Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Диалоги о культуре - Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко.

ModernLib.Net / Отечественная проза / Бенедикт Сарнов / Пришествие капитана Лебядкина. Случай Зощенко. - Чтение (стр. 17)
Автор: Бенедикт Сарнов
Жанр: Отечественная проза
Серия: Диалоги о культуре

 

 


      – Отвяжись, Иван, – сказал я Акинфиеву, но он не отставал и подступал все ближе, весь кособокий, припадочный и без ребер…
      – Значит, ты молокан? – прошептал Акинфиев, отступая.
      – Значит, молокан, – сказал я громче прежнего. – Чего тебе надо?
      – Мне того надо, что ты при сознании, – закричал Иван с диким торжеством, – ты при сознании, а у меня про молокан есть закон писан: их в расход пускать можно, они Бога почитают…
      Я стал уходить от него, но он догнал меня и, догнав, ударил по спине кулаком.
      – Ты патронов не залаживал, – с замиранием прошептал Акинфиев над самым моим ухом и завозился, пытаясь большими пальцами разодрать мне рот, – ты Бога почитаешь, изменник.
      Вина Лютова, самый страшный, непрощеный грех его – не в том, что он не способен убить человека. Если бы тут дело было в простой слабости, в малодушии, в трусости – это бы еще полбеды. Но Акинфиев не без основания подозревает Лютова в том, что он «патронов не залаживал» по соображениям сугубо идейным. Акинфиев чувствует, что Лютов не хочет убивать не потому, что боится крови, но потому», что он «Бога почитает». А тут уже не просто слабость. Тут – измена.
      Герои поэмы Блока, бдительно следящие, чтобы никто даже всуе не помянул имени Спасителя; десятилетняя девочка, перед лицом смерти отвергающая крест; припадочный Акинфиев, подозревающий Лютова в тайной приверженности к старым религиозным заповедям, – все они одержимые. Все они живут для того, чтобы уничтожить старых богов и дать миру новую, истинную веру. Каждый из них осознает себя апостолом этой новой веры, необходимой для спасения человечества.
      Цель всякого движения народного, во всяком народе и во всякий период его бытия, есть единственно лишь искание Бога, Бога своего, непременно собственного, и вера в Него, как в единого истинного. Бог есть синтетическая личность всего народа… Чем сильнее народ, тем особливее его Бог. Всякий народ до тех только пор и народ, пока имеет своего Бога особого, а всех остальных на свете богов исключает безо всякого примирения; пока верует в то, что своим Богом победит и изгонит из мира всех остальных богов. Если великий народ не верует, что в нем одном истина (именно в одном и именно исключительно), если не верует, что он один способен и призван всех воскресить и спасти своею истиной, то он тотчас же обращается в этнографический материал, а не в великий народ.
(Федор Достоевский)
      Разные русские писатели отнеслись по-разному к событиям, происшедшим в октябре 1917 года. Одни ликовали. Другие были в отчаянии. Одни восприняли их как свет великой надежды. Другие – как предвестие гибели.
      Но ни те, ни другие не могли отрешиться от великой гордыни, завещанной им их предшественниками.
      И те, и другие исходили из того, что русский народ и в этот, переломный момент своего исторического бытия остается великим народом, верующим в то, что – по слову Достоевского – «своим Богом он победит и изгонит из мира всех остальных богов», ибо лишь он один владеет истиной, способной воскресить и спасти все другие народы.
      Русский писатель привык верить в то, что народ, к которому он принадлежит, несет всему миру свет истины.
      На худой конец, еще можно было смириться с тем, что душа народа оказалась в плену ложной истины, что народ-богоносец стал, таким образом, апостолом не Христа, но Антихриста.
      Это предположение было, конечно, ужасно. Но оно даже сравниться не могло с другим, неизмеримо более ужасным предположением, состоящим в том, что народу-богоносцу равно наплевать и на Христа и на Антихриста. На то, что есть Истина, а что – Ложь.
      Предположить, что народу все это вообще, как говорится, до лампочки, ни один уважающий себя русский интеллигент не смел. Ведь это означало бы, что русский народ перестал быть великим народом и превратился (вот ужас-то!) в «этнографический материал»!
      Михаил Зощенко был единственным русским писателем, решившимся исходить именно из этого простого предположения.
      Этнически и социально герой Зощенко ни от героев «Двенадцати» Блока, ни, скажем, от бабелевского Акинфиева не отличается. Даже уникальным, неповторимым языком своим он им предельно близок.
      Но мировосприятием своим он отличается от них кардинально.
      – Вы бывшего графа Орешина не знали?
      – Нет.
      – Ну, так вот… У этого графа я и служил. В полотерах… Хочешь не хочешь, а два раза натри им пол. А один раз, конечно, с воском. Очень графы обожали, чтоб с воском… Так вот, такой был, знаете ли, случай: натер я им полы, скажем, в понедельник, а в субботу революция произошла. В понедельник я им натер, в субботу революция, а во вторник бежит ко мне ихний швейцар и зовет:
      – Иди, – говорит, – кличут. У графа, – говорит, – кража и пропажа, а на тебя подозрение…
      Прибегаю. Вваливаюсь натурально в комнаты.
      Гляжу – сама бывшая графиня бьется в истерике и по ковру пятками тыркает.
      Увидела она меня и говорит сквозь слезы:
      – Ах, – говорит, – Ефим, комси-комса, не вы ли сперли мои дамские часики, девяносто шестой пробы, обсыпанные брильянтами?
      – Что вы, – говорю, – что вы, бывшая графиня! На что, – говорю, – мне дамские часики, если я мужчина? Смешно, – говорю. Извините за выражение.
      А она рыдает.
      – Нет, – говорит, – не иначе как вы сперли, комси-комса…
      Я, конечно, посмотрел в окно и вышел.
      Пришел я домой, лег и лежу. И ужасно скучаю от огорчения. Потому что не брал я ихние часики.
      И вдруг – на пятый день – как ударит меня что-то в голову.
      «Батюшки, – думаю, – да ихние часишки я же сам в кувшинчик с пудрой пихнул. Нашел на ковре, думал, медальон, и пихнул».
      Накинул я сию минуту на себя пиджачок и, не покушав даже, побежал на улицу…
      И вот бегу я по улице, и берет меня какая-то неясная тревога. Что это, думаю, народ как странно ходит боком и вроде как пугается ружейных выстрелов и артиллерии?
      Спрашиваю у прохожих. Отвечают: Октябрьская революция.
      Рассказ называется «Жертва революции», и рассказчик искренне убежден, что сообщаемые им факты как раз и должны неопровержимо свидетельствовать о его причастности к великим историческим событиям.
      Я, уважаемый товарищ, хотя на заводах и не работал и по происхождению я бывший мещанин города Кронштадта, но в свое время был отмечен судьбой – я был жертвой революции… И не так, чтобы как прохожий или там какая-нибудь пешка, по своей невнимательности или слабости зрения – я пострадал при обстоятельствах и в самую революцию.
      Такова тема и таков сюжет рассказа, как они представляются рассказчику.
      Но подлинная тема рассказа и подлинный его сюжет вырисовываются перед нами не из того, в чем пытается нас уверить рассказчик, а из тех особенностей его изложения, в которых он как бы невольно проговаривается.
      Это уж потом полотеру Ефиму Григорьевичу объяснили, что он «отмечен судьбой», поскольку «посетил сей мир в его минуты роковые». И он поверил в это. И теперь, рассказывая про тот давнишний случай, изо всех сил старается освещать события так, как они представляются ему в свете этих более поздних объяснений.
      Ему даже в голову не приходит, что графиня тогда еще не была бывшей, а совершающаяся в тот момент на его глазах революция только впоследствии станет называться Октябрьской.
      Но как раз благодаря всем этим его невольным оговоркам и проговоркам и вырисовывается перед нами со всей отчетливостью истинный смысл рассказа.
      Натер я им полы, скажем, в понедельник, а в субботу революция… В понедельник я им натер, в субботу революция, а во вторник бежит ко мне ихний швейцар…
      Само построение фразы, ее синтаксис, ее интонация неопровержимо свидетельствуют: то, что произошло во вторник, для рассказчика куда важней того, что случилось в субботу.
      Главное содержание его жизни проявилось именно в эпизоде с пропавшими часиками. Только это его и потрясло. А революция– это так, между прочим. Похоже, что этот день и запомнился-то ему так хорошо только потому, что совпал с тем трагическим моментом его жизни, когда на него пало подозрение в краже.
      Отличие зощенковского героя от героев «Двенадцати» Блока и «Конармии» Бабеля состоит, разумеется, не в том, что те были активными участниками великих событий, а он – невольным и случайным их свидетелем. Речь идет не о поведении героя, а о его самочувствии.
      Девочка-пионерка из поэмы Багрицкого тоже ни в каких грандиозных исторических событиях не участвовала. Она не была ранена в бою, не пала на баррикаде, не была сражена кулацкой пулей или злодейски замучена в белогвардейских застенках. Она всего-навсего заболела самой что ни на есть обыкновенной детской болезнью: скарлатиной.
      Однако эта будничная смерть от скарлатины в поэме подчеркнуто уравнена с героической гибелью тех, кто умирал за революцию на кронштадтском льду, на баррикадах и на эшафотах:
 
Пусть звучат постылые,
Скудные слова –
Не погибла молодость,
Молодость жива!
 
 
Нас водила молодость
В сабельный поход.
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед.
 
 
Боевые лошади
Уносили нас.
На широкой площади
Убивали нас.
 
 
Но в крови горячечной
Подымались мы,
Но глаза незрячие
Открывали мы…
 
      От того, чем кончится спор девочки с матерью, таким образом, зависит ни больше ни меньше как вся судьба мировой революции. Совершенно так же, как от того, чем кончится спор Бога и Сатаны за душу доктора Фауста, зависят в конечном счете все судьбы мира.
      Разумеется, автор поэмы не хуже нас с вами знает, что в действительности поступок его героини не окажет ни малейшего влияния на ход мировой истории.
      Ну в самом деле! Что случится, если девочка даже и уступит мольбам матери и наденет на шею крестик? Пожалуй что, как любили говорить в те незабвенные времена, революция от этого не пострадает.
      Но маленькая героиня поэмы Багрицкого чувствует и ведет себя так, словно судьба революции непосредственно зависит от того, как она поступит. Словно сейчас, вот в этот самый момент, не поддаваясь настойчивым уговорам матери, она держит в своих слабеющих руках штурвал корабля Истории.
      Та же мощная, как называл ее Толстой, «энергия заблуждения» владеет душами и движет поступками героев «Двенадцати» Блока и «Конармии» Бабеля. Воспаленными, безумными глазами они смотрят вдаль, пытаясь во что бы то ни стало разглядеть «незримого врага», ни на секунду не сомневаясь, что стоит им хоть немного ослабить бдительность, как тотчас же произойдет самое страшное из всего, что может произойти: революция погибнет.
      Свою жизнь они понимают как постоянный мученический подвиг. И неудивительно поэтому, что всякое иное, чуть более спокойное, «нормальное», чуть более благодушное мировосприятие представляется им ни больше ни меньше как самой черной изменой.
      – Отвоевались, ребята? – восклицаю я раненым.
      – Отвоевались, – отвечают раненые и двигают шашками, поделанными из хлеба.
      – Рано, – говорю я раненым, – рано ты отвоевалась, пехота, когда враг на мягких лапах ходит в пятнадцати верстах от местечка и когда в газете «Красный кавалерист» можно читать про наше международное положение, что это одна ужасть и на горизонте полно туч.
      Но слова мои отскочили от геройской пехоты, как овечий помет от полкового барабана, и заместо всего разговор получился у нас, что милосердные сестры подвели нас к лежанкам и снова начали тереть волынку про сдачу оружия, как будто мы были уже побеждены. Они растревожили этим Кустова нельзя сказать как, и тот стал обрывать свою рану, помещавшуюся у него на левом плече, над кровавым сердцем бойца и пролетария…
      Измена, говорю я вам, товарищ следователь Бурденко, смеется нам из окошка, измена ходит, разувшись, в нашем дому, измена закинула за спину штиблеты, чтобы не скрипели половицы в обворовываемом дому.
(Исаак Бабель)
      Герои Зощенко в этом смысле – совсем другие люди. И дело тут, как я уже говорил, совсем не в том, что волею обстоятельств они оказались в стороне от великих исторических событий.
      Разумеется, никому даже и в голову не придет уподоблять «бывшего мещанина города Кронштадта» полотера Ефима Григорьевича, возомнившего себя жертвой революции, тем настоящим героям и мученикам революции, которых «бросала молодость на кронштадтский лед».
      Но вот другая зощенковская героиня – наша старая знакомая Анна Лаврентьевна Касьянова. Она, как мы помним, вовсе не была в стороне от событий. В отличие от полотера Ефима Григорьевича, она самым активным образом участвовала и в революции, и в гражданской войне. Но, как ни странно, ее восприятие событий гораздо больше напоминает самоощущение этого самого Ефима Григорьевича, нежели самоощущение героев Багрицкого, Бабеля, Блока:
      …и вот как-то утром я пошла на базар.
      И вижу, что по улицам ходят студенты и обезоруживают полицию. У меня сразу екнуло сердце. Я подумала: наверно, что-нибудь особенное произошло.
      Я тогда пошла дальше и вижу, что на всех углах стоят уже студенческие посты, а полиция снята.
      Тогда я спросила одного, почему так делается. И он мне сказал: «Это революция».
      Но я тогда не знала, как это бывает, и решила пойти посмотреть.
      И вот я пошла дальше со своей корзинкой и вдруг вижу – идет громадная толпа. Некоторые идут с винтовками, а некоторые держат красные знамена, а некоторые идут так…
      И вот я пошла вместе со всеми.
      Анна Лаврентьевна Касьянова ни в малой мере не ощущает себя субъектом истории. Ей и в голову не может прийти мысль, что от нее лично, от того, как она поступит, от ее выбора, от ее свободной воли могут зависеть судьбы мира или судьбы революции. Она не творит историю, она просто-напросто доверчиво отдается ее властному течению.
      Но может быть, такое самочувствие свойственно ей лишь вначале? Может быть, здесь зафиксирован только «первый толчок», так сказать, момент пробуждения ее революционного сознания?
      Но события неудержимо влекут Анну Касьянову все дальше и дальше, а самоощущение ее не меняется. Из наивной девушки-прислуги она постепенно превращается в «сознательного бойца революции», вступает в партию большевиков. Но даже и в этот ответственный момент своей жизни она лишь испытывает на себе давление посторонней силы. Ее подталкивают, направляют. А она подчиняется, подлаживается, «плывет по течению».
      А в горсовете в это время были и генералы, и большевики, и меньшевики – все вместе.
      И когда я туда пришла, так сказали:
      – Примыкайте к какому-нибудь крылу. Вы кто будете? Тут некоторые ребята из профсоюза мне говорят:
      – Поскольку мы тебя, Аннушка, знаем, тебе наибольше всего к лицу подходит партия большевиков, – примыкай к этому крылу.
      И я так и сделала.
      Вот и в этот решающий момент своей жизни Анна Касьянова поступила точно так же, как в тот день, когда увидала на улице идущих куда-то людей с винтовками и знаменами. Постояла, посмотрела – и пошла вместе с ними.
      Разумеется, вступление Анны Касьяновой в партию большевиков могло произойти и иначе. Но невозможно даже вообразить ситуацию, при которой Анна Касьянова по той или иной причине самостоятельно приняла бы решение из этой партии выйти.
      Никаких идейных разногласий с партией большевиков у нее быть не может. Но не потому, что идеи большевистской партии ей близки, а потому, что она, Анна Касьянова, по самой своей человеческой сути – не человек идеи.
      Определяется это отнюдь не образовательным цензом. Герои бабелевской «Конармии» тоже академиев не кончали. Но к своему пребыванию в партии большевиков они относятся совсем иначе.
      Хлебников вернулся, я помню, в воскресенье утром, двенадцатого числа. Он потребовал у меня бумаги больше дести и чернил. Казаки обстругали ему пень, он положил на пень револьвер и бумаги и писал до вечера, перемарывая множество листов.
      – Чистый Карл Маркс, – сказал ему вечером военком эскадрона. – Чего ты пишешь, хрен с тобой?
      – Описываю разные мысли согласно присяге, – ответил Хлебников и подал военкому заявление о выходе из Коммунистической партии большевиков.
      «Коммунистическая партия, – было сказано в этом заявлении, – основана, полагаю, для радости и твердой правды без предела и должна также осматриваться на малых. Теперь коснусь до белого жеребца, которого я отбил у неимоверных по своей контре крестьян, имевший захудалый вид, и многие товарищи беззастенчиво надсмехались над этим видом, но я имел силы выдержать тот резкий смех и, сжав зубы за общее дело, выходил жеребца до желаемой перемены, потому я есть, товарищи, до серых коней охотник и положил на них силы, в малом количестве оставшиеся мне от империалистической и гражданской войны… И вот партия не может мне возворотить согласно резолюции, мое кровное, то я не имею выхода, как писать это заявление со слезами, которые не подобают бойцу, но текут бесперечь и секут сердце, засекая сердце в кровь».
(Исаак Бабель)
      Этот отчаянный поступок командира первого эскадрона Хлебникова был вызван тем, что начдив Савицкий отобрал у него любимого белого жеребца и отказался вернуть его даже после того, как начальник штаба наложил на соответствующее заявление Хлебникова резолюцию: «Возворотить изложенного жеребца в первобытное состояние».
      Поводом для выхода из партии большевиков явилась, таким образом, личная обида.
      Именно так и понял смысл хлебниковского заявления военком. И осудил своего командира эскадрона. Потому что, по его понятиям, настоящий большевик не посмел бы даже помыслить о выходе из партии по причине разных мелких (или даже крупных) личных обид.
      Но военком не понял главного.
      Он не понял, что Хлебников решил выйти из партии, потому что поступок начдива Савицкого потряс до основания навеки утвердившуюся в его душе идею справедливости.
      Хлебников решил положить на стол свой партийный билет по причинам никак не менее серьезным, чем те, по которым Иван Карамазов принял свое знаменитое решение вернуть Творцу свой билет на вход в Царство гармонии.
      – Вот и дурак, – сказал военком, разрывая бумагу, – приходи после ужина, будешь иметь беседу со мной.
      – Не надо мне твоей беседы, – ответил Хлебников, вздрагивая, – проиграл ты меня, военком.
      Он стоял, сложив руки по швам, дрожал, не сходя с места, и озирался по сторонам, как будто примериваясь, по какой дороге бежать. Военком подошел к нему вплотную, но недоглядел. Хлебников рванулся изо всех сил.
      – Проиграл! – закричал он дико, влез на пень и стал обрывать на себе куртку и царапать грудь.
      – Бей, Савицкий, – закричал он, падая на землю, – бей враз!
      С Анной Касьяновой, разумеется, ни при каких обстоятельствах ничего подобного бы не произошло.
      Ей объяснили бы, что коммунист не имеет права ставить личное выше общественного, что никакой уравниловки программа Коммунистической партии никогда не отстаивала: у кого больше заслуг перед революцией, тот имеет законное право получить при распределении более лакомый кусок. Тем бы дело и кончилось.
      И тут вырисовывается еще одно немаловажное отличие героя Зощенко от героев Бабеля, Багрицкого, Блока.
      Герои бабелевской «Конармии», то и дело готовые рвануть на груди рубаху, сорвать бинты, расцарапать в кровь свои раны, забиться на земле в приступе падучей; герои «Двенадцати» Блока, мрачно, исступленно, неистово преследующие «незримого врага»; девочка-пионерка, даже в предсмертном «горячечном бреду» не желающая осквернить себя прикосновением к маленькому золоченому крестику, – все они жертвы своей миссии, своего богоборческого подвига. Они больны этим. И эту свою болезнь им не избыть. Они обречены нести ее в себе до скончания дней.
      Герои Зощенко и в этом отношении – совсем другие. Прежде всего это очень цельные, на редкость здоровые люди.
      А я тогда была исключительно сильная и здоровая. Я была очень цветущая. У меня, например, был медальон. Так когда я его надевала, то он у меня не висел, как обыкновенно бывает висят медальоны. А он у меня горизонтально лежал. И я его даже могла видеть, не наклоняя головы. Он даже больше чем горизонтально лежал. И я даже отчасти не понимаю, как это тогда было.
      Во всяком случае, я отличалась тогда исключительным здоровьем. Я была тогда до сумасшествия здоровая.
      И вот тут мы подходим к самому главному, коренному свойству зощенковских героев, отличающему их уже не только от героев Бабеля, Багрицкого, Блока, но и от всех прочих известных нам героев русской и мировой литературы.

НОВАЯ КОНЦЕПЦИЯ ЧЕЛОВЕКА

      Значителен Михаил Зощенко, автор оригинальной серии «рассказов господина Синебрюхова»… Синебрюхов – русский солдат, участник пагубной европейской войны, это Санчо Панса до знакомства с Дон Кихотом…
(Максим Горький)
      Зощенковский герой действительно состоит в родстве со знаменитым Санчо Пансой. Но в характере этого новоявленного Санчо Горький не разглядел главного.
      Правильнее было бы сказать о зощенковском герое, что это – Санчо Панса, который уже встретился с Дон Кихотом, но на которого эта встреча не оказала никакого воздействия.
      Санчо Панса смеется над Дон Кихотом, знает очень хорошо, что он сумасшедший, но три раза покидает свою родину, дом, жену, дочь, чтобы идти за этим сумасшедшим человеком, следует за ним повсюду, подвергается всякого рода неприятностям, предан ему по самую смерть, верит ему, гордится им и рыдает коленопреклоненный у бедного ложа, где кончается его бывший господин. Надеждою на прибыль, на личные выгоды этой преданности объяснить нельзя; у Санчо Пансы слишком много здравого смысла; он очень хорошо знает, что, кроме побоев, оруженосцу странствующего рыцаря почти нечего ожидать. Причину его преданности следует искать глубже; она, если можно так выразиться, коренится в едва ли не лучшем свойстве массы, в способности счастливого и честного ослепления (увы! ей знакомы и другие ослепления), в способности бескорыстного энтузиазма, презрения к прямым личным выгодам, которое для бедного человека почти равносильно с презрением к насущному хлебу. Великое, всемирно-историческое свойство! Масса людей всегда кончает тем, что идет, беззаветно веруя, за теми личностями, над которыми она сама глумилась, которых даже проклинала и преследовала, но которые, не боясь ни ее преследований, ни проклятий, не боясь даже ее смеха, идут неуклонно вперед, вперив духовный взор в ими только видимую цель…
(Иван Тургенев)
      Сказанное Тургеневым о человеке массы к героям «Двенадцати» Блока и к героям бабелевской «Конармии» относится в полной мере.
      К герою Зощенко это не относится вовсе.
      Герои Бабеля и Блока, эти так называемые «новые люди», на самом деле – никакие не новые. Как мы уже убедились, это все те же люди, досконально известные нам по старой литературе, которые в очередной раз решили жить по-новому. Они преступили все прежние, старые нравственные законы, потому что беззаветно и пламенно уверовали в новые.
      Что касается героев Зощенко, то они – в самом полном смысле этого слова новые люди. Они даже не подозревают о существовании каких-либо моральных координат. Они не «преступают» их, потому что им нечего преступать. У них отсутствует тот орган, наличие которого так умиляло старика Канта и который за неимением другой, более точной терминологии он называл нравственным законом внутри нас.
      Герой Зощенко в лучшем случае готов считаться с нравственным законом, существующим вовне. Внутри него этот таинственный орган, этот нравственный компас полностью отсутствует.
      Он вдруг упал передо мной на колени и стал умолять меня, чтобы я ответила на его чувство.
      И тут в одно мгновенье я оценила общее положение. Я подумала, что если он в таком размягченном состоянии, то я могу из него веревки вить, и я могу очень много через него достигнуть.
      Я только не знала – этично ли сойтись с ним для достижения нужной цели. Этот вопрос вообще меня мучил долгое время. И, главное, мне не у кого было спросить, допустим ли такой момент: сойтись со своим врагом и через него добиться нужной цели.
(Возмездие)
      Вопрос, который мучил Анну Касьянову, как это легко заметить, – чисто умозрительный. Нравственная проблема состоит для нее не в том, чтобы переступить через что-то такое внутри себя. Вся сложность вопроса только в том, что Анне Лаврентьевне не у кого спросить.
      Для наглядности любопытно сравнить эту коллизию с наивным рассказом пушкинской Маши Мироновой о том, почему она отказала Швабрину:
      Алексей Иванович и рода хорошего, и состояние имеет. Но как подумаю, что в церкви, при всех, пришлось бы с ним поцеловаться, – да ни за что! Ни за какие блага!
      Маша даже не задается таким вопросом: этично или не этично ей выйти за Швабрина. Она отнюдь не гордится тем, что отказала ему. Вовсе не рассматривает это как «хороший поступок». Если ей скажут, что она поступила дурно, она может в это даже и поверить, будет плакать, укоряя себя, какая она бесчувственная, не любит папеньку и маменьку, не слушается их. Но переступить через это свое «да ни за что!» – все равно не сможет. Потому что это «ни за что!» – сильнее всех доводов разума, сильнее ее самой.
      У Анны Касьяновой это чувство не может даже и возникнуть. Окажись поблизости какой-нибудь старший товарищ с соответствующим партстажем, который объяснил бы ей, что морально все, что служит делу пролетариата, а потому сойтись с врагом для достижения нужных партии целей не только допустимо, но даже необходимо, – все остальное было бы для нее уже (пользуясь любимым выражением зощенковских героев) – не вопрос.
      Далеко не все героини старой литературы были так целомудренны и бескомпромиссны, как пушкинская Маша Миронова. Иным из них, как мы знаем, случалось переступать через это свое – «да ни за что! Ни за какие блага!».
      Достаточно вспомнить хотя бы Соню Мармеладову или Катюшу Маслову.
      Но герои Зощенко, как я уже говорил, ничуть не похожи на этих героинь старой литературы. Они отличаются от них именно тем, что ничего не преступают.
      И вот при такой ситуации живет в Симферополе вдова, которая в прошлом году потеряла мужа. Он у ней умер от туберкулеза.
      Вот, значит, помер у ней муж. Она сначала, наверное, легко отнеслась к этому событию. «А-а, – думает, – ерунда!..» А потом видит – нет, далеко не ерунда!.. Женихи по свету не бегают пачками. И, конечно, загоревала. 
      И вот, значит, горюет она около года и рассказывает о своем горе молочнице…
      – В крайнем случае я бы, – говорит, – и денег не пожалела. Дала бы денег той, которая меня познакомит в смысле брака…
      Молочница говорит:
      – Давайте пять червонцев, тогда я вам подыму это дело. У меня, – говорит, – есть на примете подходящий человек…
      И вот приходит она домой и говорит своему супругу:
      – Вот, мол, Николаша, чего получается. Можно, – говорит, – рублей пятьдесят схватить так себе, здорово живешь, без особых хлопот и волнений.
      И, значит, рассказывает ему всю суть дела…
      А муж этой молочницы, этакий довольно красивый, мужчина, с усиками, так ей говорит:
      – Очень отлично. Пожалуйста! Я, – говорит, – всегда определенно рад пятьдесят рублей взять за ни за что. Другие ради такой суммы месяц работают, а тут такие пустяки…
(Рассказ про одну корыстную молочницу)
      Случай довольно ничтожный и вроде бы даже не заслуживающий того, чтобы попасть в художественную литературу. Какой-то мелкий проходимец за пять червонцев согласился гнусным образом обмануть женщину. Да и женщина тоже хороша! Как говорится, вор у вора дубинку украл. Мелкие людишки, мелкие, гнусные побуждения.
      Дело, однако, не в побуждениях.
      Анна Касьянова, как мы помним, поступала и чувствовала точь-в-точь так же, как «интеллигентный» муж корыстной молочницы («И тут в одно мгновенье я оценила общее положение…»). Но ведь она действовала отнюдь не из шкурных, а из сугубо идейных побуждений.
      Нет, дело совсем не в высоких и низких побуждениях.
      Соня Мармеладова решилась стать проституткой из самых высоких побуждений. Она принесла себя в жертву семье. Точно, так же готовилась принести себя в жертву Дуня, сестра Родиона Раскольникова, движимая любовью к своему замечательному брату.
      Но, принося эту жертву, она, по глубокому убеждению, автора, совершила нечто непоправимое, что-то навеки в себе убила.
      И точно так же что-то навеки было убито и в Катюше Масловой, и в Настасье Филипповне, когда они, волею обстоятельств, совсем по иным причинам, вступили на тот же пагубный путь.
      Анна Касьянова, принимая свое стратегическое решение сойтись с классовым врагом, – равно как и «интеллигентный» муж молочницы, соглашаясь стать альфонсом, – решительно ничего в себе не убивают.
      Это соображение для Зощенко было принципиальным. Он на нем настаивал.
      Автору кажется, что это совершеннейший вздор, когда многие и даже знаменитые писатели описывают трогательные мучения и переживания отдельных граждан, попавших в беду, или, скажем, не жалея никаких красок, сильными мазками описывают душевное состояние уличной женщины, накручивая на нее черт знает какие психологические тонкости и страдания. Автор думает, что ничего этого по большей части не бывает.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41, 42, 43, 44