Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Новая история Мушетты

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Бернанос Жорж / Новая история Мушетты - Чтение (стр. 2)
Автор: Бернанос Жорж
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Тогда они жили далеко отсюда, ближе к Верблооку - у самого края болота, и такое гибельное было это место, что ночью можно было там пробраться только за фландрским ученым псом, умевшим чуять под застывшей коркой окна, куда вершок за вершком засасывало человека в течение каких-нибудь десяти минут. В то время она была еще совсем-совсем маленькая. Теперь бы она, конечно, врала куда складнее. Каждое произнесенное мосье Арсеном слово уже врезалось ей в память, заняло положенное ему место. А сам мосье Арсен шагает по хижине взад и вперед. Плевать ему, что здесь теснота: есть в нем какая-то свободная непринужденность, как в хищниках, разгуливающих по клетке, она видела их в зверинце Беллока сквозь разошедшиеся доски ограды.
      - Ты не такая девочка, как другие, ты славная девочка, - вдруг произносит он. - Пойду поищу твой башмак. Может, нам еще куда придется идти.
      На мгновение он останавливается на пороге, и сразу же ливень обрушивается на его голую спину, слабо освещенную последними отблесками меркнущего очага.
      Она остается одна. Одежда высохла, в висках уже не стучит, и даже голод, кажется ей, лишь продлевает это ощущение физического уюта, сладостной полудремоты. Все ее чувства, кроме настороженного слуха, как бы спят. Ей нет надобности вслушиваться, она и так различает среди сотни звуков, доносящихся снаружи, последние завывания ветра на вершинах холмов, перестук дождевых капель, а временами мягкий треск сломанной ураганом сухой ветки, которая, прежде чем навеки увязнуть в грязи, придавит по дороге молоденький кустик. Вдруг пальцы ее, рассеянно пересыпавшие еще теплую золу, замирают, судорожно сжимаются в кулак, и она машинально становится на колени. Только что раздались два выстрела: сначала один, через несколько минут другой, четкие, хоть и приглушенные расстоянием.
      Машинально она вскидывает глаза - нет, карабин мосье Арсена по-прежнему висит на гвозде. Впрочем, мосье Арсен так далеко и не мог уйти. Ясно, стрелял какой-нибудь браконьер, укрывавшийся в своем тайнике, потом решил идти домой и разрядил ружье. Но оба выстрела прозвучали через долгий, даже странно долгий промежуток, - так что вряд ли это охотник, он бы дуплетом стрелял...
      И снова Мушетта вспоминает те уже далекие ночи, ночи раннего ее детства, в глинобитной хибарке, приютившейся на самом краю неоглядной равнины. Сколько раз какой-нибудь контрабандист, отыскивая чуть ли не на ощупь дорогу, пулял вот так в воздух; отчаянный призыв к дружкам, тоже блуждавшим в потемках и пересвистывавшимся, а пронзительная трель их свистков напоминала крики болотных птиц. Точно такие же одиночные выстрелы, не будившие даже эха, доносились откуда-то из безвестной дали; и тяжелый, вязкий воздух, пропитанный жирными испарениями, подымавшимися с торфяников, послушно, подобно глубоким водам, подчинялся звуку выстрела и начинал вибрировать. Дело в том, что Мушетта редко слышала самый выстрел: ее будило неожиданное дребезжание оконных стекол, и она вскакивала со своего тощего, набитого тряпками тюфяка.
      Мосье Арсен вернулся почти сразу же. И бросил на пол перед Мушеттой свою находку - ее насквозь мокрый башмак.
      - Я-то боялся, как бы его течением вниз не утащило. Один бог знает, чего только река не навыбрасывала. Даже дохлого кролика, ему хребет о камень переломило. А уж крутит, крутит - еле на ногах удерживаешься. Шипит, вроде пенится - ну прямо тебе пиво...
      Она чувствует на себе его взгляд, тяжелый взгляд.
      - Слыхала?
      Еще выстрел. Всего один. Затаив дыхание, они ждут второго, но тщетно.
      - У, сволочь! - цедит он сквозь зубы.
      Потом подымает с полу пустую бутылку, обнюхивает ее, яростно шваркает о стену, и она разлетается вдребезги.
      - Будь у меня еще пол-литра можжевеловой, я бы опять туда пошел. Ей-ей, пошел бы.
      И снова его взгляд встречается с глазами Мушетты, недоверчивый, грозный взгляд. Девочка выдерживает его, не опуская век.
      - А хитра же ты! - наконец произносит он. - Словно куропатка! Сейчас мы с тобой золу наружу повыкидываем. И здесь все в порядок приведем. Только сначала...
      Он присаживается на корточки перед очагом, подносит к глазам левую руку, внимательно приглядывается к ней, что-то насвистывая.
      - Подойди-ка сюда, девочка. Достань из кармана кожанки электрический фонарь и постарайся направить его прямо вот сюда, только смотри не трясись, ты же у нас из настоящей контрабандистской семьи. Если будет дурно, так глаза закрой.
      На левой кисти видна ранка странных очертаний, дождь так основательно промыл ее, что обнажилось живое мясо, а вокруг него синеватые кровоподтеки. Пальцы распухли.
      - Укус, - бормочет он, - поганый укус.
      Правой рукой он осторожно разгребает головешки, берет еще не совсем потухшую, дует на нее.
      - А теперь свети мне.
      Он туго перетягивает запястье тряпкой, закручивает ее изо всех сил. Пальцы сейчас стали совсем лиловые, и рана вырисовывается с какой-то удивительной четкостью. Края рваные, и все-таки явно проступают следы зубов. Не лисьих, не барсучьих, это уж ясно!
      Поплевав на пальцы, он хватает багровую головешку. Кончик ее как раз по размеру раны. Не торопясь, он осторожно прикладывает головешку к ране и снова дует на нее. Зловеще потрескивает живое мясо. Но Мушетта глядит не на головешку. На стену падает круг света и выхватывает из мрака лицо, с которого она не спускает глаз. Оно, это лицо, потеряло сейчас свое залихватское выражение, оно застывшее, как бы пытается воссоздать некое таинственное видение, но это не вызов ему, а скорее желание собраться с мыслями. На какой-то миг шея, почти такая же длинная и гибкая, как у женщины, с таким же шелковистым отливом, вздувается, и на ней проступает толстая темная жила. Но пусть дрожат губы, с них не срывается ни стона. Бог ты мой! Уже давным-давно дочка бывшего контрабандиста живет как чужая среди обывателей постылого поселка, среди этих черных и мохнатых, как козлы, людей, до срока обложенных нездоровым жиром, отравленных чуть не до умопомрачения кофе, - тем самым кофе, который они сосут круглый год в вонючих кабачках, так что даже кожа у них делается кофейного цвета.
      Презрение - чувство, почти ей неведомое, потому что по наивности она считает, что оно не про нее; думает она об этом так же редко и мало, как, скажем, о материальных благах жизни, - все это для богачей, для сильных мира сего. Как бы она удивилась, если бы кто-нибудь сказал ей, что она презирает Мадам, сама-то она думает, что только восстает против того порядка, воплощением коего является их наставница. "У вас испорченная натура!" кричит порой Мадам. Она и не спорит. Ничуть этого не стыдится, как не стыдится рваной своей одежонки, так как давно уже все ее кокетство состоит в том, чтобы с дикарской бессознательностью пренебрегать высокомерными осуждениями подружек и насмешками мальчиков. Порой, когда мать воскресными утрами посылает ее в поселок купить про запас на целую неделю сала, она нарочно шлепает по грязным колеям и появляется на главной площади, когда народ расходится с мессы, замарашка замарашкой... И вот, вдруг...
      Он в последний раз дует на головешку, потом бросает ее на пол. Их взгляды встречаются. Так ей хочется вложить в свой взгляд некое чувство, но она ощущает лишь его жар, совсем так, как жарко обжигает нёбо, когда хлебнешь молодого, еще не перебродившего вина. И этому жару она не умеет дать точного имени. Да и впрямь, что здесь общего с тем, что люди зовут любовью, с теми хорошо ей известными жестами? Она может только недрогнувшей рукой направлять луч фонарика на рану.
      - Открой дверь, - командует он. - Пойду выброшу золу. Так или иначе, нас с тобой сегодня здесь не было, усекла? Никому не говори, даже отцу. Я впереди пойду. А ты за мной.
      Слишком просторные башмаки из грубой кожи до крови натирают ноги, но ей важно только одно - как бы не потерять из виду своего спутника. Впрочем, ночь уже не такая темная. Так как они все время сворачивают с дороги и идут для быстроты прямиком через заросли, Мушетта никак не может определить, где они находятся. А вскоре и не пытается определить. Поэтому она с изумлением видит, что они вышли на шоссе прямо к кабачку мосье Дюплуи. Ставни домика закрыты, в щели их не просачивается даже лучик света. Должно быть, действительно очень поздно.
      Мосье Арсен входит во двор, стучит в низенькую дверку, и она бесшумно распахивается. Он с кем-то говорит, но так быстро, что слов не разобрать. Когда он снова подходит к ней, губы его морщит такая странная улыбка, что даже сердце сжимается.
      - Слушай, что я тебе скажу, - начинает он, - этот тип вовсе не такой, как я считал, ну да черт с ним! И без него обойдемся. Хоть и выпил я здорово, но планчик один у меня есть. Пройдем-ка еще немного. Если ты уж очень замучилась, я тебя на закорках понесу.
      Теперь он говорит с ней, как с равной. Ой, нет! Она ничуть не устала, ничуть не боится, если нужно, она всю ночь может идти, так что пусть он не беспокоится!.. Все эти фразы она произносит про себя кротким нежным голоском! Но выдавить хоть слово не способна и только хмуро кивает.
      Они останавливаются перед другой хижиной, ее Мушетта знает хорошо. Зовется она "Со свиданьицем". Дровосеки по весне складывают здесь свой инструмент. Сейчас там никого. Дверь подается при первом же ударе ногой.
      - Вот удачно-то получилось, что я сюда позавчера заглянул, - говорит мосье Арсен. - И дрова есть сухие и свечка. Такой разведем огонь, что только держись! Хочу, чтобы к утру побольше золы накопилось, на полную тачку, тогда я скажу, что целый день, мол, здесь просидел, в тепле.
      Они присаживаются по обе стороны очага, и Мушетта не спускает глаз со своих башмаков. Размышлять для нее дело совсем непривычное, и она даже не сознает, каких усилий ей это стоит. Если ей и случалось отлететь от самой себя на крыльях мечты, то уже давно забыты те тайные тропки, по которым возвращаешься обратно. Сейчас ей просто чудится, будто все пламя жизни, всей ее жизни, сосредоточено теперь в единой точке, что гнездится в груди, в самой наболевшей точке, и мало-помалу она приобретает твердость алмаза, неистребимый его блеск. Да, да, алмаза; алмаз - это такой волшебный камень, и Мадам уверяет, что алмазы находят в черной сердцевине угольной глыбы, где они пролежали века и века. Она не смеет взглянуть на мосье Арсена. Но еще страшнее услышать его слова. Одно-единственное слово, произнесенное в этой тиши, и она, Мушетта, разобьется, словно стекло.
      - Слушай, девочка, - вдруг начинает он, - много или мало я тут тебе наболтал, видно, надо уже все до конца выложить. Да, впрочем, завтра ты и десяти шагов от дома не отойдешь, как такого наслушаешься. Я-то людей знаю. Мухи вроде не обидят, а как завидят лужу крови, так непременно им нужно туда нос совать и язык распускать. Ну и черт с ними! Учти, не каждый день приходится доверяться девушке, особенно девушке твоих лет - вернее, просто девочке. Поэтому подыми голову и смотри мне в лицо, прямо в лицо, как мужчина мужчине.
      Она мужественно пытается сделать так, как он ей велит. Но всякий раз, встретившись глазами с мосье Арсеном, она невольно отводит взгляд, скользнув по его лицу, он неудержимо клонится долу. Не может она с ним управиться: ну словно капля масла, сползающая вниз по клеенке. Только с огромным трудом удается ей зацепиться взглядом за вырез его рубахи, как раз в том месте, где на смуглой коже, позолоченной огнем, чернеет родинка.
      - Прямо беда, - говорит он, пожимая плечами. - Вот вы, женщины, даже самые молоденькие, и то не можете обойтись без кривляний. В конце концов делай как знаешь, хочешь - гляди на меня, хочешь - нет. Только зря ты воображаешь, будто я наобум действую. Пусть я здорово набрался, все равно голова у меня варит. Так вот, хочешь знать, почему я тебя уважаю? Уважаю с тех самых пор, как при мне твой папаша здорово тебе всыпал в тот вечер, когда была, ярмарка в Сен-Венане, помнишь? Он тебя по заду шомполом молотил, а ты ухитрилась обернуться и посмотреть ему в лицо так дерзко, что он тебе еще вдобавок пощечину залепил. А ты спокойненько уселась в уголок у окна, поправила юбчонку, и на глазах хоть бы слезинка, сухие глаза, как трут для огнива. Знаешь, как меня самого в детстве лупили, но ты, ты... ей-богу, меня даже стыд разобрал. А я-то тебя считал... считал...
      Он долго ищет подходящего слова, но не находит. Лицо его внезапно становится словно каменное.
      - По-моему, я человека убил, - произносит он. - Только теперь какой уж он человек, был да сплыл!
      Она не шелохнулась. Только прерывисто вздохнула раз, другой. Словно бы зевнула. Он решил, что она не расслышала.
      - Стражника Матье, - утвердительным тоном произнесла она после долгого молчания.
      - Точно. А почему ты сразу о нем подумала?
      - Потому что видела его нынче утром, он мимо нашего дома проходил. Отец еще заметил, что он закинул за спину скатанный дождевик. "Видать, Матье всю ночь по лесу бродить будет, - сказал отец. - Надо бы Арсену в оба глядеть..."
      - Неверно он сказал. Матье уже не первую неделю здесь рыщет. Но едва он где появится, так сразу все: "Ну, на этот раз Арсену каюк. Матье его прищучит". Так вот вам, не он меня, а я его прищучил.
      Последние слова он произносит даже с каким-то сожалением. Признание, видимо, облегчило его душу, лицо утратило свою каменную непреклонность, а глаза устремлены куда-то вдаль, будто стараются вызвать в памяти полузабытую картину.
      - Надо думать, что это из-за чертова циклона у меня нервы так разыгрались. Я циклон заранее чувствую. Первым делом воздух вязким становится, так и липнет к коже. А тяжелый какой! Я как раз откапывал капкан рядом с загоном Камиля, знаешь какой капкан отличный, с пружиной; я за него тридцать монет отвалил. При таком ливне ни за что нельзя поручиться. Могло вполне мой капкан к самому Сен-Ваасту унести, тем более я его цепью не закрепил. "Что ты здесь поделываешь, Арсен? - вот что он мне сказал. - Уж не хочешь ли за Селедочную лужу отправиться? Так и в колонию угодить недолго". А сказал он так потому, что я обернулся и сунул руку в карман брюк. Тут я карман взял и вывернул. А там только кисет да трубка. "Послушайте-ка, - это я ему говорю, - я же не дурак в конце концов. Если я вам зло причиню, то мне-то какая от этого польза будет! Если я вас укокошу, так это уж не Гвианой пахнет, а гильотиной. Раз вам эта игрушечка по вкусу, можете ее себе взять". Я уж давно заметил, что он все время на мой капкан косится. "Ладно", - отвечает он, так что и упрашивать его долго не пришлось. Я уже отошел от него, а он меня окликает. "Только не воображай, дружок Арсен, что ты такой малостью со мной рассчитаешься. Слишком давно ты нам спать мешаешь. Очень уж ты занесся, потому как работаешь на крупнейших воротил, разъевшихся на браконьерстве, на этих ловкачей, на чистых гангстеров и из Арраса и из Булони. Но у них таких пройдох, как ты, навалом: один попался, на его место десяток найдется. Рано или поздно, все равно вляпаешься, если только не смоешься отсюда". - "На это не надейтесь, мосье Матье", - вот что я ему сказал.
      Странный у него был какой-то вид. Тут только я смекнул, что он пьян, и он тоже пьян. Только потому я заметил, что щеки у него еще больше ввалились, а зрачки так и прыгают, и хотел бы он мне в лицо прямо посмотреть, да не может. Да что рассказывать - теперь он уже не прислужник ихний был, а просто человек, который погубить меня желает. С минуту мы так и простояли лицом к лицу и, поверь, даже ни разу не моргнули. В такие минуты я обычно-то предпочитаю уйти от греха подальше, а вот тут стоял, будто меня по ногам связали, - в ушах гудит, чувствую, как во мне злоба закипает.
      Когда у меня вот так между лопатками зудеть начнет, сам знаю, что смываться пора, а не то сердце у меня разорвется, и свалюсь я без чувств. Заметь, со мной такое не раз бывало. Добрые люди зовут это черной болезнью, эпилепсией то есть. Короче, я уже шагов с десяток сделал и вдруг остановился. А тот стоит, ржет. Ну тогда я двинулся на него. К счастью, опять дождь припустил, да еще какой! Ну чисто свинец с неба валится. А находились мы с ним в молодом лесу - трехлетнем, не больше, а все-таки какая-никакая защита, все лучше, чем на открытом месте. И холод нас до костей пробирает. И пошли мы с ним рядышком в рощицу, знаешь, сосновая, неподалеку от хижины Дюпоншеля. Может, мы от этой мокроты протрезвели? Да нет, не думаю. Такие парни, как мы, даже под мухой не переходим черту, чем пьянее, тем благоразумнее. Ну а уж как переступили эту черту, будь тогда что будет!
      Только ни он, ни я не желали уступать друг другу. Видела, как собаки посреди шоссе грызутся? Пройдет грузовик, они в сторону отбегут, рядышком трусят, друг на друга косятся, отойдут подальше и снова сцепятся. Вот так и мы с ним. Но когда мы вышли на сухое место, под старые сосны, я снова подумал, что со мной будет, если я дурака сваляю. А тут еще ветер прорвался с моря, даже земля у нас под ногами затряслась... "Слушай, Арсен, - это он мне говорит, а сам скосоротился весь, - раз уж такой случай представился, оставь ты лучше Луизу в покое, послушай доброго совета. Терпеть не могу, когда мне поперек дороги становятся, - это я про баб говорю". - "Странный вы все-таки стражник, да еще присягу приносили, - это я ему отвечаю. - Да разве же можно так дразнить человека, особенно когда еще слово, другое - и будет за что его на каторгу отправить".
      Тут мы с ним покатились по земле, ну словно два дикаря. Я все норовил ему шею сдавить, да мешала его толстая вельветовая куртка. Как он цапнет меня зубами за руку - хрясь! Мертвой, что называется, хваткой! Уж я его колотил головой о землю, только земля чересчур размякла, да и он меня не выпускает. Мы во время драки и не заметили, что постепенно по откосу сползаем и рухнули прямо в ров, а там воды по пояс. Болваны болванами, понятно! Выбрались оттуда, как умели, я все свою флягу щупал, ведь в ней водка была, а пробка выскочила! Вот я и испугался, что вся моя коммерция к черту полетит. Лучше уж пусть у меня в нутре хранится, - вот что я подумал... Но ведь цельный литр, черт его побери! Да и до того малость принял! Сосал, сосал, да чуть не задохнулся. Глаза на лоб полезли, мне казалось, что не глаза у меня, а два стеклянных шарика.
      А он смотрит на меня, вид у него странный какой-то, сам белый, как полотно, и зубами кляцает. Он еще больше, чем я, промок, я ведь на него упал. Я протянул ему флягу, и, представь, мы с ним вроде друзьями стали, на время, конечно. А циклон совсем разыгрался, даже под соснами, более или менее в затишке, и то приходилось держаться за руки, а то ветер с ног валил. Короче, раздавили мы с ним литр, сели рядышком на пень, а над головой вроде бы неплохой навесик из ветвей, да только с него вода капала, как из водосточной трубы. А мы и не замечали. От крика у нас глотки заболели, ведь ветер твои же слова тебе назад в глотку забивал, точно кулаком по морде жахал. Тут-то Матье...
      Он вдруг замолчал, поднес к горлу руку и на секунду замер, на лице его застыло такое выражение, будто он ищет чего-то в памяти, тупо и безнадежно ищет. Наконец лицо его мало-помалу просветлело, хотя с него не сошел еще страх, о чем он сам, очевидно, и не подозревал. Потому что после молчания, которое показалось Мушетте бесконечно долгим, он вдруг спокойно заговорил с видом человека, преодолевшего мгновенную слабость памяти и примирившегося с тем, что может восстановить лишь половину забытых фактов.
      - Со мной такое иногда бывает. (Судорожным жестом он провел ладонями по лицу, будто отгоняя невидимую муху.) Доктор зовет это "провалами".
      Он снова замолчал, пытаясь улыбнуться. В глазах появилось какое-то странное выражение. Мушетта заметила, что один его зрачок еле заметно закатился под верхнее веко.
      - Что? Удивляешься? - сказал он. - Ничего не поделаешь! А может, это во мне все еще проклятая можжевеловая играет? Да не беспокойся ты! Вспомню рано или поздно. Заметь, что самое-то главное я не забыл, вот только подробностей никак не соберу. Или, вернее, все они вот тут, под рукой, да никак их не распутаешь! Знаешь, как нитки в клубке.
      Присев на корточки, чуть разведя руки, уперев ладони в пол, вся перегнувшись вперед, Мушетта походила сейчас на кошечку, подстерегающую мышонка.
      - Да и впрямь, что спрашивать с пьяного? Ходишь-ходишь, а в голове остается одна какая-нибудь картина или же две, зато четкие как фотография. Да что говорить, вот как сейчас тебя вижу, так вот вижу, что держу капкан за пружину, а пружина сантиметров шестнадцать будет, и хрясь! Два раза его по башке. А штучка, черт бы ее побрал, около пяти килограммов весит! Он как грохнется лицом вниз и начал сучить ногами, сперва быстро, быстро, потом помедленнее, а под конец уж совсем шевелиться перестал, уткнулся носом в колею, а кругом все красное. А вот что до того произошло, не припомню. А после?.. Так вот, красавица, после, по-моему, я так и остался стоять, даже не посмел его перевернуть лицом вверх, и не скажу, чтоб я так уж собой гордился. Если даже ему череп не размозжило, он непременно в воде захлебнулся. Да что там говорить, не так уж трудно опознать парня, который кончился, уж ты мне поверь на слово. Ногами он брыкал здорово, я тебе уже докладывал, как кролик, если ему в голову пулей угодишь. Ну а...
      Он снова провел ладонью по лбу.
      - И все-таки сейчас, когда стреляли, я подумал: не помер он - это он напарника своего зовет. В такую погодищу кому же, к черту, приятно сидеть в засаде да дичь ждать? Ведь вся дичина сейчас куда посуше забилась. Да, впрочем, я узнал по звуку его ружьишко: английское, короткоствольное, порохом заряжается, а при сырой погоде этот порох затяжной выстрел дает...
      Он мог теперь сколько угодно разыгрывать хладнокровие, Мушетта не поддавалась на обман. Горящим взглядом она впивалась в это уже такое знакомое лицо, которое, чудилось ей, видела сейчас впервые. Или вернее, будто это было первое человеческое лицо, в которое она вглядывалась по-настоящему, с таким напряженным, с таким нежным вниманием, что собственная ее жизнь словно бы растворилась в нем без остатка. Вовсе она не считала его таким уж красивым. Просто оно было создано для нее, оно все целиком так удобно укладывалось в ее взгляд, совсем так же, как укладывается в ямку ладони рукоятка ее старого ножа - нож, единственную свою драгоценность в этом мире, она нашла как-то вечером на дороге и никому не показывала. Ей ужасно хотелось бы приложить руку к этому лицу, но с нее хватало радости смотреть на золотистую смуглую кожу, такую же теплую, как только что испеченный хлеб.
      Конечно, не бог весть какое красивое лицо. Лица знаменитых киноактеров, иногда попадавшиеся ей на глаза в газетах, принадлежали людям совсем иной породы, чем она, таких она никогда и не увидит в жизни, и испытывала она к ним какое-то презрение пополам с завистью. А вот это лицо - лицо свое, родное, лицо сообщника. Словно в озарении молнии, оно вдруг стало для нее таким же близким, как собственное. И счастье, какое она испытывала от созерцания этого лица, было заложено вовсе не в нем, а в ней самой, в глубинах ее существа, где притаилось это счастье, ожидая своего часа, как зерно, похороненное под снегом. И не от этого места, не от этого часа шла ее радость, и не было на свете такой силы, чтобы ослабить могущество и сладость самой его сути. Пропадет на мгновение, и вновь возродится само по себе, следуя естественному своему ритму, как, скажем, потребность во сне или в еде, что наступает через строго определенные промежутки.
      Боже ты мой, ну конечно, бывало, и она тоже думала о любви, но для того, чтобы обуздать физическое отвращение, над которым сама была не властна и которого даже втайне стыдилась, надо было придумывать себе каких-то совсем иных людей, ничуть не похожих на тех, что ее окружали, но воображение быстро утомлялось непривычной работой. А сейчас это лицо, которое она участливо, с дикарской бережностью, все целиком вбирала взглядом, не тревожило ее, и смотреть на него было так же спокойно, как на свое собственное, когда оно, бывало, отражалось в единственном зеркале, имевшемся у них дома. Да, да именно так, - таинственное подобие собственного ее лица, только в тысячу раз дороже. Потому что в иные дни, когда, скажем, случайно брошенная насмешка Мадам вдруг касалась наболевшего места, тогда и без зеркала она знала, что щеки неудержимо заливает краска, что начинает дрожать подбородок, предвещая близкие рыдания, - как тогда ненавидела она свое лицо, как его презирала. А вот лицо мосье Арсена никогда в жизни не будет для нее ни смешным, ни отталкивающим.
      Даже вот эта пьяная ухмылка, которую она так ненавидела на губах отца и которую, увы, обнаружила на губах нового своего друга, и та внушала ей лишь нежность и сочувствие, и еще неведомое ей доселе чувство - ибо мальчишки вызывали у нее отвращение - внушало смирение, смешанное с желанием защитить, укрыть, рождало неистощимое терпение, терпение, которое превыше любой брезгливости, - материнский инстинкт, только что распустившийся в груди, хрупкий, как майская роза.
      - А вдруг стражник и вправду не умер, - начинает она, - зачем тогда, мосье Арсен, говорить, что я вас видела у кабачка? Лучше придумать что-нибудь другое.
      Он стоит, прислонившись к стене, заложив за спину руки, свесив голову, и смотрит на нее сверху вниз. Огромные капли пота проступают у корней волос и одна за другой медленно сползают на голую грудь.
      - Ну и что? - вяло отзывается он. - Если он только сможет, то наверняка расскажет. Будет твердить "да", я буду твердить "нет", вот-то газетчики порадуются. Я ли, кто ли другой, а у нас тут полно парней, которым не терпится с ним свести счеты, а если тебя здорово трахнули по башке, вряд ли у тебя хватит времени оглянуться.
      - Дело в том, мосье Арсен, если я могу оказать вам услугу, то, видите ли, надо попытаться все вспомнить...
      - Вспомнить... вспомнить... Слишком ты многого хочешь, красотка. У меня и так в голове гудит, словно улей.
      В серых глазах вспыхивают искорки гнева и тут же гаснут. Всего на миг, однако Мушетте чудится, будто она прочла в его глазах смутную мольбу, мучительный зов.
      - Ну чего я тебе скажу? Он лежал, да, лежал, уткнувшись лицом в колею, и дождь молотил, вода так и журчала. И ногами дрыгал, это уж верно, это я сам видел.
      Бледные щеки приобретают зловещий серый оттенок, правый зрачок почти совсем скрылся под веком. Но больше всего пугается Мушетта при виде его рта, чуть покривившегося, с капелькой пены в углу губ, ставших такими же серыми, как щеки. Она с трудом подымается с земли, ее шатает. Мосье Арсен словно и не видит ее. Она кладет ладонь на его правую руку, судорожно прижатую к груди, как бы в защиту от таинственной опасности, но это простое движение требует от нее такого усилия, что она начинает дрожать всем телом, язык пересыхает, делается таким шершавым, что каждое слово дается с трудом:
      - Я скажу... скажу, что... я спряталась в лесу... и что вас видела... видела, как стражник вас... Да послушайте же, мосье Арсен, слушайте, прошу вас! Сказать, что он был пьяный, или нет? Можете на меня положиться. Я их вот как ненавижу, ничего они от меня не добьются.
      Он с трудом отрывает себя от стены, делает несколько неверных шагов на негнущихся ногах. Сейчас он похож на ребенка, который вскочил с постели, еще не доглядев снов, еще отяжелевший от дремоты.
      - Слушай, малышка, - заикаясь, произносит он, - в глазах у меня темно, и затылок разламывает, сейчас наверняка припадок начнется. Ты не особенно переживай. Следи только, чтобы я головой о стенку не трахнулся...
      Он рухнул, как стоял, так падает подрубленное дерево, наводя на окружающих страх. Она услышала даже странный звон - это он ударился об пол подбородком. Как можно вот так вот рухнуть и остаться в живых? Потом, когда он перевернулся лицом вверх, она увидела, как втянулся его живот, глаза закатились, нос заострился и стал еще белее, чем все лицо. И потом он снова одеревенел и со странным вздохом, будто кузнечные мехи проткнули, выгнулся дугой, упершись в землю затылком и пятками. Широкая грудная клетка, застывшая в судорожном вздохе, вдруг заходила медленно-медленно, но с такой силой, что казалось, ребра вот-вот прорвут кожу. Так прошло с минуту, потом из перекошенного рта струей хлынула водка вперемежку с пеной. И сразу же черты разгладились, стало спокойным искаженное лицо, но на нем застыло выражение такой муки, такого изумления, что он был похож теперь на мертвого ребенка.
      Мушетта присела на корточки рядом, почти касаясь его плеч. Что делать? Никогда еще она не видела, чтобы мертвец лежал вот так прямо на голой земле, а не на смертном ложе, рядом с которым стоит в фаянсовой миске веточка освященного самшита и заунывно бормочут зловещие старухи, бдящие над покойником, хлопочущие вокруг усопшего, как хлопочут они вкруг роженицы. Впрочем, и предпринять ничего она не в силах, роковое сцепление всех этих непонятных событий совсем добило ее. Тщетно пытается она собрать их воедино, они безнадежно путаются в ее мозгу, и не будь то чувство, что удерживает ее здесь, сильнее страха, она бы содрогнулась от ужаса. На единственный жест она все-таки решилась - просунула ладонь между затылком мертвеца и глиняным полом.
      До чего же легкая у него голова! Стоит только чуть-чуть нажать кончиком пальца, и она уже поддается, клонится вправо или влево. Со всей отпущенной ей природой нежностью Мушетта сжимает эту голову руками, тихонько приподымает ее. Теперь веки у него закрыты, и губы морщит слабая улыбка. Кончиком передника она вытирает пену, проступившую в углах рта. И ей чудится, будто сама ее жизнь тоже улыбается совсем такой же улыбкой. Ничего ей больше не нужно. Приди сейчас ей в голову мысль коснуться губами этого лба, по которому скользят ее растрепавшиеся пряди волос, она бы и коснулась. Но она об этом даже не думает. Желание ее подобно той теплоте, что греет живую плоть, оно разливается по всем жилкам, не вызывая никаких определенных образов. Она держит в ладонях эту любимую голову совсем так, как держала бы какой-нибудь бесценный предмет, и мучил бы ее тот же страх - лишь бы не разбить, не потерять. Она не смеет даже положить ее себе на колени.
      И вдруг она запела.
      Произошло это так естественно, что она сначала даже не заметила. Ей казалось, что она мурлычет, не разжимая губ, сотни раз слышанную-переслышанную песенку, потому что огромный граммофон с нелепой ярко-красной трубой, выставленный в окне кабачка, каждое воскресенье повторяет ее без конца. Это какой-то танец, люди говорят - негритянский танец. Слов не разобрать. Обычно-то она слушает его с отвращением, но мотив привязался, вытесняя из памяти любимые мелодии Мадам. Иной раз глубокой ночью, когда пьяный отец, возвратившись домой, с грохотом швырнет дверь об стену, Мушетта разом вынырнет из черной бездны сна, куда, с тех пор как она стала девушкой, проваливается с головой - так вот, прежде чем снова заснуть, она начинает потихоньку напевать эту песенку про себя, натянув на голову одеяло.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7