Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Городок

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Бронте Шарлотта / Городок - Чтение (стр. 23)
Автор: Бронте Шарлотта
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


      — Вы учительница? — воскликнула она и, еще раз обдумав эту неприятную мысль, добавила: — Я ведь и не знала и не спрашивала, кто вы; для меня вы всегда были Люси Сноу.
      — Ну, а сейчас? — не удержалась я от вопроса.
      — И сейчас. Но вы правда учите? Здесь, в Виллете?
      — Правда.
      — И нравится вам?
      — Не всегда.
      — Отчего же вам это не бросить?
      Отец взглянул на нее, и я испугалась, как бы он не задал ей нагоняй. Но он сказал только:
      — Так-то, Полли, продолжай свой допрос. Покажи лишний раз, какая ты у меня разумница. Ну, смешайся мисс Сноу, покрасней, я б тотчас приказал тебе попридержать язычок, и нам пришлось бы удалиться с позором. Но она только улыбается, а посему не стесняйся, расспрашивай! Да, мисс Сноу, отчего же вам это не бросить? Зачем вы учительствуете?
      — Главным образом, увы, из-за денег.
      — Стало быть, не из чистой филантропии? А мы-то с Полли сочли бы такое предположенье единственным оправданьем вашего странного чудачества.
      — Нет. Нет, сэр. Скорей ради крова над головою и ради отрады, какую доставляет мне мысль о том, что я сама зарабатываю себе на хлеб, никому не будучи в тягость.
      — Вы как хотите, папа, а мне жаль Люси.
      — Берегите эту жалость, мисс де Бассомпьер. Береги ее, дочка, охраняй, как неоперившегося птенца в теплом гнездышке твоего сердца. И если когда-нибудь тебе придется на собственном опыте убедиться, как неверны земные блата, я хотел бы, чтоб ты последовала примеру Люси: сама бы работала и никого не обременяла.
      — Да, папа, — сказала она задумчиво и покорно. — Но бедняжка Люси! Я-то думала, что она богатая дама и у нее богатые друзья.
      — Вольно ж тебе, дурочка, было так думать! Я никогда так не думал. Когда я размышлял об ее поведении, а случалось это не часто, я приходил к выводу, что она не из тех, у кого в жизни есть надежная опора, что она должна действовать сама и помощи ниоткуда не ждет, но за такую судьбу она, если доживет до почтенной старости, верно, лишь возблагодарит Провидение. Да, так насчет этой школы, — продолжал он, переходя снова на легкий тон, как вы думаете, мисс Люси, примет мадам Бек мою дочь?
      Я сказала, что надо просто спросить самое мадам; думаю, что примет, она любит учениц-англичанок.
      — Стоит вам, сэр, — добавила я, — посадить мисс де Бассомпьер в карету, сегодня же к нам отправиться, и привратница Розина, я не сомневаюсь, не замедлит отворить дверь на ваш звонок, а мадам, бесспорно, натянет самые лучшие свои перчатки и выйдет в гостиную вас встретить.
      — В таком случае, — ответил мистер Хоум, — зачем же откладывать дело в долгий ящик? Пусть миссис Херст отправит за юной леди ее пожитки, Полли нынче же засядет за букварь, а вы, мисс Люси, я полагаю, не откажете в любезности за нею присматривать и время от времени подавать мне о ней вести. Надеюсь, вы одобряете мой план, графиня де Бассомпьер?
      Графиня мялась и не сразу нашлась с ответом.
      — А я-то думала, — наконец сказала она, — что мне уже нечему учиться…
      — Это говорит лишь о том, как тяжко мы порой можем заблуждаться. Я придерживаюсь мнения совсем иного, и его разделил бы всякий, кто послушал бы тебя сегодня и убедился в твоем глубоком знании жизни. Ах, дочь моя, тебе еще многому надобно учиться, бедный твой отец, увы, мало в чем тебя наставил! Делать нечего, придется проситься к мадам Бек. Да и погода, кажется, разгулялась, и я уж позавтракал.
      — Но, папа!
      — Да?
      — Я вижу одно препятствие.
      — А я — так не вижу никакого.
      — Огромное препятствие, папа; неодолимое; оно больше того сугроба, какой вы вчера принесли на своих плечах!
      — И, подобно всякому сугробу, может растаять?
      — Никогда! Оно чересчур — ну, чересчур плотное! Это вы сами, папенька! Мисс Люси, упредите мадам Бек, чтоб меня не принимала, потому что ей тогда придется принять и папу. О, я много могу про него порассказать! Миссис Бреттон, вы только послушайте. Слушайте все! Пять лет назад, когда мне исполнилось двенадцать, папа забрал себе в голову, будто он меня совсем разбаловал, испортил, что мне придется в жизни туго, и прочее, и единственный выход — отдать меня в школу. Я плакала, молила, но мосье де Бассомпьер оказался тверд и неколебим, как скала, и пришлось мне идти в школу. И что же? Папа тоже поступил в школу! Чуть не каждый день он туда являлся проведать меня. Мадам Эгреду ворчала, но без толку. И наконец нас с папой, так сказать, исключили. Пусть Люси расскажет мадам Бек про эту милую подробность. Нечестно было б ее утаивать.
      Миссис Бреттон спросила у мистера Хоума, что он может сказать в свое оправданье. А коль скоро он не нашелся, ему вынесли обвинительный приговор, и Полли восторжествовала.
      Но не всегда была она лукавой и наивной. После завтрака, когда старшие удалились — верно, потолковать о делах миссис Бреттон, — и предоставили нас с доктором Бреттоном и графиней самим себе, она тотчас повзрослела. С нами, почти сверстниками, она превратилась вдруг в светскую даму, даже лицо у нее переменилось; открытый взгляд, улыбка, с какой она смотрела на отца и от которой лицо ее делалось таким округлым, живым, переменчивым, уступили место строгости, определенности и меньшей подвижности черт.
      Грэм, без сомненья, не хуже меня заметил перемену. Несколько минут он постоял у окна, глядя на снег; потом подошел к камину и затеял разговор, но без всегдашней своей непринужденности; он, казалось, не сразу нашел тему; перебирал в уме одну за другой и не очень счастливо остановил выбор на Виллете — завел речь о его обитателях, живописных видах и строеньях. Мисс де Бассомпьер отвечала ему со взрослым достоинством и умно, правда, какая-нибудь нотка, взор или движенье, скорее быстрое и порывистое, нежели сдержанное и тихое, вдруг выдавали прежнюю Полли.
      И все же эти ее черточки смягчались такой непринужденной изысканностью, таким спокойным изяществом, что человек менее чуткий, чем Грэм, не догадался бы усмотреть в них надежду на отношения более короткие.
      Доктор же Бреттон, оставаясь сдержанным и не по своему обычаю степенным, однако, не утратил своей наблюдательности. От него не укрылись ни один ее невольный порыв, ни одна оплошность. Он не пропустил ни одного характерного ее жеста, ни одной заминки, ни одного шепеляво произнесенного слога. Она, когда говорила быстро, иногда шепелявила; и всякий раз при таком огрехе краснела и старательно и трогательно повторяла — уже правильно произнося — слово, в котором сделала ошибку.
      И всякий раз доктор Бреттон улыбался. Понемногу в обоих стала исчезать натянутость; продлись их беседа, я думаю, она и вовсе сделалась бы сердечной; уже на губах Полины заиграла прежняя улыбка и вернулись ямочки на щеках; уже она произнесла слово шепеляво и не поправилась. Что до доктора Джона, я не могу сказать, в чем была перемена, но перемена была. Он не развеселился — лицо его не отражало ни легкости, ни веселья, но он заговорил, пожалуй, уверенней, проще и мягче. Десять лет назад эти двое могли часами болтать друг с дружкой без умолку; протекшие годы не сделали их обоих ни скучней, ни глупей; но есть натуры, для которых важно видеться непрестанно, и чем больше они говорят, тем больше у них находится, что еще сообщить; в беседах рождается привязанность, а из нее полная общность.
      Но Грэму пришлось нас оставить: ремесло его не терпело небрежения и оттяжек. Он вышел из комнаты, но, прежде чем уйти из дому, воротился. Думаю, он воротился не за бумагой и не за визитной карточкой, какие якобы ему понадобились, а чтобы бросить еще один взгляд на Полину и удостовериться, та ли она, какой он уносит ее в памяти, не украсил ли он ненароком ее облик своим пристрастием, не ввела ли его в заблужденье собственная нежная склонность. Нет! Впечатление подтвердилось, от проверки скорее окрепло, чем рассеялось, — Грэм унес с собой прощальный взор, робкий, нежный и такой прелестный и доверчивый, какой мог бы бросить олененок из зарослей папоротника или овечка с пушистого луга.
      Наедине мы с Полиной сперва помолчали; обе достали шитье и принялись за кропотливый труд. Белый деревянный ящичек былых дней сменила шкатулка, украшенная драгоценными инкрустациями и выложенная золотом; крошечные пальчики, прежде едва державшие иголку, хоть и остались крошечными, сделались проворными и быстрыми; но так же точно, как в детстве, она озабоченно морщила лоб и с той же милой повадкой то и дело поправляла взбившийся локон либо смахивала с шелковой юбки воображаемую пыль, приставшую тоненькую ниточку.
      В то утро разговаривать мне не хотелось; меня пугала и гнала злобная зимняя буря; неистовство января никак не утихало; ветер выл, ревел и не думал угомониться. Будь со мной сейчас в гостиной Джиневра Фэншо, она бы не дала мне тихо посидеть и подумать. Только что ушедший непременно сделался бы темой ее речей — и как бы взялась она переливать из пустого в порожнее! Как замучила бы она меня расспросами и догадками, как истерзала бы откровенностями, от которых я б не знала куда деться!
      Полина Мэри разок-другой бросила на меня спокойный, но проникающий взор из-под густых ресниц; губы ее приоткрылись, словно готовясь произнести слово; но она заметила и тотчас поняла мое желание помолчать.
      Нет, думала я про себя, долго это не продлится; ибо я не привыкла встречать в женщинах и девушках уменье властвовать собой, себя обуздывать. Насколько я изучила их, они редко могут отказать себе в удовольствии излить в болтовне свои тайны, обычно пустые, и свои чувства, порою вздорные и глупые.
      Графиня, кажется, составляла исключенье. Она шила, а наскуча шитьем, взялась за книгу.
      По воле случая вниманье ее привлекла одна из тех полок, где стояли книги доктора Бреттона; и она тотчас нашла знакомую книгу — иллюстрированный том по естественной истории. Часто видела я Полли рядом с Грэмом, на коленях у которого лежал этот том; он учил ее читать; а окончив урок, она молила в награду рассказать ей про все, что изображено на картинках. Я стала пристально на нее смотреть; настал час проверить хваленую память; верны ли окажутся ее воспоминанья?
      Верны ли? В том не было сомненья. Она листала страницы, а лицо ее принимало разные выраженья, но за всеми ними видно было, как дорого ей Прошлое. Вот она открыла книгу на титульном листе и вгляделась в имя, написанное школьным, мальчишеским почерком. Она смотрела на него долго, но этим не удовольствовалась; она чуть тронула буквы пальчиком и невольно улыбнулась, тем обратив свое прикосновенье в нежную ласку. Прошлое было ей дорого; но вся особенность этой сценки состояла в том, что Полина не проронила ни слова, она умела чувствовать, не изливая своих чувств потоками речей.
      Чуть не час целый перебирала она книги на полках, вынимала том за томом и обновляла свое с ними знакомство. Покончив с этим занятием, она села на низенький стул, оперлась щекой о кулачок и, по-прежнему не нарушая молчанья, задумалась.
      Но вот снизу раздался стук отворяемой двери, пахнуло холодом и послышался голос ее отца, адресовавшегося к миссис Бреттон. Полина тотчас вскочила, и через минуту она была уже внизу.
      — Папа, папа, вы уходите?
      — Мне нужно в город, милая.
      — Папа, но сейчас так… так холодно!
      Далее я услышала, как мосье де Бассомпьер доказывает ей, что достаточно защищен от холода, обещает ехать в карете, где ему будет тепло и уютно, и уверяет ее, что ей не следует за него тревожиться.
      — Но вы обещаетесь вернуться еще засветло? И доктор Бреттон тоже пусть вернется. И в карете оба. Верхом теперь нельзя.
      — Хорошо. Если увижу доктора Бреттона, я передам, что некая дама приказала ему беречь свое драгоценное здоровье и воротиться в карете под моим водительством.
      — Верно, так и скажите, что некая дама велела, он решит, будто речь идет о миссис Бреттон, и послушается. Папа, только не запаздывайте, я очень буду ждать.
      Дверь захлопнулась, и карета мягко покатила по снегу, а графиня вернулась, тревожная и задумчивая.
      Она и правда очень ждала весь день, но по-прежнему была тиха и бесшумно бродила взад-вперед по гостиной. Время от времени она замирала, наклоняла голову и вслушивалась в вечерние шумы, или, вернее сказать, в вечернюю тишину, ибо ветер наконец-то улегся. Небо очистилось от вихревых туч и висело голое и бледное; сквозь нагие ветки мы хорошо видели его и холодный блеск новогоднего месяца, блиставшего на нем белым, льдистым кругом. А потом, не очень поздно, мы увидели и воротившуюся карету.
      На сей раз Полина не стала прыгать от радости, встречая графа. Она даже почти сурово завладела отцом, как только он переступил порог гостиной, тотчас по-хозяйски взяла его за руку, подвела к стулу, осыпая, однако же, похвалами за то, что он так скоро воротился. Взрослый, крепкий человек безропотно повиновался хрупкому созданью, верно, с радостью признавая власть слабого существа, сильного лишь своей любовью.
      Грэм показался только несколько минут спустя. Полина едва обернулась на звук его шагов; они обменялись всего двумя-тремя фразами, их пальцы едва соединились в рукопожатье. Полина не отходила от отца; Грэм сел в кресло в дальнем углу.
      Хорошо еще, что миссис Бреттон с мистером Хоумом разговаривали без умолку, без конца перебирая старые воспоминанья; не то, я думаю, нам выпал бы очень уж тихий вечер.
      После чая проворная игла Полины и быстрый золотой наперсток так и замелькали в свете лампы, но она не разжимала губ и почти не поднимала век. Грэм тоже, кажется, устал от дневных трудов — он послушно внимал речам старших, сам больше молчал, а наперсток завораживал его взгляд, будто то порхала на легких крыльях яркая бабочка или мелькала головка юркой золотистой змейки.

Глава XXVI
ПОХОРОНЫ

      С этого дня в жизни моей не было недостатка в разнообразии; я много выезжала, с полного согласия мадам Бек, которая одобряла мои знакомства. Достойная директриса и всегда обращалась со мной уважительно, а когда узнала, что меня то и дело приглашают в замок и в «отель», стала и вовсе почтительной.
      Она, разумеется, передо мной не лебезила; охотница до мирских благ, мадам ни в чем не проявляла слабости; она всегда гонялась за собственной выгодой, никогда не теряя разума и чувства меры; она хватала добычу, не лишаясь спокойствия и осторожности; не вызывая моего презренья суетностью и подхалимством, мадам умела подчеркнуть, что рада, если люди, связанные с ее заведеньем, вращаются в таком кругу, где их могут ободрить и наставить, а не в таком, где их, того гляди, испортят и уничижат. Она не расхваливала ни меня, ни моих друзей; и лишь однажды, когда она грелась на солнышке в саду, прихлебывая кофе и читая газету, а я вышла к ней отпроситься на вечер, она объяснилась в следующих любезных выраженьях:
      — Oui, oui, ma bonne amie, je vous donne la permission de coeur et de gre. Votre travail dans ma maison a toujours ete admirable, rempli de zele et de discretion: vous avez bien le droit de vous amuser. Sortez donc tant que vous voudrez. Quant a votre choix de connaissances, j'en suis content; c'est sage, digne, laudable.
      Она сомкнула уста и вновь устремила взор в газету.
      Читателю не следует слишком строго судить о том обстоятельстве, что в это же приблизительно время бережно охраняемый мною пакет с пятью письмами исчез из бюро. Первым моим впечатлением от печального открытия был холодный ужас; но я тотчас ободрилась.
      — Терпенье! — шепнула я про себя. — Остается лишь молчать и смиренно ждать, письма вернутся на свое место.
      Так оно и вышло; письма вернулись; они только погостили немного в спальне у мадам и после тщательной проверки вернулись целыми и невредимыми; уже на другой день я обнаружила их в бюро.
      Интересно, какое мнение составила мадам о моей корреспонденции? Какое вынесла она сужденье об эпистолярном даре доктора Джона Бреттона? Как отнеслась она к его мыслям, порою резким, всегда здравым, к его сужденьям, иной раз странным, всегда вдохновенно и легко преданным бумаге? Как оценила она его искренность, его шутливость, столь тешившие мое сердце? Что подумала она о нежных словах, блистающих здесь и там, не изобильно, как рассыпаны бриллианты по долине Синдбада, но редко — как встречаются драгоценности в краях иных, невымышленных? О мадам Бек! Как вам все это понравилось?
      Думаю, что мадам Бек не вовсе осталась безучастна к достоинствам пяти писем. Однажды, после того как она их взяла у меня взаймы (говоря о благородной особе, и слова надобно выбирать благородные), я поймала на себе ее взгляд, слегка озадаченный, но скорей благосклонный. То было во время короткого перерыва между уроков, когда ученицы высыпали во двор проветриться; мы с нею остались в старшем классе наедине; я встретила ее взгляд, а с губ ее уже срывались слова.
      — Il у а, — сказала она, — quelque chose de bien remarquable dans le caractere anglais.
      — Как это, мадам?
      Она усмехнулась, подхватывая мой вопрос по-английски.
      — Je ne saurais vous dire «как это»; mais, enfin, les Anglais ont des idees a eux, en amitie, en amour en tout. Mais au moins il n'est pas besoin de les surveiller, — заключила она, встала и затрусила прочь, как лошадка пони.
      — В таком случае, надеюсь, — пробормотала я про себя, — вы впредь не тронете моих писем.
      Увы! У меня потемнело в глазах, и я перестала видеть класс, сад, яркое зимнее солнце, как только вспомнила, что никогда уже не получу письма, подобного ею читанным. С этим покончено. Благодатная река, у берегов которой я пребывала, чья влага живила меня, та река свернула в новое русло; она оставила мою хижину на сухом песке, далеко в стороне катя бурные воды. Что поделать — справедливая, естественная перемена; тут ничего не скажешь. Но я полюбила свой Рейн, свой Нил, я едва ли не боготворила свой Ганг и горевала, что этот вольный поток меня минует, исчезнет, как пустой мираж. Я крепилась, но я не герой; по рукам моим на парту закапали капли — соленым недолгим дождем.
      Но скоро я сказала себе: «Надежда, которую я оплакиваю, погибла и причинила мне многие страданья; она умерла лишь тогда, когда давно пришел ее срок; после столь томительных мук смерть — избавленье, она желанная гостья».
      И я постаралась достойно встретить желанную гостью. Долгая боль приучила меня к терпенью. И вот я закрыла глаза усопшей Надежде, закрыла ей лик и спокойно положила ее во гроб.
      Письма же следовало убрать подальше; тот, кто понес утрату, всегда ревниво прячет от собственных взоров все то, что может о ней напомнить; нельзя, чтоб сердце всечасно ранили уколы бесплодных сожалений.
      Однажды в свободный вечер (в четверг) я собралась взглянуть на свое сокровище и решить, наконец, как обойтись с ним дальше. Каково же было мое огорченье, когда я обнаружила, что письма опять кто-то трогал: пакет остался на месте, но ленточку развязывали и снова завязали; я заметила и по другим приметам, что кто-то совал нос в мое бюро.
      Это, пожалуй, было уж слишком. Сама мадам Бек была воплощенная осмотрительность и к тому же наделена здравостью ума и суждений, как редко кто из смертных; то, что она знакома с содержимым моего ящика, меня не ободряло, но и не убивало; мастерица козней и каверз, она, однако, умела оценить вещи в правильном свете и понять их истинную суть. Но мысль о том, что она посмела поделиться с кем-то сведениями, добытыми с помощью таких средств, что она, быть может, развлекалась с кем-то вместе чтением строк, дорогих моему сердцу, глубоко меня уязвила. А у меня были основания этого опасаться, и я даже догадывалась уже, кто ее наперсник. Родственник ее, мосье Поль Эманюель накануне провел с нею вечер. Она имела обыкновение с ним советоваться и делилась с ним соображеньями, каких никому более не доверила бы. А нынче утром в классе сей господин подарил меня взглядом, словно заимствованным у Вашти, актрисы; я тогда не поняла, что выразилось в угрюмом блеске его злых, хоть и синих глаз, теперь же мне все сделалось ясно. Уж он-то, разумеется, не мог отнестись ко мне со снисхождением и терпимостью; я всегда знала его за человека мрачного и подозрительного; догадка о том, что письма, всего лишь дружеские письма, побывали у него в руках и, может статься, еще побывают, — надрывала мне душу.
      Что мне делать? Как предотвратить такое? Найдется ли в этом доме надежное, укромное местечко, где мое сокровище оградит ключ, защитит замок?
      Чердак? Но нет, о чердаке мне не хотелось и думать. Да к тому же все почти ящики там сгнили и не запирались. И крысы прогрызли себе ходы в трухлявом дереве, а кое-где обосновались мыши. Мои бесценные письма (все еще бесценные, хоть на конвертах у них и стояло «Ихавод»[ ) сделаются добычей червей, а еще того раньше строки расплывутся от сырости. Нет, чердак место неподходящее. Но куда же мне их спрятать?
      Раздумывая над этой задачей, я сидела на подоконнике в спальне. Стоял ясный морозный вечер; зимнее солнце уже клонилось к закату и бледно озаряло кусты в «allee defendue». Большое грушевое дерево — «груша монахини» стояло скелетом дриады — нагое, серое, тощее. Мне пришла в голову неожиданная идея, одна из тех причудливых идей, какие нередко посещают одинокую душу. Я надела капор и салоп и отправилась в город.
      Завернув в исторический квартал города, куда меня всегда, если я бывала не в духе, влек унылый призрак седой старины, я бродила из улицы в улицу, покуда не вышла к заброшенному скверу и не очутилась перед лавкой старьевщика.
      Среди множества старых вещей мне захотелось найти ящичек, который можно было бы запаять, либо кружку или бутылку, какую можно было бы запечатать. Я порылась в ворохах всякого хлама и нашла бутылку.
      Потом я свернула письма, обернула их тонкой клеенкой, перевязала бечевкой, засунула в бутылку, а еврея-старьевщика попросила запечатать горлышко. Он исполнял мою просьбу, а сам искоса разглядывал меня из-под выцветших ресниц, верно, заподозрив во мне злые умыслы. Я же испытывала нет, не удовольствие, но унылую отраду. Такие же приблизительно побужденья однажды толкнули меня в исповедальню. Быстрым шагом пошла я домой и пришла к пансиону, когда уже стемнело и подавали обед.
      В семь часов взошел месяц. В половине восьмого, когда начались вечерние классы, мадам Бек с матерью и детьми устроилась в столовой, приходящие разошлись по домам, а Розина удалилась из вестибюля и все затихло, я накинула шаль и, взявши запечатанную бутылку, проскользнула через дверь старшего класса в berceau, а оттуда в «allee defendue».
      Грушевое дерево Мафусаил стояло в конце аллеи, возвышаясь неясной серой тенью над молодой порослью вокруг. Старое-престарое, оно еще сохраняло крепость, и только внизу, у самых корней его было глубокое дупло. Я знала про это дупло, упрятанное под густым плющом, и там-то надумала я упокоить мое сокровище, там-то решила я похоронить мое горе. Горе, которое я оплакала и закутала в саван, надлежало, наконец, предать погребенью.
      И вот я отодвинула плющ и отыскала дупло; бутылка без труда в нем помещалась, и я подальше засунула ее вовнутрь. В глубине сада стоял сарай, и каменщики, недавно поправлявшие кладку, оставили там кое-какие орудия. Я взяла там аспидную доску и немного известки, прикрыла дупло доской, закрепила ее, сверху все засыпала землей, а плющ расправила. А потом еще постояла, прислонясь к дереву, как всякий, понесший утрату, стоит над свежей могилой.
      Ночь была тихая, но туманная, и свет месяца пробивался сквозь дымку. То ли в самом ночном воздухе, то ли в этом тумане что-то странное электричество, быть может, — действовало на меня удивительным образом. Так однажды давно, в Англии, ночь застигла меня в одиноких полях, и, увидев, как на небо взошла Северная Аврора, я очарованно следила за сбором войск под всеми флагами, за дрожью сомкнутых копий и за стремительным бегом гонцов снизу, к темному еще замковому камню небесного свода. Я тогда не испытала радости, — какое! — но ощущала прилив свежих сил.
      Если жизнь — вечная битва, то мне, верно, судьба судила вести ее в одиночку. Я стала раздумывать, как бы мне сбежать с зимней квартиры, как бы удрать из лагеря, где недоставало еды и фуража. Быть может, во имя перемен придется вести еще одно генеральное сражение с фортуной; что ж, терять мне нечего, и может статься, господь даст мне силы победить. Но по какому маршруту двигаться? Какой разработать план?
      Я все еще размышляла над этими вопросами, когда месяц, прежде такой тусклый, вдруг засветил как будто бы ярче; в глазах у меня засиял белый луч, и, ясная и отчетливая, пролегла тень. Я вгляделась пристальней, чтобы узнать причину вдруг разыгравшейся в темной аллее борьбы контрастов; они с каждым мигом делались резче, и вот в трех ярдах от меня очутилась женщина в черном, скрывавшая под белой вуалью свое лицо.
      Прошло пять минут. Я не двигалась с места. Она застыла. Наконец я обратилась к ней:
      — Кто вы такая? И зачем явились ко мне?
      Она молчала. Лица у нее не было — не было черт — все скрывалось под белой тканью; но были глаза — и они смотрели на меня.
      Я не расхрабрилась, — я отчаялась; а отчаяние порой заменяет храбрость. Я сделала шаг к темной фигуре. Я вытянула руку, чтобы ее коснуться. Она отступила. Я сделала еще шаг, потом еще. Она, все так же молча, обратилась в бегство. Кусты остролиста, тиса и лавра отделили меня от преследуемой цели. Когда я обошла препятствие, я не увидела ничего. Я стала ждать. Я сказала:
      — Если тебе чего-то надобно от людей, вернись и попроси.
      Ответом мне были пустота и молчанье.
      На сей раз я не могла прибегнуть к утешеньям доктора Джона. И мне некому уже было шепнуть: «Я опять видела монахиню».
      Полина Мэри часто посылала за мною. В старые дни, в Бреттоне, она, правда, не признавалась в своей привязанности, но так ко мне привыкла, что постоянно нуждалась в моем обществе. Стоило мне уйти в свою комнату, она тотчас туда бежала, отворяла дверь и тоном, не терпящим возражений, требовала:
      — Идемте вниз. Отчего вы одна тут сидите? Идемте со мной в гостиную.
      Точно таким же тоном убеждала она меня теперь:
      — Уходите с улицы Фоссет и живите у нас. Папа будет вам гораздо больше платить, чем мадам Бек.
      Сам мистер Хоум тоже предлагал мне солидную сумму — втрое против нынешнего моего жалованья, — если я соглашусь быть компаньонкой при его дочери. Я отказалась. Я отказалась бы, будь я даже еще бедней, будь моя дальнейшая судьба еще темней и безвестней. Я не создана компаньонкой. Я умею учить, давать уроки. Но ни на роль гувернантки, ни на роль компаньонки я не гожусь. Скорей уж я нанялась бы в служанки, не боялась бы черной работы, мела бы комнаты и лестницы, чистила бы замки и печи, только бы меня предоставили самой себе. Лучше быть нищей швеей, чем компаньонкой.
      Я — не тень блистательной леди — хотя бы то была даже мисс де Бассомпьер. Мне свойственно уступать первое место, отступать в сторонку — но лишь собственной охотой. Я могу покорно сидеть за столом среди прирученных воспитанниц в старшем классе заведения мадам Бек; или на скамье, прозванной моею, у нее в саду; или на своей постели в спальне ее же заведенья. Но какова бы я ни была, я не умею приноравливаться к чуждым обстоятельствам и по заказу меняться, каковы бы ни были мои скромные способности — они никогда не послужат оправой ни для какого перла, не станут дополненьем чужой красоты, принадлежностью чужого величия. Мы с мадам Бек, отнюдь не сближаясь, сумели понять друг друга. Уж ее-то компаньонкой я не стала, как и гувернанткой ее детей; она предоставила мне свободу и ничем ее не связывала. Однажды болезнь близкой родственницы принудила ее на две недели покинуть улицу Фоссет, и она исходила тревогой, как бы в ее отсутствие дела не пошли прахом; найдя по возвращении своем все по-прежнему, как всегда, она всем учителям сделала подарки в благодарность за верную службу. Ко мне же она подошла в полночь, когда я уже легла спать, и сказала, что для меня у нее нет подарка.
      — Я могу вознаградить верность Сен-Пьер, но приди мне мысль вознаградить вашу верность, это повлекло бы недоразумение и даже разрыв. Одно, во всяком случае, я могу для вас сделать и сделаю — я предоставлю вам полную свободу.
      И она сдержала слово. Если и прежде были легки налагаемые ею на меня оковы, теперь она их вовсе сняла. Так досталось мне удовольствие добровольно следовать ее правилам, честь посвящать воспитанницам вдвое больше времени против прежнего и радость отдавать им вдвое больше трудов.
      Что касается до мисс де Бассомпьер, я охотно к ней ездила, но жить с нею я не хотела. Я чувствовала, что даже и без коротких, добровольных визитов моих она в скором времени научится обходиться. Сам же мосье де Бассомпьер оставался слеп к такой возможности и не сознавал ее, как дитя не замечает вероятностей и знаков надвигающегося события, сулящего огорченья.
      Я нередко размышляла о том, будет ли он в самом деле огорчаться или, напротив, обрадуется. Я затруднялась ответом. Научные интересы его поглощали; он упрямо и даже люто отстаивал их, в житейских же будничных делах был прост и доверчив; насколько я заметила, дочь свою он считал всего лишь ребенком и не догадывался, что другие могут видеть ее в ином свете; он любил поговорить о том, как Полли вырастет и станет взрослой женщиной, а «Полли», стоя у его кресла, частенько при этом улыбалась, охватывала ладошками его почтенную голову, целовала в седые кудри, а то надувала губки и пожимала плечиками; но ни разу она не сказала: «Папа, да ведь я уже взрослая».
      С разными людьми она бывала разная. С отцом она и впрямь оставалась ребенком, нежным, живым, веселым. Со мной представала она серьезной и делилась мыслями и чувствами, отнюдь не ребяческими. С миссис Бреттон она делалась послушна, мягка, но на откровенности не отваживалась. С Грэмом она теперь держалась робко, очень робко; иногда напускала на себя холодность, иногда его избегала. Она вздрагивала от звука его шагов, краснела, когда он входил в комнату, на вопросы его отвечала с запинкой, а когда он прощался, оставалась смущенной и рассеянной. Даже отец заметил странность ее поведенья.
      — Полли, — сказал он однажды. — Ты ведешь жизнь слишком уединенную. Если у тебя и у взрослой будут такие робкие манеры, что скажут про тебя в свете? С доктором Бреттоном ты говоришь, как с чужим. Отчего? Неужели ты забыла, как ты в детстве была к нему привязана?
      — Привязана, папа, — подхватила она суховато, но просто и тихо.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36