Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Сто шесть ступенек в никуда

ModernLib.Net / Триллеры / Барбара Вайн / Сто шесть ступенек в никуда - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Барбара Вайн
Жанр: Триллеры

 

 


Родители сообщили ей, что обо всем мне рассказали, и Козетта была со мной ласкова. Позже она искала моего общества ради меня самой, и доброта тут была ни при чем. Но в тот день она видела во мне просто юную родственницу, на которую взвалили непосильный груз, и помочь которой могла только она. В этом вся Козетта. Она радушно встретила меня в Гарт-Мэнор, и в тот первый раз мы сидели на свежем воздухе на садовой мебели, которую я ни у кого больше не видела, на изящных, обтянутых английским ситцем диванчиках под балдахинами и в плетеных креслах с высокими спинками, которые Козетта называла «павлинами».

– Потому что они должны напоминать Павлиний трон[4], только без драгоценных камней и всего прочего. Я хотела завести пару павлинов, чтобы они тут гуляли, – только представь себе эти великолепные хвосты у самцов! Но Дугласу эта идея не понравилась.

– Почему? – спросила я, уже осуждая его и становясь на ее сторону, уже считая его властным и даже деспотичным мужем.

– Они кричат. Я этого не знала – в противном случае у меня и мысли бы не возникло. Павлины всегда кричат на рассвете, так что по ним можно сверять часы.

В саду был стол из белого ротанга со стеклянной столешницей, прикрытый от солнца большим белым зонтом. Перпетуа принесла нам клубнику в шоколадной глазури и лимонад, приготовленный из настоящих лимонов и разлитый в стаканы, которые каким-то волшебным образом были покрыты настоящим инеем. Козетта курила сигареты в длинном черепаховом мундштуке. Она сказала, что ей очень нравится мое имя. Будь у нее дочь, она назвала бы ее точно так же. Именно Козетта рассказала мне, почему имя Элизабет по-прежнему популярно в Англии. Потом – хотя, конечно, не в тот раз – я часто думала, сколько усилий она прилагала, собирая эти и многое другие сведения просто ради того, чтобы порадовать меня, побороть мое смущение.

– Потому что, дорогая, если его мысленно повторить несколько раз, оно начинает звучать очень странно, правда? Как имена из Ветхого Завета, вроде Мехитабель, Хевциба или Суламифь, и любое из них могло бы стать таким же модным, как Элизабет, если бы им назвали королеву. Имя Элизабет сделалось популярным из-за Елизаветы I, а ее назвали в честь прабабки, Элизабет Вудвил, на которой женился Эдуард IV – так-то вот! А раньше оно было таким же редким, как и остальные.

– Наверно, имя Козетта тоже очень редкое, – сказала я.

– Оно означает «малышка». Так меня называла мать, и прозвище прилипло. К сожалению, я уже не малышка. Открою тебе секрет: мое настоящее имя Кора – правда ужасно? Ты должна мне пообещать, что никому не скажешь. Когда я выходила замуж, пришлось произнести его при всех, но с тех пор – ни разу.

Я удивлялась, почему Дуглас не подарил ей обручальное кольцо из чего-то более ценного, чем серебро, и не знала, что оно сделано из платины, которая только вошла в моду, когда Козетта выходила замуж. В сероватой оправе крупные бриллианты смотрелись мрачновато. Тогда Козетта не пользовалась косметикой, только лаком для ногтей; в тот раз он был светло-красным, как куст лилий в ее саду. Взмах указующей руки был грациозен, и его почему-то хотелось назвать лебединым, хотя это, конечно, абсурд. Лебеди не могут указывать. Но мы восхищаемся их медленными и плавными движениями, изящными позами – именно такой была Козетта.

Клумба, на которую она указывала, имела форму полумесяца, и растущие на ней лилии, красные, желтые и снежно-белые с кофейными крапинками, казались мне какими-то необыкновенными. Их посадил и за ними ухаживал садовник. Возможно, Козетта и руководила всеми работами в саду и в доме, но я ни разу не видела, как она сама что-то делает по хозяйству. И никто, даже мой отец, который был довольно желчным, не называл ее ленивой, хотя каким еще словом можно назвать ее безмятежное, непринужденное безделье? Козетта обладала невероятной способностью абсолютно ничего не делать, хотя могла превосходно шить, умела рисовать карандашом и красками, но предпочитала часами просто сидеть, без книги, иглы или карандаша в руке, с ласковым, безмятежным и расслабленным лицом. В то время – ей было больше лет, чем мне теперь, наверное, за сорок – печаль, о которой я уже говорила, еще не проступила на ее лице. Симона де Бовуар[5] в своих мемуарах жалуется, что с возрастом кожа обвисает, от чего лицо кажется грустным. Именно ослабление лицевых мышц впоследствии придало лицу Козетты почти трагическое выражение, пропадавшее только при улыбке.

В то время Козетта казалась мне старой, причем до такой степени, как будто принадлежала к другому виду существ. Иногда я с горечью думала, что не могу представить себя в таком возрасте – вероятно, этого и не случится. Тогда Козетта была крупной, белокурой женщиной, довольно полной, даже толстой, хотя в те времена она нисколько не волновалась по поводу своего веса. Взгляд ее светлых серо-голубых глаз казался неуверенным, задумчивым и, возможно, даже робким. Застенчивость в Козетте сочеталась с благородной уверенностью в себе.

– Значит, ты думаешь, дорогая, что мой гемерокаллис превосходно себя чувствует? – Названия растений давались ей без труда. Возможно, она никогда в жизни их не сажала, не выпалывала угрожавшие им сорняки, но прекрасно знала, как называется каждый цветок. Мое молчание ее не обескуражило. – Полагаю, я была слишком нетерпеливой, ожидая чего-то сверхъестественного, хотя бедняжки росли тут всего шесть месяцев.

Даже я, такая юная и такая несчастная, не смогла сдержать улыбки, когда Козетта назвала себя нетерпеливой. Главной ее чертой была безмятежность. Из-за этого почти восточного спокойствия в ее присутствии у меня – и всех остальных – неизбежно возникало чувство, как будто ты освобождаешься от забот, погружаясь в сладкую, созерцательную истому. Как это ни странно, одновременно вспоминалось противоположное качество, неугомонная резвость, которая отличает многих женщин из поколения моей матери и которая заставляла людей моего возраста нервничать и испытывать неловкость. Козетта всегда была на месте – неизменно доброжелательная, заинтересованная, готовая ради тебя отложить все дела.

Вскоре я стала приходить к ней не меньше трех раз в неделю, потом оставалась на ночь. Я училась в школе в районе Хэмпстед Гарден, и мне было легко объяснить, что всю неделю удобнее жить у Козетты, а не возвращаться каждый раз домой в Криклвуд. По крайней мере, именно так я все объясняла, хотя для любого, кто имел представление о расстоянии между улицами Генриетты Барнетт и Криклвуд-лейн, это звучало нелепо. Только существование и частое присутствие Дугласа удерживали меня от попытки поселиться в Гарт-Мэнор. Наверное, у каждого найдется знакомая пара супругов, в которой один очень близок вам по духу, а другой неприятен. Для меня ежевечернее возвращение Дугласа домой, о котором возвещал шелест шин «Роллс-Ройса» по гравийной дорожке, разрушало атмосферу близости между мной и его женой. Он был таким мужественным, таким старым, типичным биржевым маклером, и большую часть того, что он говорил, я не понимала, хотя Дуглас, казалось, и не ждал понимания, а просто требовал серьезности и тишины. А по выходным он почти все время был дома.

В присутствии мужа Козетта нисколько не менялась. Оставалась все тем же милым, улыбчивым, хотя и экспансивным созданием, женщиной с даром слушать собеседника. Рассказы мужа о сделках и переговорах она выслушивала с тем же неизменным вниманием, что и мои откровения, сны, мечты, разочарования и обиды. Козетта действительно слушала. Мысленно не отгораживалась от вас, продолжая думать о чем-то своем. Я восхищалась ее комментариями на загадочные обличительные речи Дугласа, с подозрением и непониманием смотрела, как она встает с кресла, чтобы по-лебединому плавно пересечь комнату и погладить своей пухлой белой рукой щеку мужа. В ответ Дуглас всегда поворачивал голову и целовал ее ладонь. Меня это жутко смущало. Теперь я понимаю, что не хотела, чтобы у Козетты была личная, отдельная от меня жизнь, напрямую не связанная со стараниями сделать легче и счастливее мою.

Она не упоминала о страхе и тоске, ждала, когда я скажу о них сама. В разговоре Козетта редко поднимала какие-то новые темы или проявляла любопытство. Я заговорила об этом – с явной горячностью – после того, как ее соседка, Дон Касл, теплым октябрьским днем сидя с нами в саду, заявила, что лилии давно умерли и засохли, а мы с Козеттой восхищаемся поздними георгинами. Дон Касл всегда говорила о своих детях и о том, сколько беспокойства они доставляют: младшего только что исключили из школы, а старший провалил экзамен. Закончила она, как всегда, банальностью:

– Тем не менее не представляю, что бы я без них делала.

Мне и в голову не приходило, что эта часто повторяемая фраза может так задеть Козетту. Я считала эти слова просто глупостью и довольно грубо сказала:

– Почему это, если они вас так достают?

Дон Касл казалась шокированной, и вполне возможно, так оно и было.

– Когда у тебя будет ребенок, ты изменишь свое мнение.

– У меня никогда не будет детей. Никогда.

Выпалив это, я почувствовала на себе взгляд Козетты.

– Мне хочется отшлепать девушек, которые так говорят, – с нервным смешком сказала миссис Касл и ушла домой, поскольку принадлежала к той породе людей, которые чувствуют себя непринужденно только во время пустой болтовни и сразу пугаются всего, что они называют «неприятным».

– Ты была агрессивна, – сказала Козетта.

– Это жестоко, – возразила я. – Нужно сначала думать, а потом говорить. Если она не знает обо мне, то о тебе точно должна – Дуглас двоюродный брат моей матери.

– Насколько я могу судить, никто не помнит о родственных связях других людей.

– Козетта, – сказала я. – Козетта, почему у вас нет детей? Разве ты не хочешь иметь ребенка?

У нее была привычка улыбаться в ответ на вопрос, на который она не собиралась отвечать словами. Загадочная улыбка медленно распространялась по ее лицу, неопределенная и мягкая, но каким-то образом пресекавшая дальнейшие вопросы. В те времена я почему-то вбила себе в голову, что Дуглас женился на Козетте, не рассказав о своей наследственности. Понимаете, моя убежденность была абсолютно необоснованной – я прочла это, или мне так только казалось, в ее печальных глазах, в некой отстраненности. Так ведут себя все подростки – плетут немыслимую паутину из небылиц вокруг жизни своих старших друзей. Я убедила себя, что Дуглас обманул Козетту, лишил ее детей, а когда пути назад уже не было, попытался компенсировать это богатством и роскошью. Той зимой они поехали в Тринидад, а я вернулась домой, где обнаружила, что наблюдаю за матерью почти с медицинской скрупулезностью. Однажды она уронила бокал для вина, и я вскрикнула. Отец подошел и ударил меня по щеке.

Пощечина была слабой, и больно не было, но я восприняла это как насилие.

– Не смей больше так делать, – сказал отец.

– И ты тоже.

– Ты должна научиться себя контролировать. Мне пришлось. В нашем положении это необходимо.

– В нашем положении? Как это – в нашем? Ты в одном положении, а я в другом. И, в отличие от тебя, я имею право кричать.

Тяжелое испытание для пятнадцатилетнего подростка.

Весной я вернулась к Козетте в Гарт-Мэнор, откуда могла ходить в школу через поле к западу от Луга[6] и где у меня была собственная спальня с видом на лес в Норт-Энд и такой роскошью, как телевизор, одеяло с электроподогревом и телефон на прикроватной тумбочке. В свою защиту я могу сказать, что привлекало меня совсем другое. Почему юные девушки именно в этом возрасте так любят общество взрослых женщин? Хотелось бы думать, что с моей стороны это не было чистым нарциссизмом, поскольку Козетта, тридцатью годами старше меня, не могла считаться мне соперницей, или моя красота еще больше выигрывала в сравнении с ее стареющими лицом и телом. Хотя я действительно считала Козетту стареющей, даже старой, уже безнадежной с точки зрения женственности и сексуальности. Дело в том, что Козетта стала для меня второй матерью – я выбрала ее сама, мне ее не навязывали. Она всегда выслушивала меня, и у нее всегда находилось для меня время, она была щедра на похвалу, которую я считала и продолжаю считать искренней.

В те времена Козетта, похоже, не возражала, что ее принимают за мою мать. Это пришло позже, на Аркэнджел-плейс, и хотя она не высказывала этого вслух, но в ее глазах и горьких складках в уголках губ мелькали боль и обида от часто звучавшего предположения, что я (или Белл, или Бригитта, или Фей) ее дочь. Но миссис Кингсли, член «Союза горожанок», ассоциации жителей района Велграт, член совета попечителей школы, участник программы «Обед на колесах»[7] и социальный работник на добровольных началах, не обращала внимания на подобные мелочи. Иногда, в субботу или воскресенье, мы вместе ходили за покупками в «Симпсонз» или «Суон энд Эдгар», которые тогда были самыми большими магазинами между Пиккадили и Риджент-стрит, и продавцы принимали меня за ее дочь. То же самое происходило в ресторанах, куда мы заходили на чашечку кофе, которая Козетте требовалась каждые полчаса.

– Это пойдет вашей дочери, – говорила продавщица в Берлингтонском пассаже, и на лице Козетты появлялось почти благоговейное выражение радости и удовольствия.

– Да, Элизабет, это тебе прекрасно подойдет. Может, примеришь? – И нередко прибавляла: – Давай купим. – Это означало, что она купит вещь для меня.

Похоже, она не стремилась выглядеть моложе своих лет. Но что я понимала тогда, в пятнадцатилетнем возрасте? Козетта одевалась в костюмы, сшитые у портного – неслыханное дело в наши дни – и уже тогда старомодные. Это были деловые костюмы с широкими плечами и юбками с бантовыми складками, из тканей, очень похожих на ткани костюмов Дугласа, – одежда, меньше всего подходящая женщинам с такой фигурой, как у Козетты. Ей следовало носить свободные платья, плащи и накидки. Позже, разумеется, она так и поступала, хотя не всегда удачно. Во время походов по магазинам Козетта покупала себе белье, неудобные пояса для чулок и ночные рубашки из блестящего шелка пастельных тонов, грубые ботинки на шнурках с двухдюймовыми каблуками, блузки с большими бантами, которые выглядывали между лацканов ее шерстяных пиджаков.

Повзрослев, я – которая никогда не оценивала Козетту, а просто любила, не задавая вопросов, – стала критически относиться к ее внешности. Но не произносила этого вслух – по крайней мере в разговоре с ней. Хотя, боюсь, иногда я не могла удержаться от замечаний подругам, и мы хихикали по углам. Козетта относилась к людям, над которыми другие смеются втайне, за их спиной. Как это, должно быть, жестоко, как мучительно! Мне неприятно вспоминать об этом. Но я пытаюсь рассказать всю правду, а правда заключается в том, что когда я приводила домой подругу (видите, тогда я считала Гарт-Мэнор «домом»), то при появлении Козетты – скорее всего, раскрасневшейся и шумно дышащей, часто неопрятной, с «вороньим гнездом» седеющих золотистых волос на голове, из которого в беспорядке торчали пряди и выпадали булавки, с подолом шелковой блузки, выбившимся из-за пояса сшитой на заказ юбки, слишком тесной для выпирающего живота, – мы переглядывались и хихикали, выражая свое презрение.

Довольно часто, особенно когда Дуглас уезжал по делам, Козетта приглашала нас с подругой на ужин в Хэмпстед. Но сначала в ее огромной и роскошной спальне (белая кровать на четырех столбиках, с балдахином из органзы, шторы с фестонами и мягкое сиденье у окна, туалетный столик с оборкой из органзы же и тройным зеркалом) устраивалась процедура «чистки перышек», и мы под восхищенными взглядами Козетты примеряли платья, которые она больше не носила, меховые накидки, боа, шарфы, а также пояса, искусственные цветы и драгоценности. Я тщательно следила за тем, чтобы ничего не хвалить, поскольку на собственном опыте знала, что за этим последует. Но подруга, по неведению или под действием сильных чувств, восклицала:

– Ой, как мне нравится! Правда, красиво? Мне идет?

– Это твое, – отвечала Козетта.

Именно среди этих сокровищ я впервые увидела гелиотроп. Это был перстень – темно-зеленый камень с вкраплениями красной яшмы утопал в переплетении золотых нитей. Перстень для сильной руки с длинными пальцами, сказала Козетта; и действительно, когда она его надела, на ее женственной руке с блестящими красными ногтями он выглядел нелепо.

– Кольцо принадлежало матери Дугласа, – сказала Козетта. Я знала, что случилось с матерью Дугласа, знала причину ее преждевременной смерти, но промолчала. Только улыбнулась натянутой улыбкой, застывшей у меня на губах. – Она родилась в марте, – продолжала Козетта, – а гелиотроп считается камнем тех, у кого день рождения в этом месяце.

– А я думала, что гелиотроп – это цветок, – сказала моя подруга.

– Гелиотропом называют все, что поворачивается к солнцу, – с улыбкой объяснила Козетта.

Возможно, я не была столь же добра к ней, как она ко мне, но я любила ее, всегда любила. Годам к двадцати подростковая жестокость прошла, и я со стыдом вспоминала свой смех и свое презрение – точно так же я мучилась, что не проявляла сочувствия к матери. Облегчение приносил лишь тот факт, что Козетта не знала. Она ничего не требовала от тех, кого любила, только возможность доверять им. А может, это совсем не пустяк. Не знаю, не могу сказать. Она хотела лишь быть уверена, что может отдать всю себя, разум и душу, человеку, которого любит, не опасаясь предательства. Много лет спустя, когда, уже учась в колледже, я смотрела постановку «Трагедии девушки», меня особенно поразили две строчки, напомнившие мне о Козетте: «Всего больней нам ранят сердце те, кого мы любим и кому мы верим»[8].

Дугласу она могла доверять. Несмотря на сомнения, посещавшие меня в юные годы, он никогда ее не обманывал. Дуглас любил и оберегал ее, а взамен Козетта должна была лишь принять образ жизни, который ему нравился: приглашение на ужин соседей, визиты на ужин к соседям, собрания ассоциации жителей района Велграт в ее столовой, Перпетуа для уборки и Мэгги на кухне, пропалывающий лилии Джимми, вид на Норт-энд в одном направлении и на поле за Лугом в другом, неиссякающие деньги и бесконечный покой, Дон Касл с ее бесконечными банальностями, приемный ребенок и шесть спален. Нет, разумеется, всему на свете приходит конец. Козетта очень любила историю, вероятно, об умирающем Будде, и я часто слышала, как она рассказывала своим тихим, неторопливым голосом:

– Ученики пришли к нему и сказали: «Учитель, мы не перенесем потери. Как мы будем жить, когда ты нас покинешь? Оставь нам хотя бы слово утешения, которое поможет перенести твой уход». И Будда ответил: «Все меняется».

Я обычно улыбалась, потому что жизнь Козетты оставалась неизменной. По крайней мере, так мне казалось все те годы, когда я почти все время жила с ней и Дугласом; ее жизнь состояла из неизменного круга необременительных, приятных занятий, кульминацией которых был отдых в условно экзотических местах, доставка от портнихи нового платья для ужина в какой-нибудь «ливрейной компании»[9], или, как я эгоистично льстила себе, мои удовлетворительные результаты экзаменов за среднюю школу. Все меняется, но в жизни некоторых людей ждать изменений приходится долго.

В одно осеннее утро, когда поток транспорта в Хэмпстеде был особенно плотным и «Роллс-Ройс» стоял в пробке за станцией метро Белсайз-парк, Дуглас поднял голову от документа, который он читал по дороге на работу, откинулся на сиденье и умер.

Шофер ничего не заметил. У Дугласа не было привычки разговаривать с ним, если не случалось ничего необычного, а пробка на дороге не относилась к этой категории. Шофер слышал вздох на заднем сиденье, потом звук, похожий на покашливания, – именно по нему потом определили время смерти. Приехав в Сити, на Ломбард-стрит, шофер обошел вокруг машины, открыл дверцу и увидел, что Дуглас сидит, запрокинув голову, и как будто спит. Дотронувшись до Дугласа, он почувствовал, что кожа на лице неестественно холодная.

Дугласу было пятьдесят три, и значит, он перешагнул тот рубеж, когда могла проявиться дурная наследственность. Его смерть не имела никакого отношения к генетическому заболеванию – быстрая и милосердная, не похожая на долгую, изматывающую пытку, которая ждала мою мать. Закупорка сосудов остановила его сердце. Врач сказал Козетте, что все произошло мгновенно и Дуглас не успел ничего понять.

3

Они стояли под дождем – Козетта и ее братья с женами, вереница скорбящих под черными зонтиками. Естественно, братьев и сестер у Дугласа не было, и мы пожали руки шуринам и свояченицам, поцеловали Козетту в щеку. Я видела, как ведут себя остальные, и последовала их примеру. Здесь, в крематории Голдерс-Грин, я была с отцом, потому что к тому времени мать перестала ходить на похороны – а если точнее, вообще куда-либо ходить. Мне показали огромное количество родственников Козетты, но из родных Дугласа, кроме меня, присутствовала только наша кузина Лили, незамужняя государственная служащая, которая в пятидесятилетнем возрасте была так счастлива, что проклятье семьи ее, похоже, не коснулось, и даже в такой обстановке едва сдерживала бьющую через край радость. Она подошла к моему отцу и сжала его локоть:

– Скажи, как там бедняжка Розмари?

Еще никто не спрашивал у отца о здоровье его умирающей жены таким жизнерадостным тоном. Меня Лили рассматривала с нескрываемым любопытством, поскольку прекрасно знала, что при здоровых родителях заболеть невозможно, и если тот из родителей, кто является носителем дефектного гена, доживает до пятидесяти, значит, ребенок тоже будет здоров.

Перпетуа, которая пришла вместе с взрослым сыном, рассказала мне – когда я приходила навестить Козетту, – что, узнав о смерти Дугласа, Козетта закричала и заплакала, принялась истерично всхлипывать и угрожала убить себя. Когда я увидела ее, она плакала. Мне уже исполнилось двадцать, и я больше не жила в Гарт-Мэнор, потому что поступила в колледж. Если вы учитесь в университете в Риджентс-Парк, то вряд ли будете жить в Голдерз-Грин без крайней необходимости. Узнав о смерти Дугласа, я поспешила к Козетте, хотя, приехав к ней, не знала, как успокоить эту женщину, которая ничего не говорила, а все время плакала. Я выросла в семье, где умение скрывать свои чувства превратилось почти в фетиш, и поэтому не умела их выразить, даже когда очень хотела. Подруга, которой я завидовала – та самая, что так удачно восхитилась драгоценностями Козетты, девушка по имени Эльза, хотя все мы называли ее Львицей, – рассказывала мне, что в детстве все время наблюдала, как родители ссорились и кричали друг на друга, забыв обо всем и отбросив условности. По крайней мере, они не скрывали своих чувств, и Эльза считала, что именно поэтому она научилась проявлять свои.

Я растерянно смотрела на слезы, которые текли по щекам Козетты, и не знала, что сказать. Неделю спустя ее лицо по-прежнему было красным, глаза опухшими. Козетта стояла под зонтиком, который держал ее старший брат, рядом с венками и крестами из мокрых цветов; она все время плакала, пока не вошла в часовню крематория, и внезапно умолкла лишь в тот момент, когда гроб с телом Дугласа исчез, проглоченный пламенем. Она была во всем черном. Костюм на ней был не из той серии вечных, сшитых на заказ, а остался от послевоенной эпохи «нового облика», когда родилась я, и состоял из длинной, расширенной книзу юбки, которую, как я подозревала, Козетта могла натянуть на себя только с расстегнутой молнией, и жакета с баской. Думаю, она купила этот костюм на похороны матери, которая умерла примерно в то же время. Я чувствовала запах нафталиновых шариков. Козетте – богатой женщине, унаследовавшей от Дугласа около миллиона, что в 1967 году было огромной суммой, – и в голову не пришло купить новый костюм на похороны собственного мужа. Она не любила черный цвет, как потом объяснила мне Перпетуа, и отказалась тратить деньги на то, что больше никогда не наденет.

Впервые Козетта меня удивила. Но это был лишь предвестник многочисленных сюрпризов.


Все гадали, что она теперь будет делать. С тех пор я не раз убеждалась, что родственники и соседи всегда готовы помочь советом женщине, оказавшейся в таком положении, но сами никогда не станут делать того, что предлагают другим. Все их предложения, похоже, сводились к тому, чтобы оградить вдову от неприятностей.

Невозможно представить себе человека, менее склонного попадать в неприятности, чем Козетта. Ей было сорок девять, но выглядела она старше: серо-стального цвета волосы, исхудавшее и осунувшееся лицо и довольно пухлое тело, потому что она принадлежала к тому типу женщин, которые получают удовольствие от еды. Была Пасха, и я решила переночевать у нее. Приехав в Гарт-Мэнор, я приготовилась к роли внимательного слушателя, такого же внимательного, как сама Козетта. Пусть рассказывает о Дугласе и о своей жизни с ним – интуиция нашептывала мне, что Козетта захочет выговориться, и это станет для нее своего рода катарсисом. Интуиция меня подвела – задумчивая и рассеянная, отламывая кусочки шоколада и автоматически отправляя их в рот, Козетта слабым голосом спросила, как мои дела и какие у меня планы.

– Этот вопрос я собиралась задать тебе, – сказала я.

Козетта ответила загадочной улыбкой и слегка покачала головой. Словно хотела сказать: какие у меня могут быть дела? В ее взгляде и мягкой настойчивости – Козетта хотела слушать меня, а не наоборот – я уловила отрицание будущего, такое же явное, как и в ее фразе, что жизнь закончилась и осталось лишь медленное сползание в старость, а затем смерть. Похоже, это настроение поддерживалось визитерами, которые шли непрерывным потоком, – родственниками и друзьями, главными советчиками вдов с их легкомысленными рекомендациями переехать «в тихое местечко у моря», в деревенский домик или «уютную квартирку» в пригороде.

– Не слишком большую, – говорила Дон Касл. – Что-нибудь компактное для тебя одной. Чтобы уборка не слишком утомляла.

Как раз в это время Перпетуа пылесосила коридор, и я подумала, что либо Дон глуха, либо относится к той категории людей (что вероятнее), которые не думают, когда говорят. Брат Козетты Леонард предложил переехать поближе к ним с женой. Он жил в Севеноуксе. Маленький домик или бунгало в окрестностях Севеноукса, лучше бунгало, сказала его жена, потому что с возрастом Козетте не захочется подниматься по лестнице. Или просто не сможет, мрачно намекала эта женщина, наблюдая, как Козетта берет очередной бисквит. Второй брат жил в одном из громадных, похожих на барак многоквартирных домов в Сент-Джон-Вуд, в просторной квартире с четырьмя спальнями, которую он всегда называл апартаментами.


– Только что на рынке появилось предложение квартиры в Родерик-Кортс, маленькой и компактной, с одной спальней, – сообщил он и с нажимом прибавил: – Квартира на первом этаже, так что тебе не придется пользоваться лифтом. – Словно Козетта скоро станет совсем немощной и не сможет сделать один шаг по коридору, чтобы нажать кнопку.

Выслушав брата, Козетта сказала, что подумает. Я ни разу не слышала, чтобы она протестовала, когда с ней обращались так, словно старческое слабоумие уже не за горами. Конечно, в те времена – даже двадцать лет назад – женщины выглядели старше, чем теперь. Средний возраст начинался с сорока, тогда как в наши дни граница сдвинулась к пятидесяти. Вероятно, на эти перемены как-то повлияло женское движение, преуменьшив роль физической красоты. В наши дни красота уже не ассоциируется исключительно с расцветом юности, не считается главным элементом привлекательности, а сама привлекательность не определяет смысл существования женщины. Козетте никогда не приходилось зарабатывать себе на пропитание, она даже не занималась домашним хозяйством, и ее жизнь была похожа на жизнь наложницы – двадцать восемь лет она утешала и поддерживала Дугласа, который был волен любить ее или бросить, ждала возвращения мужа домой, выслушивала его. Они были бы шокированы, эти визитеры с их советами, осмелься кто-либо высказать эту мысль вслух, но втайне все прекрасно понимали. Со смертью Дугласа Козетта становилась ненужной – точно так же, как становится ненужной наложница в гареме после смерти хозяина.

Козетта ничего не обещала, не отвергала ничьих предложений, но в ней жило какое-то особое упрямство. Она отказывалась изучать разрешения на осмотр жилья, звонить агентам, смотреть дома, причем решительный отказ зачастую выражался улыбкой и легким покачиванием головы. Я не припомню, когда она говорила меньше, а слушала больше, чем в те дни. Мне казалось, что она онемела от горя, но позже я поняла, что Козетта молчала от избытка мыслей и планов. Ей предстояло многое обдумать – и вовсе не годы, прожитые с Дугласом. Она размышляла, как осуществить то, чего так страстно желала.


Мужчины наносят визиты вдовам в надежде оказаться в их постели. Вдовы не против, вдовы благодарны. Мужчины, которые двадцать лет женаты на лучшей подруге вдовы и, по всей видимости, относятся к категории верных мужей, которые до сих пор даже не называли вдову по имени, вдруг начинают застенчиво улыбаться и приставать к ней на кухне, когда она кладет пакетики с чаем в заварочный чайник. По крайней мере, мне так говорили.

Если подобное и происходило с Козеттой, то не при мне. Возможно, мужчин отпугивало мое присутствие. В любом случае единственными претендентами могли быть Роджер, муж Дон Касл, и президент ассоциации жителей района Велграт. У меня есть фотография Козетты, сделанная тем летом и похожая на снимки в женских журналах, которые присылают читательницы, прося совета, как улучшить свою внешность. На противоположной странице помещается другой снимок – после депиляции, посещения парикмахера и визажиста, а возможно, и пластического хирурга. Такая фотография Козетты у меня тоже есть.

На первой она сидит под навесом из ткани в цветочек, откинувшись во вращающемся кресле, и выглядит какой-то неряшливой: лицо расплывшееся, волосы висят спутанными космами, губная помада, вероятно, наносилась в темной комнате без зеркала, а солнцезащитные очки висят на шее на какой-то резинке. Платье у нее похоже на хлопковую палатку. По крайней мере, Козетта отказалась от сшитых на заказ костюмов, возможно, просто не могла в них влезть; это было единственное изменение в ее внешности и образе жизни. Она по-прежнему заседала в своем попечительском совете, посещала собрания ассоциации, приглашала соседей на ужин и сама ходила к ним в гости, хотя они вели себя так, словно своим приглашением делали ей огромное одолжение. Но никто, как она позже призналась мне, не осмелился предложить ей неженатого мужчину. Козетте было уже пятьдесят, исполнилось в августе, а мы тогда жили в эпоху культа юности.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5