поворачивать назад…
      Вера остановилась и перевела дух.
      - Давайте посидим, - сказала она, садясь на один из столбиков. - Перед отъездом, когда прощаются, обыкновенно все садятся.
      Огнев примостился возле нее на своей вязке книг и продолжал говорить. Она тяжело дышала от ходьбы и глядела не на Ивана Алексеича, а куда-то в сторону, так что ему не видно было ее лица.
      - И вдруг лет через десять мы встретимся, - говорил он. - Какие мы тогда будем? Вы будете уже почтенною матерью семейства, а я автором какого-нибудь почтенного, никому не нужного статистического сборника, толстого, как сорок тысяч сборников. Встретимся и вспомянем старину… Теперь мы чувствуем настоящее, оно нас наполняет и волнует, а тогда, при встрече, мы уж не будем помнить ни числа, ни месяца, ни даже года, когда виделись в последний раз на этом мостике. Вы, пожалуй, изменитесь… Послушайте, вы изменитесь?
      Вера вздрогнула и повернулась к нему лицом.
      - Что? - спросила она.
      - Я вас спрашивал сейчас…
      - Простите, я не слышала, что вы говорили.
      Тут только Огнев заметил в Вере перемену. Она была бледна, задыхалась, и дрожь ее дыхания сообщалась и рукам, и губам, и голове, и из прически выбивался на лоб не один локон, как всегда, а два… Видимо, она избегала глядеть прямо в глаза и, стараясь замаскировать волнение, то поправляла воротничок, который как будто резал ей шею, то перетаскивала свой красный платок с одного плеча на другое…
      - Вам, кажется, холодно, - сказал Огнев. - Сидеть в тумане не совсем-то здорово. Давайте-ка я провожу вас нах гауз*.
 

____________________

 
      * домой (нем. nach Hause).
 
      Вера молчала.
      - Что с вами? - улыбнулся Иван Алексеич. - Вы молчите и не отвечаете на вопросы. Нездоровы вы или сердитесь? А?
      Вера крепко прижала ладонь к щеке, обращенной в сторону Огнева, и тотчас же резко отдернула ее.
      - Ужасное положение… - прошептала она с выражением сильной боли на лице. - Ужасное!
      - Чем же оно ужасное? - спросил Огнев, пожимая плечами и не скрывая своего удивления. - В чем дело?
      Все еще тяжело дыша и вздрагивая плечами. Вера повернулась к нему спиной, полминуты глядела на небо и сказала:
      - Мне нужно поговорить с вами, Иван Алексеич…
      - Я слушаю.
      - Вам, может быть, покажется странным… вы удивитесь, но мне все равно…
      Огнев еще раз пожал плечами и приготовился слушать.
      - Вот что… - начала Верочка, наклоняя голову и теребя пальцами шарик платка. - Видите ли, я вам вот что… хотела сказать… Вам покажется странным и… глупым, а я… я больше не могу.
      Речь Веры перешла в неясное бормотанье и вдруг оборвалась плачем. Девушка закрыла лицо платком, еще ниже нагнулась и горько заплакала. Иван Алексеич смущенно крякнул и, изумляясь, не зная, что говорить и делать, безнадежно поглядел вокруг себя. От непривычки к плачу и слезам у него у самого зачесались глаза.
      - Ну, вот еще! - забормотал он растерянно. - Вера Гавриловна, ну к чему это, спрашивается? Голубушка, вы… вы больны? Или вас кто обидел? Вы скажите, быть может, я того… сумею помочь…
      Когда он, пытаясь утешить ее, позволил себе осторожно отнять от ее лица руки, она улыбнулась ему сквозь слезы и проговорила:
      - Я… я люблю вас!
      Эти слова, простые и обыкновенные, были сказаны простым человеческим языком, но Огнев в сильном смущении отвернулся от Веры, поднялся и вслед за смущением почувствовал испуг.
      Грусть, теплота и сентиментальное настроение, навеянные на него прощанием и наливкой, вдруг исчезли, уступив место резкому, неприятному чувству неловкости. Точно перевернулась в нем душа, он косился на Веру, и теперь она, после того как, объяснившись ему в любви, сбросила с себя неприступность, которая так красит женщину, казалась ему как будто ниже ростом, проще, темнее.
      «Что же это такое? - ужаснулся он про себя. - Но ведь я же ее… люблю или нет? Вот задача-то!»
      А она, когда самое главное и тяжелое наконец было сказано, дышала уже легко и свободно. Она тоже поднялась и, глядя прямо в лицо Ивана Алексеича, стала говорить быстро, неудержимо, горячо.
      Как человек, внезапно испуганный, не может потом вспомнить порядка, с каким чередовались звуки ошеломившей его катастрофы, так и Огнев не помнит слов и фраз Веры. Ему памятны только содержание ее речи, она сама и то ощущение, которое производила в нем ее речь. Он помнит как будто придушенный, несколько сиплый от волнения голос и необыкновенную музыку и страстность в интонации. Плача, смеясь, сверкая слезинками на ресницах, она говорила ему, что с первых же дней знакомства он поразил ее своею оригинальностью, умом, добрыми, умными глазами, своими задачами и целями жизни, что она полюбила его страстно, безумно и глубоко; что когда, бывало, летом она входила из сада в дом и видела в передней его крылатку или слышала издали его голос, то сердце ее обливалось холодком, предчувствием счастья; его даже пустые шутки заставляли ее хохотать, в каждой цифре его тетрадок она видела что-то необыкновенно разумное и грандиозное, его суковатая палка представлялась ей прекрасней деревьев.
      И лес, и туманные клочья, и черные канавы по бокам дороги, казалось, притихли, слушая ее, а в душе Огнева происходило что-то нехорошее и странное… Объясняясь в любви, Вера была пленительно хороша, говорила красиво и страстно, но он испытывал не наслаждение, не жизненную радость, как бы хотел, а только чувство сострадания к Вере, боль и сожаление, что из-за него страдает хороший человек. Бог его знает, заговорил ли в нем книжный разум, или сказалась неодолимая привычка к объективности, которая так часто мешает людям жить, но только восторги и страдание Веры казались ему приторными, несерьезными, и в то же время чувство возмущалось в нем и шептало, что все, что он видит и слышит теперь, с точки зрения природы и личного счастья, серьезнее всяких статистик, книг, истин… И он злился и винил себя, хотя и не понимал, в чем именно заключается вина его.
      В довершение неловкости он решительно не знал, что ему говорить, а говорить было необходимо. Сказать прямо «я вас не люблю» ему было не под силу, а сказать «да» он не мог, потому что, как ни рылся, не находил в своей душе даже искорки…
      Он молчал, а она между тем говорила, что для нее нет выше счастья, как видеть его, идти за ним, хоть сейчас, куда он хочет, быть его женой и помощницей, что если он уйдет от нее, то она умрет с тоски…
      - Я не могу здесь оставаться! - сказала она, ломая руки. - Мне опостылели и дом, и этот лес, и воздух. Я не выношу постоянного покоя и бесцельной жизни, не выношу наших бесцветных и бледных людей, которые все похожи один на другого, как капли воды! Все они сердечны и добродушны, потому что сыты, не страдают, не борются… А я хочу именно в большие, сырые дома, где страдают, ожесточены трудом и нуждой…
      И это казалось Огневу приторным и несерьезным. Когда Вера кончила, он все еще не знал, что говорить, но молчать нельзя было, и он забормотал:
      - Я, Вера Гавриловна, очень благодарен вам, хотя чувствую, что ничем не заслужил такого… с вашей стороны… чувства. Во-вторых, как честный человек, я должен сказать, что… счастье основано на равновесии, то есть когда обе стороны… одинаково любят…
      Но тотчас же Огнев устыдился своего бормотания и замолчал. Он чувствовал, что в это время лицо у него было глупо, виновато, плоско, что оно было напряжено и натянуто… Вора, должно быть, сумела прочесть на его лице правду, потому что стала вдруг серьезной, побледнела и поникла головой.
      - Вы извините меня, - пробормотал Огнев, не вынося молчания. - Я вас настолько уважаю, что… мне больно!
      Вера резко повернулась и быстро пошла назад к усадьбе. Огнев последовал за ней.
      - Нет, не надо! - сказала Вера, махнув ему кистью руки. - Не идите, я сама дойду…
      - Нет, все-таки… нельзя не проводить…
      Что ни говорил Огнев, все до последнего слова казалось ему отвратительным и плоским. Чувство вины росло в нем с каждым шагом. Он злился, сжимал кулаки и проклинал свою холодность и неумение держать себя с женщинами. Стараясь возбудить себя, он глядел на красивый стан Верочки, на ее косу и следы, которые оставляли на пыльной дороге ее маленькие ножки, припоминал ее слова и слезы, но все это только умиляло, по не раздражало его души.
      «Ах, да нельзя же насильно полюбить! - убеждал он себя и в то же время думал: - Когда же я полюблю не насильно? Ведь мне уже под 30! Лучше Веры я никогда не встречал женщин и никогда не встречу… О, собачья старость! Старость в 30 лет!»
      Вера шла впереди него все быстрее и быстрее, не оглядываясь и поникнув головой. Ему казалось, что с горя она осунулась, сузилась в плечах…
      «Воображаю, что творится теперь у нее на душе! - думал он, глядя ей в спину. - Небось, и стыдно, и больно до того, что умирать хочется! Господи, столько во всем этом жизни, поэзии, смысла, что камень бы тронулся, а я… я глуп и нелеп!»
      У калитки Вера мельком взглянула на него и, согнувшись, кутаясь в платок, быстро пошла по аллее.
      Иван Алексеич остался один. Возвращаясь назад к лесу, он шел медленно, то и дело останавливался и оглядывался на калитку с таким выражением во всей своей фигуре, как будто не верил себе. Он искал глазами по дороге следов Верочкиных ног и не верил, что девушка, которая так нравилась ему, только что объяснилась ему в любви и что он так неуклюже и топорно «отказал» ей! Первый раз в жизни ему приходилось убедиться на опыте, как мало зависит человек от своей доброй воли, и испытать на себе самом положение порядочного и сердечного человека, против воли причиняющего своему ближнему жестокие, незаслуженные страдания.
      У него болела совесть, а когда скрылась Вера, ему стало казаться, что он потерял что-то очень дорогое, близкое, чего уже не найти ему. Он чувствовал, что с Верой ускользнула от него часть его молодости и что минуты, которые он так бесплодно пережил, уже более не повторятся.
      Дойдя до мостика, он остановился и задумался. Ему хотелось найти причину своей странной холодности. Что она лежала не вне, а в нем самом, для него было ясно. Искренно сознался он перед собой, что это не рассудочная холодность, которою так часто хвастают умные люди, не холодность себялюбивого глупца, а просто бессилие души, неспособность воспринимать глубоко красоту, ранняя старость, приобретенная путем воспитания, беспорядочной борьбы из-за куска хлеба, номерной бессемейной жизни.
      С мостика он медленно, словно нехотя, пошел в лес. Здесь, где на черных, густых потемках там и сям обозначались резкими пятнами проблески лунного света, где он ничего не ощущал, кроме своих мыслей, ему страстно захотелось вернуть потерянное.
      И помнит Иван Алексеич, что он опять вернулся. Подзадоривая себя воспоминаниями, рисуя насильно в своем воображении Веру, он быстро шагал к саду. По дороге и в саду тумана уже не было, и ясная луна глядела с неба, как умытая, только лишь восток туманился и хмурился… Помнит Огнев свои осторожные шаги, темные окна, густой запах гелиотропа и резеды. Знакомый Каро, дружелюбно помахивая хвостом, подошел к нему и понюхал его руку… Это было единственное живое существо, видевшее, как он раза два прошелся вокруг дома, постоял у темного окна Веры и, махнув рукой, с глубоким вздохом пошел из сада.
      Через час уже он был в городке и, утомленный, разбитый, прислонившись туловищем и горячим лицом к воротам постоялого двора, стучал скобкой. Где-то в городке спросонок лаяла собака, и точно в ответ на его стук около церкви зазвонили в чугунную доску…
      - Шляешься по ночам… - ворчал хозяин-старовер в длинной, словно женской сорочке, отворяя ему ворота. - Чем шляться-то, лучше бы богу молился.
      Войдя к себе в комнату, Иван Алексеич опустился на постель и долго-долго глядел на огонь, потом встряхнул головой и стал укладываться…

НАКАНУНЕ ПОСТА

      - Павел Васильич! - будит Пелагея Ивановна своего мужа. - А Павел Васильич! Ты бы пошел позанимался со Степой, а то он сидит над книгой и плачет. Опять чего-то не понимает!
      Павел Васильич поднимается, крестит зевающий рот и говорит мягко:
      - Сейчас, душенька!
      Кошка, спящая рядом с ним, тоже поднимается, вытягивает хвост, перегибает спину и жмурится. Тишина… Слышно, как за обоями бегают мыши. Надев сапоги и халат, Павел Васильич, помятый и хмурый спросонок, идет из спальни в столовую; при его появлении другая кошка, которая обнюхивала на окне рыбное заливное, прыгает с окна на пол и прячется за шкаф.
      - Просили тебя нюхать! - сердится он, накрывая рыбу газетной бумагой. - Свинья ты после этого, а не кошка…
      Из столовой дверь ведет в детскую. Тут за столом, покрытым пятнами и глубокими царапинами, сидит Степа, гимназист второго класса, с капризным выражением лица и с заплаканными глазами. Приподняв колени почти до подбородка и охватив их руками, он качается, как китайский болванчик, и сердито глядит в задачник.
      - Учишься? - спрашивает Павел Васильич, подсаживаясь к столу и зевая. - Так, братец ты мой… Погуляли, поспали, блинов покушали, а завтра сухоядение, покаяние и на работу пожалуйте. Всякий период времени имеет свой предел. Что это у тебя глаза заплаканные? Зубренция одолела? Знать, после блинов противно науками питаться? То-то вот оно и есть.
      - Да ты что там над ребенком смеешься? - кричит из другой комнаты Пелагея Ивановна. - Чем смеяться, показал бы лучше! Ведь он завтра опять единицу получит, горе мое!
      - Ты чего не понимаешь? - спрашивает Павел Васильич у Степы.
      - Да вот… деление дробей! - сердито отвечает тот. - Деление дроби на дробь…
      - Гм… чудак! Что же тут? Тут и понимать нечего. Отзубри правило, вот и все… Чтобы разделить дробь на дробь, то для этой цели нужно числителя первой дроби помножить на знаменателя второй, и это будет числителем частного… Ну-с, засим знаменатель первой дроби…
      - Я это и без вас знаю! - перебивает его Степа, сбивая щелчком со стола ореховую скорлупу. - Вы покажите мне доказательство!
      - Доказательство? Хорошо, давай карандаш. Слушай. Положим, нам нужно семь восьмых разделить на две пятых. Так-с. Механика тут в том, братец ты мой, что требуется эти дроби разделить друг на дружку… Самовар поставили?
      - Не знаю.
      - Пора уж чай пить… Восьмой час. Ну-с, теперь слушай. Будем так рассуждать. Положим, нам нужно разделить семь восьмых не на две пятых, а на два, то есть только на числителя. Делим. Что же получается?
      - Семь шестнадцатых.
      - Так. Молодец. Ну-с, штукенция в том, братец ты мой, что мы… что, стало быть, если мы делили на два, то… Постой, я сам запутался. Помню, у нас в гимназии учителем арифметики был Сигизмунд Урбаныч, из поляков. Так тот, бывало, каждый урок путался. Начнет теорему доказывать, спутается и побагровеет весь и по классу забегает, точно его шилом кто-нибудь в спину, потом раз пять высморкается и начнет плакать. Но мы, знаешь, великодушны были, делали вид, что не замечаем. «Что с вами, спрашиваем, Сигизмунд Урбаныч? У вас зубы болят?» И скажи, пожалуйста, весь класс из разбойников состоял, из сорвиголов, но, понимаешь ты, великодушны были! Таких маленьких, как ты, в мое время не было, а все верзилы, этакие балбесы, один другого выше. К примеру сказать, у нас в третьем классе был Мамахин: господи, что за дубина! Понимаешь ты, дылда в сажень ростом, идет - пол дрожит, хватит кулачищем по спине - дух вон! Не то, что мы, даже учителя его боялись. Так вот этот самый Мамахин, бывало…
      За дверью слышатся шаги Пелагеи Ивановны. Павел Васильич мигает на дверь и шепчет:
      - Мать идет. Давай заниматься. Ну, так вот, братец ты мой, - возвышает он голос, - эту дробь надо помножить на эту. Ну-с, а для этого нужно числителя первой дроби пом…
      - Идите чай пить! - кричит Пелагея Ивановна.
      Павел Васильич и его сын бросают арифметику и идут пить чай. А в столовой уже сидит Пелагея Ивановна и с ней тетенька, которая всегда молчит, и другая тетенька, глухонемая, и бабушка Марковна - повитуха, принимавшая Степу. Самовар шипит и пускает пар, от которого на потолке ложатся большие волнистые тени. Из передней, задрав вверх хвосты, входят кошки, заспанные, меланхолические…
      - Пей, Марковна, с вареньем, - обращается Пелагея Ивановна к повитухе, - завтра пост великий, наедайся сегодня!
      Марковна набирает полную ложечку варенья, нерешительно, словно порох, подносит ко рту и, покосившись на Павла Васильича, ест; тотчас же ее лицо покрывается сладкой улыбкой, такой же сладкой, как само варенье.
      - Варенье очень даже отличное, - говорит она. - Вы, матушка, Пелагея Ивановна, сами изволили варить?
      - Сама. Кому же другому? Я все сама. Степочка, я тебе не жидко чай налила? Ах, ты уже выпил! Давай, ангелочек мой, я тебе еще налью.
      - Так вот этот самый Мамахин, братец ты мой, - продолжает Павел Васильич, поворачиваясь к Степе, - терпеть не мог учителя французского языка. «Я, кричит, дворянин и не позволю, чтоб француз надо мною старшим был! Мы, кричит, в двенадцатом году французов били!» Ну, его, конечно, пороли… си-ильно пороли! А он, бывало, как заметит, что его пороть хотят, прыг в окно и был таков! Этак дней пять-шесть потом в гимназию не показывается. Мать приходит к директору, молит Христом-богом: «Господин директор, будьте столь добры, найдите моего Мишку, посеките его, подлеца!» А директор ей: «Помилуйте, сударыня, у нас с ним пять швейцаров не справятся!»
      - Господи, уродятся же такие разбойники! - шепчет Пелагея Ивановна, с ужасом глядя на мужа. - Каково-то бедной матери!
      Наступает молчание. Степа громко зевает и рассматривает на чайнице китайца, которого он видел уж тысячу раз. Обе тетеньки и Марковна осторожно хлебают из блюдечек. В воздухе тишина и духота от печки… На лицах и в движениях лень, пресыщение, когда желудки до верха полны, а есть все-таки нужно. Убираются самовар, чашки и скатерть, а семья все сидит за столом… Пелагея Ивановна то и дело вскакивает и с выражением ужаса на лице убегает в кухню, чтобы поговорить там с кухаркой насчет ужина. Обе тетеньки сидят в прежних позах, неподвижно, сложив ручки на груди, и дремлют, поглядывая своими оловянными глазками на лампу. Марковна каждую минуту икает и спрашивает:
      - Отчего это я икаю? Кажется, и не кушала ничего такого… и словно бы не пила… Ик!
      Павел Васильич и Степа сидят рядом, касаясь друг друга головами, и, нагнувшись к столу, рассматривают «Ниву» 1878 года.
      - «Памятник Леонардо да-Винчи перед галереей Виктора Эммануила в Милане». Ишь ты… Вроде как бы триумфальные ворота… Кавалер с дамой… А там вдали человечки…
      - Этот человечек похож на нашего гимназиста Нискубина, - говорит Степа.
      - Перелистывай дальше… «Хоботок обыкновенной мухи, видимый в микроскоп». Вот так хоботок! Ай да муха! Что же, брат, будет, ежели клопа под микроскопом поглядеть? Вот гадость!
      Старинные часы в зале сипло, точно простуженные, не бьют, а кашляют ровно десять раз. В столовую входит кухарка Анна и - бух хозяину в ноги!
      - Простите Христа ради, Павел Васильич! - говорит она, поднимаясь вся красная.
      - Прости и ты меня Христа ради, - отвечает Павел Васильич равнодушно.
      Анна тем же порядком подходит к остальным членам семьи, бухает в ноги и просит прощенья. Минует она одну только Марковну, которую, как неблагородную, считает недостойной поклонения.
      Проходит еще полчаса в тишине и спокойствии… «Нива» лежит уже на диване, и Павел Васильич, подняв вверх палец, читает наизусть латинские стихи, которые он выучил когда-то в детстве. Степа глядит на его палец с обручальным кольцом, слушает непонятную речь и дремлет; трет кулаками глаза, а они у него еще больше слипаются.
      - Пойду спать… - говорит он, потягиваясь и зевая.
      - Что? Спать? - спрашивает Пелагея Ивановна. - А заговляться?
      - Я не хочу.
      - Да ты в своем уме? - пугается мамаша. - Как же можно не заговляться? Ведь во весь пост не дадут тебе скоромного!
      Павел Васильич тоже пугается.
      - Да, да, брат, - говорит он. - Семь недель мать не даст скоромного. Нельзя, надо заговеться.
      - Ах, да мне спать хочется! - капризничает Степа.
      - В таком случае накрывайте скорей на стол! - кричит встревоженно Павел Васильич. - Анна, что ты там, дура, сидишь? Иди поскорей, накрывай на стол!
      Пелагея Ивановна всплескивает руками и бежит в кухню с таким выражением, как будто в доме пожар.
      - Скорей! Скорей! - слышится по всему дому. - Степочка спать хочет! Анна! Ах боже мой, что же это такое? Скорей!
      Через пять минут стол уже накрыт. Кошки опять, задрав вверх хвосты, выгибая спины и потягиваясь, сходятся в столовую… Семья начинает ужинать. Есть никому не хочется, у всех желудки переполнены, но есть все-таки нужно.

БЕЗЗАЩИТНОЕ СУЩЕСТВО

      Как ни силен был ночью припадок подагры, как ни скрипели потом нервы, а Кистунов все-таки отправился утром на службу и своевременно начал приемку просителей и клиентов банка. Вид у него был томный, замученный, и говорил он еле-еле, чуть дыша, как умирающий.
      - Что вам угодно? - обратился он к просительнице в допотопном салопе, очень похожей сзади на большого навозного жука.
      - Изволите ли видеть, ваше превосходительство, - начала скороговоркой просительница, - муж мой, коллежский асессор Щукин, проболел пять месяцев, и, пока он, извините, лежал дома и лечился, ему без всякой причины отставку дали, ваше превосходительство, а когда я пошла за его жалованьем, они, изволите видеть, вычли из его жалованья 24 рубля 36 коп.! За что? - спрашиваю. - «А он, говорят, из товарищеской кассы брал и за него другие чиновники ручались». Как же так? Нешто он мог без моего согласия брать? Это невозможно, ваше превосходительство. Да почему такое? Я женщина бедная, только и кормлюсь жильцами… Я слабая, беззащитная… От всех обиду терплю и ни от кого доброго слова не слышу…
      Просительница заморгала глазами и полезла в салоп за платком. Кистунов взял от нее прошение и стал читать.
      - Позвольте, как же это? - пожал он плечами. - Я ничего не понимаю. Очевидно, вы, сударыня, не туда попали. Ваша просьба по существу совсем к нам не относится. Вы потрудитесь обратиться в то ведомство, где служил ваш муж.
      - И-и, батюшка, я в пяти местах уже была, и везде даже прошения не взяли! - сказала Щукина. - Я уж и голову потеряла, да спасибо, дай бог здоровья зятю Борису Матвеичу, надоумил к вам сходить. «Вы, говорит, мамаша, обратитесь к господину Кистунову: он влиятельный человек, для вас все может сделать»… Помогите, ваше превосходительство!
      - Мы, госпожа Щукина, ничего не можем для вас сделать… Поймите вы: ваш муж, насколько я могу судить, служил по военно-медицинскому ведомству, а наше учреждение совершенно частное, коммерческое, у нас банк. Как не понять этого!
      Кистунов еще раз пожал плечами и повернулся к господину в военной форме, с флюсом.
      - Ваше превосходительство, - пропела жалобным голосом Щукина, - а что муж болен был, у меня докторское свидетельство есть! Вот оно, извольте поглядеть!
      - Прекрасно, я верю вам, - сказал раздраженно Кистунов, - но, повторяю, это к нам не относится. Странно и даже смешно! Неужели ваш муж не знает, куда вам обращаться?
      - Он, ваше превосходительство, у меня ничего не знает. Зарядил одно: «Не твое дело! Пошла вон!» да и все тут… А чье же дело? Ведь на моей-то шее они сидят! На мое-ей!
      Кистунов опять повернулся к Щукиной и стал объяснять ей разницу между ведомством военно-медицинским и частным банком. Та внимательно выслушала его, кивнула в знак согласия головой и сказала:
      - Так, так, так… Понимаю, батюшка. В таком случае, ваше превосходительство, прикажите выдать мне хоть 15 рублей! Я согласна не все сразу.
      - Уф! - вздохнул Кистунов, откидывая назад голову. - Вам не втолкуешь! Да поймите же, что обращаться к нам с подобной просьбой так же странно, как подавать прошение о разводе, например, в аптеку или в пробирную палатку. Вам недоплатили, но мы-то тут при чем?
      - Ваше превосходительство, заставьте вечно бога молить, пожалейте меня, сироту, - заплакала Щукина. - Я женщина беззащитная, слабая… Замучилась до смерти… И с жильцами судись, и за мужа хлопочи, и по хозяйству бегай, а тут еще говею и зять без места… Только одна слава, что пью и ем, а сама еле на ногах стою… Всю ночь не спала.
      Кистунов почувствовал сердцебиение. Сделав страдальческое лицо и прижав руку к сердцу, он опять начал объяснять Щукиной, но голос его оборвался…
      - Нет, извините, я не могу с вами говорить, - сказал он и махнул рукой. - У меня даже голова закружилась. Вы и нам мешаете и время понапрасну теряете. Уф!.. Алексей Николаич, - обратился он к одному из служащих, - объясните вы, пожалуйста, госпоже Щукиной!
      Кистунов, обойдя всех просителей, отправился к себе в кабинет и подписал с десяток бумаг, а Алексей Николаич все еще возился со Щукиной. Сидя у себя в кабинете, Кистунов долго слышал два голоса: монотонный, сдержанный бас Алексея Николаича и плачущий, взвизгивающий голос Щукиной…
      - Я женщина беззащитная, слабая, я женщина болезненная, - говорила Щукина. - На вид, может, я крепкая, а ежели разобрать, так во мне ни одной жилочки нет здоровой. Еле на ногах стою и аппетита решилась… Кофий сегодня пила, и без всякого удовольствия.
      А Алексей Николаич объяснял ей разницу между ведомствами и сложную систему направления бумаг. Скоро он утомился, и его сменил бухгалтер.
      - Удивительно противная баба! - возмущался Кистунов, нервно ломая пальцы и то и дело подходя к графину с водой. - Это идиотка, пробка! Меня замучила и их заездит, подлая! Уф… сердце бьется!
      Через полчаса он позвонил. Явился Алексей Николаич.
      - Что у вас там? - томно спросил Кистунов.
      - Да никак не втолкуем, Петр Александрыч! Просто замучились. Мы ей про Фому, а она про Ерему…
      - Я… я не могу ее голоса слышать… Заболел я… не выношу…
      - Позвать швейцара, Петр Александрыч, пусть ее выведет.
      - Нет, нет! - испугался Кистунов. - Она визг поднимет, а в этом доме много квартир, и про нас черт знает что могут подумать… Уж вы, голубчик, как-нибудь постарайтесь объяснить ей.
      Через минуту опять послышалось гуденье Алексея Николаича. Прошло четверть часа, и на смену его басу зажужжал сиплый тенорок бухгалтера.
      - За-ме-чательно подлая! - возмущался Кистунов, нервно вздрагивая плечами. - Глупа, как сивый мерин, черт бы ее взял. Кажется, у меня опять подагра разыгрывается… Опять мигрень…
      В соседней комнате Алексей Николаич, выбившись из сил, наконец, постучал пальцем по столу, потом себе по лбу.
      - Одним словом, у вас на плечах не голова, - сказал он, - а вот что…
      - Ну, нечего, нечего… - обиделась старуха. - Своей жене постучи… Скважина! Не очень-то рукам волю давай.
      И, глядя на нее со злобой, с остервенением, точно желая проглотить ее, Алексей Николаич сказал тихим, придушенным голосом:
      - Вон отсюда!
      - Что-о? - взвизгнула вдруг Щукина. - Да как вы смеете? Я женщина слабая, беззащитная, я не позволю! Мой муж коллежский асессор! Скважина этакая! Схожу к адвокату Дмитрию Карлычу, так от тебя звания не останется! Троих жильцов засудила, а за твои дерзкие слова ты у меня в ногах наваляешься! Я до вашего генерала пойду! Ваше превосходительство! Ваше превосходительство!
      - Пошла вон отсюда, язва! - прошипел Алексей Николаич.
      Кистунов отворил дверь и выглянул в присутствие.
      - Что такое? - спросил он плачущим голосом. Щукина, красная как рак, стояла среди комнаты и, вращая глазами, тыкала в воздух пальцами. Служащие в банке стояли по сторонам и, тоже красные, видимо замученные, растерянно переглядывались.
      - Ваше превосходительство! - бросилась к Кистунову Щукина. - Вот этот, вот самый… вот этот… (она указала на Алексея Николаича) постучал себе пальцем по лбу, а потом по столу… Вы велели ему мое дело разобрать, а он насмехается! Я женщина слабая, беззащитная… Мой муж коллежский асессор, и сама я майорская дочь!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28