Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Дневник сельского священника

ModernLib.Net / Зарубежная проза и поэзия / Бернанос Жорж / Дневник сельского священника - Чтение (стр. 14)
Автор: Бернанос Жорж
Жанр: Зарубежная проза и поэзия

 

 


Луга в белом инее. Деревня совсем иная, чем осенью, в прозрачном воздухе она словно мало-помалу приобретает невесомость, и когда солнце начинает клониться к закату, кажется, что она висит в пустоте, не прикасаясь к земле, ускользает от меня, возносится. Зато сам я будто тяжелею, точно мой вес все сильнее притягивает меня к земле. Иногда это обманчивое ощущение настолько навязчиво, что я смотрю со своего рода ужасом, с необыкновенным омерзением на свои грубые башмаки. Зачем они здесь, в этом сияющем свете? Мне чудится, что они увязают в почве.
      Молюсь я, конечно, лучше. Но сам не узнаю своей молитвы. Раньше она была настоятельной мольбой, и даже когда я читал, например, по требнику, что отвлекало мое внимание, я ощущал себя собеседующим с Богом, то просительно, то упрямо, требовательно - да, я хотел вырвать у него милости, силой добиться его ласки. Теперь я ничего не хочу. Подобно деревне, моя молитва стала невесомой, она возносится... Хорошо ли это? Плохо? Не знаю.
      Опять небольшое кровотечение, точнее, я харкаю кровью. Страх смерти коснулся меня. Конечно, мысль о смерти часто посещала меня и раньше, подчас внушала боязнь. Но боязнь не страх. Это длилось всего мгновение. Не знаю, с чем сравнить это пронзительное ощущение. С ударом тонкого бича по сердцу, возможно?.. О, Голгофа!
      Легкие у меня в плохом состоянии, это точно. Но ведь доктор Дельбанд внимательно меня выслушал. За несколько недель туберкулез не мог значительно прогрессировать. К тому же с этой болезнью нередко можно совладать энергичным усилием, волей к выздоровлению. Я способен на это.
      Сегодня завершил посещения, которые г-н торсийский кюре иронически назвал "надомными". Если бы мне не был так ненавистен лексикон, привычный для многих из моих собратьев, я сказал бы, что эти визиты были "утешительными". А меж тем я отложил на конец те из них, положительный исход которых казался мне наименее вероятным... Откуда вдруг эта легкость в отношениях с людьми и вещами? Или она воображаема? Или я утратил чувствительность к мелким неприятностям? Или теперь, когда мое ничтожество признано всеми, это обезоружило подозрительность, антипатию? Все проходит передо мной, точно во сне.
      (Страх смерти. Второй приступ был, мне кажется, не таким острым, как первый. Но какое странное чувство - это содрогание, это сжатие всего существа вокруг какой-то точки в груди...)
      Только что была у меня одна встреча. Встреча, впрочем, ничем не удивительная! В том состоянии, в котором я сейчас, самое ничтожное событие теряет свои точные пропорции, словно пейзаж в тумане. Короче, я повстречал, как мне думается, друга, мне открылась дружба.
      Это признание немало удивило бы моих прежних товарищей, так как я слыву человеком, который хранит верность приятельским отношениям, сложившимся в юности. Я помню все даты, славлюсь, например, тем, что не забываю никого поздравить с годовщиной рукоположения. Над этим даже посмеиваются. Но все это не более, чем приятельские отношения. Теперь я понимаю, что дружба между двумя людьми может вспыхнуть внезапно с той неодолимой силой, которую миряне готовы признать лишь за любовью с первого взгляда.
      Итак, я направлялся в Мезанг, когда услышал вдалеке за спиной рев сирены и тарахтенье, которое то наполняло собой воздух, то стихало, в зависимости от капризов ветра или изгибов дороги. В последние дни все уже привыкли к этим звукам, и никто даже головы не подымает. Только скажут: "Опять этот мотоцикл г-на Оливье". Машина немецкая, поразительная, она похожа на небольшой сверкающий локомотив. Настоящее имя г-на Оливье Тревий-Соммеранж, он приходится племянником г-же графине. Старики, знавшие его здесь ребенком, неистощимы на рассказы о нем - восемнадцати лет пришлось отправить его в армию, настолько трудным был этот мальчик.
      Я остановился передохнуть на склоне холма. Шум мотора на несколько секунд затих (наверное, из-за крутого Диллонского поворота), потом вдруг снова стал нарастать. Это напоминало какой-то дикий вопль, повелительный, угрожающий, отчаянный. Почти тотчас на гребне передо мной возник сноп пламени - солнце било прямо в отполированную сталь, - и вот уже машина промчалась по спуску и с мощным рыком так стремительно поднялась вверх, что казалось, единым махом вспрыгнула на холм. Когда я кинулся в сторону, чтобы пропустить ее, сердце точно оборвалось в моей груди. Лишь через минуту я осознал, что не слышу больше рева, только пронзительный стон тормозов, скрежет колес о гравий дороги. Потом не стало и этих звуков. Наступившая тишина показалась мне оглушительней грохота.
      Господин Оливье стоял передо мной, в сером свитере, закрывавшем шею до самых ушей, с непокрытой головой. Так близко я еще ни разу его не видел. Лицо у него спокойное, внимательное, а глаза настолько светлые, что мне трудно даже сказать, какого они в точности цвета. Он глядел на меня и улыбался.
      - Не соблазнитесь, господин кюре? - спросил он меня голосом... Боже мой, голосом, который я тотчас узнал, - мягким и непреклонным голосом г-жи графини. (Я не слишком хороший физиономист, как принято говорить, но памятлив на голоса, их я никогда не забываю, я люблю голоса. Слепец, которого ничто не отвлекает, должно быть, многое узнает из голосов.)
      - А почему бы нет, сударь? - ответил я.
      Мы молча оглядывали друг друга. Я прочел в ею взгляде удивленье, легкую иронию. Рядом с этой яркой машиной моя сутана выглядела черным и унылым пятном. Что за чудо, почему я ощутил себя в эту минуту юным, совсем юным да, совсем юным, - ничуть не менее юным, чем само победоносное утро? Передо мной промелькнуло мое тоскливое отрочество - не так, как проходит, говорят, перед утопающим вся его жизнь, прежде чем он окончательно идет ко дну, ибо это не было чредой мгновенно сменяющих друг друга картин, нет. Мое отрочество предстало передо мной, как личность, как некое существо (живое или мертвое, одному Богу известно!). Но я не был убежден, что узнаю его, я не мог его узнать, потому что... это покажется очень странным - потому что я увидел его впервые, я никогда прежде его не видел. Оно прошло когда-то, как проходят поблизости от нас посторонние люди, и, может, среди этого множества людей есть такие, которые могли бы стать нам братьями, но они исчезли навсегда. Я никогда не был юным, потому что не осмелился. Жизнь вокруг меня, вероятно, текла как обычно, мои товарищи познали эту терпкую весну, насладились ею, в то время как я старался о ней не думать, оглушая себя работой. В приятелях у меня, конечно, недостатка не было! Но даже самым близким из друзей внушала, верно, безотчетный страх та печать, которую наложило на меня мое раннее детство, мой детский опыт нищеты, ее позора. Если бы я открыл им свое сердце... но именно то, что мне пришлось бы в таком случае сказать, я и хотел как раз скрыть во что бы то ни стало. Господи, сейчас это мне кажется таким простым! Я никогда не был юным, потому что никому не захотелось быть юным вместе со мной.
      Да, все вдруг мне показалось простым. Этого я никогда не забуду. Светлое небо, фиолетовый туман, отливающий золотом, склоны еще белые от изморози, и эта ослепительная машина, тихонько урчавшая на солнце... Я понял, что юность благословенна, что в юности есть свой риск - но и этот риск благословен. И какое-то предчувствие, которого я не могу объяснить, подсказывало мне - я это твердо знал, - что Бог не пожелал, чтобы я умер, не приобщившись хоть отчасти к этому риску, - может, лишь настолько, насколько это необходимо для полноты жертвы, когда придет для нее час. Мне дано было познать этот славный миг в его мимолетности.
      Такие слова по поводу ничем не замечательной встречи, вероятно, покажутся совершенно идиотскими, я знаю. Но что мне за дело до этого! Чтобы не быть смешным в счастье, надо этому научиться с пеленок, с дней, когда еще не умеешь пролепетать ни слова. У меня никогда, ни на секунду не будет этой уверенности, этого изящества. Счастье! Своего рода гордость, веселье, абсурдная, чисто плотская надежда, плотская форма надежды - мне кажется, именно это они и называют счастьем. Короче, я ощутил себя юным, по-настоящему юным рядом с этим, таким же юным, как я, товарищем. Мы оба были юны.
      - Куда вы направляетесь, господин кюре?
      - В Мезарг.
      - Вам еще никогда не приходилось ездить на мотоцикле?
      Я расхохотался. Я думал про себя, что доведись мне лет двадцать тому назад хотя бы ласково провести рукой, как я это делал сейчас, по продолговатому корпусу, содрогавшемуся от медленной пульсации мотора, я обмер бы от восторга. Не помню, чтобы в детстве я осмеливался даже мечтать об одной из таких игрушек, сказочно недоступных маленьким беднякам, о какой-нибудь из этих механических игрушек, которые сами движутся. Однако эта мечта, видно, дремала где-то в глубоких тайниках моего "я". И не оттуда ли, из прошлого, она всплывала теперь, неожиданно разгораясь в моей больной груди, уже тронутой, возможно, смертью? Она пылала там, как солнце.
      - Право, - продолжал он, - вы можете похвалиться тем, что сразили меня. И вы не боитесь?
      - Ничуть, почему я должен бояться?
      - Да ни почему.
      - Послушайте,- сказал я, - отсюда до Мезарга дорога пустынна, мы, скорей всего, никого не встретим. Мне бы не хотелось, чтобы над вами смеялись.
      - Я просто дурак. - сказал он, помолчав.
      Я кое-как вскарабкался на маленькое сиденье, довольно неудобное, и почти тотчас длинный склон, который был перед нами, словно отпрыгнул назад, меж тем как пронзительный голос мотора набирал все больше и больше высоту, пока не слился в единую ноту удивительной чистоты. Это была точно песнь света, сам свет, и мне чудилось, что все мои желанья стремятся следом за ней, по гигантской кривой ее чудесного взлета. Пейзаж не надвигался на нас, он открывался со всех сторон и где-то, за смятенным скольжением дороги, величественно обращался вокруг собственной оси, подобно вратам, разверстым в иной мир.
      Я был совершенно неспособен измерить ни расстояние, покрытое, нами, ни время. Знаю только, что ехали мы быстро, очень быстро, все быстрее и быстрее. Встречный ветер уже не был, как вначале, барьером, на который налегало всей своей тяжестью мое тело, он превратился в головокружительный коридор, в прогал между воздушными колоннами, вращавшимися с непостижимой скоростью. Я ощущал, как они откатываются назад справа и слева от меня, точно упругие стены, и когда я пытался отвести в сторону руку, ее прижимало к моему боку неодолимой силой. Мы были уже у поворота на Мезарг. Мой водитель на миг обернулся. Примостившись на высоком сиденье, я возвышался над ним, так что ему приходилось смотреть на меня снизу вверх.
      - Берегитесь! - крикнул он.
      Глаза его смеялись, лицо было напряжено, ветер вздымал дыбом длинные светлые волосы. Я увидел, как подъем дороги ринулся на нас, потом внезапно бросился наутек, описав растерянную кривую. Беспредельный горизонт дважды покачнулся, и вот мы уже летели вниз по Деврскому откосу. Мой спутник что-то крикнул мне, я в ответ рассмеялся, я чувствовал себя счастливым, раскрепощенным, все куда-то отступило. Наконец до меня дошло, что он несколько удивлен моим видом, возможно, думает, что напугал меня. Мезарг остался позади. Протестовать было свыше моих сил. В конце концов, подумал я, мне понадобилось бы не меньше часа, чтобы добраться туда пешком, так что я еще выиграл время...
      К церковному дому мы подъехали на более разумной скорости. Небо заволокло тучами, с севера повеяло холодом. Я ощутил, что пробудился от сна.
      По счастью, дорога была пустынна, мы не встретили никого, кроме старухи Мадлен, собиравшей хворост. Она даже не обернулась. Я полагал, г-н Оливье поедет дальше, в замок, но он очень мило попросил разрешения зайти ко мне. Я не знал, что ответить. Я отдал бы все на свете за возможность угостить его, в моей крестьянской башке твердо засело, что военного всегда мучат голод и жажда. Но я, естественно, не осмелился предложить ему моего вина, превратившегося в никуда не годное мутное пойло. Мы разожгли хворост в камине, и он набил свою трубку.
      - Жаль, я завтра уезжаю, мы могли бы повторить...
      - С меня, пожалуй, хватит, - ответил я. - Людям не слишком бы понравилось, что их кюре носится по дорогам со скоростью экспресса К тому же недолго и разбиться.
      - Вы этого боитесь?
      - О нет... В общем, не так уж... Но что подумал бы монсеньер?
      - Вы мне очень нравитесь, - сказал он. - Мы подружились бы.
      - Я и вы?
      - Конечно! И не думайте, что я так говорю, ничего о вас не зная. Там только о вас и говорят.
      - Дурно?
      - Скорее... Моя кузина в бешенстве. Настоящая Соммеранж эта девица.
      - Что вы хотите этим сказать?
      - Да я и сам ведь Соммеранж. Мы, Соммеранжи, ненасытны и твердолобы, ничем не можем удовлетвориться, должно быть, дьявол наградил нас этой неуживчивостью, из-за которой мы не перестаем враждовать с собой, так что наши добродетели смахивают на наши пороки, и самому Господу Богу было бы трудно разобраться, кто в нашей семье негодяй, а кто святой, найдись случайно такой. Единственное качество, присущее нам всем, - мы, как чумы, страшимся чувства. Делить с другим наши радости мы ненавидим, но зато проявляем порядочность хотя бы в том, что не взваливаем на него свои беды. В час смерти это неоценимое достоинство, и истина обязывает меня отметить, что умираем мы неплохо. Так-то. Теперь вы знаете столько, сколько я сам. Все это в совокупности делает из нас неплохих солдат. К сожалению, это ремесло пока недоступно женщинам, так что женщины в нашем семействе, черт побери!.. Моя бедная тетушка нашла для них девиз: "Все или ничего". Я как-то ей сказал, что в этом девизе мало смысла, если только не рассматривать его как вызов. А вызов такого рода всерьез можно бросить лишь в свой смертный час, не правда ли? Никто из наших, однако, не вернулся, чтобы сообщить нам, был ли этот вызов принят и кем.
      - Я убежден, что вы веруете в Бога.
      - В нашей семье, - ответил он, - такими вопросами не задаются. Мы все веруем в Бога, даже самые худшие из нас - худшие, возможно, даже сильней других. Думаю, мы слишком обуяны гордыней, чтобы согласиться творить зло, ничем не рискуя: так что у нас всегда есть свидетель, с которым предстоит столкнуться, - Бог.
      От этих слов у меня должно было разорваться сердце, потому что в них легко было бы увидеть богохульство, а меж тем они вовсе не смутили меня.
      - Столкнуться с Богом не так уж плохо, - сказал я, - Это заставляет человека во всем идти до конца - ставить на карту всю свою надежду до конца, всю надежду, на которую он способен. Но только Бог иногда отворачивается...
      Он уставился на меня своими светлыми глазами.
      - Мой дядя считает вас ничтожным, грязным священнишкой, и он даже утверждает, что вы...
      Кровь бросилась мне в лицо.
      - Я надеюсь, вы не считаетесь с его мнением, он глуп как пробка. Что касается моей кузины...
      - Хватит, прошу вас! - сказал я. Я чувствовал, что слезы навертываются у меня на глаза, но ничего не мог поделать с этой неодолимой слабостью, от отчаяния, что я поддаюсь ей, меня охватил озноб, я присел на корточки у края камина, прямо в золу.
      - Я впервые вижу, чтобы моя кузина выражала какое-то чувство с такой... Обычно она не допускает никакого нескромного вторжения, при малейшей попытке у нее делается каменное лицо.
      - Лучше уж говорите обо мне...
      - О вас! Да, если бы не этот черный чехол, вы были бы точь-в-точь как любой из нас. Я понял это с первого взгляда.
      Я не понимал (да и сейчас не понял).
      - Не хотите же вы сказать, что...
      - Именно хочу. Но вам, может быть, не известно, что я служу в Иностранном легионе?
      - В Иностранном легионе?..
      - Ну да, в Легионе, что тут такого! Это слово внушает мне отвращение с тех пор, как романисты сделали его модным.
      - Так как же священник?.. - пробормотал я.
      - Священник? У нас и в священниках нет недостатка. Да вот хотя бы ординарец моего майора - прежде он был кюре в Пуату. Мы об этом узнали только после...
      - После?..
      - После его смерти, черт возьми!
      - И как он?..
      - Как он умер? На вьючном муле, будь оно проклято, перепеленатый, как сосиска. С пулей в брюхе.
      - Я не об этом вас спрашиваю.
      - Послушайте, я не хочу вам лгать. Ребята любят порисоваться в такую минуту... У них есть для этого два или три выраженья, которые не слишком отличаются от тех, что вы именуете богохульствами, будем откровенны!
      - Какой ужас!
      Со мной творилось что-то необъяснимое. Господь ведает, что мне никогда не приходилось особенно задумываться об этих жестоких людях, об их ужасном, воинственном призвании, потому что для моего поколения слово "солдат" было связано с будничным образом гражданского человека, мобилизованного в армию. Я вспоминаю отпускников, которые являлись домой с набитыми солдатскими сумками и в тот же вечер выходили на улицу в вельветовых штанах - такими же крестьянами, как все вокруг. И теперь слова этого незнакомца вдруг пробудили во мне неизъяснимое любопытство.
      - Но богохульство богохульству рознь, - продолжал мой собеседник своим спокойным, почти суровым голосом. - Для наших ребят это способ жечь за собой мосты, для них это дело привычное. Глупость, конечно, но ничего грязного тут, по-моему, нет. Их поставили вне закона в этом мире, вот они и ставят себя сами вне закона в ином. Если Господь Бог не спасает солдат, всех солдат без разбору, потому что они - солдаты, нечего и добиваться. Одним богохульством больше, чтобы не отстать, чтобы получить по той же мерке, что и товарищи, не искать льготы, не оказаться в привилегированном меньшинстве, только и делов - а потом, была ни была!.. В общем, все тот же девиз - все или ничего, - вы не находите? Бьюсь об заклад, что и вы...
      - Я?
      - Ну, конечно, тут есть оттенки. Но если бы вы только захотели взглянуть на себя...
      - Взглянуть на себя!
      Он не выдержал и рассмеялся. Мы дружно смеялись так же, как только что смеялись там, на дороге, в солнечном свете.
      - Я хочу сказать, что если бы ваше лицо не выражало... - он приостановился, но светлые глаза теперь уже не сбивали меня с толку, я читал в них его мысль,- привычку к молитве, полагаю, - закончил он. - Черт побери, не умею я говорить на этом языке...
      - Молитва! Привычка к молитве! Увы! Если бы вы только знали... я молюсь плохо.
      Он ответил очень странно, я с тех пор немало раздумывал о его словах.
      - Для меня привычка к молитве это скорее неотступная озабоченность молитвой, борьба, усилье. Неутихающая боязнь страха, страх страха, который лепит лицо отважного человека. Ваше лицо - позвольте мне сказать - точно изношено молитвой, оно напоминает ветхий молитвенник или те стертые лики, что выбиты резцом на могильных плитах. Не беда! Я думаю, понадобилось бы не так много, чтобы оно стало лицом человека вне закона, молодчика вроде нас. Впрочем, дядя утверждает, что у вас отсутствует всякое понимание социальных устоев. Признайтесь: наш порядок не их порядок.
      - Я не отвергаю их порядка, - ответил я, - я только ставлю ему в вину отсутствие любви.
      - Наши ребята не входят во все эти тонкости. Они только считают, что Бог стал на сторону того правосудья, которое они презирают, как правосудье, лишенное чести.
      - Но сама честь, - начал я...
      - О да, конечно, честь они понимают по-своему... Но как бы примитивно это ни выглядело на взгляд ваших казуистов, их закон хорош хотя бы тем, что за него дорого плачено, очень дорого. Он подобен жертвенному камню булыжник как булыжник, может, чуть покрупней других, но обагренный очистительной кровью. Разумеется, с нами не все ясно, и теологам пришлось бы здорово поломать головы с нашим случаем, если бы эти доктора богословия нашли время нами заняться. Но, как бы там ни было, ни один из них не посмел бы утверждать, что мы, живые или мертвые, принадлежим миру, над которым тяготеет вот уже двадцать столетий единственное евангельское проклятие. Ибо закон этого мира - отказ, а мы ни в чем не отказываем, даже в собственной шкуре, и - наслажденье, а мы и распутничаем-то только ради передышки и забвения, для нас что разврат, что сон, и - корысть, а у большинства из нас нет ничего, даже незаинвентаризованной одежды, чтобы быть в ней положенным в землю. Согласитесь, что такая нищета выдерживает сравнение с нищетой некоторых модных монахов, которые специализировались на разведывании редких душ!..
      - Послушайте, - сказал я, - есть солдаты-христиане... - Голос мой дрожал, как всегда, когда какой-то неведомый знак предупреждает меня, что, хочу я того или не хочу, слова мои, по воле божьей, либо принесут утешенье, либо введут в соблазн.
      - Рыцари? - ответил он с улыбкой. - Когда я учился в коллеже, на устах у святых отцов только и было что рыцарские шлемы и латы, "Песнь о Роланде" нам подавали как французскую "Илиаду". Эти славные ребята, ясное дело, были вовсе не такими, как воображают барышни, но, черт возьми, враги-то видели их - щит к щиту, плечо к плечу. Они стоили того, чего стоил высокий образ, на который они равнялись. А это образ незаемный. У людей нашей породы рыцарство было в крови, церкви только и осталось, что его благословить. Солдаты, солдаты в чистом виде - вот кто были рыцари, других таких солдат не видел мир. Защитники града, они не были его слугами, они держались с ним на равных. Самое высокое воплощение воина прошлого - солдат-пахарь Древнего Рима - после них как бы изгладилось из Истории. Нет, я не утверждаю, что все они были справедливы и чисты. И тем не менее они представляли справедливость, особую справедливость, о которой вот уже века и века печалятся или грезят бедняки. Ведь справедливость в руках сильных мира сего только орудие власти, ничем не лучше любого другого. Можно ли тут говорить о справедливости? Правильнее было бы сказать - несправедливость, но несправедливость рассчитанная, действенная, целиком опирающаяся на ужасное знание сопротивляемости слабого, его способности вынести страдания, унижения и невзгоды. Несправедливость, поддерживаемая на должном уровне давления достаточном, чтобы безостановочно вращались все колесики гигантской машины, производящей богачей, но в то же время не слишком высоком, чтобы котел не взорвался. И вот по всей христианской земле пробежал слух, что создается нечто вроде жандармерии Господа нашего Иисуса Христа... Слух сам по себе дело не великое, согласен! Но заметьте вот что - если задуматься над баснословным, непреходящим успехом такой книги, как "Дон-Кихот", нельзя не понять, что человечество по сю пору мстит смехом за свою великую обманутую надежду, значит, оно долго ее еще носило в своем сердце, значит, она глубоко в нем укоренилась! Отмстители за поругание - рыцари восстанавливали железной рукой попранную справедливость. И сколько бы вы ни твердили - эти люди рубили наотмашь, рубили с плеча, они врубились и в ваше сознанье. Еще и сегодня немало женщин готово дорого дать за право носить их имена, жалкие солдатские имена, а наивные аллегории, некогда намалеванные на рыцарских щитах неумелой рукой какого-нибудь клирика, тревожат воображение богатейших королей угля, нефти или стали. Вы не находите, что это комично?
      - Нет, - сказал я.
      - А я нахожу! До смерти смешно думать, что светские люди тешат себя мыслью, будто у них есть что-то общее с теми высокими ликами, и это после семи веков домашнего прозябания, лени и супружеских измен. Куда им! Те солдаты были неотторжимой частью христианского мира, а ныне христианский мир утрачен. Христианского мира уже нет и не будет.
      - Почему?
      - Потому что больше нет солдат. А раз нет солдат, значит, нет и христианского мира. Знаю, вы мне скажете, что его восприемница - церковь, и это главное. Не спорю. Но только с земным царством Христа покончено навсегда. Надежда на него умерла вместе с нами.
      - Вместе с вами? - вскричал я. - Вот уж в ком нет недостатка, так это в солдатах!
      - В солдатах? Называйте этих людей военнослужащими, так будет вернее. Последний настоящий солдат пал тридцатого мая тысяча четыреста тридцать первого года, и убили его вы, вы, служители церкви! Хуже чем убили: осудили, отлучили, сожгли!
      - Мы также причислили ее к лику святых...
      - Вы? Скажите уж лучше, на то была воля Господня. А он вознес ее так высоко именно потому, что она была последним солдатом. Последний из этой породы не мог не быть святым. Господь пожелал также, чтобы им была святая. Он уважил древний рыцарский кодекс. Древний меч, не опустившийся ни перед кем, покоится на коленях, которые самый гордый воин может лишь поцеловать, обливаясь слезами. Мне, знаете, по душе это сдержанное напоминание о турнирах, когда герольды возглашали: "Честь дамам!" Вашим докторам богословия, которые относятся с такой опаской к прекрасному полу, тут есть от чего злобно передернуться, а?
      Казалось, я должен был рассмеяться - его шутка была вполне в духе тех, которые мне не раз доводилось слышать в семинарии, но я видел в его глазах хорошо знакомую мне печаль. Такая печаль берет меня за душу, я перед ней совершенно теряюсь, непреодолимо, по-дурацки робею.
      - В чем же вы упрекаете церковнослужителей? - наконец выдавил я из себя, не найдя ничего лучшего.
      - Я? Да ни в чем особенном. В том только, что они обмирщили нас. Первым настоящим обмирщением было обмирщение воина. И это случилось не вчера. Когда вы хныкали по поводу эксцессов национализма, вам следовало вспомнить, как вы заигрывали с законодателями Возрождения, которые, припрятав в карман христианское право, восстановили у вас под носом, смеясь вам в лицо, языческое государство, знающее только один закон - закон собственного спасения, все эти безжалостные отечества, исполненные алчности и гордыни.
      - Послушайте, - сказал я, - я не слишком сведущ в истории, но, как мне кажется, в феодальной анархии таились свои опасности.
      - Без сомнения... Вы не рискнули иметь с ними дело. Вы бросили христианский мир в незавершенном виде, слишком уж медленно он созидался, дорого стоил, мало давал доходу. Впрочем, разве вы не строили некогда свои соборы из камней языческих храмов? Новое право? Зачем, когда под рукой есть кодекс Юстиниана?.. "Все под контролем Государства, и Государство под контролем Церкви" - эта изящная формула должна была прийтись по вкусу вашим политикам. Да только рядом были мы, мы - воины. И у нас были наши привилегии, и наше братство - поверх всех границ. У нас были даже собственные обители. Монахи-воины! Было от чего перевернуться в гробу римским проконсулам, да и вам тоже, вам тут тоже нечем было гордиться! Честь солдата, сами понимаете, не поймать в силки казуистики. Достаточно перечесть процесс Жанны д'Арк. "Вы поклялись, что верите в наших святых, верны сюзерену, признаете законность французского короля, так доверьтесь же нам, говорили они, - и мы даруем вам прощение во всем". - "Я не нуждаюсь в том, чтобы мне что-нибудь прощали!" - восклицала она. "Так что же, нам проклясть вас?" Она могла бы ответить: "Пусть же я буду проклята вместе с моей присягой". Ибо нет для нас закона, кроме присяги. Вы благословили эту присягу, но покорны мы были ей, не вам. Не в том дело! Вы нас выдали Государству. Государство, которое нас вооружает, обмундировывает и ставит на довольствие, берет на себя также нашу совесть. Нам запрещено судить, запрещено даже понимать. А ваши богословы все это одобряют, не сморгнув. Покривившись, они разрешают нам убивать, убивать где угодно, как угодно, убивать по приказу, словно мы палачи. Защитники родины, мы подавляем также мятежи, а если мятеж одержит победу, служим победителю. Мы освобождены от верности. Такой режим и превратил нас в военнослужащих. Мы - военнослужащие в чистом виде, до такой степени, что в демократической стране, где никаким холуйством не удивишь, холуйство генералов-министров представляется скандальным даже адвокатам. Мы до такой степени военнослужащие - и ничего больше, - что Лиоте, человек из породы великих военачальников, неизменно отвергает это порочащее звание. Впрочем, скоро и с военнослужащими будет покончено. Все, от семи до шестидесяти лет... Все? Что все?.. Само слово "Армия" теряет всякий смысл, когда народы набрасываются друг на друга точно дикари, право слово! - точно эти дикие племена, в которых по сто миллионов. А богословы, чувствуя все большее омерзение, все так и будут подписывать индульгенции - отпущения грехов, отпечатанные в типографии и составленные, надо полагать, редакторами министерства национальной совести? Но где же предел? Когда же они, между нами говоря, остановятся, ваши богословы? Отменные убийцы будут завтра убивать без всякого риска. Какому-нибудь гнусному инженеришке, расположившемуся по-домашнему, в шлепанцах, с командой специально обученных рабочих где-нибудь на высоте в тридцать тысяч футов над землей, достаточно будет нажать кнопку, чтобы уничтожить целый город и скорехонько вернуться восвояси, опасаясь только одного - как бы не опоздать к обеду. Ясное дело, такого чиновника никому и в голову уже не придет называть солдатом. Да достоин ли он называться даже военнослужащим? Ну где вы, духовенство, отказавшееся в семнадцатом веке хоронить на освященной земле бедных комедиантов, где похороните вы этого субъекта? Неужели наше ремесло так марает человека, что у нас полностью отняли право нести ответственность за свои действия, как будто мы разделяем чудовищную невинность нашей стальной механики? Как же так! Какого-нибудь несчастного парня, если он весенним вечером опрокинет на мох подружку, вы обвиняете в смертном грехе, а убийца целых городов, стоит ему только сменить штаны, может причаститься телу господню, пока отравленные им дети умирают, надрывая свои бедные легкие на материнской груди. Комедианты - вот вы кто! И нечего делать вид, будто вы ведете переговоры с нашими кесарями! Древний град мертв, мертв, как мертвы его боги. А кто такие боги-покровители современного града, нам известно - они пируют в светском обществе, это банкиры. Можете заключать какие угодно конкордаты! Вне христианского мира на Западе нет места ни для отчизны, ни для солдата, а ваша трусливая уступчивость скоро окончательно обесчестит как первую, так и второго!
      Он встал, вбирая меня своими странными глазами, голубизна которых по-прежнему оставалась бледной, но в полумраке казалась словно позолоченной. Яростным жестом швырнул в золу свою сигарету.
      - Мне лично плевать на все, - снова заговорил он, - меня убьют раньше.
      Каждое его слово переворачивало мне душу. Увы! Бог предался в наши руки - Душой и Телом - Тело, Душа, Честь Бога были в наших священнических руках, и то, что эти люди расточают на всех дорогах мира.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17