Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Юпитер поверженный

ModernLib.Net / Брюсов Валерий Яковлевич / Юпитер поверженный - Чтение (стр. 3)
Автор: Брюсов Валерий Яковлевич
Жанр:

 

 


      Разумеется, от Лидии, несмотря на все мои старания, не могло вполне укрыться мое к ней отношение. Она видела, что я, будучи почтителен и заботлив к ней, подлинной любовью не одушевлен, и это тяготило ее безмерно. Она встречала мои принужденные ласки, как высшее блаженство, но часто я заставал ее плачущей и, по свойственной человеку непоследовательности, только гневался, когда на мои расспросы она отвечала мне, что вполне счастлива и что ее слезы – пустая случайность. Кротко снося свою судьбу, Лидия старалась бороться с ней лишь одним путем: нежной ко мне любовью, неустанной заботливостью обо мне, преданностью моей матери, а утешения искала в постоянных хлопотах и работах по нашему большому дому, требовавшему постоянного присмотра. Я наблюдал, как она неутомимо распоряжается нашими рабынями, как употребляет все старания, чтобы мне жилось хорошо и покойно; на каждом шагу я встречал признаки ее заботливого внимания, и в дни неудач не было у меня более преданного друга, нежели Лидия. Нередко, оставшись один, я почти со слезами думал об том, какое благо послали мне боги в лице Лидии, и тогда мне хотелось одного: сделать ее счастливой, показать ей наконец, как я ей признателен и как она все же дорога мне. Но, при первой встрече, мое сердце вновь каменело, слова нежности не сходили с моих уст, и я опять довольствовался несколькими приветливыми выражениями, хотя и их было достаточно, чтобы сделать Лидию счастливой на весь день.
      Единственной истинной отрадой в жизни Лидии были наши дети. Их она полюбила, может быть, сильнее, чем обычно матери любят своих детей, потому что им отдавала она всю ту страстность, которую принять не мог ее муж. Нашего сына и нашу дочь окружила она попечениями такими, как если бы то были дети императора, и относилась к ним с таким благоговением, как если бы то были маленькие божества. Малейшее нездоровье детей тревожило Лидию в такой степени, что она сама становилась чуть не смертельно больна, хотя и продолжала ухаживать за захворавшими с неутомимостью и самозабвением геройскими. И я, глядя на эту любовь матери, утешался несколько, говоря себе: «Если я не в силах был сделать Лидию счастливой как жену, все же это я дал ей счастие матери». Однако неумолимые Мойры стерегли меня и всех, кто связал свою жизнь с моей, и задумали поразить бедную Лидию в самое чувствительное место – в ее, так ею любимых детях.
      На четвертый год после моей женитьбы произошло в нашем доме событие, которому тогда я не придал особого значения; но которое теперь, когда я умудрен опытом всей жизни, представляется мне огромным и важным. Господь бог, в неизреченной милости своей, в те дни еще раз перстом своим указывал мне правый путь, идя по которому я мог спастись и избежать горестных бедствий, иначе предстоявших мне. Я, однако, в своей тогдашней гордыне и слепоте, опять не захотел увидеть тесных врат спасения и тем обрек и себя и всех, связанных со мною, кого на страдания, кого на смерть, за которую и должен буду понести ответ на последнем Суде.
      Тогда к нам в дом приехала, чтобы повидаться с родными, моя сестра, Децима Юния, которая после замужества поселилась в Бурдигале. Мы все встретили Дециму очень радостно, потому что все, не исключая Лидии, любили ее нежно и горячо. Но скоро должны мы были убедиться, что во многом Децима стала иной, нежели была, живя в доме отца. Дело в том, что в Бурдигале вошла она в круг людей, исповедующих учение Христа, и своей чуткой душой поняла величие и истинность новой религии. Еще не примкнув открыто к христианам, Децима уже была душой христианкой и, незаметно для самой себя, всю свою жизнь направила во исполнение высоких заповеданий Иисуса. И когда мы настойчиво начали спрашивать у сестры о причинах перемены, замечающейся в ней, она, не тая истины, смело стала проповедовать нам учение Спасителя мира.
      Часто до позднего вечера продолжали мы за обеденным столом наши страстные споры о правой вере. Не уступая нам, Децима, которая была очень начитанна, приводила доводы и из древних поэтов, особенно из моего любимого Вергилия, и из философов, и из натуральной истории, наконец из святого Писания, которого мы не желали слушать. Шаг за шагом опровергала она наши шаткие доводы, показывая нам, что Христос был истинный бог, о котором пророчествовали все истинные провидцы, и что его учение, в большой полноте, содержит все то доброе, что только есть и в религии наших предков. Я, разумеется, возражал сестре с жаром, вновь почувствовав в себе то рвение, с каким когда-то боролся за веру отцов в Риме, и не щадил ни голоса, ни выражений, чтобы хулить гибельные заблуждения (как мне тогда казалось) христиан и даже самого божественного основателя веры. Порой так возгорались наши споры и с такой яростью начинал я нападать на сестру, кротко сносившую мои насмешки, что мать должна была вступать в наш разговор и напоминать нам, что мы сидим за нашим семейным столом, а не состязаемся в публичном диспуте.
      В тогдашнем моем ослеплении никакие доводы не могли поколебать моих убеждений, и чем разительнее были доказательства и соображения сестры, тем неистовее и более злыми становились мои возражения. Но что касается Лидии и моей матери, то на них рассуждения сестры производили совсем иное впечатление. Была ли их душа более подготовлена к принятию добрых семян, или они не закрывали ее намеренно от благотворной руки сеятеля, только обе они слушали Дециму сочувственно и невольно соглашались с нею. Напоследок, в наших спорах я уже оказывался один против трех женщин, которые, хотя и робко и неуверенно, но пытались доказать мне, что я не прав в своем отрицании. Мне стали указывать, что вот уже около столетия императоры исповедуют религию христиан, а империя стоит незыблемой, что многие достойнейшие люди, и в том числе наши родственники, приняли новую веру, что истина ее засвидетельствована многими чудесными явлениями и высокими подвигами, и многое другое. Когда я увидел окончательно, какое влияние оказывает проповедь Децимы на мою жену и особенно на старую мать, я порешил, что обязан принять решительные меры.
      Однажды во время одного из самых ожесточенных наших споров, когда Лидия, вообще говорившая реже нас всех, задумчиво сказала: «Поистине, кажется мне, что учение Христа выше, чем наша вера», – я встал из-за стола и голосом, который мне самому показался неожиданным, произнес твердо:
      – Довольно! Ты, Децима, вышла из-под моей власти и вольна поступать так, как тебе то позволяет твой муж. Но здесь я – отец семейства и более таких речей позволить не могу. В этом доме, где атрий украшен восковыми изображениями наших славных предков, где жил и умер наш отец, всю жизнь остававшийся верным религии предков, проповедь новой веры есть оскорбление его памяти. Прошу тебя, Децима, доколе ты будешь гостьей в моем доме, не начинать больше такого разговора, а тебе, Лидия, отныне я запрещаю произносить самое имя этого Христа. Так я требую, и да будут к нам милосерды бессмертные.
      После того я совершил возлияние чистым вином и вновь сел на свое место. Настало за столом молчание, Децима опустила глаза, а Лидия вся задрожала, почти заплакав; мать тоже не решилась сказать ни слова в ответ мне. Я же был неумолим. Действительно, после того вечера наши споры о вере прекратились, да и Децима вскоре покинула нас, так как ей пора было вернуться в Бурдигалы.
      Примечательно, однако (и да обратят на то внимание все, не придающие значения словам), что именно с этого времени начался ряд несчастий, которые посыпались на наш дом с такой же тяжестью, с какой падали камни из жерла Везувия в памятный день, описанный Плинием.
      То были те прискорбные дни, когда империя снова была потрясаема жестокими событиями.

VIII

      То произошло в – ой год нашей совместной жизни, в пору, когда на долю нашей родины вновь выпали тяжкие испытания.
      В Виене весной того года умер или, как все утверждали, был убит Арбогастом император Валентиниан II. Императором был избран, или, тоже по таким же всеобщим слухам, назначен Арбогастом, бывший магистр скриний Евгений. Новый император, отправив послов к Феодосию с извещением о своем избрании, сам поспешил на Рейн, где одержал победы над бруктерами и комавами… Позднее до нас стали доходить слухи, самые неожиданные. Говорили, что Евгений в Галлиях после победы вошел в сношение со знаменитым Флавианом, в то же время для укрепления своей власти ищет союза с людьми, оставшимися верными вере предков; что Евгений даже разрешил восстановить алтарь Победы; что в Городе возобновляются храмы, вновь происходят в легионах торжественные служения богам и что отменены законы, дающие разные преимущества христианам. Евгений поехал в Рим. Но, что было для меня всего тревожнее, говорили также, что близ Евгения оказалась женщина, руководящая им, в которой многие признавали «прекрасную Римлянку», жившую когда-то при дворе тирана Максима.
      Последнюю весть принес нам один Пакколский купец, по имени Либерий, который время от времени посещал наше поместье, так как у меня были с ним дела. За обедом он рассказывал нам о новых бедствиях Италии и об том, что император Феодосий, конечно, не оставит без отмщения убийство своего шурина и брата своего благодетеля.
      …Лидия, недавно поправившаяся после родов.
      – Разумеется, – говорил Либерий, – Восточный император уже стар, и ему неохота начинать новую войну, но он не может спокойно закрыть глаза, думая, что своим сыновьям оставит угрозу тяжелой войны. Мне достоверно известно, что благочестивый император, хотя и отпустил послов Евгения с дружелюбными словами, уже готовится к походу. Из Византии был послан евнух Евтропий в Фиваиду к одному египетскому монаху, святому отцу Иоанну, славящемуся тем, что он предсказывал будущее лучше, чем в древние времена оракулы Дельфийский и Додонский. Отец Иоанн, который пять дней в неделе проводит запершись в пещере и никогда не вкушает пищи, приготовленной на огне, ответил императорскому гонцу, что Феодосия ждет хотя и кровопролитная, но несомненная победа. Впрочем, это, может быть, было придумано и без Нильского прорицателя, так как у императора великолепные полководцы, Стилихон и Тимасий, лучшие войска из иберов, гуннов, аланов, арабов, готов, наконец, и постоянное счастие, даруемое, ему небом за его благочестие. А на стороне Евгения, говорят, появилась та же самая губительная женщина, которая уже довела до поражения и смерти бывшего тирана, – помнится, та самая прекрасная Римлянка, что много лет жила в Треверах при дворе Максима.
      Когда купец произнес последние слова, я невольно побледнел, словно бы меня ранили острым оружием. Как бы онемев, я не мог вымолвить ни слова, видя опять перед собой образ Гесперии, и моя жена, наш гость и другие участники нашего обеда изумленно смотрели на меня. Победив свое волнение, я объяснил его чувством опасения за судьбу империи и спросил:
      – Разве эта женщина жива? Я считал ее погибшей вместе с правителем Максимом.
      – Такие чудовища – живучи, – возразил купец (а я при таком оскорбительном отзыве о Гесперии готов был схватить его за горло), – эта женщина умеет выпутаться из любых обстоятельств. Где честный гибнет, там негодяй выходит сух из воды.
      Потом (я) косвенно стал расспрашивать о Гесперии, однако Либерий не мог сообщить более ничего: все, что он знал, он сам говорил по слухам, так как явился к нам из Массилии, а не из Италии. Но и слышанного для меня было достаточно, чтобы опять поколебать меня, тоска и отчаяние завладели моей душой, словно гарпии столами спутников Энея. Ту ночь и все следующие дни я был как бы угнетаем Фуриями и искал лишь одного: новых известий о Гесперии.
      В то время как я был в таком тягостном состоянии и когда империя готовилась к новому испытанию, несчастия одно за другим стали обрушиваться на нашу семью.
      Не говоря уже о том, что весной, по разным причинам, я понес большие денежные убытки, – даже и такие средства употреблялись Божеством, желавшим указать человеку свой гнев на его безумие. Потом пришло неожиданное известие, что муж моей сестры внезапно захворал и в три дня умер от неизвестной болезни, оставив бедную Дециму без поддержки и без средств к жизни. Надлежало мне утроить и учетверить свои заботы и свою работу, чтобы помочь сестре, внезапно оказавшейся в несчастии, а я именно в то время душой постоянно уносился в далекий Рим, где моя Гесперия вторично простерла руку к императорской мантии. Весной, в год консульства императора Евгения, захворала наша маленькая дочь, которой было немногим более месяца. У нее открылась болезнь горла, которую наши медики считали неизлечимой. Бедный <ребенок> весь горел в жару, задыхался, не мог ни произнести слова, ни есть, ни пить. Ужас и отчаяние Лидии я здесь не сумею изобразить, но мне казалось, что в те дни она почти помешалась. Мы вызвали лучших медиков из Бурдигал, употребили все известные нам средства, дали обеты принести богатые жертвы в храм и усердно возносили мольбы Эскулапу и высшим богам, но все было напрасно. Ребенок явно умирал и на пятый день болезни умер, задохся на руках у матери.
      Помню, как вбежала ко мне Лидия, с распущенными волосами, с блуждающими глазами, простирая руки и не имея силы высказать ужасное сообщение. В ту минуту я чувствовал, что от всего сердца люблю несчастную женщину. Я молча обнял ее, увел в наш сад, усадил на мраморную скамейку и, тихо целуя, пытался утешить ее, говоря о том, что ее люблю и всегда буду любить, что у нас остался наш сын, маленький Тит, которому было уже полтора года и который уже лепечет первые слова, что мы молоды и у нас будут еще дети. Мои слова открыли потоки слез, и Лидия начала рыдать в моих объятиях, кругом же была тишина сада, а над нами ясные звезды на небе, в которых мы не умели прочесть своей судьбы. Эта минута осталась в моей памяти навсегда как одна из прекраснейших, может быть, потому, что тогда я всей душой хотел одного: сделать счастливой свою жену.
      Наутро стало ясно, что и маленький Тит болен той же болезнью… Он запылал тем же жаром, и такая же боль сжала ему маленькое горло, мешая есть и дышать.
      Весь дом был поднят на ноги. Гонцы, посланные мною, скакали во все стороны, разыскивали самых искусных медиков и даже заклинателей, славившихся умением заговаривать болезнь, потому что в том положении я не считал себя вправе отклонить даже малейшую тень надежды. День и ночь в нашем доме шли совещания, принимались всевозможные меры, варились разные снадобья, воскурялся на домашнем алтаре фимиам и читались заклинания. В отчаянии Лидия хотела даже прибегнуть к помощи христианского священника, но тот, узнав из нашего дома присланного за ним, отказался идти в семью явного кумиропоклонника.
      На четвертый день стало ясно, что все наши усилия тщетны. Жизнь явно готовилась отлететь из маленького, исхудалого тельца <мальчика>, и мне в моем тогдашнем состоянии казалось, что я уже слышу в своем доме веяние крыльев Меркурия, который своим кадуцеем Души уводит и приводит в мрачный Орк…
      Послали за знаменитым медиком Гипподамом, который удалился от дел и, нажив большое состояние свое врачеванием, жил неподалеку от нас в своем поместии. Несчастья преследовали нас, ибо Гипподам ответил, что сам болей и приехать не может, но послал своего помощника, молодого грека Евкрита, который не сумел ничего нового предпринять. Ребенок задыхался.
      Когда не оставалось более сомнения в печальном исходе, у меня недостало мужества смотреть на ужасную пытку. Жена моя, с помутневшим взором, с неубранными волосами, среди которых, несмотря на ее молодость, проступали уже седые пряди, сидела у постели <сына> и побледневшими губами шептала молитвы. Какие-то заклинатели (ибо моления честные отказывались помогать далее) творили в той же комнате какие-то нелепые обряды, что-то жгли на огне и что-то произносили нараспев. Испуганные рабы и рабыни толпились у входа в кубикул.
      Потрясенный и подавленный, я тихо вышел из дому и опять сошел в сад. Опять была ночь, подобная той, когда я утешал Лидию после смерти нашей <дочери>; опять кругом была тишина, на небе мигали звезды, в которых я не умел прочесть своей судьбы. Сам не сознавая зачем, я медленно перешел через весь сад и так достиг до ограды, которой он был всюду окружен, и остановился у высоких ворот, где в ту ночь был прикреплен фонарь, так как ждали еще одного знаменитого медика из…, за которым было послано. Там я остановился и долго стоял, без воли, уныло думая о преследующих меня несчастиях, ища им объяснений и не желая признать самого простого, – что Небо карало меня за мое упорное нежелание признать истину.
      Внезапно по дороге раздался топот лошади, и, подняв голову, я увидел всадника, остановившегося у ворот. Думая, что это один из разосланных мною во все стороны гонцов или тот знаменитый медик, за которым поехали в…, я спросил всадника, кого он ищет.
      – Мне нужно видеть по важному делу Децима Юния Норбана, – ответил подъехавший.
      – Это я, – сказал я в ответ.
      Всадник наклонился с лошади и стал пристально в меня всматриваться при свете фонаря.
      – Это я – Децим Юний Норбан, – повторил я, – это мое поместье. Что тебе нужно?
      Вероятно, убедившись, что перед ним именно тот, кого он ищет, приехавший, не сходя с коня, протянул мне что-то.
      – Письмо, – почтительно сказал он, – которое приказала отдать тебе в собственные руки госпожа моя, Гесперия из Рима.
      При этих словах мне показалось, что свет погас в моих глазах; я взял в руки дощечки и не видел ничего, ни ворот, ни ограды, ни темных деревьев, ни блистающих звезд. Потом я расслышал слова приехавшего: «Я буду ждать тебя в гостинице „Жирные петухи“, что на перекрестке!» Сказав эти слова, всадник, столь же неожиданно, как приехал, повернул коня и поскакал прочь.
      Долгое время я не мог совладать со своим волнением. У меня стучало в висках, в глазах было мутно. В памяти звучали слова таинственного вестника: «…госпожа моя, Гесперия из Рима» – и: «Я буду ждать тебя в гостинице». Оправившись немного, я сломал печать и, при скудном свете фонаря, прочел следующее:
      «Дециму Юнию Гесперия, здравствуй!
      Знаю, что ты не мог забыть меня, но узнай, что и я тебя помнила всегда и помню теперь. Я простила тебе все, также и твой удар кинжалом, след которого доныне ношу на левой руке, – потому простила, что ты не знал моих тайных намерений, думал, что я изменила нашему общему делу и той моей любви к тебе, в которой однажды поклялась. Но, приняв личину, согласившись подвергнуться презрению людей, которых я ценила и уважала более всех других, я втайне продолжала работы для нашего общего дела и шаг за шагом, Капля за каплей воздвигала здание обновления империи и нового храма богам бессмертным. Теперь настало для меня время скинуть обманное обличие, потому что близко осуществление всех наших высоких и прекрасных надежд и торжество истины над ложью, почти столетие угнетавшей народ Римский. Город в нашей власти, храмы возобновляются, великие служения Олимпийцам совершаются невозбранно, трусливо прячутся христиане, видя, что их ложь изобличена. Остается одна последняя борьба за правое дело, из которой мы должны выйти победителями, ибо так предвещают нам неложные знамения. Но для этой борьбы нужно, чтобы все верные соединились в единое войско, чтобы ни один из нас не стоял в стороне от общего дела. Сейчас отсутствовать – значит предательствовать. Где бы тебя ни застали эти строки, каким бы важным делам ты ни посвящал сейчас свои минуты, тотчас, не медля ни одного часа, отправься в путь и спеши в Город, потому что завтра уже может быть поздно. Враг опасен, он готов напасть на нас и грозит закрыть все дороги к Риму. Если ты промедлишь день, даже час, может быть, минуту, – будет уже поздно: ибо тогда тебе не удастся проникнуть в Рим. Поезжай немедленно, доверься вполне моему посланному; он тебе укажет путь ко мне, в Город. Если ты окажешься верен мне, в чем я не сомневаюсь, – знай, что настало время выполнения всех моих обещаний тебе. Я сказала – всех, потому что помню их все и хочу, чтобы теперь осуществились все! Нет, ты получишь больше, чем я обещала, и больше, чем ты сам ожидаешь. Тебя зову я, и зовет республика, зовет Рим. – Знай, я окружена прежними друзьями, Симмах и Флавиан говорят тебе через меня: Приезжай. Жду тебя. Гесперия сказала: будь здоров!»
      Что со мной сталось, когда я прочел это письмо! Я шатался, как пьяный, и в голове у меня был такой вихрь мыслей, какой производят все четыре ветра, когда
       <«…и море, и сушь, и глубокое небо
       Ринули быстро б они за собой, размели по просторам…»>
      Одно время я хотел бросить восковые дощечки на землю и беспощадно истоптать их. Потом я уже стал обдумывать ответное письмо Гесперии. Еще позднее я, сам скрывая от себя свое намерение, тихо прошел в дом.
      Из спальни (сына) все слышались голоса заклинателей, показывающие, что последняя минута еще не наступила. В своем таблине я собрал все деньги, какие были у меня в доме, но, подумав, половину их положил в мешок, на котором написал имя жены, так как сам мог получить деньги у своего аргентария в Массилии. Потом, надев дорожный плащ и шляпу, взяв кинжал, дорожные часы и несколько самых необходимых вещей, как вор, прокрался на конюшню, позвал Фракия, нашего верного домоправителя. Ему я сказал басню, будто хочу скакать к Гипподаму, и сам насильно привезти его. Фракий изумленно смотрел на меня, но я говорил так строго, что он не посмел возразить. Фракий предложил сопровождать меня, но я <возразил>:
      – Нет! Нет! Я поеду один, ты нужнее в доме.
      На конюшне я разбудил раба-конюха, Сатурнина, единственного, кажется, из наших рабов, который спал в ту ночь, и велел ему седлать двух коней. Раб с изумлением повиновался. Едва лошади были оседланы, я велел вывести их окольным путем на дорогу, сел на одну, а на другую приказал сесть Сатурнину. Оглянувшись на свой дом, я увидел слабый свет, выходивший из окон, вспомнил свою жену, которая в эту минуту сжимала холодеющие ручки нашего ребенка, и такая тоска сжала мое сердце, что слезы полились из моих глаз и я едва не повернул коня обратно. Но словно таинственная сила и какое-то чарование владели мною. Я сдавленным голосом прокричал:
      – За мной!
      И, направив коня по дороге к городу, погнал по ночной дороге. Проскакав некоторое расстояние, я невольно задержал коня; через миль….. готов был возвратиться. Некоторое время я ехал почти шагом, готовый вернуться. Потом поскакал опять. Потом вновь задумался. И опять поскакал. Наконец решение было принято; я ударил коня по бокам и пустился вскачь.

Книга вторая

I

      Мы ехали молча все расстояние, разделявшее нашу Васкониллу от Лакторы, но, к удивлению раба, я приказал не въезжать в город, но направиться по окольной дороге: в Лакторе все меня знали, и мне не хотелось, чтобы об моем отъезде стало известно. Обогнув на рассвете городские ворота, мы опять выбрались на большую дорогу, идущую в Толосу. Лошади наши устали, и нам пришлось сделать остановку в одной деревне, где нашлась маленькая грязная мансиона, объявлявшая, впрочем, надписью над дверью, что здесь путешественнику будет столь же удобно, как в самом Городе.
      Там; за скудным деревенским завтраком, я впервые как бы пришел в себя. С ужасом я созерцал свой поступок, но в то же время чувствовал, что поступить иначе я не мог. Говорят, что люди, подверженные влиянию луны, с закрытыми глазами, погруженные в сон, идут вперед, никогда не ошибаясь в цели: так подвигался и я в то мое путешествие, подчиняясь влечению далекой Гесперии, которая влекла меня к себе, как <гераклейский> камень – железные обломки. Плача, я думал о своей жене, брошенной мною в жестокую для нее минуту, но знал, что буду свой путь продолжать.
      В мансионе я спросил таблички и написал Лидии письмо, в котором ей клялся в постоянной любви, упрашивая меня простить, говорил, что дела важности чрезвычайной меня вызвали немедленно, давая обещание вернуться скоро и своей любовью смягчить ее страдания. Все это в тот час я писал вполне искренно, ибо именно так и думал, уверенный, что первая встреча с Гесперией излечит меня от моей неразумной страсти. Запечатав письмо своим перстнем, я передал табличку Сатурнину и приказал ему вернуться в Васкониллу и передать Лидии, что я еду в Рим лишь на короткое время, так что возвращусь еще в этом году. Дав еще несколько распоряжений, я отпустил недоумевающего раба, оставив себе другую лошадь, так как на той дороге трудно было найти лошадей наемных.
      Отдохнув в мансионе, я продолжал путь один. Так как тяжелые думы угнетали меня, я непрестанно подгонял коня, не жалея его сил и желая подавить мысли быстрой скачкой и усталостью. Поэтому, несмотря на плохую дорогу, я в тот же день, еще засветло, достиг Толосы, где и решил провести день.
      Этот день я посвятил на то, чтобы приготовиться, как должно, к далекому путешествию. Свою измученную лошадь я продал за бесценок хозяину гостиницы, в которой нашел для себя ночлег, а себе купил место в общественной реде, направлявшейся в Массилию. На другой же день я в торговых лавках купил все нужное для путешественника, одежду, провизию, всякие дорожные приспособления, что было нетрудно в таком большом и богатом городе, как Толоса. И в тот же день, с пятью попутчиками, по счастливой случайности оказавшимися людьми мне незнакомыми, я выехал в Массилию.
      Весь мой дальнейший путь для меня прошел как бы во сне. Это <не> мешало мне совершать вполне разумные поступки, торговаться на мансионах, понукать ленивых возничих, обмениваться незначительными разговорами с товарищами по реде и т. п. В Массилии я явился к моему аргентарию и потребовал у него, к его изумлению, значительную сумму денег, объясняя это неурожаем того года и смертью моего (зятя). Затем я запасся тессерой на корабль общества «Меркурий», отходивший к берегам Италии через два дня.
      В Массилии почти все время я просидел в гостинице, избегая всяких встреч и не думая об том, чтобы как-либо развлечься в шумном приморском городе, где расставлено столько соблазнов для приезжающих. Тягостные думы продолжали меня мучить, но я всячески отгонял их, как летом отгоняют мух, и старался разжечь свой дух мыслями о том высоком деле, в котором мне предстоит участвовать. Но это плохо мне удавалось, и в глубине души у меня вырастало сомнение, нужен ли я в Городе и не есть ли призыв Гесперии новое коварство со стороны этой новой Кирки.
      Вступив на корабль, называвшийся «Кимотоя», я ото всех держался столь же особняком, как на пути из Толосы, несмотря на то, что во время морского путешествия все попутчики обычно сближаются между собой. Впрочем, общество на «Кимотое» было нелюбопытное: по большей части здесь собрались купцы, ехавшие по своим делам и обсуждавшие положение в империи с точки зрения своих торговых дел. Из их разговоров я не мог узнать ничего для себя нового. Обычных же путешественников совершенно не было, так как всех страшила угроза приближавшейся войны.
      Только одно лицо из всего населения корабля привлекло мое внимание. То был молодой человек с несколько греческим лицом, очень хорошо одетый, в дорожном плаще с цветными отворотами. В его умении держаться, в его выговоре и всей осанке было то высшее изящество, которое дается лишь после долгой жизни в Городе и, кажется, совершенно недоступно провинциалам. Подобно мне, молодой человек держался особняком от других, не вступая в общие беседы, и никто не знал, с какой целью он совершал путешествие. Мне казалось, что он несколько раз внимательно посматривал на меня, и даже его лицо показалось мне несколько знакомым, однако я не мог припомнить, где я его видел. Раза два мы обменялись с ним незначительными словами, причем он называл меня Требонием, – имя, которым я себя назвал на корабле, – а себя назвал Гликерием. Однако и из этих немногих слов было видно, что Гликерий как-то выделял меня из числа остальных путешественников, потому что относился ко мне с неожиданным вниманием и почтительностью.
      Плавание наше было трудным, так как, несмотря на хорошее время года, нас застала сильная буря. Между Корсикой и Ильвой нашу «Кимотою» так качало, что никакие предметы не могли удержаться на месте. Большинство путешественников очень страдало от качки, в том числе и я, не привыкший к морским переездам. Это обстоятельство тем более помешало моему сближению с попутчиками и знакомству со странным молодым человеком. Значительную часть времени я пролежал на палубе, не имея сил даже встать, и, право, в те часы готов был дать клятву никогда более не вступать на борт корабля.
      По мере приближения к берегам Италии погода улучшилась, и «Кимотоя» снова стала двигаться плавно. Все путешественники стояли на палубе и ждали появления земли. Я же в это время не мог не вспомнить своего первого путешествия в Рим, десять лет тому назад, и думал об том, как это второе на него не похоже. Тогда я ехал исполненный детских, но пламенных мечтаний, оставляя за собой только юношеские проказы и впереди видя целую жизнь, которая меня манила своей таинственной далью. Теперь за мной было счастливое, устроенное существование, была любящая жена, которую я оставил переживать тяжелое горе без всякой поддержки, а впереди я мог ждать лишь унижение, ряд обманов и коварств, может быть, даже смерть в рядах войска, дерзко выступавшего против могущественного императора Востока. И все-таки я ехал на этот позор, потому что передо мной, как в тумане, стоял образ Гесперии, по-прежнему имевшей надо мной непонятную и волшебную власть.
      В Римский Порт мы вступили еще до полудня, так что я в тот же день мог найти себе место в общей реде. Гликерий предпочел взять для себя отдельную <карпенту>. Он вежливо раскланялся со мной, но, уходя, с любезной улыбкой неожиданно сказал:
      – Я надеюсь, что мы еще увидимся, Юний.
      Пораженный тем, что ему известно мое настоящее имя, я хотел его расспросить, но молодой человек поспешно удалился, и мне осталось ждать от будущего разрешения этой маленькой тайны, которая, впрочем, объяснилась очень скоро.
      В реде, прижавшись к углу средь шестерых попутчиков, я промолчал всю дорогу. Вечером мы были уже за Портуенскими воротами, на том самом месте, где юношей я впервые вступил на почву Вечного Города.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10