Современная электронная библиотека ModernLib.Net

А П Чехов в воспоминаниях современников

ModernLib.Net / Отечественная проза / Чехов Антон Павлович / А П Чехов в воспоминаниях современников - Чтение (стр. 16)
Автор: Чехов Антон Павлович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      Я поняла, что села в лужу.
      Оставалось только повиниться Мише, лишний раз услыхать от него горькую правду, а затем... затем предать все забвению и опять жить без праздничного, яркого солнца, без этого тайного счастья, уже привычного, уже необходимого.
      Но "у женщины логики нет", - всегда говорил Миша. И опять он оказывался прав (я всегда огорчалась, когда он оказывался прав).
      Я не знаю, как это случилось, но вдруг все мои рассуждения смело, как вихрем. И этот вихрь была моя вера, моя любовь, мое горе.
      "Я вас любил и думал только о вас..."
      И я решила. Он уехал потому, что я оттолкнула его. Да, конечно, я оттолкнула! Я причинила ему боль. И он не знает, в каком я была состоянии... и какое это было ужасное недоразумение... и как мне тяжело.
      Промучившись еще дня два, я приняла решение. В ювелирном магазине я заказала брелок в форме книги. На одной стороне я написала: "Повести и рассказы. Соч. Ан.Чехова", а с другой - "Стран. 267, стр. 6 и 7".
      Если найти эти строки в книге, то можно было прочесть: "Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее"{234}.
      Когда брелок был готов, я вырезала в футляре напечатанный адрес магазина, запаковала и послала в Москву брату. А его просила отнести и отдать в редакцию "Русской мысли".
      Брат передал футляр Гольцеву для передачи Антону Павловичу.
      Я сделала все это с тоски и отчаяния, перемахнула, лишь бы Антон Павлович не чувствовал себя отвергнутым и лишь бы не потерять его совсем. Адрес же вырезала, чтобы не было явного признания, чтобы все-таки оставалось сомнение для него, а для меня возможность отступления. Не могла же я отдать ему свою жизнь! Разве что сразу четыре жизни: мою и детей. Но разве Миша отдал бы их мне? И разве Антон Павлович мог их взять? /235/
      VIII
      Не могло быть сомнения, что Антон Павлович получил мой подарок. Я ожидала последствий и тревожилась и волновалась. То мне казалось, что он приедет, то я ждала от него письма и вперед сочиняла содержание. Иногда это была холодная отповедь, на которую я тотчас же отвечала возможно язвительнее, то несколько небрежных строк, милостыня, как бы разрешение продолжать знакомство и переписку.
      Но время шло, и не было ни Чехова, ни письма{235}, не было ровно ничего.
      Как мне надоело разбираться в моих мыслях! Повторять про себя все сказанные Чеховым слова, которые я уж выучила наизусть и которые всегда ярко вызывали в памяти лицо и голос Антона Павловича.
      Одно для меня было ясно: ничего не могло быть понятнее, естественнее и даже неизбежнее, чем то, что я полюбила Чехова. Я не могла не восхищаться не только его талантом, но и им самим, всем, что он говорил, его мыслями, его взглядами.
      Правда, говорил он мало, но и этими короткими фразами точно освещал жизнь всей своей большой, сложной, благородной личностью.
      Для меня его взгляд был не то что законом, которому нужно подчиниться, а откровением, которое нельзя не схватить с жадностью и нельзя откинуть, забыть. Мне часто приходилось слышать беседы "умных" людей и испытывать досаду, неприязнь, даже возмущение.
      Выражая это возмущение, я чувствовала, что не умею обосновать его, но и преодолеть не могла. Когда говорил Антон Павлович, хотелось смеяться от счастья. Он как-то открывал в душе человека лучшее, и человек изумленно радовался, что обладает такими сокровищами, о которых и не подозревал. Я по крайней мере всегда испытывала это чувство. Вот почему было естественно и неизбежно, что я любила Антона Павловича. Но почему бы он мог любить меня? Только потому, что я была молода и приблизительно красива? Но сколько женщин были моложе и красивее! Правда, он любил мои письма, находил меня талантливой, иногда соглашался с моим мнением. Как-то он сказал мне: "У вас врожденная, не прописная нравственность. Это много". /236/ Сказал он это по следующему поводу: завязался общий разговор о том, справедливо ли, что ошибка в выборе мужа или жены должна испортить всю жизнь? Одни говорили, что справедливость тут ни при чем и что раз церковь благословила союз, то он должен быть крепок и нерушим. Другие горячо протестовали, приводя всякие доводы. Чехов молчал - и вдруг тихо спросил: "А ваше мнение?" Я сказала: "Надо знать, стоит ли". - "Не понимаю. Как стоит ли?" - "Стоит ли новое чувство тех жертв... Ведь непременно должны быть жертвы. Прежде всего дети. Надо думать о жертвах, а не о себе. К себе не надо жалости. Тогда ясно: стоит или не стоит".
      Позже, гораздо позже, я вспомнила этот разговор и могла предположить, что он имел большое значение. Тогда Антон Павлович и сказал мне:
      - У вас не прописная нравственность... Это много.
      Но разве этого было достаточно, чтобы он мог любить? Он!
      Не могло быть сомнения, что Антон Павлович получил брелок, но не отозвался ничем, даже переписка наша прекратилась. Надо было жить без него.
      И я жила. По-видимому, жила даже веселее прежнего.
      Старший сын сестры Нади женился. Сергей Николаевич перестроил и отделал для молодых второй этаж своего дома, и как только они поселились там, так принялись веселиться. К моему удивлению, Миша не только никогда не отказывался от их приглашений, но тоже веселился от души и стал гораздо оживленнее и общительнее. Своих старых, необычайно скучных знакомых он почти забросил, и у нас образовался новый круг, в котором гораздо легче дышалось. Собирались часто и много танцевали, флиртовали и всячески забавлялись. Случалось, что расходились раньше обычного только из-за того, что слишком уставали от хохота. У меня тоже был флирт, и такого милого и забавного поклонника у меня еще никогда не бывало. Он был молод, красив, элегантен и до того заразительно весел, что мог расшевелить мертвого. При каждом удобном случае он признавался мне в любви и всегда очень забавно: провожая меня на извозчике домой, целовал воротник моей шубы, совал мои ноги в свою высокую бобровую шапку, чтобы я не озябла... Один раз он сказал, что ему тяжело /237/ от сознания, что Миша может на него сердиться, если подозревает, как он увлечен. Он признался, что очень любит и уважает Мишу и не хотел бы предательски поступить относительно его. Поэтому он думает, что лучше всего не скрывать, как он относится ко мне. Пусть он знает! Пусть решит, достоин ли он его дружбы.
      Я передала, смеясь, этот разговор мужу, а он тоже весело рассмеялся...
      - Дурак твой Кока, - сказал он, - если воображает, что он опасен мне. Скажи ему при случае, что я его тоже очень люблю и разрешаю ему ухаживать за тобой сколько его душе угодно.
      Я запротестовала:
      - Напрасно! Он мне тоже очень нравится. И я не понимаю, почему ты как будто не замечаешь этого. Почему, когда ездили на тройках, он с твоего согласия ехал со мной на лихаче? Почему мы постоянно вместе?..
      Миша еще больше развеселился.
      - Но ведь тебе весело с ним? Ну и прекрасно.
      И, лукаво прищурившись, он прибавил:
      - А разве не забавно, что он и не воображает, какого дурака разыгрывает. Думает, что он опасен. Ха! Ха! А я вот посмотрю, какая у него будет рожа, когда он раскусит, на кого он попал.
      Я невольно вспомнила бурные сцены ревности из-за Антона Павловича, и мне стало обидно и досадно.
      А Миша точно угадал мои мысли.
      - А! Это дело другое! - вскрикнул он, и его веселое настроение сразу пропало. - Ты подумала о Чехове? О, это дело другое!
      А мне казалось, что я с каждым днем все меньше и меньше думаю об Антоне Павловиче. Он отвернулся от меня, ну и я стала равнодушной. Я, несомненно, выздоравливала. Разве я тосковала? Разве я предпринимала хотя что-нибудь, чтобы опять сблизиться с ним? Разве, наконец, мне не было искренне весело в новой компании, в обществе этого "дурака" Коки?
      И только иногда, изредка, вернувшись из какой-нибудь поездки за город или с вечера с танцами, удостоверившись, что Миша заснул, я садилась к столу и писала Антону Павловичу письмо.
      Я писала и плакала. Плакала так, что потом ложилась изнеможенная, разбитая. /238/
      Писем этих я никогда не отсылала, да и в то время, как писала, знала, что не пошлю.
      Знала, что и от него не получу больше никогда ничего{238}. Мой брелок (если он догадался, что он от меня), возможно, раздосадовал его. Разве не мог он принять этот подарочек как неуместную шутку? Когда, возвращаясь от Лейкиных, я передала ему тему своего будущего рассказа и старалась внушить ему, как интересно быть любимым неизвестным*, он решительно ответил:
      ______________
      * Тогда Куприн еще не написал "Гранатовый браслет" (Прим. Л.А.Авиловой.)
      - Не интересно, матушка!
      Не вспомнился ли ему этот разговор? Не представилось ли ему, что я так неискусно решила заинтриговать его?
      "И пусть будет так! - думала я. - Пусть будет так!"
      IX
      Опять была масленица. Я сидела вечером в кабинете Миши и читала. Брат, приехавший из Москвы, играл в гостиной на рояли, муж за письменным столом что-то писал. Вдруг крышка рояля хлопнула, и брат Алеша быстро вошел к нам.
      - Не могу я больше в этой адской скучище мучиться! - крикнул он. Неужели я за этим приехал в Петербург? Едемте куда-нибудь!
      Миша посмотрел на часы.
      - Куда теперь ночью ехать? Ты с ума сошел.
      - Двенадцати еще нет. Какая же ночь? Ну, двигайтесь!
      Он схватил меня за руку и стал тащить.
      - Но куда ехать? - слабо протестовала я.
      Алеша взял газету.
      - Маскарад сегодня в театре Суворина. Прекрасно!
      - А костюмы? Или домино?
      - Пустяки! Найдем. Только живее!
      Он стащил меня с кресла и бегом проводил в опальную.
      - Одевайся! и я...
      Миша наотрез отказался ехать. /239/
      Когда мы одевались в передней, он кричал нам:
      - Сумасшедшие! Шлендры!
      - Молчи, департаментская крыса! - отвечал Алеша.
      Мы взяли извозчика и поехали на Владимирскую. Там был маленький костюмерный магазин, но, увы! Он был уже заперт.
      - Ничего не значит, - сказал Алеша и стал стучать в дверь.
      - Перестань! - кричала я ему с извозчика. - Что ты делаешь! Ну, скандал: городовой идет.
      - И прекрасно! - нисколько не смутился брат.
      Когда городовой подошел, Алеша тихо сказал ему что-то и, мне показалось, пожал ему руку, и тогда тот сейчас же постучал сам, и, несмотря на то, что стучал он гораздо тише, дверь немедленно отворилась, и на пороге показалась хозяйка в нижней юбке и ночной кофте. Городовой сказал ей несколько слов, откозырял Алеше и даже помог мне выйти из саней.
      Мы выбирали костюмы при свете одной свечи. Но и выбрать было не из чего: все было разобрано. Мне удалось только найти черное домино. По моему росту оно было немного коротко, но пришлось удовольствоваться и этим.
      Через несколько минут мы подъезжали к театру.
      - Ты не бросай меня одну, - просила я брата, - мне будет жутко.
      Зал театра показался мне каким-то кошмаром. Он был битком набит, двигаться можно было только в одном направлении, вместе с толпой. Я нащупала в своей сумке пару орехов (остались после игры в лото с детьми) и сунула их в рот, чтобы не забыться и не заговорить своим голосом, если встречу знакомых.
      - Не подавись! - предупредил брат и вдруг чуть не вскрикнул: - Смотри направо...
      Направо стоял Чехов и, прищурившись, смотрел куда-то поверх голов вдаль.
      - Теперь, конечно, я свободен? - сказал Алеша и сейчас же исчез.
      Я подошла к Антону Павловичу{239}.
      - Как я рада тебя видеть! - сказала я.
      - Ты не знаешь меня, маска, - ответил он и пристально оглядел меня.
      От волнения и неожиданности я дрожала, /240/ может быть он заметил это? Ни слова не говоря, он взял мою руку, продел под свою и повел меня по кругу. Он молчал, и я тоже молчала. Мимо нас проскользнул Владимир Иванович Немирович-Данченко.
      - Э-ге-ге! - сказал он Чехову. - Уже подцепил!
      Чехов нагнулся ко мне и тихо сказал:
      - Если тебя окликнут, не оборачивайся, не выдавай себя.
      - Меня здесь никто не знает, - пропищала я.
      Немирович как-то ухитрялся кружить вокруг нас и все повторял свое: "Э-ге-ге!"
      - Неужели он узнал тебя? - беспокоился Чехов. - Не оборачивайся! Хочешь пить? Пойдем в ложу, выпьем по стакану шампанского.
      Мы с трудом выбрались из толпы, поднялись по лестнице к ложам и оказались в пустом коридоре.
      - Вот, как хорошо! - сказал Чехов. - Я боялся, что Немирович назовет тебя по имени и ты как-нибудь выдашь себя.
      - А ты знаешь, кто я? Кто же? Скажи!
      Я вырвала у него свою руку и остановилась. Он улыбнулся.
      - Знаешь, скоро пойдет моя пьеса, - не отвечая на вопрос, сообщил он.
      - Знаю. "Чайка".
      - "Чайка". Ты будешь на первом представлении?
      - Буду. Непременно.
      - Будь очень внимательна. Я тебе отвечу со сцены. Но только будь внимательна. Не забудь.
      Он опять взял мою руку и прижал к себе.
      - На что ты мне ответишь?
      - На многое. Но следи и запомни.
      Мы вошли в пустую аванложу. На столе стояли бутылки и бокалы.
      - Это ложа Суворина. Сядем. Чокнемся.
      Он стал наливать шампанское.
      - Не понимаю! - сказала я. - Ты смеешься? Как ты можешь сказать мне что-нибудь со сцены? Как я пойму, что именно эти слова относятся ко мне? Да ведь ты и не знаешь, кто я?
      - Ты поймешь... Сядь, пей пожалуйста.
      - Жарко!
      Я подошла к зеркалу. /241/
      - Хочешь попудриться? Я отвернусь: сними маску. - И он сел ко мне спиной. Я следила за ним в зеркало: он не шевельнулся, а я маску не сняла.
      Потом мы сидели рядом и пили.
      - Тебе нравится название: "Чайка"?
      - Очень.
      - Чайка... Крик у нее тоскливый. Когда она кричит, хочется думать о печальном.
      - А почему ты сегодня печальный? - спросила я. - Все глядишь вверх, будто тебе ни до кого дела нет, даже глядеть на людей скучно. - Он улыбнулся.
      - Ты не угадала, маска, - сегодня мне не скучно.
      Я опять вернулась к "Чайке".
      - Ну, как можно сказать что-нибудь со сцены? Если бы еще ты знал, кто я, то я бы подумала, что ты вывел меня в своей пьесе...
      - Нет, нет!
      - Ну, не понимаю и не пойму! Тем более что ответишь ты не мне, вероятно, а той, за кого ты меня принимаешь.
      - Пойдем вниз, - предложил Антон Павлович. - Неприятно, если сюда придут.
      Мы вернулись в зал, сперва ходили, а потом сели в уголке.
      - Расскажи мне что-нибудь, - попросил Чехов. - Расскажи про себя. Расскажи свой роман.
      - Какой роман? Это ты пишешь романы, а не я.
      - Не написанный, а пережитый. Ведь любила ты кого-нибудь?
      - Не знаю.
      Двигалась мимо нас, шуршала и шумела толпа. Не обычная, нарядная толпа, а какая-то сказочная или кошмарная. Вместо женских лиц - черные или цветные маски с узкими прорезами для глаз. То здесь, то там высовывались звериные морды из-под поднятых капюшонов мужских домино, ярко блестели пластроны фрачных сорочек. И над всем этим гремел непрерывно оркестр пьянящими вальсами, страстными ариями. Голова у меня слегка кружилась, нервы были напряжены, сердце то замирало, то билось усиленно. Вероятно, выпитое шампанское не прошло даром. Я прислонилась плечом к плечу Антона Павловича и близко глядела ему в лицо. /242/
      - Я тебя любила, - сказала я ему. - Тебя, тебя...
      - Ты интригуешь, маска, - сказал он. - И ты противоречишь себе: ты только что сказала "не знаю".
      - Нет, это не противоречие. Может быть, это была и не любовь, но, кажется, не было ни одного часа, когда я не думала бы о тебе. А когда я видела тебя, я не могла наглядеться. Это было такое счастье, что его трудно было выносить. Ты не веришь мне? Дорогой мой! ненаглядный!
      Он откинул прядку волос со лба и поднял глаза к потолку.
      - Ты мне не веришь? Ответь мне.
      - Я не знаю тебя, маска.
      - Если не знаешь, то все-таки принимаешь меня за кого-то. Ты сказал, что ответишь мне со сцены.
      - Сказал на всякий случай. Если ты не та, кому я хотел сказать, это значения не имеет. Тогда ты не поймешь.
      - А кому ты хотел сказать?
      Он улыбнулся:
      - Тебе!
      - Так что же ты говоришь, что ты меня не знаешь?!
      - Знаю, что ты артистка и что ты сейчас очень хорошо играешь.
      - И эта артистка должна быть очень, очень внимательна и следить?
      - Ты!
      Он опять улыбнулся и наклонил голову ко мне.
      - Ты будь внимательна и следи. Но ты не кончила рассказывать свой роман. Я слушаю.
      - Роман скучный, а конец печальный, Антон.
      - Конец печальный?
      - Я же тебе сказала, что не знаю, любила ли я действительно. Разве это значит любить, если только борешься, гонишь эту любовь, прислушиваешься к себе с постоянной надеждой: кажется, я уже меньше люблю кажется, я выздоравливаю, кажется, я наконец победила. Разве это любовь?
      - Не было бы любви, не было бы и борьбы, - быстро сказал он.
      - А! Значит, ты мне веришь!
      - Я не знаю тебя, маска.
      Он взял меня под руку и встал. /243/
      - Тут много любопытных глаз. Ты не хочешь еще вина? Я хочу.
      Мы опять поднялись в ложу, после того как Чехов удостоверился, что она пуста.
      На столе стояли две почти полные бутылки. Мы опять уселись и теперь стали весело и бессвязно болтать. Он настаивал, что я артистка, что он знает меня в драматических ролях. Я стала дразнить его Яворской.
      - Ты еще влюблен в нее, несчастный?
      - Неужели ты думаешь, я тебе отвечу?
      - А почему нет?
      - Да только потому, что ты сама Яворская.
      - Ты в этом уверен?
      - Убежден.
      - Давно бы сказал. Я бы сняла здесь маску.
      - Сними.
      - Нет, поздно, домой пора.
      Мы выглянули в зал. Публика очень заметно поредела. Я увидела Алешу, который щурился во все стороны. Очевидно, искал меня. Мы, смеясь, быстро спустились и около лестницы столкнулись с Сувориным и К°.
      - Антон Павлович! - закричал он. - Мы все вас искали, искали...
      Я быстро пожала руку Антону Павловичу и бросилась к Алеше.
      - Ты довольна? - спросил он.
      - Довольна и немножко пьяна. А ты доволен?
      - Доволен, но совершенно трезв.
      И дорогой, и дома в постели я думала:
      "Я - Яворская? Он ответит со сцены Яворской?"
      X
      Мы с Мишей обыкновенно бывали на всех премьерах драматических представлений, и я думала, что и на этот раз мы пойдем вместе. Но Миша передал мне только один билет{243}.
      - Вот тебе, чехистка! С трудом достал, и то не в партере, а в амфитеатре.
      - А ты?
      - У меня заседание. И, по правде сказать, не велика потеря...
      Я отправилась одна и тоже, по правде сказать, была /244/ этому рада. Про то, что я жду ответа со сцены, я, конечно, никому не сказала, даже Алеше, но скрыть своего волнения я не могла. Давно ждала я этого дня и все время думала то одно, то другое. Узнал меня Антон Павлович или не узнал и принял за другую? Он сказал, что "убежден", что я Яворская. Я решила, что этого не может быть. Это он пошутил. Ни в фигуре, ни в манерах у меня с Яворской сходства не было ни малейшего. Но мало ли у него могло быть других знакомых женщин!
      Между прочим, я вспомнила: в тот вечер я второй раз в жизни была в маскараде. В первый раз я была с Мишей и с целой компанией знакомых. Я старалась интриговать, но ко мне привязывались незнакомые и приглашали ужинать, кататься на тройке. Я путалась и обращалась в бегство. Было не весело, а противно, и ни за что я не пошла бы с кем-нибудь под руку и не приняла бы предложения выпить вина. С Чеховым я сейчас же согласилась подняться в пустую ложу, и почему-то меня даже не удивило, что он весь вечер вел себя так, как будто мы были не в маскараде, а в гостях у общих знакомых. Почему-то он даже оберегал меня от "любопытных" глаз и боялся, что я себя выдам. А я отнеслась к этому так, будто иначе и быть не могло. Раз я была с Чеховым, то все это было вполне естественным, кто бы я ни была. За это ручалось его уважение к женщине, за это ручалось его личное достоинство, его благородство. Нет, Чехов не был более или менее свинья.
      Но кому же хотел он ответить со сцены?
      - Тебе! - сказал он.
      И когда я его спросила, артистка ли должна следить внимательно, он ответил:
      - Ты!
      И вот почему-то во мне росла уверенность, что это "ты" - это я. Весь день я была в большом возбуждении.
      Театр был переполнен. Очень много знакомых лиц. Мое место было в амфитеатре с правого края, около двери, и на такой высоте, что я могла подавать руку, здороваться со знакомыми и слышать все разговоры проходящих и стоявших у дверей. Мне казалось, что все, как и я, возбуждены, заинтересованы. /245/
      Началось первое действие.
      Очень трудно описать то чувство, с которым я смотрела и слушала. Пьеса для меня как-то пропадала. Я ловила каждое слово, кто бы из действующих лиц его ни говорил, я была напряженно внимательна, но пьеса для меня пропадала и не оставляла никакого впечатления. Когда Нина Заречная стала говорить свой монолог: "Люди, львы, орлы...", я услышала в партере какой-то странный гул и точно проснулась. Что это происходило? Показалось мне, что это пронесся по рядам сдержанный смех, или это был не смех, а ропот, возмущение? Во всяком случае, это было что-то неприятное, враждебное. Но этого не может быть! Чехов так популярен, так любим!
      Занавес опустился, и вдруг в зале поднялось что-то невообразимое: хлопки заглушались свистом, и чем больше хлопали, тем яростнее свистели. И тогда ясно стал слышен и смех. Мало того, что смеялись, - хохотали. Публика стала выходить в коридоры или в фойе, и я слышала, как некоторые возмущались, другие злобно негодовали:
      "Символистика"... "Писал бы свои мелкие рассказы"... "За кого он нас принимает?"... "Зазнался, распустился"...
      Остановился передо мной Ясинский, весь взъерошенный, задыхающийся.
      - Как вам понравилось? Ведь это черт знает что! Ведь это позор, безобразие...
      Его кто-то отвел.
      Многие проходили с тонкой улыбкой на губах, другие разводили руками или качали головой. Всюду слышалось: Чехов... Чехов...
      Если бы я даже хотела встать, я бы не могла. Но я и не хотела. В зале стало тихо, все злобствующее, язвительное, злорадно захлебывающееся - все ушло разливать свою желчь на просторе, собираясь в кружки, стараясь перекричать друг друга. Литературно-журналистская братия! Та, которая кланялась ему низко, подобострастно льстила. Им ли было не радоваться, когда неожиданно явился случай лягнуть его побольнее. Слишком быстро и высоко он поднялся, и теперь они тянули его вниз, воображая, что его гордая голова уже никогда больше не поднимется над ними.
      Когда антракт кончился и зал стал наполняться, я /246/ увидала в одной из лож налево Суворина. Я думала, что может появиться и Чехов, но его не было.
      И опять упорно, но уже безнадежно, я стала внимательно следить за словами пьесы. Вспомнилось: Антон Павлович писал ее летом в маленьком флигельке Мелихова. Весь флигелек тонул в зелени. Из дома к нему порой доносились звуки рояля и пения. Ему было хорошо, когда он писал. Он сам рассказал мне об этом. Вспомнилось так, точно на один миг я увидела и флигелек, и Антона Павловича над рукописью со свесившейся прядкой волос на лбу. Далеко тогда был Петербург с Александринкой, далеко был день первого представления, а теперь далеко Мелихово с его покоем и тишиной, и вместо флигелька - переполненный зрительный зал и лица друзей, внезапно обратившиеся в звериные хари.
      Пьеса с треском проваливалась{246}. Что же должен был теперь переживать Антон Павлович? Кто был с ним, чтобы он чувствовал рядом друга? Кто мог облегчить его состояние? Как я завидовала бы этому человеку, если бы знала его!
      А про ответ со сцены Антон Павлович, очевидно, пошутил. Сказал на всякий случай неизвестно кому.
      Но вот... вышла Нина, чтобы проститься с Тригориным. Она протянула ему медальон{246} и объяснила: "Я приказала вырезать ваши инициалы, а с этой стороны название вашей книги".
      "Какой прелестный подарок!" - сказал Тригорин и поцеловал медальон.
      Нина ушла... а Тригорин, разглядывая, перевернул медальон и прочел: "страница 121, строки 11 и 12". Два раза повторил он эти цифры и спросил вошедшую Аркадину:
      - Есть мои книги в этом доме?
      И уже с книгой в руках он повторил: "страница 121, строки 11 и 12". А когда нашел страницу и отсчитал строки, прочел тихо, но внятно: "Если тебе когда-нибудь понадобится моя жизнь, то приди и возьми ее".
      С самого начала, как только Нина протянула медальон, со мной делалось что-то странное: я сперва замерла, едва дышала, опустила голову, потому что мне показалось, что весь зрительный зал, как один человек, обернулся ко мне и смотрит мне в лицо. В голове был /247/ шум, сердце колотилось, как бешеное. Но я не пропустила и не забыла: страница 121, строки 11 и 12. Цифры были все другие, не те, которые я напечатала на брелоке. Несомненно, это был ответ. Действительно, он ответил мне со сцены, и ответил мне, только мне, а не Яворской и никому другому.
      "Тебе!" "Ты!" Он знал, что говорил это мне. Весь вечер он был со мной и знал, что со мной. Значит, сразу узнал меня. С первого взгляда. Но что в этих двух строках? Что в этих двух строках?
      Я опять стала в состоянии смотреть на сцену, и теперь я видела пьесу. Но мне больше хотелось увидеть Антона Павловича. В ложе его не было, значит - он за кулисами. Туда пройти невозможно. Да и если бы и можно было, я бы не решилась. Если бы встретиться как-нибудь случайно и понять, почувствовать, не лишняя ли я? Не навязчиво ли мое присутствие? О, если бы я знала, что он хочет меня видеть! Но мне казалось, что сейчас, в его тяжелом состоянии, он едва бы узнал меня, прошел бы мимо, даже подосадовал бы, возможно, что я встретилась ему. Он ответил мне со сцены в пьесе, которая провалилась, и поэтому я должна была быть ему особенно неприятной. Недаром я, как виноватая, боялась его. Но в последнем антракте я все-таки обегала и коридоры и фойе. Ведь я сразу увидала бы по его лицу, нужна ли я ему.
      Но я его нигде не встретила, а позже услыхала, как говорили, что Чехов убежал из театра. Об этом шептались, передавая друг другу эту новость. Сбежал!
      В последнем действии, которое мне очень понравилось и даже заставило на время забыть о провале пьесы, Коммиссаржевская (Нина), вспоминая ту пьесу Треплева, в которой она в первом действии играла Мировую душу, вдруг сдернула с дивана простыню, закуталась в нее и опять начала свой монолог: "Люди, львы, орлы..."
      Но едва она успела начать, как весь зал покатился от хохота. И это в самом драматическом, самом трогательном месте пьесы, в той сцене, которая должна бы была вызвать слезы!
      Смеялись над простыней, и надо сказать, что Коммиссаржевская, желая напомнить свой белый пеплум Мировой души, не сумела изобразить его более или /248/ менее красиво, но все-таки это был предлог, а не причина смеха. Я была убеждена, что захохотал с умыслом какой-нибудь Ясинский, звериные хари и подхватили, а публика просто заразилась, а может быть, даже вообразила, что в этом месте подобает хохотать. Как бы то ни было, хохотали все, весь зрительный зал, и весь конец пьесы был окончательно испорчен. Никого не тронул финальный выстрел Треплева, и занавес опустился под те же свистки и глумления, которые и после первого действия заглушили робкие аплодисменты.
      У вешалок возбуждение еще не улеглось. И там смеялись. Громко ругали автора и передавали друг другу:
      - Слышали? Сбежал! Говорят, прямо на вокзал, в Москву.
      - Во фраке?! Приготовился выходить на вызовы! Ха, ха...
      Но я слышала тоже, как одна дама сказала своему спутнику:
      - Ужасно жаль! Такой симпатичный, талантливый... И ведь он еще так молод... Ведь он еще очень молод.
      Дома меня ждал Миша с кипящим самоваром и холодным ужином. Он сам открыл мне дверь.
      - Ну, что? Большой успех?
      - Провал, - неохотно ответила я. - Ужасный провал!
      - Не ходи в детскую, - предупредил он, удерживая меня за руку. - Я только что там был. Все спят, как сурки. Были очень веселы, бегали, играли. Сядь, расскажи.
      - Провал, - повторила я и передала приблизительно, что я видела и слышала.
      - Ах, уж и подлецы эти с... д... газетные писаки! - горячо сказал Миша. - Подхалимы, мерзавцы... То готовы ж... лизать человеку, пока он в славе, но споткнись он, все набросятся на него, как собаки. Говоришь, сбежал Чехов? Да, воображаю, какие у него кошки на сердце скребут! Да не его дело писать пьесы! Писал бы еще что-нибудь вроде "Степи". Тут он мастер.
      Какое для меня было неожиданное облегчение, что Миша ругал не Чехова, а его врагов и завистников. Я ждала, что он придерется к случаю сказать про него что-нибудь враждебное, но ему, очевидно, стало жалко Чехова, и он забыл свою вражду. /249/
      - Подожди, мать, - говорил он, - это пустяк, что его освистали. Покажет он им еще себя. Опять будут пресмыкаться и хвостом вилять, а он уж теперь их раскусит. Слишком добродушен твой Чехов: со всякой сволочью готов обниматься.
      Я слушала с радостью, но у меня из головы не выходило: 121, И и 12.
      Книга Чехова в библиотеке на полке, найти ее ничего не стоит. Найти и прочесть. Но надо пить чай, есть ветчину, слушать Мишу и отвечать. А что там? На этой странице 121 и на строках 11 и 12? Ах, скорей бы, скорей!
      Наконец чай был отпит, Миша ушел в кабинет, повозился там, посвистел и прошел через гостиную в спальную.
      - Мать! Ты скоро?
      - Да, сейчас.
      Тогда и я прошла в кабинет; пришлось зажечь свечу, так как Миша потушил лампу, и со свечой в руках я поспешно нашла и вынула книгу, дрожащими руками отыскала страницу 121 и, отсчитав строки, прочла: "...кие феномены. Но что ты смотришь на меня с таким восторгом? Я тебе нравлюсь?"
      В полном недоумении я опять пересчитала строки. Нет, я не ошиблась: "...кие феномены...".
      - Мать! старуха! - кричал Миша. - Что ты там делаешь?
      "Что ты смотришь на меня с таким восторгом"... Я медленно закрыла книгу, положила ее на место. Смеется он, что ли, надо мной?

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44, 45, 46, 47, 48, 49, 50, 51, 52, 53, 54, 55, 56, 57, 58, 59, 60, 61, 62, 63, 64, 65, 66, 67, 68, 69, 70