Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тот век серебряный, те женщины стальные…

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Борис Носик / Тот век серебряный, те женщины стальные… - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Борис Носик
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


 – Б.Н.]… принялся теоретизировать о том, что нам не надо физической близости, что это «астартизм», «темное» и Бог знает еще что. Когда я ему говорила о том, что я-то люблю весь этот еще не ведомый мне мир, что я хочу его – опять теории: такие отношения не могут быть длительны, все равно он неизбежно уйдет от меня к другим. A я! «И ты тоже». Это меня приводило в отчаянье!.. Молодость все же бросала иногда друг к другу живших рядом. В один из таких вечеров, неожиданно для Саши и «со злым умыслом» моим, произошло то, что должно было произойти, – это уже осенью 1904 года [через два года после заключения брака. – Б.Н.]. С тех пор установились редкие, и краткие, по-мужски эгоистические встречи. Неведение мое было прежнее, загадка не разгадана, и бороться я не умела, считая свою пассивность неизбежной. К весне 1906 и это немногое прекратилось.

Увы, это был в ту серебряную пору греха не единственный случай, когда стремление к «мистерии», к чистоте и возвышенности отношений толкало этих утонченных эстетов и подвижников ко всем их мучительным странностям? Похоже, что автор «Некрополя» В.Ф. Ходасевич, уже переживший ко времени написания книги все мытарства своего третьего брака (с ненадежной Н.Н. Берберовой), все же согласен был винить во всем лишь ложные убеждения и причуды века: «О, если бы в те времена могли любить просто, во имя того, кого любишь, и во имя себя! Но надо было любить во имя какой-нибудь отвлеченности…»

И между тем, о странных любовных пристрастиях Блока знали, без сомнения, самые близкие из его друзей. Что же до Андрея Белого, то история его злоключений не кончилось ни после разрыва с Ниной, ни после разрыва с Женой друга. В 1910 году он сошелся с легендарной Асей Тургеневой, в марте 1913-го записал в своем дневнике: «Ася объявила мне, что в антропософии она окончательно осознала свой путь, что ей трудно быть моей женой, что мы отныне будем лишь братом и сестрой. С грустью я подчиняюсь решению Аси».

Белый вступил в гражданский брак с художницей Асей Тургеневой за границей, в Берне, но она больше не вернулась в Россию: так и осталась в Дорнахе строить теософский храм, в результате чего пережила Белого лет на тридцать.

Если Андрей Белый с грустью и смирением принял решение жены, то Нина Петровская вовсе не готова была оставаться ему только сестрой. Да и что это вообще за неиссякаемое «сестринство»? Ведь почти каждую женщину, которая ему нравилась, Белый называл то нежной сестрой, то даже матерью. В редких случаях «родственным осколком» планеты-матери. Читатели замечали, что подобное происходило и с героями произведений Белого (скажем, с героем «Серебряного голубя»). Иные с неизбежностью ощущали во всем этом едва приглушенный привкус инцеста…

В былые годы, работая над книгой о В.А. Жуковском, я не раз спрашивал своего деревенского соседа-психоаналитика, с которым мы добирались в его машине в Париж, что он думает о моем русском герое: отчего скромнейший Василий Андреевич влюблялся только в малолетних племянниц и лишь под шестьдесят выбрал себе жену (конечно, почти малолетку). Пьер считал, что, даже судя по моим рассказам, у великого поэта был некий возрастной сдвиг в детстве: старая мачеха, которую он звал мамой, молодая мамочка, старые сестры плюс его одногодки-племянницы… «Канонический случай», – авторитетно объяснял мне Пьер.

Читая позднее о жизни Андрея Белого, я невольно обратил внимание на его влюбленность в матушку, которая была на двадцать лет моложе отца и казалась ему ровесницей, сестренкой, красавицей, отметил его тоску по сестричкам, которых у него не было. Да ведь он и сам сообщал вполне простодушно: «Мой отец скорее мог быть мне дедом, а мать мою позднее не раз считали старшей моей сестрой». Может быть, Нину Петровскую не успокоили бы все эти психоаналитические байки. Она не согласилась быть своему любовнику ни сестрой, ни даже матерью и затаила в душе обиду. После ее разрыва с Белым великий Брюсов, который давно положил глаз на молодую авторшу, стал вовлекать ее в разговоры о коварном Андрее, с которым у него и самого были далеко не простые отношения. Ревнуя к таланту и огромной популярности Белого, Брюсов испытывал к нему чувство, которое сам он назвал «враждой-любовью». Они часто встречались и вели разговоры, похожие на поединки. При этом Брюсов горячо и довольно убедительно отстаивал правоту и главенство «темных сил». Ему вообще льстило всеобщая вера в его «демонизм». Иные события жизни и деятельности вождя русских символистов, пожалуй, оправдывали эту «демоническую» репутацию, да Брюсов, похоже, и сам усердно подыгрывал в этом судьбе. Известно, что он занимается черной магией и спиритизмом. Насколько это все было серьезно, не берусь судить. Может, Мастер лишь находил в этом подспорье в мучительном литературном процессе. Именно так объясняет все это брюсовское волхование В. Ходасевич: мол, «не веруя, вероятно, во все это по существу», Брюсов верил «в жест, выражавший определенное душевное движение».

Зато Нина Петровская, мечтавшая о мщении Андрею Белому (и попутно оказавшаяся в постели его врага Брюсова) всю эту магию воспринимала всерьез. По мнению Ходасевича, «она переживала это, как подлинный союз с дьяволом» и «хотела верить в свое ведовство».

Какую роль играл в этой истории (да и в некоторых других, которые вы найдете в нашей книге) элемент психического расстройства или просто отклонения от нормы, сказать так же непросто, как и дать надежное определение «нормы». Напомню, что доктор Фрейд занимался лечением истерии, а близко знакомый с Ниной В. Ходасевич называет ее истеричкой:

Она была истеричкой, и это, быть может, особенно привлекало Брюсова: из новейших научных источников (он всегда уважал науку) он, ведь, знал, что в «великий век ведовства» ведьмами почитались и сами себя почитали – истерички. Если ведьмы ХVI столетия «в свете науки» оказались истеричками, то в ХХ веке Брюсову стоило превратить истеричку в ведьму.

Тут у Ходасевича все не случайно – и его иронические кавычки, и ссылка на ХVI век. С некоторыми кавычками и сомнениями предоставим разбираться тем, кто не верят ни в ведовство, ни во Фрейда, ни в «свет науки», но ссылка на ХVI век требует некоторых объяснений.

Дело в том, что после поездки в Кельн в 1905 году у Брюсова родилась идея романа из германской истории XVI века. Брюсов, как известно, был энциклопедически образован и фантастически трудолюбив, чего не отрицают даже те скептики, кто весьма скромно оценивают масштаб его поэтического таланта. Так вот для придания жизни и достоверности своему историческому роману Брюсов решил положить в основу его интриги ту самую, что разыгрывались в начале ХХ века в Москве близ моего отчего дома. Работая над новым произведением, Брюсов подолгу спорил с прототипом своего романного графа Генриха (Андреем Белым), интимно беседовал в постели с главной его героиней Ренатой (Ниной Петровской), красуясь при этом в роли главного героя, которого он назвал Рупрехтом. Речь идет о романе «Огненный ангел».

Как и многие героини серебряного века, Нина строила свою жизнь по высоким образцам литературы, и сейчас в ее «жизнестроении» наступил важный, я бы сказал, решающий момент. Время превращения в героиню великого романа, написанного великим мэтром символизма. Еще неясно было, как сможет она потом выйти из романной роли, но Нина и не собиралась из нее выходить. Напротив, она с годами входила в эту роль все глубже. Прожив так пять лет, она перешла в католическую веру и приняла имя Рената. В тот день она простерлась на каменном полу Кельнского собора… Впрочем, до прихода этого дня произошло немало событий в ее реальной жизни.

Закончив сочинение романа, Брюсов потерял всякий интерес к прототипу. Вились вокруг него и другие женщины, не менее привлекательные, нетерпеливо ждущие своей очереди. Недоброжелательные мемуаристы пишут, что Брюсов не различал их лиц. Не то чтоб они были на одно лицо, но ему не всегда хотелось вникать в их внутренний мир и переживания. Все они были для него просто «жрицы любви» во храме литературы. Или во храме великого Брюсова.

А Нина, между тем, становилась все навязчивей, все настойчивей. Она не сразу поняла, что ее снова гонят прочь. С каждым встречным и поперечным она желала обсудить эти странные перемены. В «Грифе», принадлежавшем ее мужу Кречетову, она напечатала рассказ, предавший гласности интимные отношения Нины с Белым и Брюсовым. Потом выпустила там же сборник рассказиков (надо признать, весьма вычурных). Муж, между прочим, находился всегда рядом, существуя в том же тесном мирке, как, впрочем, и законная жена Валерия Брюсова Жанна (она же Иоанна) Матвеевна Брюсова, урожденная Рунт, бывшая гувернантка в семье Брюсовых, поддержка и опора гения символизма в его суматошной судьбе. Мэтр всегда мог найти в ней опору, прислониться к ней и развязать себе руки для новых шалостей, однако Рената-Нина не унималась, она никак не могла примириться с тем, что все течет, и притом довольно стремительно…

Тщетно пытаясь наставить ее на ум, красноречивый вождь символизма в стихах и прозе рассуждал о прелестях женского самоубийства. Все было втуне… Тогда демонический наставник сделал истеричной даме дорогой и многозначительный подарок. Он подарил ей пистолет. Он даже сам проверил его и убедился, что смертоносное оружие работает безотказно.

Вооруженная страшным подарком Нина явилась на лекцию Андрея Белого в Политехническом музее. Брюсов в нескольких письмах рассказывал, как Нина подошла к нему во время лекции и выстрелила ему в грудь. Но пистолет дал осечку и был изъят у террористки многочисленными свидетелями. Несмотря на обилие очевидцев, история эта двоится в глазах. Ходасевич пишет, что Нина стреляла в Андрея Белого во время перерыва в лекции. Пистолет дал осечку, был у нее отобран и возвращен Брюсову. Но сам Брюсов дважды пишет, что она стреляла именно в него, причем дважды, оба раза осечка. И снова пистолет возвращают дарителю, который продолжает ходить (и дарить) на свободе…

К пистолету у нас еще будет случай вернуться. А пока вернемся к Нине. Бедная женщина пыталась забыться. Странствовала где-то с молодым поэтом-красавчиком Сергеем Ауслендером, вездесущим племянником Михаила Кузмина (в годы моей московской молодости он еще сочинял в сталинской Москве песни о колхозах). Ауслендер и странствия не помогли Нине Ивановне забыться. Жить спокойно в одной стране с предателем и гением казалось невозможным. Нину удалось отправить за границу (партия, упомянутая на мемориальной доске брюсовского дома, еще не захватила тогда власть, и российская граница не была «на замке»).

Ходасевич пришел на вокзал проводить Нину в вечное изгнание. Он увидел, что они сидят с Брюсовым в купе международного вагона и драматически пьют коньяк, любимый напиток символистов.

При описании этой мирной картины трагического «прощанья навек» не лишне уточнить, что и будущий член ВКП(б) Брюсов, и его пламенная Рената регулярно кололись морфием. Кто из двоих кого посадил на иглу, биографы установить не берутся, но это никак не меняет того факта, что они до конца жизни оставались морфинистами. Нина прожила на четыре года дольше, чем Брюсов, но этим ее годам трудно позавидовать. Переезжая из одной европейской страны в другую, она окончательно опустилась, обнищала, похоронила близких. Голодала, горбила посудомойкой и снова и снова кололась… Покончила она с собой в 1928 году.

Ходасевич сообщает, что в дневнике Блока 6 ноября 1911 года появилась странная запись: «Нина Ивановна Петровская “умирает”». Блок, отмечает далее Ходасевич, употребил здесь кавычки, «потому что отнесся к этому известию с ироническим недоверием. Ему известно было, что еще с 1906 года Нина Петровская постоянно обещала умереть, покончить с собой…»

Она выполнила это обещание лишь 22 года спустя, но и Брюсов, и «Гриф» избавились от нее еще в 1911-м. Тогда-то в брюсовском особняке на Первой Мещанской замаячили новые женские силуэты…

Надя и Аделина

Надя Львова родилась в подмосковном Подольске в семье мелкого чиновника. Закончила гимназию, училась в Москве на Высших курсах Полторацкой, была девушкой милой, скромной, тихой, но вполне современной и, как выяснилось, с гимназических лет состояла в подпольной группе социалистов. Если верить лукавым мемуарам Ильи Эренбурга, примыкала той же самой банде, к какой и сам чудом выживший Эренбург, а также будущие недолговечные правители вроде самого Бухарина и Сокольникова. Как будто была даже арестована однажды, но выдана престарелому отцу на поруки… Однако разве уследить родителям за юными, полными сил существами, мечтающими о немедленном кровавом потрясении, о катастрофе революции. Кроме революции, томятся сердца юных девушек, как отметил поэт-песенник, по «ласковой песне и хорошей, большой любви».

Многие (если не все) русские девушки выражают это томление в рифмованных строчках. Одни скромно прячут написанное в коробку с сувенирами, но иные несут прямо в редакцию. Наденька Львова, «милая девушка, скромная, с наивными глазами и с гладко зачесанными назад волосами» (сохранившиеся фотографии не противоречат этому позднему описанию Эренбурга) отнесла свои стихи в газету «Русская мысль». Может, просто хотела поделиться с читателем своими девичьими мечтами, а может, вдобавок мечтала о поэтической славе. На ее беду, стихи были напечатаны. А в начале 1912 года ее представили самому Валерию Брюсову, красивому мужчине, повелителю самой что ни на есть современной поэзии и вдобавок то ли магу, то ли демону.

Не красавица, но такая молоденькая! Сколько ей? Двадцать или двадцать один? Марина Цветаева выступала как-то с ней вместе на эстраде с чтением и позднее вспоминала: «Невысокого роста, в синем, скромном, черно-глазо-бело-головая, яркий румянец, очень курсистка, очень девушка».

Ее роман с Брюсовым развивался довольно быстро, хотя до традиционной поездки на курорт Финляндии оставалось еще время. За это время по уши влюбленная Наденька написала много стихов о любви, и почти все они были напечатаны ее всемогущим возлюбленным в курируемой им вольной русской прессе:

К тебе, Любовь! Сон дорассветной Евы,

Мадонны взор над хаосом обличий

И нежный лик во мглу ушедшей девы,

Невесты неневестной – Беатриче.

Любовь! Любовь! Над бредом жизни черным

Ты носишься кумиром необорным,

Ты всем поешь священный гимн восторга.

Но свист бича? Но дикий грохот торга?

Но искаженные, разнузданные лица?..

О, кто же ты – святая иль блудница?

Последний этот вопрос вставал время от времени и перед ней, потому что Брюсов был мужчина решительный, хотя и женатый, а Наденьке было только двадцать, и он был у нее первый. Но подумать, какая к ней пришла таинственная любовь, какая удача, какая слава! Вот уже и книга ее готовится к печати. Что там книга, крошечная книжонка, но какое это громадное событие для молодого поэта – первая книга! А Наденька наша получила личный доступ к самому что ни на есть вершителю судеб русской поэзии и, конечно, влюбилась в него безоглядно. Да и он разогрелся, увлекся, однако всего себя и всего своего времени ей уделять не мог. Был и женат, и женолюб, и писал, и перегружен был оргработой, и вообще, как ныне говорят, «востребован». Не одной ей хотелось держаться к нему поближе, и она это скоро почувствовала. Что ее сильно мучило. Иногда и вовсе становилось невмоготу:

Я странно устала. Довольно! Довольно!

Безвестная близится даль.

И сердцу не страшно. И сердцу не больно.

И ближнего счастья – не жаль.

Уже осенью, через несколько месяцев после сближения, она написала возлюбленному: «Хочу быть первой и единственной. А вы хотели, чтобы я была одной из многих? Вы экспериментировали со мной, рассчитывали каждый шаг. Вы совсем не хотите видеть, что перед Вами не женщина, для которой любовь – спорт, а девочка, для которой она все…»

Но ему и не надо было ничего объяснять. Он все знал. Но от игры своей отказаться не мог, да и верную Жанну Матвеевну не мог оставлять всякий раз, для каждого победоносного эксперимента. Он и Наде заранее намекал, что все преходяще, что все мы из праха вышли, туда и войдем. Однако она надеялась на чудо и обыгрывала в новых стихах его прославленную строку «Радостно крикну из праха: “Я твой!”»:

Ты помнишь, ты помнишь, как в годах и днях

Меня лишь искал ты в огнях и тенях.

И, еле завидев, ты крикнул: «Моя!»

На зов твой ударом ответила я.

И миг нашей встречи стал мигом борьбы,

Мы приняли вызов незрячей Судьбы.

И вот ты повержен, недвижим и нем…

Но так не расколот мой щит и мой шлем.

Ты радостно шепчешь из праха: «Я твой!»

Но смерть за моею стоит головой.

Заветное имя лепечут уста.

Даль неба, как первая ласка, чиста.

А я, умирая, одно сознаю:

Мы вместе! Мы вместе! Очнемся в раю.

Но Валерий Яковлевич не спешил в рай. В июле 1913 года он вывез Наденьку, свою Нелли (как он ее звал), на финский курорт. Для Надиной короткой любви это путешествие с мэтром оказалось вершиной романа. Теперь предстоял спуск. Они еще виделись с Брюсовым, однако она чувствовала, что он уже тяготится их слишком близкой связью, экономит время. После выхода ее первой книжки он сделал ей еще один царственный подарок: выпустил со своим предисловием книжечку «Стихи Нелли». Заглавие было двусмысленным. То ли некая Нелли, как и сама Надя, тяготевшая к поэтике Брюсова, написала эти 28 стихов, то ли стихи были написаны для Нелли (а люди, близкие к его кругу, знали, кого он так называл). Критика накинулась на загадочные тексты, предваряемые статьей мэтра. Гумилев упрекнул стихи в неясности главной мысли. Ходасевич в своей рецензии пытался угадать имя автора. Он нашел в этих якобы женских текстах мужскую законченность форм и твердость, увидел здесь типично брюсовский стих с его чеканкой. Попутно он отметил, что стихи эти и стройнее и глубже продуманы, чем стихи Львовой, но зато уступают как стихам Львовой, так и стихам Ахматовой в самостоятельности. Гумилев высказал предположение, что Нелли – это муляж, фантом, и процитировал одно четверостишие:

Детских плеч твоих дрожанье,

Детских глаз недоуменье,

Миги встреч, часы свиданья,

Долгий час – как век томленья.

Отметив бесспорное дарование таинственной поэтессы, Ходасевич написал, что это не хуже Брюсова. Подала голос и Наденька Львова, написав, что неведомая поэтесса близко подходит к футуризму как к поэзии современности. Заметка Львовой раскрыла ее собственные новые симпатии.

Серьезные исследователи отметили в стихах таинственного сборника и некие отзвуки нового любовного увлечения Брюсова, его романа с Еленой Сырейщиковой. Для влюбленной же Нади Львовой наступила суровая осень, грозящая разлукой с любовью, а может, и с жизнью:

Мне хочется плакать под плач оркестра.

Печален и строг мой профиль.

Я ныне чья-то траурная невеста…

Возьмите, я не буду пить кофе.

Мы празднуем мою близкую смерть.

Факелом вспыхнула на шляпке эгретка.

Вы улыбнетесь… О, случайный! Поверьте,

Я – только поэтка.

Слышите, как шагает по столикам Ночь?..

Ее или Ваши на губах поцелуи?

Запахом дышат сладко-порочным

Над нами склоненные туи.

Радужные брызги хрусталя —

Осколки моего недавнего бреда.

Скрипка застыла на жалобном la

Нет и не будет рассвета!

Беспокойство Нади, ее требования раздражали мэтра, утомленного чрезмерными трудами, новыми женскими ласками и новыми дозами морфия. Но он был несгибаемый борец, демонический победитель. И он принял меры: преподнес надоевшей ему девочке тот самый пистолет, который уже дарил однажды без заметных кровопролитий, ибо тот «давал осечку». Брюсов проверил и убедился, что пистолет работает исправно.

И вот в один из безысходных ноябрьских вечеров 1913 года Надя позвонила Брюсову из своей комнатки в Константинопольском подворье и сказала, что хочет видеть его безотлагательно. Что иначе она покончит жизнь самоубийством. Брюсов сказал, что очень занят. Верил ли он, что она выполнит угрозу? Может, все же надеялся… В ту ночь она застрелилась из его исправного пистолета.

По просьбе четы Брюсовых Ходасевич попробовал уговорить газетчиков не делать шума. Конечно, сведения о трагедии на подворье просочились в прессу. Брюсов, посетив умирающую Надю, уже безмолвную, надолго уехал в санаторий под Ригой. На ее похоронах он не присутствовал. Похороны описал Ходасевич в своем «Некрополе»:

Надю хоронили на бедном Миусском кладбище, в холодный, метельный день. Народу собралось много. У открытой могилы рука об руку стояли родители Нади… старые, маленькие, коренастые, он – в поношенной шинели с зелеными кантами, она в старенькой шубе и в приплюснутой шляпке. Никто с ними не был знаком. Когда могилу засыпали, они как были, под руку, стали обходить собравшихся. С напускною бодростью, что-то шепча трясущимися губами, пожимали руки, благодарили. За что? Частица соучастия в брюсовском преступлении лежала на многих из нас, все видевших и ничего не сделавших, чтобы спасти Надю. Несчастные старики этого не знали…

Брюсов так никогда и не навестил Надину могилку, место которой давно потеряно. В ту последнюю предвоенную осень у маэстро были новые, курортные уже увлечения, а также мелкие послекурортные неприятности. Он должен был выступить на очередном заседании общества «Свободная Эстетика», и «вся художественная Москва», осведомленная о его причастности к ноябрьской трагедии, хотела увидеть, как поведет себя великий мэтр и что он скажет в свое оправдание. Но мэтр и не думал оправдываться. Присутствовавший на том памятном заседании общества В.Ходасевич вспоминал позднее, что первое прочитанное Брюсовым стихотворение было «вариацией на тему

Мертвый в гробе мирно спи,

Жизнью пользуйся живущий.

А каждая строфа начиналась словами: “Умершим – мир!”. Прослушав строфы две, я встал из-за стола и пошел к дверям… На меня зашикали…»

Сам Ходасевич довольно скромно оценивал дарование Нади Львовой, но, когда Ахматова попыталась с высоты ее тогдашнего успеха снисходительно-надменно пожалеть бедную девочку («Ее стихи такие неумелые и трогательные…Им просто веришь, как человеку, который плачет».), возмущенно потребовал рассматривать единственную книгу Надежды Львовой «не как человеческий документ, но лишь как создание поэта».

Много лет, много дней и несчитанное множество строк утекло с тех предвоенных лет. И надо ли удивляться, что старые строки звучат для новых поколений по-новому. Чуть не полвека спустя после Надиной гибели очень модный в 60-годы ХХ века Е. Евтушенко написал, что «по ранимости и распахнутости, по бешенству чувств Надежда Львова предсказывала будущую Марину Цветаеву».

Воспоминание о трагедии Нади Львовой долго мучило В. Ходасевича. При этом он не сомневался, что совесть мучила и Брюсова, что он не мог забыть о своем преступлении (именно так!) и несомненно покончил с собой десять лет спустя (рассказ Ходасевича «Заговорщики»). Гипотеза эта не слишком согласуется с тем, что сам Ходасевич написал в своей книге о Брюсове. С тем, что, если Брюсов и чтил любовь, то «любовниц своих он не замечал», да и вообще любил лишь самого себя («не люби, не сочувствуй, сам лишь себя обожай беспредельно») да свое искусство («поклоняйся искусству, только ему, безраздельно, бесцельно»).

Еще определеннее высказалась о причине женских драм вокруг Брюсова Марина Цветаева: «Было у Брюсова все: и чары, и воля, и страстная речь, одного не было – любви… Брюсов греховен насквозь… К Брюсову, как ни к кому другому, пристало слово “блудник”. Унылое и безысходное, как вой волка на дороге… И не чаро-дей он, а блудодей».

Так что сомнительно, чтобы Брюсов терзал себя воспоминанием о своем преступлении и грехе. Он был вполне «воинствующий безбожник». В ту же осень появились у него и новые любовные увлечения, новые литературные и политические хлопоты. Сперва он пылко поддерживал русскую монархию, потом русскую революцию и Временное правительство, а чуть позднее ту власть, которая показалась ему более или менее постоянной. В 1920-м он вступил в ВКП(б) и стал называть свою последнюю молодую возлюбленную «товарищ» («товарищ Адалис»).

Цветаева считает, что, переходя на службу к большевикам, Брюсов никого «не продал и не предал», что он был просто создан такой жизни – для заседаний, администрирования, воспевания труда («владыкой мира будет труд»). Думаю, что Марина Ивановна преувеличивала карьерные данные Брюсова и недооценивала трудности, с которыми тот сталкивался при новой власти. У него была не слишком хорошая анкета, и ему так и не доверили очень высоких постов. Вдобавок кругом были евреи, а он был антисемит. Как тут выжить?

Цветаева-то считала, что Брюсов вовсе не был русским или был в меньшей степени русским, чем Мандельштам. Она писала об этом так: «Мандельштам, например, не только русский, но определенный российской поэтической традицией – поэт. Державиным я его в 1916 году окрестила первая. И тот же Брюсов, купеческий сын, москвич, из Москвы, ни России ни краем не отразивший. Национальность не ничто, но не все».

Не уверен, что большевистские комиссары по национальностям разделяли литературные взгляды Цветаевой.

Последнею молоденькой возлюбленной Брюсова была Аделина Адалис. Вот как вспоминала о ней та же Цветаева: «У Адалис же лицо было светлое, рассмотрела белым днем в светлейшей светелке во Дворце искусств… Чудесный лоб, чудные глаза, весь верх из света… И стихи хорошие, совсем не брюсовские, скорее мандельштамовские, явно-петербургские…»

В те юные годы, когда я проходил по Первой Мещанке мимо дома Брюсова, а потом долго жил напротив этого дома, я очень любил стихи таджикского поэта Мирзо Турсун-заде об Индии. К тому времени, когда я стал приезжать в Таджикистан и встречать живого Турсун-заде, мне уже стало известно, что эти прекрасные русские стихи, за которые Мирзо Турсунович получил высшую тогдашнюю премию (Сталинскую), написала искусница Аделина Адалис. Говорили, что Мирзо Турсуновичу пришлось по случаю премии худо-бедно перевести их на таджикский… Но и это уже было давно. Все забыто…

Впрочем, остался отчего-то в памяти поколений устроенный Брюсовым в Москве поэтический вечер девяти русских поэтесс, на котором Цветаева и Аделина Адалис читали вполне неженские стихи, а мэтр Брюсов снисходительно объяснял оголодавшей московской публике, что женщины – они что, им бы все про Любовь сочинять…

Зинаида

Перечисляя главных поклонников жены Николая Минского красивой Людмилы, я назвал в их числе знаменитого писателя-эрудита Дмитрия Мережковского. Пришло время назвать и громкое имя его жены, той, что была едва ли не самой блистательной женщиной серебряного века. Кстати, и упомянутый мной Николай Минский был влюблен некогда в эту странную, загадочную женщину и только потом, с боями уступил место в ее сердце другому петербургскому властителю умов, искусствоведу Акиму Волынскому. Оба эти топонимические псевдонима (Минский, Волынский) наведут самых догадливых из читателей на мысль о черте оседлости и подлинных польско-еврейских фамилиях этих двух почитателей жены Мережковского. И не зря наведут: Минский был по рождению Виленкиным (кто ж не знает, что Вильна была истинным восточно-европейским Иерусалимом), а Волынский – Флексером. Надо сказать, что национальная принадлежность двух блестящих петербургских интеллектуалов не смущала утонченную супругу Мережковского (как смутила бы антисемита Брюсова или, скажем, Александра Бенуа, в чьих жилах, кстати, было не так уж много капель славянской крови). Отец Зинаиды Гиппиус был выходцем из немецкой семьи, покинувшей Мекленбург ради Московии еще в XVI веке, а Зинаида не только сберегла, но и прославила в истории российской словесности немецкую фамилию предков. Теперь вы, наверно, осознали, что речь у нас пойдет о «зеленоглазой наяде» (как называл ее Александр Блок), о «декадентской мадонне» и «ботичеллиевской красавице», осветившей символистские сборища загадочной «улыбкой Джоконды»…

Вот как описывал ее внешность восторженный эстет серебряного века, хорошо ее знавший, редактор журнала «Аполлон» Сергей Маковский:

«Какой обольстительный подросток!» – думалось при первом на нее взгляде. Маленькая, гордо вздернутая головка, удлиненные серо-зеленые глаза, слегка прищуренные, яркий чувственно очерченный рот с поднятыми уголками и вся на редкость пропорциональная фигурка делали ее похожей на андрогина с холста Соддомы. Вдобавок густые, нежно вьющиеся бронзово-рыжеватые волосы она заплетала в длинную косу – в знак своей девичьей нетронутости (несмотря на десятилетний брак)… Подробность, стоющая многого! Только ей могло прийти в голову это нескромное щегольство супружеской жизни (сложившейся для нее так необычно).

Собственный ее муж Мережковский, который прожил с ней «52 года, ни на день не разлучаясь», назвал ее не больше и не меньше как «белой дьяволицей». Что же до нынешнего кумира западной левой интеллигенции Льва Троцкого, то он совсем не пo-марксистски обозвал ее «сатанисткой»…

При этом все признавали, что речь идет о «самой умной женщине» тогдашнего Петербурга-Петрограда. У многих, впрочем, язык непроизвольно спотыкался на слове «женщина». Она ведь и сама бесконечно рассуждала о поединке женского и мужского в своем характере и даже в своей внешности. Знаменитый бакстовский портрет этого загадочного существа с неизбежностью заставлял задуматься о границах пола, да и многие из ее знакомцев писали о ее сходстве с прелестным подростком, о несравненной элегантности ее мужских костюмов.

Не без помощи столь многочисленных и откровенных (хотя и не до конца) подсказок Зинаиды Гиппиус всплывало из подвалов мифологической памяти читателя это странное и загадочное слово – андрогин. Так или иначе, разговора об андрогинности не избежать в очерке об этой едва ли не главной женщине символизма и серебряного века, но начать, видимо, следует с самого рожденья Зинаиды в городке Белеве Тульской губернии, где в то время служил ее отец Николай Гиппиус.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5