Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Божеполье

ModernLib.Net / Современная проза / Бородин Леонид Иванович / Божеполье - Чтение (стр. 8)
Автор: Бородин Леонид Иванович
Жанр: Современная проза

 

 


И все же этот старый, по-настоящему боевой генерал, побывавший в свое время и в Корее и во Вьетнаме, явно обреченный никогда не стать «полным» генералом, был чрезвычайно симпатичен Павлу Дмитриевичу. Такие с позиций не уходят. Если уж вспомнить про табель о рангах, то Захаренко был здесь повыше других, но ни разу ничем не выказал этого. Как и все, он тоже нашел возможность перехватить Павла Дмитриевича на прогулке по сосновой роще. Поглаживая сверкающую выбритость головы одной рукой, а другой комкая фуражку, слегка набычившись, он буквально выговорил гостю:

– Тут наши теоретики восторгались, как вы ловко дверью хлопнули, а с моей колокольни, знаете ли, это весьма по-другому смотрится. Можно и как дезертирство понять, уж извините за прямоту.

Едва ли от кого другого снес бы подобное Павел Дмитриевич. Тут же воистину готов был устыдиться, на мгновение словно вычеркнув из памяти всю, стократно передуманную мотивацию своего главного поступка в жизни. Но, быстро собравшись с мыслями, отвечал генералу так, как он того заслуживал, – серьезно.

– Вопрос стоял таким образом: быть соучастником или не быть. Но если бы это происходило сегодня, поверьте, я бы увеличил время обдумывания… Вы отсюда можете только догадываться, насколько сложна обстановка там…

Павел Дмитриевич говорил еще что-то и в итоге заполучил-таки доброжелательный взгляд и кивок генерала.

* * *

Молчаливый характер трапезы подчеркивал значительность мероприятия. Как специалист по всякого рода совещаниям, Павел Дмитриевич знал, что коэффициент полезного действия таковых, как правило, оказывается сосредоточенным лишь в одной части: чаще в середине, реже в начале, еще реже в конце. Заранее предугадать невозможно. Идет формальная или эмоциональная говорильня, и вдруг по какой-то странной логике человеческих общений произносится нечто существенное, вокруг чего все начинают плясать, и, глядишь, вытанцовывается решение проблемы, к которой еще час назад не знали, как подступиться. Период производительного общения обычно недолог, люди выдыхаются, переключаются на частности и детали, а искусство ведущего заключается в том, чтобы по возможности продлить состояние эффективной работы либо, раставив нужные акценты, вовремя закрыть тему, непременно оставив что-то недоговоренным и недосказанным, выйдя на решение проблемы, не разжевывать ее до конца, а предоставить такую возможность коллективу и тем самым сразу выявить в нем творческий потенциал. У всех участников завтрака видел Павел Дмитриевич то самое чувство неудовлетворенности, когда нечто заявленное тем не менее не сформулировано настолько, чтобы могло стать руководством к действию. Именно этого он и добивается. Когда они встретятся в следующий раз, у каждого будут конкретные предложения, очищенные от эмоций и многословия.

* * *

Он категорически отказался ехать в деревню в чьем-либо сопровождении и тем более в обкомовской машине. Сошлись на обычном такси, которое было заказано и прибыло за час до отправления.

Прощался со всеми сердечно. Прощаться тоже надо уметь. Уметь уловить секунду и одновременно проницательно и доверительно взглянуть в глаза так, чтобы у остающегося на мгновение зашлось сердце в радостном трепете. В этой нехитрой методе нет какого-либо иезуитства, но всего лишь элемент искусства управления, когда каждый из нужных тебе людей получает как бы знак поощрения, который он поймет, но никак не сможет похвастаться им или злоупотребить.

Павел Дмитриевич справедливо был доволен собой, поскольку оставил у каждого из этих четырех возможно нужных ему людей именно то впечатление, какое хотел.

Второй секретарь Кондаков будет пребывать в уверенности, что гость в полной мере оценил ту пользу, какую он способен принести при особых обстоятельствах. Предисполкома Щукину Павел Дмитриевич сумел дать понять, что преданность и исполнительность – качества, возможно, скоро востребуемые. Генерал Захаренко остался при убеждении, что понят человеком «оттуда» как сторонник бескомпромиссных решений и действий. А редактор партийной газеты Горин не должен сомневаться в том, что он во всей пестрой компании один обладает аналитическим умом и альтернативным мышлением.

Был, однако, некий пустячок, мешающий Павлу Дмитриевичу испытывать полное удовлетворение ранее им не предусмотренными событиями. Он решительно не знал, зачем ему, собственно, все это нужно. Его личное поведение, безусловно корректное во всех деталях, в целом, тем не менее, неприятно отдавало хлестаковщиной. Этот горький осадок от в общем-то положительных впечатлений вдруг всплыл из тайника души в тот момент, когда такси из-под шлагбаума выскочило с бетонки на шоссе, ведущее к городу. Могло бы и настроение испортиться, но искренне радовала скорая встреча с Артемом, рядом с которым, он был уверен, все как-то встанет на свои места, и в дальнейших событиях уже не будет ничего такого, что способно омрачить счастливо задуманное и успешно выполняемое действо – поездку в прошлое с целью переосмысления настоящего.

Предупрежденный заранее по телефону, Артем уже ждал, стоя на последней ступеньке гранитной лестницы, над которой нависло стеклобетонное здание гостиницы с двусмысленным по нынешним временам названием – «Советское Зауралье». «Пока еще советское», – не вкладывая никакого особого смысла, пробормотал Павел Дмитриевич, выбираясь из такси навстречу Артему. Они улыбнулись друг другу, как добрые давние друзья, почти как родственники. В улыбке молодого не было робости перед старшим, у старшего – снисходительности к мальчишке. Рукопожатие их не демонстрировало крепость пальцев, но только взаимоприятное смыкание рук. Лишь перед такси Артем слегка замешкался, и Павел Дмитриевич решительным жестом пригласил его к себе на.заднее сиденье. Когда тронулись, спросил:

– Ну, как провели эти дни?

– На высшем уровне, – ответил Артем. – Вы что, большой начальник?

– Я же говорил вам, я пенсионер. Оказалось, что здесь меня знают. А о моей прошлой… жизни… потом, если захотите, хорошо? Ехать, как мне сказали, три часа.

– Два с половиной, – уточнил, не оборачиваясь, таксист.

Павел Дмитриевич немного опешил. Он забыл о присутствии третьего человека в машине, к тому же непривычен был сам факт вмешательства в разговор шофера. Вспомнилось еще, что, в отличие от Артема, сделавшего приветственный жест шоферу, сам с таксистом не поздоровался, увлеченный прощанием с областной номенклатурой. Желая как-то загладить эту неловкость, Павел Дмитриевич напрягся, придумывая, о чем бы спросить водителя, придумал и спросил. Тот отвечал благожелательно и пространно, и ситуация грозила стать необратимой: на повестку дня выдвигался монолог словоохотливого шофера.

– А знаете, Артем, я помню времена, когда до города приходилось добираться целый день, а зимой так вообще такое дело не каждому было под силу…

Таксист не стал упорствовать на прежней теме и охотно переключился на проблему состояния областных дорог.

Конечно, общение с народом, так сказать, тоже было в планах Павла Дмитриевича, но именно сейчас ему хотелось бы сосредоточиться кое на каких мыслях. Как всегда, выручил сообразительный Артем.

– Есть предложение слегка подремать, пока дорога хорошая.

Павел Дмитриевич выразил полное согласие с идеей своего юного друга, и они оба, слегка поерзав, заняли позы, вынудившие таксиста перейти на молчаливый способ выполнения своей работы.

Удивительно, но задремал. Мелькнули чьи-то лица, как на выцветших фотографиях, обрывки фраз знакомых, но неузнаваемых голосов. С этими образами и голосами в сознание вкрадывалась странная тревога, словно немедленно нужно было что-то вспомнить и высказать, чтобы избавиться от беспокойства, обступающего клочковатым туманом и грозящего удушением.

Наверное, застонал. Когда открыл глаза, встретился с вопрошающим взглядом Артема.

Прошли, видимо, всего лишь минуты, ехали все по той же улице, впрочем очень длинной, затем переходящей в тракт на север. Теперь шоссе. Город не узнавался, потому что не помнился. В своей биографии он его, в сущности, миновал. После ранения прямо из уезда, минуя губком, он был послан на комсомольскую конференцию в Москву. Там он оказался один, стрелянный кулаками, к тому же речь ему в уезде заготовили деловую и звонкую, произнес он ее громко и пылко, был замечен и направлен на учебу…

Мерцала и восходила его звезда. Потом, правда, была еще Кубань со взбесившимися остатками казачья и роман с комиссаршей Вандой, свирепой по политической и любовной части. Когда он ей надоел, она отправила его в Ростов по какой-то надобности, а сама другой ночью была изрублена в куски вместе со своим немногочисленным штабом.

Позднее не раз случалось бывать в неофициальных компаниях своих сверстников, близнецов по биографии, и никогда не мог понять Павел Дмитриевич восторга воспоминаний, что овладевал без исключения всеми, и эти обычные – «а помнишь…», «а вот тогда-то…», «а вот там-то…» Ему лично подобные воспоминания никакой радости не доставляли. Скорее, напротив, он не прочь был бы забыть, если не все, то многое. Но разве забудешь, например, тот ужас, что охватил его при известии о гибели Ванды. Он остался жить на земле по прихоти сумасшедшей бабы – чистая случайность – и, вместо того чтобы быть мертвым, он жив! Где же гарантия, что по какой-нибудь другой, случайности он не умрет, вместо того чтобы жить?

Тогда подлинно соплячий страх надолго поселился в его душе, везде мерещились коварные случайности, опасные совпадения, таинственные предзнаменования. Тогда же замерла в бездвижности и неопределенности звезда его жизни. Оставшийся в живых один из всего чоновского отрядика, не мог он не чувствовать холодок во взглядах товарищей. Оказался перед выбором: уклониться или рискнуть. Если бы уклонился, без сомнения выжил бы. Но что это была бы за жизнь! Назад туда, в медвежий угол, в деревню, где мужики плевались ему вслед… Или в какой-нибудь другой дыре… Ужас, что охватывал его при такой мысли, был равен ужасу смерти. И он изъявил желание возглавить отряд мстителей, что формировался при губкоме. И возглавил. Когда произносил речь-клятву о мести, глаза его горели и пылали. Люди думали – ненавистью, и загорались огнем. Но то страх перед смертью изнутри выталкивал его зрачки из орбит.

Возможно, за правильность выбора был вознагражден судьбой. Банду перехватили другие. Ему даже не пришлось ни участвовать, ни присутствовать при расстреле. После рассказывали, что стреляли по ногам и, дав покорчиться и накричаться, докалывали штыками. Это было справедливо. То, что они учинили с Вандой, требовало справедливости.

Как сподвижник комиссарши, он произносил речь на ее могиле. Страх ушел или не ушел, но остался стыд за него. На всю жизнь. И когда кто-то по прошествии лет бахвалился лихостью и дерзостью молодости, никогда не присоединялся, но подозревал хвастунов в неискренности, потому что они, кто угодно из них, его ровесников, – они были такими же, как он, из той же породы, теми же изгибами судьбы вытолкнутыми из своих медвежьих углов мальчишками-несмышленышами, и не могло в их судьбах все быть лихо и блистательно.

Да и потом сколько было всего, о чем старался не вспоминать и радовался, что некому напомнить. Вместо страха смерти был страх за успех, если откровенно, за карьеру. Разве не случалось, что прятался от риска, пристраивался к сильным, покидал битых? Чего там! Бывало. Но рядом вперемежку было и другое: дерзость, инициатива, поиск. И авантюра, наконец.

Вообще молодостью могут кичиться люди, у которых, кроме этой молодости, ничего в жизни не было. А главное, ради чего живешь, оно свершается много позже, в то самое время, когда уже достаточно умен и опытен, чтобы не захлебнуться удачей, но принять ее как очередной виток жизни, как ее закономерное продолжение. Именно так с ним и произошло, когда в его жизнь вошла Люба.

С ней теперь предстоит серьезный разговор. Она, его верная жена, впервые нарушила правило, что установилось само собой при обоюдном согласии, – она вмешалась в его дела, она подключила к его личным делам посторонних людей, не понимая всей тонкости сегодняшнего расклада. К счастью, грубой ошибки она не допустила, московские связи, которыми воспользовалась, чтобы обеспечить ему хороший прием на месте, – это и его резервы, но она выявила их, и еще неизвестно, как все аукнется в случае изменения ситуации.

Нет, конечно, злости на жену не было. Имел место проступок, о котором будет идти речь… Да ведь уже и соскучился и по жене и по дочери, и вот стыд! По дочери меньше, чем по жене.

Наверное, совпадение, но появилась Люба, и жизнь Павла Дмитриевича вошла в спокойное русло. С большим успехом или меньшим, но не было более рывков, срывов, критических ситуаций. Первые люди государства ценили его добросовестность и разумную инициативу. И наконец, само государство жило нормальной жизнью, непохожей на другие, но ориентированной на верную цель…

Вспомнился тот седовласый и седоусый призрак, что посетил его перед самым отъездом. Он наговорил много страшного, но много и верного, и такое вот сочетание верного и страшного оставило в сознании тяжкое впечатление. Записав по свежей памяти весь разговор, Павел Дмитриевич просмотрел его еще раз уже во время сборов в дорогу и решил, что ни сам визит, ни все сказанное посетителем-призраком его ни к чему не обязывают. То, что было верным в словах гостя, это ему известно и осмыслено, все же прочее пусть останется в архиве на суд потомков. Во всяком случае, он не хотел бы повторения этой встречи, да и знал, что ее не будет.

Город остался за спиной. Водитель явно лихачил со скуки, кидая в обгонах машину с одной полосы на другую. Было непривычно и жутковато. Однако одернуть лихача не решился. Взглянул на Артема. Он спал, уронив голову на грудь. Не впервой уже замечал такую странность: во сне мальчишка был чуть менее симпатичен, чем в жизни. Редко такое бывает. Обычно наоборот. Павел Дмитриевич впервые подумал, что ничего, собственно, о нем не знает, что, возможно, у него было тяжелое детство, вот и снится оно и накрывает хорошее лицо тенью и искажает черты. Он немного старше дочери и мог бы быть сыном… Эта вечная боль – тоска о сыне! Иногда думал, хоть бы незаконный где объявился, Господи, как был бы счастлив! Тогда махнуть на все рукой и жить семьей. Его годы, для чего они еще, если не для семьи!

Но тут же тоска схватила за горло, дышать нечем. Нет! Невозможно! Невозможно! Ведь он привык понимать, что жизнь – это серьезно, что достойно для мужчины свое короткое пребывание в мире полностью отдать, посвятить, истратить на служение, он же не просто жил, но служил… Служил той эпохе, что совпала с его пребыванием на свете, и всегда стержнем его понимания себя и мира было убеждение, что ему повезло с эпохой, столь великой по замыслу и дерзновенной по средствам утверждения себя. И что же? Если предположить невозможное, что вот он, конец, что длина этой многообещающей эпохи всего лишь его собственная жизнь, тогда это вовсе не историческая эпоха, а фарс, и он – глупая кукла-марионетка в этом фарсе. Да разве он один! Возможно ли, чтобы с несколькими поколениями была разыграна такая подлая и пошлая шутка!

Есть же наконец имена: Маркс, Ленин…

– Послушайте, – не выдержал Павел Дмитриевич, – нельзя ли чуть поспокойнее ехать!

– А чо! Можно. Все быстрей просят…

– Мне не нужно быстрей, – отрезал Павел Дмитриевич, – Спасибо.

Шофер, похоже, обиделся, но скорость сбросил и перестал метаться по полосам.

… Если такое возможно, чтобы эпоха оборачивалась фарсом, то и во всей истории человечества смысла не больше, а это значит, что правомерна любая форма социальной активности. Правомерна и моральна. И тот, кто превращает эпоху в фарс, морален, во всяком случае не более того, кто этому препятствует. Если у истории нет целевой установки на всеобщее счастье, то всякий прав и имеет право навязывать обществу все, что ему взбредет в голову, потому что все социальные бреды одинаково бессмысленны…

Господи! До чего же можно договориться! Вот уж воистину лукавство мысли!

… Какое прекрасное шоссе построили! А что было?..

Вспомнил о именах? Маркс, Ленин… В этой строчке было еще одно имя. Но его зачеркнули. С оговоркой или без, но зачеркнули. В этом зачеркивании он сам принимал участие. И ведь какое имя было! Но смогли. Не означает ли это, что некие другие столь же просто смогут зачеркнуть и все остальные имена в этой строчке. Вот и появится этакий лихой и дерзкий крест на эпохе длиной в одну человеческую жизнь.

Но он-то, он прожил эту жизнь всерьез! Кто имеет право ее перечеркнуть! Ведь она уже заканчивается, его единственная жизнь, и он может не успеть увидеть, чем все это кончится! Он может умереть, не поняв смысла происходящего!..

Два предыдущих дня, что он провел на обкомовской даче, все, что там происходило, – какая же эта жалкая возня, постыдная игра в солдатики. И как он позволил вовлечь себя в эту дурацкую игру! Маленькие, жалкие людишки… Стыдно! Да разве не важнее сегодня понять тех «первых», кто затеял жестокую и позорную возню у пирога власти! Только безумцы способны испытывать удовлетворение от разрушения государства, только сумасшедшие или маньяки. Кто же они, его вчерашние соседи по кабинетам? Допустим, социализм – зло, капитализм, это известно, – не мед… Но государственность, она первичней социальных понятий, это же материя социального бытия. Как можно, пребывая в здравом рассудке, покушаться на основу основ? Что движет разрушителями? Инстинкт? Расчет? Или глупость?

Павел Дмитриевич срочно начал искать историческую аналогию, но искать ее не было нужды, она была под рукой. Римская империя! Разве ж это было историческое добро? Рабство и прочее… Но на поклонение ее останкам едут со всего света. И он был там, бродил по галереям Колизея, и дух захватывало от величественности останков. А как думалось о разрушителях? С омерзением! Да, он помнит, именно так представилось: налетели, грабят, жгут, топчут, – выродки человеческого рода, не оставившие после себя ничего, кроме развалин, – это же не его субъективный приговор. Это приговор истории. Даже простое сопоставление: римляне и итальянцы – ухмыльнешься, произнося, да и только. И опять же, это не он ухмыляется, но сама история скорбит по утраченному величию одного из родов человеческих.

Сколько зла и несправедливости было во всяких империях, разве сопоставимо с чем-либо нынешним, но пирамиды стоят и потрясают глаз, а разве это не конкретный культурный продукт величия и могущества?

В одном, без сомнения, был прав «кремлевский призрак», когда говорил, что люди еще затоскуют по утраченному величию, если утрата все-таки состоится. Затоскуют и поймут, что трусость и слабость двигала теми, кто поднял руку на величественный замысел, и презрение потомков будет им приговором. Заговор трусов и хлюпиков…

А может, заговор… просто заговор… И не первый… Действительно, а что, если все гораздо проще: исполнение тщательно продуманного плана, то же нашествие варваров, варварских разрушительных идей? О, Боже, если бы так! Тогда – пустое. Заговоры против истории обречены.

«Где это мы уже?» – подумал Павел Дмитриевич, и дрогнуло сердце. Он что-то узнал. Первое узнавание! Вот оно! Случилось. Районный центр. Бывший уездный. Еще даже не понял, что узналось, но волнение, которого не ожидал, схватило сердце и чуть сжало его. Была боль. Реальное болевое ощущение, но… приятное. Появилось желание продлить его, понаблюдать за ним сознанием, как бы похлопать по плечу, а если перейдет грань допустимого, волевым актом снять боль…

Сбросив скорость, они продвигались по главной улице бывшего уезда, спотыкаясь о пешеходов, пересекающих улицу без малейшего внимания к транспорту.

«Что же это такое? – с обидой подумал Павел Дмитриевич, – Полвека прошло, а городишко каким был, таким и остался». Но, присмотревшись и покрутив головой по сторонам, понял, что прав лишь отчасти. По бокам в разных направлениях разбегались кварталы пятиэтажек, и лишь эта главная улица, застроенная в начале века купцами средней руки, сохранилась и резала глаза памятностью чуть ли не каждого дома.

Поймал себя на том, что хотел бы вообще не узнавать, а лишь по-доброму удивляться переменам. Однако доброго удивления не получалось. Пятиэтажные кварталы смотрелись как времянки, а она, эта улица лавочников, купцов и содержателей всякого рода заведений давно издохшего режима, словно вызов бросала всему новому, что обступало ее со всех сторон в безуспешной попытке подмять, перелицевать, лишить права на вызов.

Вот две девятиэтажки по обеим сторонам вплотную нависли над улицей прошлого, нависли и даже будто чуть прогнулись вперед, и тень одной из них перекрыла сверкание здания белого камня, бывшего крестьянского банка, а потом, в двадцатых, – уездного совета. Дальше магазин-лавка купца… Господи! Как же его фамилия, ведь такая простая, у всех на языке была… Этаж надстроили… Тоже магазины… Дальше что? Участок? Память не успевала за глазом. Где-то здесь, на этой улице, пьяный, он в кровь передрался с работягами слепцовского мыловаренного… Вот, вспомнилась фамилия, – купец Слепцов. В двадцатых его все помнили. Замаливая грехи, чего он. только не понастроил… Справа бывшее реальное – его работа. В революцию пропал, а сына уже в тридцатых шлепнули за контру.

И храм этот… Ну надо же!

Павел Дмитриевич ахнул от удивления. Как новенький на горке, с крестами… Храм Николы… так называли…

После утверждения секретарем ячейки он тогда приехал в уезд получить револьвер. Соврал, что стрелять умеет, сунул за ремень под шинель, тоже выданную в качестве положенного обмундирования вместе с блестящими хромовыми сапогами чуть большего, чем нужно, размера. Оружейник ЧК, кажется, Костей звали, все торопился, подсовывая ему ведомость для росписи. Потом сказал: «Хошь, пошли со мной».

– Куда?

– Увидишь. Там сейчас всем нашим надо быть.

Они почти бежали по улице, локтями придерживая одинаковые револьверы под одинаковыми ремнями. Как оказалось, все же опоздали. Крестов на храме уже не было, и лишь на звоннице какие-то парни возились с колоколом.

Там, где по холму с трех сторон храм был обсажен тополями, словно прячась в оголенных осенью ветвях, толпились люди, в основном женщины, немного мужиков, да старики, да дети, которым все нипочем, они носились по холму, их отгоняли парни с красными повязками, чтоб не пришибло чем-нибудь падающим. Напротив центрального входа стояла другая толпа, те, кого собрали, кого смогли собрать в рабочий день на мероприятие. Здесь была в основном молодежь района, два гармониста, лихо расставив ноги, держали наготове блистающие пуговицами гармошки.

Костя-оружейник не стал ни к кому присоединяться, они остались в сторонке под холмом, ближе к центральному входу. Костя толкнул под руку.

– Нет, ты посмотри, приперся, контра бородатая!

Метрах в двадцати от них стоял поп, черный, почти цыганской масти. Одет он был как-то хитро, не по-церковному вроде и в то же время не спутаешь, и к нему из той, большой толпы стали подтягиваться люди, толпа из-под тополей начала медленно перетекать к попу. Те, у центрального входа, ничего этого не видели.

– Ага, знаешь, что сейчас будет? – сказал Костя. – Сейчас форменная контра будет. Бабы окружат его, начнут голосить, а он бороду задерет и начнет власть поносить. Вот хрен ему!

– Чего хочешь делать?

– А я ему, гаду, сейчас пару вопросиков кину, а как ответит, я его за контрреволюционную пропаганду в общественном месте в чека уволоку, и продержим его суток пяток…

Павел Дмитриевич отчетливо вспомнил внешность священника. Это теперь – священник. А тогда, возможно, он и слова такого не знал. Поп – и все. А поп этот по виду своему не был приходским батюшкой, как иные, но, скорее, этаким воителем веры Христовой. Он был красив, но то была красота врага, обстоятельство отягчающее, потому это был не просто враг, но враг опасный.

Костя встал перед попом, что-то сказал. Борода и усы не дрогнули. Не ответил. Стояли друг против друга. Костя еще что-то сказал. Поп вскинул смоляную бороду-метелку, повернулся и пошел прочь. Толпа снова затекла под тополя.

В звоннице не заладилось с колоколом. Был он не шибко большой, втроем запросто можно было снести его на руках, но суть мероприятия была в ином: колокол должен быть сброшен. А он возьми да покончи самоубийством! Так кто-то после шутил. Сорвался, когда его выводили из-под кровли, проломил нижнее перекрытие и застрял в нем полусферой чугунного зева.

– Вот шпана! – зарычал Костя. – Ничего толком сделать не могут.

Толпа под тополями ахнула, и Павел Дмитриевич помнит, как чуть ли не от этого общего вздоха толпы слетели с тополей последние, еще не до конца пожухлые листочки. Это помнят глаза. А душа? Что она помнит? А она помнит, что его вывела из себя реплика Кости-чекиста. Те, кого он назвал шпаной, были такие же комсомольцы, как и он сам, Пашка Клементьев. Обиделся за них и за себя. Ушел, бросив на оружейника уездного ЧК свирепый взгляд.

И что? Больше ничего? Ну, к примеру, ощущение, что, мол, перегибали?

Вот, вспомнил! Было чувство неловкости, когда подошли к храму, ведь их-то церковь Покрова, хоть и не в деревне, а на берегу Рассохи промеж трех деревень, но не только с крестами, но и все происходит там, чего скоро уже не будет, и звон, хоть и запрещен советом, но будоражит округу по воскресеньям, и топает деревенская темнота в объятия опиуму и контре. И не опускают глаза от стыда за рабство душевное, но зыркают злобно, дескать, переписывай, коли на беду тебя грамоте обучили, плевать нам на твои списки.

Карандаш обламывался под пальцами, когда подчеркивал тех, кто комсомольского возраста. Ульяну не подчеркивал.

«Однако же изрядный я был сукин сын!» – добродушно усмехнулся про себя Павел Дмитриевич…

* * *

– Мы, никак, на подходе, – сказал Артем, взглянув на часы. Павел Дмитриевич не заметил, когда свернули с шоссе. Этот поворот с бывшего северного тракта он помнил, но просмотрел и огорчился. С него начинались уже совсем родные места.

– Родные места, – сказал он вслух. – Здесь был лес…

– При царе Горохе! – охотно откликнулся таксист.

– При царе Горохе… – повторил Павел Дмитриевич. – Видите, Артем, какой я древний, если леса помню.

Дорога, похоже, была совсем недавно асфальтирована, без обычных выбоин и отломов по краям асфальтного пласта.

– Здесь росли рыжики…

– Рыжик-пыжик, где ты был? – многозначительно пропел таксист.

– А с приземлением у нас проблем не будет? – спросил Артем.

– С чем?

– Насчет жилья…

– У директора школы остановимся. У него семья на курорте… Наверное, уже земляника есть… На том берегу Рассохи ее уйма бывала. С погодой нам везет. В это время чаще дожди.

– Будут вам и дожди! – почему-то с радостью отозвался неутомимый таксист. – Еще как будут!

– Стой! – вдруг резко и громко скомандовал Павел Дмитриевич.

Водитель дернулся от окрика, взвизгнул тормозами, воткнулся в обочину.

– Что случилось? – спросил не то зло, не то испуганно, развернувшись к пассажирам.

– Нет… нет…

Павел Дмитриевич сам смутился своего тона.

– Сейчас объезд будет, я пройдусь пешком, а вы, где сосны начнутся, подождете меня…

– Какие сосны! – завопил таксист.

– Что? Тоже нет?

– Да тут на сто верст ни одной сосны…

– Ну, все равно, объезжайте и ждите.

– В карьер, что ли?

– Какой карьер?

– Какой! Торфяной, какой еще!

– Глубокий?

Павел Дмитриевич был ошарашен сообщением.

– Да нет, но шибко по нему не погуляешь. Грязь, поди, по это самое будет…

– Все равно… – угрюмо и упрямо настаивал Павел Дмитриевич. – Нужно мне.

Артем взглядом попросился сопровождать.

– Нет, посидите здесь, я не надолго… если карьер, не пойду, конечно… посмотрю… надо…

Не говоря больше ни слова, вылез, весьма резко хлопнул дверцей и, перешагнув через неглубокую канавку на обочине, решительно направился к зарослям кустарника, скрывающим невысокий пологий холм вправо от дороги.

Казалось, был готов ко всему, даже к тому, что не найдет саму деревню на старом месте, ни одного знакомого дома… но чтобы прекратило свое существование на земле это место, самое главное место на земле его прошлого, – такое– даже в голову не могло прийти. Если уж говорить о каком-то святом месте…

Святое? Павел Дмитриевич поразился, что в его сознании, оказывается, есть такое слово, определение, есть, наконец, такое отношение к месту и некоему событию, случившемуся на этом месте, – это и странно и возмутительно одновременно, и как еще понимать, если в сознании обнаружено слово «святое» в отношении к месту, где его убивали! Что за дикая трансформация памяти! Поразительно, какой психологический выверт вскормился с годами в его душе!

Но ведь с самого начала поездки жаждал, торопился попасть, оказаться именно здесь.

Конечно, тут не только когда-то прозвучал выстрел из-за стога сена, в этих же стожках, иногда даже средь бела дня, сойдясь с разных подходов, катались они с Ульянкой, дочкой кулака Свешникова. Положим, насчет кулака, – это уже потом так стало, когда сказано было – кулак! Но натура отца Ульяны точно была кулацкая. Греб под себя, сколько мог, как зверь вгрызался во всякий клочок земли, и все ему, бородатому, мало было. Двух сыновей, дочку и жену как волов использовал, сам загибался и домашних каторгой изводил. Выбился, конечно, хапуга, отстроился заново, железом крышу покрыл вторым в деревне, долгами треть деревни закабалил, хитер был, должников за шиворот не тряс, а для пропаганды кулацкой даже лошаденку на пахоту за так давал безлошадным. Непросто к нему подступиться было. «Работаю, – орал, брызгая желтой слюной, – потому и имею!» Когда против него голосовали как за кулака, все глаза прятали и руки тоже. Долго объяснять пришлось про его мелкобуржуазную сущность, и один Пашка Клементьев не справился бы с холуйской темнотой мужичья. Уполномоченный помог, Маркса и Ленина цитировал…

Едва ли была Ульянка шибко красивой. Много было красивей. Да больно гордые… Ульянка же, считай, сама упала ему в руки. Деревенские девки, какую ни возьми, крепкие, жилистые, а Ульяна была какая-то мягкая, так бы и мял с вечера до утра! Но так, чтобы с вечера до утра, ни разу не было. Отец утром зашиб бы. Но все равно, знали люди про их свиданки. Натыкались на них и здесь, на Божеполье, и в кустах Рассохи, и не ходи тогда Пашка в комсомольских вожаках да с револьвером, помяли бы его Свешниковы. Но боялись. Зато мягкий Ульянкин зад твердел от отцовских вожжей.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14