Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Приключения Джо Фаррелла - Песня трактирщика

ModernLib.Net / Фэнтези / Бигл Питер Сойер / Песня трактирщика - Чтение (стр. 16)
Автор: Бигл Питер Сойер
Жанр: Фэнтези
Серия: Приключения Джо Фаррелла

 

 


— А что произошло там, у Аршадина? — поинтересовалась я. — И куда мы направляемся теперь? И почему, во имя… — я поискала подходящего бога, но так ни одного и не вспомнила, — почему ты сидишь на воздухе?

Мой Друг рассмеялся, но на этот раз его смех меня не успокоил.

— В самом деле? Я и не заметил. Куда мы направляемся? Обратно в трактир естественно, если только меня не будут отвлекать дурацкими вопросами. Этот способ передвижения мне никогда особенно не нравился. Наверно, у меня просто нет к нему природной склонности. Вот у Аршадина — у него есть. Он постоянно носился вперед-назад таким образом, хотя я его предупреждал. Иногда он использовал это, чтобы прийти к обеду.

Он немного помолчал, зажмурившись еще сильнее.

— Ну вот, а теперь эта привычка его подвела. Я никак не мог ему сопротивляться, когда он перенес меня сюда в пузыре времени. Но даже на то, чтобы просто поддерживать существование такого пузыря в нашем мире, уходит масса сил, не говоря уж о том, чтобы заставить его работать на себя. Я знал, что он не сумеет одновременно удерживать в своей власти и его, и меня, и еще вас обоих. Сколько раз я ему говорил! Всякая мощь имеет свой естественный предел — всякая, даже его. Я его предупреждал…

Последнее он произнес почти шепотом, и не для наших ушей.

— А потом вы его отвлекли — довольно неуклюже, надо заметить, но при этом вполне успешно, — и он попытался убить меня в пузыре, думая, что я вами управляю. Это показывает, что он по-прежнему отчасти верит в своего старого наставника — трогательно, не правда ли?

В его коротком смешке было больше сожаления, чем торжества.

— Он говорил о «тех, кто ждет». Это тебя они ждут? — спросил Ньятенери.

— Меня, меня! — ответил Мой Друг с удивительной беспечностью. — Ничего, пусть подождут еще маленько. Ну, а теперь, если никто больше не будет отвлекать меня вопросами, я думаю — и даже почти уверен, — что мне все же удастся переправить это нездоровое явление к столу Карша. Правда, неизвестно, будет ли это именно тот Карш и именно тот стол, но в любом случае это будет полезный и поучительный опыт для всех нас, а для Карша в особенности. Лал, если ты тоже закроешь глаза, то не будешь так сильно дрожать. Послушайся моего совета.

Он был прав. Когда я перестала видеть эту серость, убийственный холод отступил, как будто именно вид серого тумана пробирал меня до костей. И все же я не могла удержаться от того, чтобы время от времени оглядываться вокруг, хотя вокруг ничего не было видно, кроме крохотных темных фигурок, которые не приближались и не исчезали. Я спросила:

— А эти — кто они?

— Люди, чье время мы используем, — коротко ответил он. — Закрой глаза, Лал.

Я зажмурилась. И сказала:

— У Аршадина не идет кровь. Мой меч пронзил его почти насквозь, а крови не было.

— Потому что в нем нет крови, — ответил Мой Друг. — Лукасса была совершенно права: в ту ночь в красной башне он отдал свою жизнь Другим, а они взамен дали ему подобие жизни, для которого кровь необязательна. Я слышал о таких сделках, только это было очень давно, и я никогда не думал, что такое случится в мое время. Бедный мой Аршадин. Бедный мой Аршадин…

И после этого тихого, бесцветного стона он больше ничего не говорил.

Сколько времени прошло — нашего или еще какого, — сказать не могу. Я слышала, как Мой Друг что-то гудит себе под нос: монотонную, сводящую с ума мелодию в пять нот, которая через некоторое время начала казаться гудением водяной мельницы, неутомимым и, как ни странно, успокаивающим. Кажется, я даже ненадолго задремала.

Нет, я точно задремала, потому что я помню, как вздрогнула и проснулась оттого, что обнимавшая меня рука Ньятенери напряглась. Он очень тихо сказал мне на ухо:

— Лал. Тут что-то происходит.

Даже сквозь серый туман было видно, что лицо у него бледное и напряженное.

— В чем дело? — спросила я. На первый взгляд, ничего не изменилось: мы по-прежнему сидели неподвижно в ледяном нигде, Мой Друг по-прежнему восседал в воздухе и гудел все те же пять нот. Единственное различие, если это можно назвать различием, состояло в том, что крохотные тени, мельтешившие в отдалении, наконец исчезли. Ньятенери сдавил мою левую руку, покалеченную, а я даже и не заметила — только потом увидела новый синяк.

— Смотри! — сказал он.

Серость медленно редела, превращаясь из тумана в грязную мыльную воду, и сквозь воду проступали люди, и эти люди были мы. Ну как объяснить это проще, когда все равно получается чистое безумие? Я увидела нас троих — точные копии, вплоть до ленточек в бороде Моего Друга и речной грязи, засохшей на ноге у Ньятенери, — но они, эти трое, нас не видели. Они отправились по своим делам, которые не имели отношения к этому месту, а за ними последовали другие — некоторые снова были нами, но еще больше было Каршей и Маринеш, а больше всего там было Тикатов. И не было среди них двух одинаковых: попадались двойники Моего Друга, у которых не было ни ленточек в бороде, ни самой бороды, ни ночной рубашки, и двойники Ньятенери, которых я узнавала только по росту и изменчивым глазам. Что до меня самой, у меня голова пошла кругом и даже немного начало тошнить от такого количества моих собственных копий, проходивших в двух шагах, не обращая на меня внимания. Они кое-чем отличались друг от друга — одеждой, жестами, — но мне они все казались одинаковыми, как близнецы: низкорослые, широкоротые, с остреньким подбородочком: одно и то же гоблинское личико, к которому я со временем притерпелась, но видеть его десятикратно размноженным! — и у всех одна и та же жуткая походочка враскачку. Да неужели я действительно так хожу? До сих пор не могу поверить, что я хожу именно так.

Вокруг теснились и другие, появляясь и исчезая в рассеивающемся тумане. Я признала Россета — он во всех воплощениях оставался большеглазым, добродушным, не подозревающим о своей собственной силе, — и других слуг и постояльцев «Серпа и тесака». Было там и множество других людей, которых я никогда не встречала или, по крайней мере, не помнила. Люди были непрозрачные, но бестелесные: они проходили друг через друга, как сквозь туман, ничего не замечая. А еще я обратила внимание, что среди них не было ни одной Лукассы.

— Учитель, — довольно громко сказал рядом со мной Ньятенери, а потом произнес то имя, которое я всегда считала истинным именем Моего Друга, — довольно морочить нам голову. Что мы видим? Кто это такие?

Мой Друг по-прежнему сидел, зажмурившись так крепко, что, когда он обернулся к нам, уголки рта у него поднялись кверху, но лицо его в тот миг было ужасно. Это лицо было мне совершенно незнакомо, и оно меня тогда напугало. Он медленно, почти сонно произнес:

— А вот теперь нам всем стоит порадоваться тому, что у меня, по крайней мере, хватило ума не сообщать никому из вас своего истинного имени. Если бы ты произнес его здесь и сейчас, нас троих размазало бы по времени — нет, поперек времени. Тонким слоем. Вы, вообще, имеете хоть малейшее представление, о чем я говорю?

Я молча сжалась перед этим слепым лицом и еще более жутким голосом, как тогда, когда он впервые подобрал меня; но теперь было хуже, потому что я стала старше и почти понимала, что он имеет в виду. Ньятенери какое-то время пытался смотреть ему в лицо, потом смирился и опустил голову. Голос продолжал:

— Да нет, конечно! И с чего это мне вздумалось об этом спрашивать? Если бы вы могли хоть отчасти понять то, что я вам сказал, это свело бы вас с ума. Хотя в данный момент я бы это пережил, рано или поздно это начало бы меня раздражать. Вероятно. Как там эти все, убрались уже?

Почти все двойники скрылись из виду. Осталась пара Тикатов и один Карш. Я ему так и сказала. Он кивнул и выпрямился в своем невидимом кресле. Его руки лепили что-то, тоже невидимое. Невидимое что-то, похоже, дергалось, вырывалось и к тому же росло.

— Когда эти последние уберутся, — приказал он, — скажите мне. Немедленно.

Тикаты исчезли, и остался только один Карш — помоложе, кареглазый, в вышитой жилетке и кожаных штанах преуспевающего южного фермера. Меня не удивило, что он был единственным из всех двойников, который на миг остановился и мельком, но очень внимательно вгляделся в окружавший его серый туман. Где бы он ни был на самом деле, он понял, что где-то происходит что-то, имеющее к нему отношение. Я сказала:

— Он уходит. Уже ушел.

— Ну, так, — тихо сказал Мой Друг, совсем как Аршадин. Он произнес несколько слов, которые даже не были похожи на настоящие слова: будь я в соседней комнате, я бы подумала, что он откашлялся или захрапел. Невидимое существо, которое росло у него в руках, поначалу будто втянулось в него, а потом взорвалось с такой силой, что Моего Друга отбросило назад, и он едва не свалился со своего воздушного насеста. Серый туман сменился ночью, но совсем не похожей на те ночи, которые мне доводилось видеть. Воздух был слишком прозрачный, словно с него содрали шкуру, и звезды слишком большие. Воздуха этого я так и не вдохнула — я затаила дыхание, на час или на миг, пока Мой Друг не открыл глаза. И оказалось, что мы трое мирно, как на пикничке, сидим на заросшем холмике, где Карш выстроил святилище для своих постояльцев. Был вечер, и на востоке, за трактиром, уже вставал бледный молодой месяц. Мы слышали, как свиньи возятся в своем загончике и как Гатти-Джинни орет во дворе.

Прошлой ночью луна над мачтой нашей маленькой лодки была полная и золотая, и капли лунного света падали в реку, как сок спелого плода. Мы с Ньятенери переглянулись. В конюшне кто-то принялся насвистывать.

ТРАКТИРЩИК

За лошадей они мне заплатили щедро, надо отдать им должное. И к тому же у них хватило совести не пытаться объяснять, куда делись лошади. К тому времени, как доживешь до моих лет, перестаешь ждать от людей правды. И тем более ценишь, когда тебе не врут. А что до того, где их носило и, главное, почему путешествие, из которого черная вернулась охромевшей и похудевшей фунтов на десять, а госпожа Ньятенери Можете-Поцеловать-Мне-Руку — лет на десять постаревшей, заняло у них всего неделю… Ну что они могли рассказать такого, чему бы я поверил тогда или даже теперь? Я взял деньги, велел парню передать Маринеше, чтобы отнесла обед в их комнату, и махнул рукой.

Кстати, к тому времени меня уже куда больше беспокоил старик, чем женщины. Нет, конечно, я признал в нем волшебника еще в первый же день. Волшебника ни с кем не спутаешь — запах у них особый, что ли. Но дело-то было не в этом. Волшебников я не люблю — а кто их любит? — но они обычно держатся вежливо, всегда готовы помочь и стараются поддерживать хорошие отношения с хозяином. Но я знал от Маринеши, что этот волшебник слаб, болен, чуть ли не при смерти и не вылезал из своей комнаты с тех пор, как Россет с Тикатом его туда притащили. А тут, гляди-ка, расхаживает как ни в чем не бывало — на ногах держится, во всяком случае, — и явно по уши увяз в том, за чем ездили эти дамочки — что бы это ни было. К тому же это был не простой лесной волшебник, из тех, что лечат скотину от колик и обещают хорошую погоду к жатве. Нет, извините — это был один из тех, за кем неприятности тащатся в дом, словно приблудные собаки, — и неважно, чей это дом и кому придется их кормить. Я понятия не имел, что это за неприятности, но я их чуял, как можно чуять грозу или телегу навоза за поворотом. Этот запах ни с чем не спутаешь. По крайней мере, я в таких делах не ошибаюсь.

Выставить его? Выставить? Его? Ага, конечно — это чтобы Карш, у которого не хватило духу выставить из «Серпа и тесака» трех баб, отправил теперь подальше волшебника? Не-ет. И я не стыжусь признаться, что улыбался и кланялся ему каждый раз, как мы встречались, и спрашивал, удобно ли ему в его комнате, и посылал ему вино получше того, на что морщила носик госпожа Лал, «которой случалось убивать людей за плохое пойло». Вино он, кстати, оценил — и не раз говорил об этом в ее высочайшем присутствии. У трактирщиков тоже бывают свои маленькие радости.

И все же пока вроде бы ничего не происходило — по крайней мере, ничего такого, что можно назвать происшествиями, чем бы там ни пахло. Летние деньки шли своим чередом, постояльцы приезжали и уезжали — с одним из них сбежала жена Шадри, она это делает почти каждое лето, просто чтобы отдохнуть от Шадри, — лошади были ухожены, обеды готовились, посуда мылась, комнаты более или менее подметались, возчики таскали в кладовку бочонки красного эля и «Драконьей дочери», семейство лудильщиков-нарсаев смылось, не уплатив за постой. Но я сам виноват: надо было взять с них вперед. Мой батюшка был наполовину нарсай, так что уж мне-то следовало бы знать этот народ.

Три дамы вели себя как обычные постоялицы: загорали на солнышке, ездили на рынок в Коркоруа покупать безделушки и древности. Только я все никак не мог понять, зачем они тут торчат — разве что затем, чтобы выхаживать своего приятеля-волшебника. Тикат, похоже, перестал бегать за этой бледной сумасшедшей, Лукассой. Он вообще почти на нее не смотрел и только убирался с дороги, когда она проходила мимо. Лукасса больше, чем когда-либо, походила на блуждающего духа: за глазами лица не видать. Вот Тиката я бы выгнал с удовольствием — просто затем, чтобы выгнать хоть кого-нибудь. Но он с лихвой отрабатывал свои харчи в конюшне, в доме и на огороде. Молчаливый, угрюмый малый с южанским выговором, от которого аж пиво скисает, но работяга добросовестный, этого у него не отнимешь.

Честно говоря, единственный, на кого я мог пожаловаться в то время — так это на парня. Да и то я не смог бы объяснить, что с ним не так, хотя хорошо знал и его, и себя. Конечно, он чуть не ошалел от радости, когда эти дамочки вернулись. То и дело норовил бросить работу и сбегать посмотреть, не надо ли им чем услужить. Ну, тут, конечно, ничего необычного не было. Меня глодало другое: я видел, что его что-то гложет, и чем дальше, тем сильнее. Не то, чтобы он об этом говорил — мне-то не говорил, во всяком случае, он бы скорее сдох, — но даже Гатти-Джинни мог бы догадаться по его лицу и по тому, что он завел привычку тревожно озираться, как будто собрался донимать Маринешу и вдруг услышал, что я его зову. Я тогда думал, что это из-за волшебника. Думал, что парень прилип к нему, как лип раньше к этим женщинам. И от этого мне было не по себе.

РОССЕТ

Конечно, отчасти дело было в жаре. В тех краях в конце лета жара стоит, как в топке, несмотря на горы. Ну, мне-то к тамошней погоде было не привыкать — по правде говоря, мне ее теперь не хватает, — но после того, как появился волшебник, дни казались растянутыми над раскаленными добела угольями, как шкура шекната, которую собрались скоблить. Ночами обычно полегче, потому что с гор прилетает прохладный ветерок, но в то лето ветер прохладным не бывал. Собаки и куры лежали в пыли и задыхались от жары; у лошадей не было сил даже отмахиваться от мух; постояльцы целыми днями сидели в питейном зале, стараясь остудить хотя бы глотку; даже Карш, и тот орал и топал меньше, чем всегда, и давал нам с Тикатом куда меньше распоряжений. Я просыпался у себя на чердаке весь в поту, уже измученный, с головой, набитой пеплом. Жара начиналась с самого рассвета. Почти двадцать лет прошло, а я до сих пор помню странный, безнадежный вкус этих пробуждений.

Потому что это было не из-за погоды. Этот вкус, это ощущение, что за тобой все время следят: гигантская линза собирала над «Серпом и тесаком» жар чьего-то внимания. Когда Лал с Ньятенери вернулись, стало еще хуже: я почти каждый миг, во сне и наяву, ощущал над собой этот неотрывный, холодный взгляд, который не имел никакого отношения ко мне — ко мне, Россету, или кто я там есть на самом деле, — и ко всему, что я понимал и любил в этом мире. Временами взгляд казался отдаленным; временами приближался настолько, что ощущение было такое, будто он сидит рядом со мной на соломе и роется в моих снах. Но, так или иначе, укрыться от него было некуда, и не было защиты от жестокого уныния этого взгляда, так что я непрерывно испытывал смутный страх и чувствовал себя смертельно усталым. И смертельно печальным, если можно так сказать.

Быть может, и Тикат испытывал те же чувства, но по нему этого заметно не было. Хотя в те дни я его почти не видел: он незаметно взял на себя обязанности сиделки и стража, которые были доверены мне, и теперь проводил большую часть свободного времени наверху, при старике, которого он звал «тафья». Мне его очень не хватало — до того, как он появился, у меня никогда не было друга, почти ровесника, с которым можно было вместе работать, вычищая стойла, или болтать вечерами на чердаке. К тому же я ему жутко завидовал. В основном, конечно, потому, что, находясь при волшебнике, он каждый день виделся с Лал, Ньятенери и Лукассой, но я еще и ревновал, оттого что кто-то дорожит его присутствием и часто зовет его к себе — а это совсем не то же самое, как когда за тобой посылают. Нет, я знаю, что мог бы прийти и сам, без приглашения, но я туда не ходил, и все тут. Я был очень молод.

Женщины держались еще более замкнуто, чем прежде, неважно, выезжали они на прогулку или сидели, запершись у себя или у старика. Когда мне случалось их видеть, я всегда видел их всех вместе, а это было не то. Мне хотелось поговорить с ними по отдельности. Больше всего мне хотелось сказать Соукьяну — который по-прежнему сохранял облик и запах Ньятенери, — что я не стал любить его меньше оттого, что он меня обманул, и если я сторонюсь его, то вовсе не от обиды и не от стыда. Мне хотелось спросить Лал, как и отчего они вернулись так скоро, и сказать, что я присматривал за ее волшебником, как мог. Кстати, третий убийца так и не появился — по сей день не знаю, что с ним стало. И еще мне хотелось сказать Лукассе, что каждый раз, как Тикат встречает ее на лестнице или во дворе, на сердце у него появляется еще одна рана. О, я заготовил для Лукассы целую речь! Я не раз декламировал ее лошадям.

Но вышло так, что ничего этого не было: как будто бы эти три женщины никогда не выезжали из-за поворота у ручейка, как будто мне приснились и дрожащие ямочки на плечах Лал, и то, как Ньятенери в одиночку убил двух убийц. Настоящим осталось лишь одиночество, которое я ни разу не называл его истинным именем, пока не появились они, — одиночество, да еще жара и страх.

Однажды я спросил у Маринеши, как там волшебник, потому что у Тиката мне спрашивать не хотелось. Она ответила не своим обычным скворчиным щебетом, а вполголоса, неуверенно:

— Да вроде ничего…

Когда я принялся ее расспрашивать, она поначалу крепилась, а потом вдруг разревелась — не расплакалась напоказ, молча, как знатная дама, как она всегда старалась плакать, а именно разревелась, всхлипывая, шмыгая носом, безжалостно теребя мой лучший носовой платок. Насколько я понял, старика она почти не видела с тех пор, как вернулись Лал с Ньятенери, «но я его слышу, Россет, каждую ночь, всю ночь напролет, он все ходит, ходит взад-вперед до рассвета, что-то бормочет, что-то распевает, разговаривает сам с собой. Он, наверно, вообще не спит…».

Я погладил ее по голове и утешил, как мог.

— Ну, значит, он спит днем, вот и все. А потом, Маринеша, он же волшебник, а волшебники не нуждаются ни в сне, ни в еде, ни во всем прочем

— по крайней мере, не так, как мы.

Но она вырвалась и заглянула мне в глаза. И во взгляде ее была такая печаль — я и не подозревал, что глаза Маринеши способны вместить столько скорби.

— Там — другие, — прошептала она. — Иногда там появляются другие, и они ему отвечают. У них голоса маленьких детей…

И она убежала назад в трактир, не переставая плакать, и утащила мой носовой платок.

Тикат ничего не знал ни про какие голоса. Так он сказал, и я ему поверил. Сдается мне, что боги, духи, демоны, чудища и прочие им подобные в присутствии Тиката никогда не являются. Они просто терпеливо ждут, пока Тикат не уйдет, ждут, сколько придется. Вот Карш не такой. Можно было бы подумать, что и он из таких людей, если они вообще бывают, но нет. Что до Карша, то чудовища далеко не всегда давали себе труд дождаться, пока он уйдет.

Через пару дней после того разговора с Маринешей он разыскал меня на кухне. Тикат снова латал прогнившую колоду, из которой поят лошадей, а наш последний поваренок снова сбежал: Шадри их так лупит и гоняет, что за год у нас сменяется не меньше десятка поварят. Единственная польза с этого — что они временами сбегают, даже не потрудившись забрать плату. Карш минут пять ругал Шадри, ни разу не повторившись, а потом вдруг взглянул на меня, словно только что заметил — как всегда, — и проворчал:

— Подожди меня снаружи.

Я стоял на улице и ждал еще минут пять. Наконец он вышел, весь багровый, вытирая губы — можно было подумать, что он только что слопал Шадри с гарниром. Постоял немного, не глядя на меня и бормоча себе под нос:

— Проклятый недоумок, косорукий, недоделанный остолоп, и какой только урод внушил этому козлодою, что он умеет готовить?

Потом, когда счел нужным, сказал:

— Россет!

Я часто думаю об этом — как произносила мое имя Лал и как произносил его он. Ничего не могу с собой поделать — до сих пор вспоминается.

— Вы сказали, чтобы я подождал.

Карш кивнул. И сказал:

— Спасибо тебе.

Нет, положа руку на сердце не могу утверждать, что это был первый раз, когда Карш сказал мне «спасибо». Может, и не первый. Я даже не уверен, что я его как следует расслышал: он произнес это каким-то сдавленным голосом. Но я так удивился, как будто Карш вдруг принялся приплясывать и кружиться волчком, приставив палец к макушке. Я уставился на него. Карш разозлился и заорал:

— Ну, чего ты пялишься? Что случилось? Пялится, пялится — никогда еще не видел, чтобы человек так пялился, с первого же дня, с первого раза, как я тебя увидел!

Тут он остановился, откашливаясь и отплевываясь, но глаз с меня не спускал. Я ждал, размышляя, чего он хочет: то ли снова отругать за канавы, то ли приказать не расстраивать Маринешу. Но он яростно потряс головой, утер губы, перевел дух и спросил:

— Россет, ты как вообще?

Тут уже я немного побулькал, пытаясь выдавить нужные слова.

— Как я? Да нормально…

Карш покивал, так торжественно, словно я только что дал ответ на загадку, терзавшую его всю жизнь.

— Хорошо, это хорошо… — пробормотал он, а потом, глядя куда-то мимо меня, добавил: — Россет, я тут все хотел тебе сказать одну вещь. Давно уже хотел.

Я ждал. Карш продолжал:

— Ты… ты был неплохим мальчиком. Почти не плакал, под ногами не путался. Ты был очень славным малышом!

Последние слова стоили ему таких усилий, что он почти выкрикнул их, как бы говоря: «Попробуй только возразить!» Он стоял, глядя на меня исподлобья, пыхтя, и глаза у него сделались иссиня-черные, как всегда, когда он по-настоящему зол. Всего мгновение — а потом он развернулся и затопал в дом и, еще до того как отворил дверь, принялся снова громко ругать Шадри. А я остался стоять, где стоял, под выскобленным добела небом, дрожа от удивления, усталости и страха и жалея, что не знаю своего истинного имени.

ЛИС

Жарко. Слишком жарко. Бедный маленький лис скользит и бултыхается в своей противной липкой шкуре. У человечьего облика шкуры нет, но Ньятенери грозится десять раз убить, если увидит. Так что не будет человечьего облика, не будет славного красного эля в зале кабака, не будет ничего, кроме жаркого ветра в жарком бурьяне под деревом, на котором спят куры. Все равно, что есть старые метелки. Бедненький лис!

День, ночь, все тянется и тянется. Делать нечего — только спать. Я могу проспать хоть сто лет, если захочу — ничего не есть, ничего не пить, и проснуться, стоит вам обо мне подумать. Но однажды я поднимаю голову — и вот она, смотрит на меня сверху вниз. Лукасса. Глаза старые-престарые — почти такие же старые, как я.

— Лисичка, лисичка… — говорит она тихо-тихо. Наклоняется, берет меня на руки, как тогда, в первый вечер, прижимает к плечу, к шее. Я лижу вкусную соль — совсем немножко. — Лисичка моя, — говорит она. — Помоги ему.

Ему?! Лукасса чувствует, как я рычу, прижимает плотнее.

— Ах, лисичка, он такой добрый, он так добр к людям! Но не к лисам. — И ему угрожает такая опасность!

Вот и хорошо. Пусть теперь тот, другой потрясет его за шкирку и за хвост. Посмотрим, как ему это понравится. Принять человечий облик? Но она сжимает меня так, что я взвизгиваю, и говорит:

— Ты ведь знаешь их, тех, кто приходит ночью. Ты можешь заставить их уйти.

Лучше заставить уйти мага.

Лукасса:

— Ему надо умереть. Пришло его время, ему необходимо умереть.

Я сворачиваюсь у нее на руках, закрываю глаза. Лукасса говорит:

— Но если он умрет сейчас — больной, бессонный, разъяренный, — тогда он станет как они, только хуже, много хуже. Это как-то называется, только я слово забыла.

Ну да, грига-ат, очень страшно, ну и что? Лукасса поднимает мою голову, терпеливо ждет, пока я посмотрю ей в глаза.

— Лисичка, лисичка, я знаю, что ты мне ничем помочь не можешь, но, пожалуйста, ради него. Я прошу тебя, потому что мы друзья.

Целует в нос, сажает на землю.

— Иди к нему!

И стоит, вся такая доверчивая, ждет, что я прямо так и брошусь, побегу спасать злого волшебника от ночных посетителей. А я ложусь, где сидел, и свешиваю язык. Глаза у Лукассы блестят от печали.

— Лисичка…

Ждет. Отворачивается. Я зеваю в пыли: может, курам приснился дурной сон, и они попадали с веток? Нет. Это моя печаль. Одним глазом смотрю, нет ли Ньятенери, одним ухом слушаю, нет ли толстого трактирщика, потом снова засыпаю — лисам дурацкие грига-аты не страшны. Страшны волшебники.

Но… но… Не успеваю я устроиться поудобнее в сухом бурьяне, как тут снова появляется старое ничто. «Узнай, узнай. Слишком беспокойно, что-то шевелится?» Я-то знаю, что шевелится: глупые волшебники ловят друг друга, тянутся через небо. Всего лишь глупые волшебники, не более и не менее — но старое ничто велит: «Узнай!», и вот бедному лису больше не спится. И вот я все же бегу, бегу прямо к Лукассиному волшебнику. Привет, дружище! Что, голоса нехорошие спать не дают? Вот и славно. Есть все-таки на свете справедливость. Быть может, лис тоже добавит пару слов.

Глубокая, жаркая тьма. Дверь трактира закрыта и заперта на засов, но мыши знают гнилую доску в полу кухни, а что знает мышь, знает и лис. Ползу, извиваюсь, отряхиваюсь. Вот мы и под большой Шадриной плитой — она все еще теплая, огонь задремал на ночь, как и чумазый мальчишка, прикорнувший на двух стульях в углу. Ни звука, только мои когти цокают по камням.

Вверх по лестнице, вместе со сквозняком, по коридору, распугивая тараканов. Из-под двери мага сочится свет свечи, пытается выбраться оттуда. Немудрено. О, да-да, эти голоса мне знакомы, и запахи тоже! Они пахнут молнией, и водостоками под баней, и кровавым снегом, на котором обедал шекнат. На миг шерсть у меня встает дыбом от жалости к бедному старому магу, но это быстро проходит. Магов на свете много, кому и знать, как не мне!

Я у двери. Лучше остаться снаружи. Нет, мне не страшно, но мне не нравится приближаться к ним. У меня от этих голосов зубы ноют. Старое ничто: «Входи, лис!» В человечьем облике или так? Подумав, принимаю человечий облик. Зачем — кто знает? Может, так ходить проще. И в замочную скважину подглядывать удобнее.

В комнате их полно, точно червей в падали. Стены как будто дышат. Одни с лицами, другие без, у некоторых вместо лиц стекло, пламя, сочные пульсирующие кишки. У некоторых — ни тела, ни формы, только кусочки тени, кусочки тьмы, раскачивающиеся в воздухе. Некоторые хорошенькие, как птички или кролики. На других — глаза бы на них не смотрели, на этих других, даже мои глаза. Они сидят на столбиках кровати, ползают по подоконникам, шныряют взад-вперед по балкам. Никогда не видел так много в одном месте. Обычно надо специально посмотреть вбок, прикрыв один глаз, чтобы их увидеть. Они приходят с другой стороны зеркал.

Маг их видит. Ого-го, еще как видит! Он расхаживает взад-вперед, взад-вперед, не смотрит на них, не садится на постель. Не должен стоять, не должен отдыхать — при них нельзя. Когда-то седой, теперь он белый — белый, как зола, выгорел добела, как Лукасса. Лицо исчерчено бороздами — следы когтей, но без крови. Он шагает взад-вперед, — голова вскинута, ноги топают, — и поет грубую песню, солдатскую песню:

Капитан сказал капралу:

— Здравствуй, братец, как я рад!

А капрал ему ответил:

— Поцелуй меня ты в зад!

Раз-два, левой-правой, Вот и место для привала, Брось мешок куда попало, Поцелуй меня ты в зад.

Снова и снова, хрипя своим сожженным голосом. Этой песни даже Ньятенери не знает. Песня очень длинная. Если он хоть раз остановится, они на него набросятся — нет, не с клыками и когтями, хотя, увидев их, можно так подумать — нет, с глазами, с голосами, с нежным скользящим смехом, со старым позором, старыми предательствами, старыми протухшими тайнами. Они умеют вывернуть воспоминания наизнанку, превратить хорошие сны в такое, что смотреть не захочется, и при этом сделать их настоящими. Вмиг душу в клочья издерут, я-то знаю.

Маги никогда не запираются. Я открываю дверь, вхожу, оставляю дверь приоткрытой — просто на всякий случай. Везде жарко, а здесь холод режет, как ножом. Человечий облик — веселый дедуля — осматривается, хлопает мага по плечу и гремит:

— Ах ты, старый мошенник! Что ж ты никому не сказал, что у тебя гости?

Глаза величиной с тележные колеса, глаза, как мокрые темные кульки, глаза на стебельках и щупальцах — все поворачиваются к человечьему облику. Его не должно быть здесь, он не должен видеть их, веселый дедуля с блестящими глазами. Только маг не поднимает глаз, продолжает шагать по комнате, хрипя:

Капитан сказал капралу:

— Не попить ли нам чайку?

А капрал ему ответил:

— Тебе в харю кипятку!

Раз-два, левой-правой…

Устал, устал, ах, как он устал, едва не упал, когда человечий облик хлопнул его по плечу. Лукасса бы расплакалась. Но не я. Я говорю старому ничто: «Ну, вот оно, вот что тут шевелится. Всего-то навсего. Спасибо, до свидания, лис может идти». Но старое ничто непредсказуемо. «Останься. Следи. Тут слишком много силы, дикой, неправильной. Останься и смотри».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21