Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Псевдо

ModernLib.Net / Классическая проза / Ажар Эмиль / Псевдо - Чтение (стр. 3)
Автор: Ажар Эмиль
Жанр: Классическая проза

 

 


Редактор был со мной очень мил. Как-то раз он мне просто сказал: «Это не помешало Гельдерлину оставить великое поэтическое наследие». Все, что я знаю, так это что Гельдерлин тридцать лет пробыл психом. Дороговато за литературную премию. Никакое поэтическое наследие столько не стоит.

Гельдерлин умер сумасшедшим, потому что не сумел сбросить вес.

Но копенгагенская встреча была гораздо опаснее для меня, потому что госпожа Галлимар одновременно объявила мне о прибытии журналистки из Монда, Ивонн Баби. Она тоже ехала убеждаться в моем существовании. Компетентные источники по-прежнему утверждали, что я – это не я.

Я не мог отказаться. Лучший способ доказать, что вы в действительности не существуете, это встретить человека в открытую, с носом, с мордой и разным словесным фоном. Лучшего доказательства небытия не существует.

Итак, я принял своего редактора и госпожу Ивонн Баби в Копенгагене. Встреча состоялась не «в доме у Ажара», как у нее написано, потому что в клинике было нельзя. Жена доктора Христиансена пустила меня к ним пожить. Там был даже садик с собаками. Сенбернарами. Сенбернары не кусаются, несмотря на свою известную репутацию.

Алиетта специально приехала из Кагора, чтобы поддержать меня во время этого испытания. Может, она была не полностью видимой, но я знал, что она рядом.

– Ваша книга производит слегка непричесанное впечатление…

Ха-ха. Теперь-то я смеюсь, а тогда было не до смеха. Я совершенно не растрепан. Я трепан. Год за годом меня трепала жизнь.

– Простите, у меня икота.

– Вы знаете, это совсем не похоже на книгу начинающего писателя…

Я чуть не описался от счастья. Я вечно писаюсь к месту и не к месту. Мечтаю об облегчении.

Я не произведение начинающего писателя. Я произведен веками и комбинациями заслуженных, тысячелетиями сцеплявшихся генов. Какие уж тут начинающие писатели.

Алиет пришла мне на выручку и подала чай. Я налил себе чашку, положил сахар. Крыс не добавлял. Ничего такого. Чай с сахаром. Все как у людей.

– Вам совсем никто не помогал?

Тут у меня был соблазн. Я мог устроить серьезные неприятности Тонтон-Макуту. Стоило мне сказать слово, и он бы стал орать, все отрицать, протестовать, опровергать, все для того, чтобы своим преувеличенным протестом дать понять, что он очень даже мне помогал, хоть как-то все причесал-пригладил.

В минуту ненависти мне захотелось все это на него навесить. Сказать госпоже Симон Галлимар, что это он убедил меня сделать книгу из мучений моей матери.

И тут случилось необъяснимое. Впервые в жизни мне захотелось быть собой. Не удавом, хотя удавы ни в чем не виноваты, тем более в наших хороших поступках.

– Никто мне не помогал. «Голубчик» целиком автобиографическая книга. Редактор улыбнулся:

– У вас и вправду прекрасное чувство юмора.

Накося выкуси. Попробуйте шесть месяцев быть удавом в Париже – потом говорите о чувстве юмора. Как только гады видят кого-то, кто не похож на них, они кричат: «Гад!»

– По-видимому, литература – смысл вашей жизни, – сказала госпожа Галлимар,

Я кивнул. Алиетта положила мне руку на плечо, чтобы успокоить. В конце концов, это не большее вранье, чем единороги или форель на дереве в Кагоре.

– Должна вам сказать, что снова встал вопрос о литературных премиях…

– Вы же знаете, я отказался…

Это была правда. Утром в день присуждения литературных премий, в 1974 году, Алиетта отнесла издателю и членам литературных жюри письмо, в котором я снимал свою кандидатуру.

В то время у меня было достаточно причин, чтобы не засвечиваться. Я всегда хотел быть врачом, педиатром, потому что все идет оттуда, и, если вовремя вмешаться, наверно, еще можно что-то изменить, помочь. Но я был не способен семь лет упорно учиться. Поэтому стал делать аборты – так мне казалось, что я спасаю человеческие жизни. Настоящие врачи донесли, что у меня подпольная медицинская практика.

Пришлось лечь на дно.

Я искал другие пути войти в норму и снова завязать отношения с реальностью. Это было мое первое близкое знакомство с галоперидолом и с нейролептиками. Элоиза уже получила диплом филолога, и я трудоустроил ее в публичный дом на улице Гут Дор, там было еще три девицы, обслуживавшие в среднем по полета клиентов в день. Поскольку все посетители были негры, в расизме нас было не обвинить. Элоиза помогла мне собрать факты о жизни проституток и о Гут Дор и написать «Всю жизнь впереди», которая тогда называлась «Каменная нежность». У меня были неприятности с полицией, которая преследовала проституток и требовала часть авторского гонорара. К тому же в ходе следственного эксперимента комиссар полиции подцепил гонорею и жутко на меня обозлился. Действительно, если сифилис иногда дает интересные результаты по части гениальности, например у Ницше, Гейне, Бодлера и у многих других, то гонорея никому ничего хорошего не сделала и, в общем-то, является искусством ради искусства.

Я не хотел быть признанным ни буйным, ни наследственным больным, ни, главное, симулянтом, потому что я прекрасно знал, что я – не удав. Нейролептики вызывали моментами особенно жуткую ясность ума, и тогда мои человеческие характеристики просто бросались в глаза.

Словом, неподходящий был момент для того, чтобы предстать перед публикой. Все, что я хотел, – это ни слухом ни духом. Мир в душе.

Поэтому я отказался от премии, но через несколько месяцев написал письмо своему издателю, говоря, что это неправда, что я не отказывался от премии, что первое письмо было фальшивым, Я не хотел, чтоб кто-то мог подумать, что я асоциален или что у меня принципы.

Я не так-то прост. К сожалению, простых людей вообще нет.

Мой редактор, казалось, чувствовал себя не совсем ловко.

– Но я думал, что то письмо было фальшивым…

Что я по-настоящему ненавижу, так это ложь, уж слишком это честное дело.

– Я – сложный человек.

Ну, тут я их все-таки сделал. Они обрадовались и успокоились. Сложные чувства – модная штука. Больше они ничего не говорили. Я был в русле новейших течений. На злобе дня. И кроме того, я чистосердечно признался. Это их растро-ого-ого-растрогало. Открытый человек – душу нараспашку. Вот он я, во всей наготе. Берите меня, люди. Человеческие документы раскупаются лучше, чем романы.

– Послушайте, – сказал я. – Это невозможно.

– Что невозможно?

Но это было невозможно. Такая любовь, как у меня, всегда превращается в ненависть. Я никогда не прощу.

– Ну что вы, господин Ажар, у каждого бывают психологические трудности…

Я всхлипнул было, но боялся переборщить.

– Вспомните, что ваша первая книга сразу была замечена и привлекла пятнадцать тысяч читателей…

Неправда. Они прочли мою книгу и, может быть, получили удовольствие, потому что в ней говорится про кого-то другого, и им стало легче. Но я их не привлек. Мысль о том, что книга может привлечь пятнадцать тысяч человек, – ужасна. Даже если это книга, которая рассказывает о том, как похудеть, и то рекомендуется осторожность.

Я не хочу, чтобы кто-то следовал за мной. Клянусь всем, что есть святого, не хочу никого никуда вести.

Это самозащита, только и всего.

А в остальном я говорю тихим голосом, как мышка, – Ажар, это по-угро-фински «мышка», я тихим голосом кричу только об одном, о том, что мне страшно, что будет еще страшнее, что страх в 1976 году такой же, как всегда, только больше, он – единственная абсолютно подлинная вещь, глубокая, универсальная, по-братски разделенная на всех, и в тот момент, когда я пишу эти строки, волосы встают у меня дыбом при мысли о том, что я сижу на стуле, и никто-никто не поручится, что это – стул, а не что-то вроде как бы агента или члена опасного заговора с целью придания окружающему миру спокойного, обычного, привычного вида.

Не верьте мусорной корзине, пепельнице, столу, за их неподвижностью скрывается привычная уловка: пройдет секунда, они подпрыгнут, и все взлетит на воздух.

Не расслабляйтесь. Вас слушают враждебные слова. Все блеф, ничего подлинного нет и не будет, пока мы сами не станем собственными авторами – и собственным произведением. И поверьте: так было, еще когда бряцал лирой Гомер. Из дерьма вроде нас ничего стоящего не выйдет. Может, дерьмо поменять?

Доктор Христиансен в подходящий момент приказал мне заткнуться, но подходящего момента все как-то не случалось.


***

Новый договор я подписал как и предыдущий: Эмиль Ажар. Я беспокоился: уже второй раз я использовал одно и то же имя, а я ужасно боюсь смерти. Но доктор Христиансен успокоил меня.

Ничего страшного. Судьба не нашла вас под именем Ажар, не найдет и под другим. Судьбе плевать. Судьба все сожрет. Да и вообще, что такое для судьбы все наши имена… И псевдонимы. Ваш удав когда глотает мышь, не спрашивает ее имени. Я знаю, конечно, что викинги в минуту смертельной опасности торжественно переименовывали соответствующего человека… Судьба охотится за Карлосом, а хватает Педро. Викинги думали, что смерть ошибется и Карлос останется жить.

Я все-таки постарался себя обезопасить. Первый литературный договор за меня подписал один таксист из Рио-де-Жанейро. Так что, если судьбе надо будет кого-то наказать, все отольется не мне, а бразильцу. Хотя Рио-де-Жанейро все-таки довольно далеко от Кагора. Можно и промахнуться, учитывая, во-первых, расстояние, а во-вторых, всех тех подонков, которые там тоже давно должны получить по заслугам.

Итак, первый договор подписал не я, второй, на всякий случай, собирался подписать именем Эмиля Ажара. Я ставил и ставил свою подпись – и не мог остановиться. Меня просто завораживал этот процесс. Я страдал симуляцией, мифоманией, паранойей, а теперь еще и манией величия. Прикрытие лучше некуда.

Доктор Христиансен призывал меня не расслабляться, но я думал, что все сделал очень ловко. Расписался пару сотен раз, так что палас в моей конуре был весь усеян белыми листами с как бы вроде моей подписью, скачущей по страницам, и вдруг меня охватил ужас. Подпись становилась все уверенней, все более похожей на подпись, типовой, идентичной, данной, твердой. Он существовал… Некий человек, личность, жизненная ловушка, наличие присутствия, изъян, уродство, травма, которая гнездилась во мне и становилась мной. Эмиль Ажар.

Я воплотился.

Я застыл, схватился, замер, схвачен, зажат. Да что там, я был. От страха у меня обычно все летит вверх тормашками. Сразу кораблекрушение и паника на борту, SOS, и нет спасательных шлюпок.

Он плавал рядом и цеплялся за мой рукав. И я видел, что ему так же страшно быть Ажаром, как мне – Павловичем. А поскольку мы оба боялись смерти, конца этому бздению видно не было.

Он трепыхался, пытался от меня отлепиться. Он так хотел выпутаться, что вокруг мелькало шесть его лап, три совершенно некомплектных крыла с миленькими чешуйками, в которых не было ничего человеческого, и крошечные розовые ужасно материнские соски, потому что все-таки, несмотря ни на что, он немножко мечтал о любви. Он пытался выкарабкаться, стать совсем другим, например крапчатой кувшинкой зоологического царства, но получалось у него не лучше, чем у меня, и как он ни твердил «да-да-да», получалось не смешней, чем у сюрреалистов. Хотя он точно был одним из них, и до упора, если так бывает, со всеми органами и элементами, чтоб больше мучиться. Максимальный шизофреник, генетического порядка, именем отца, и матери, и сына: из тех, что одним боком смердят, а другим пахнут мирром, и с расквашенных в кровь губ вдруг срывались стихи о любви, хотя, по идее, там должна была быть одна зверская агрессивность. Иногда ему удавалось, в сверхъестественном усилии, выкрикнуть правду, поменять рот на анус, но из того места, где в норме должно было быть одно дерьмо, колечками выходили, как у ловких курильщиков, святые нимбы, красота и жертвенность, которыми он тут же ловко прикрывал свои подлые поступки. Из предсмертных хрипов он творил шедевры, из зловонного дыхания – профессоров-лингвистов, от которых несет чем-то бессмертным, – хорошее слово, если бы им долгое время не вытирали задницу смерти. Единственное, что ему не удавалось у себя поменять, так это органы размножения, потому что вроде как нужно, чтоб все продолжалось, раз настоящего Автора нет.

Не получалось у Ажара прикинуться чайником, овощем, имяреком, водянистым местоимением – и перестать стыдиться себя и собственной лжи.

Кретин несчастный. Чем больше он старался не быть человеком, тем человечней становился.


***

В эту ночь у меня были новые галлюцинации: я видел реальность, сильнейшее из галлюциногенных средств. Вынести это не было сил. У меня есть в больнице приятель, так ему, счастливчику, мерещатся то змеи, то крысы, то червяки или другие симпатичные штуки. А мне – только реальность. Я встал, зажег надежду, чтобы стало посветлее и не так правдиво. То есть спичку. Никогда не говорите правды. Я не стал зажигать свет, потому что он включается надолго, а спичка гаснет быстро, и сразу зажигаешь другую, и зажигается надежда, и каждый раз становится легче. В коробке спичек – пятьдесят миров, пятьдесят цивилизаций, значит, в пятьдесят раз больше надежды, чем у электрической лампочки. С первой спички галлюцинации исчезли, и я увидел Христа. Рядом с ним стоял Момо, еврейский арапчонок, Мохамед из золотой капли Гут Д'ор, – помните, «Вся жизнь впереди», проповедь расизма и антисемитизма, как писали те, кто неспособен отличить расизм и антисемитизм, потому что это их естественная воздушная среда обитания, а чем дышишь, то не нюхаешь. Мохамед, которого для франкозвучия зовут Момо, стоял рядом с евреем по имени Христос, уполномоченным по любви и спасению человечества нарочно для преследования евреев, потому что христианскую цивилизацию изобрел еврей, и христиане не могут простить этого евреям, потому что это их ко многому обязывает. Доказано же клиническими испытаниями, что христиане ненавидят евреев за то, что те сделали их христианами – с вытекающими отсюда обязанностями, соблюдать которые лень.

Момо стоял рядом с первым избранным евреем, оба смотрели на угасающую надежду, которая, как полагается, должна была обжечь им пальцы, но только на этот раз горела почему-то дольше обычной спички, ведь за нее болели двое, и для морального духа нашей команды так было лучше.

– Как считаешь, обожжет он себе пальцы? – спросил Момо, глядя на спичку.

– Нет, – сказал Христос с сильным русско-еврейским акцентом, хотя в Россию он не заглядывал с тех пор, как там появились психиатрические клиники. – Думаю, нет. Эта спичка не обожжет ему пальцы.

– Думаешь, погаснет раньше?

Еврей подергал себя за рыжую бороденку. Для пущего антисемитизма у него еще был горбатый нос.

– Ничего. Возьмет другую.

– Да та, которую он сейчас держит, – она-то его обожжет или нет? – спросил Момо.

– Она обожжет ему пальцы, только если погаснет раньше, – сказал Христос – он знал толк в надежде и в цивилизации и, кроме того, всегда держал про запас философию Талмуда.

– – И потом, свечка горит, а пламя не растет.

Тут он засмеялся, потому что вспомнил, что евреев всегда обвиняли в ростовщичестве.

– А я думаю, что эта спичка сначала обожжет ему пальцы, а потом погаснет, – сказал Момо с логикой ребенка, который никогда не отстанет. – На что спорим?

– Нет, – сказал Христос твердо, потому что он был слабый человек и, как мог, сопротивлялся. – Я никогда не спорю. Вера не позволяет.

– Проиграть боишься, – сказал Момо, который был мусульманином, а в этом смысле христианином, буддистом и евреем.

– Плевать мне, проиграю или нет, – сказал Христос, с бельвильским акцентом, поскольку посещал Бельвиль из любви к бедности. – Я всегда проигрывал. Я рожден для проигрыша. Люблю проигрывать, всегда проигрываю, и в этом моя сила. Я слабый человек, вот почему я еще держусь. Чем больше я теряю, тем больше они дергаются. Я точу их изнутри, подтачиваю своей слабостью, У них от этого непрохождение совести. Не суй руки куда не надо, Момо, глупая это привычка, а то потом не знаешь, в чем ты виноват. Конечно, я проиграю – и что? После моей первой крупной неудачи обо мне две тысячи лет все говорят и никак не наговорятся.

Я не сводил глаз со спички. Я дрожал и обливался холодным потом. Реальность – самая страшная из галлюцинаций.

– А на что ты там спорил? – спросил Христос.

– На ножик, – быстро предложил Момо. – Спорю, потухнет до того, как он обожжет себе пальцы. По рукам?

– По глазам и по почкам, – сказал Христос. Он тоже любил хорошую шутку.

Спичка вот-вот должна была обжечь мне пальцы, и тогда снова всякие преступления, загрязнение окружающей среды, Бейрут и прицельное бомбометание. Но Христос посмотрел на спичку, и вдруг она стала в два-три раза длиннее и могла продержаться еще с добрую надежду минут.

– Эй, так не пойдет, – завопил Момо. – Я так не играю, опять ты принялся творить чудеса!

– Хи-хи-хи, – засмеялся Христос, который мог себе иногда позволить, учитывая все гадости, которые серьезные люди делали ему две тысячи лет подряд. – Знай, как спорить со мной.

Он серьезно посмотрел на меня.

– А вы будете знать, как твердо во что-то верить! – сказал он мне и исчез, как каждый раз, когда была надежда.

Это меня немного успокоило, я перестал быть галлюциногенным и видеть реальность, я видел стол, стул, рутину, все было так похоже на что-то такое-этакое, ну, словом, все путем, чего там.


***

Однако ситуация была по-прежнему нелегкая, потому что если госпожа Ивонн Баби жила в гостинице и только на следующее утро собиралась начать убеждаться в моем существовании, то госпожа Симон Галлимар жила вместе с нами в домике, и Анни очень боялась, что она все равно о чем-нибудь догадается. И правда, мне никогда не удавалось как бы вроде что-то изображать по восемь часов в день, по сорок часов в неделю, плюс два часа туда, два часа обратно от работы до дома, – мне просто хотелось выть.

Но пока все как-то обходилось, и тут случилась совершенно неожиданная история с делегацией из Кагора.

У меня не было проблем с муниципалитетом этого города, в нем любят держать на улицах одного-двух психов, чтобы видели: город не чужд культуре.

На следующий день в два часа залаял сенбернар, зазвенел звонок, и Анни пошла открывать. Потом вернулась, вся бледная, потому что было с чего.

– Там делегация кагорского муниципалитета – спрашивают тебя, – сказала она.

– Не может быть, – сказал я.

– Послушай, Поль…

Она назвала меня настоящим именем. Это был условный знак. Опознание личности. Сигнал опасности.

– Здесь? В Копенгагене? Да что им от меня надо, черт побери?

– Может, просто оштрафуют? – слабым голосом спросила она. – Помнишь, ты написал прямо на улице Республики?

– Не могли они приехать в Копенгаген только потому, что я у них там писал. Конечно, для Кагора это событие, но все же… Ладно, пусть входят,

Они поднялись в дом. Их было трое, и все заместители мэра. У них был потрясенный вид. То ли их так взволновала встреча со мной, то ли что другое. Первый вице-мэр сказал:

– Господин Ажар – позвольте вас так называть…

И подмигнул мне. Я тоже на всякий случай подмигнул ему. А зря. Они утвердились в своих догадках.

– Мы хотели попросить вас, если возможно, сделать что-нибудь для города Кагора и для всего Лотского района. Нам нужен культурный комплекс с театром и несколькими кинозалами, концертный зал… И еще неплохо было бы, если б вы разместили у нас пару заводов…

Я стоял с открытым ртом и настолько ни хрена не понимал, что даже стал чувствовать себя безмятежным и нетревожным, потому что ничего страшнее понимания нет.

– На эту тему стоит подумать, – сказал я. Главное – не возражать, это первое правило психиатрии.

– Лотская область, как вам, вероятно, известно, небогата ресурсами, и размещение заводов с вытекающим созданием рабочих мест…

Я теребил себя за ус. Наша беседа начинала казаться мне совершенно нормальной.

– А как же загрязнение окружающей среды, – сказал я. – Я ведь только из этих соображений не размещал заводы в департаменте Лот. Хорошо бы что-нибудь такое электронное, оборонно-стратегическое…

Я шел по лезвию бритвы. Я был миллиардером, а миллиардер так от меня далек, что дальше не бывает.

Здорово. Я сбежал от себя.

Я угостил их сигарами, которые Тонтон-Макут потихоньку курил у меня во время своей дезинтоксикации. Жаль, сам он в тот момент был на Майорке. Он все не верил, что из меня выйдет что-нибудь путное. Вот позеленел бы, если бы узнал, что мне поручена индустриализация департамента Лот.

Возникла пауза. Я размышлял. Ну, стану я благодетелем департамента Лот… Дальше -больше. Премьер-министром. Маловато будет. Президентом республики. Королем Франции стать нельзя, Конституция не позволяет. Пиночета назначу главным по уровню жизни, а Солженицына – по армии и атомной бомбе, для защиты западной цивилизации. В единогласной поддержке меня как коммунистами, так и всеми остальными я не сомневался. Немножко опасался за арабов и Израиль, как у них там будет с их общей программой. Пот лил с меня градом, и я, как Президент республики и Великий Сын французского народа, обязан был проявить безответственность.

– Я не могу решить все проблемы одновременно, – сказал я строго.

– Можно начать с культурного центра, – сказал зам по. – А потом заводы. В таком порядке с точки зрения загрязнения среды будет не так бросаться в глаза.

– Посмотрим… Но вам за это надо будет взяться за ваш поганый госпиталь. Кормят там из рук вон плохо.

– Договорились.

Зам улыбнулся, как приличный человек.

– Разумеется, Ваше величество получит комиссионные, как и положено нефтяному королю, поскольку вы согласились оказать нам содействие…

Нефтяной король? Ваше величество? Я вроде ничего такого но мог припомнить, но черт его знает. Я что-то промычал сквозь сигару с самым важным видом.

– Кстати, – сказал зам по, – нам поручено передать вам извинения комиссара Отченаша. Когда он все понял, то испытал сильнейший психологический шок.

– Обычное дело, – сказал я. – Как все поймешь, всегда испытываешь сильнейший психологический шок. Это и есть здравый ум.

– Он не сразу понял ваше законное желание сохранить инкогнито.

– Я настаиваю на том, чтобы моя личность не была обнародована, – сказал я, – иначе моя жизнь станет невыносимой.

– Конечно, конечно. Но вы столкнулись с грубым, неотесанным человеком, переведенным в Кагор из Парижа за нервные срывы. Его послали к нам в Кагор успокоиться. Однако он ценный работник. Вы произвели на него сильное впечатление. После встречи с вами он внимательнейшим образом изучил ваше дело. Он не понимал, почему вы упорно скрываете ваше истинное имя и именуете себя Павловичем.

Я задрожал. Не могу выносить своего настоящего имени. Прямо сразу чувствую себя загнанным в угол.

Осторожность. Я молчал.

– Наша область гордится тем, что принимает такого высокого гостя, – сказал зам по. – Мы благодарны Вашему высочеству за все, что Вы соблаговолите сделать для департамента Лот, и обещаем сохранить Ваше инкогнито. Обязуемся заткнуть глотку комиссару Отченашу. Он запросил центральную базу данных и установил, что настоящее ваше имя – Пехлеви. Дело, наверно, было в простой опечатке…

– Это не опечатка, а клевета! Черт возьми, меня зовут не Пехлеви…

– Конечно, конечно…

– Просто они допрашивали меня с тестами и всем таким прочим, и я сказал, что я наполовину еврей. Наполовину Павлович, наполовину еврей. А наполовину югослав, а мог быть чех, но мой отец не еврей, и фамилия его не Леви. Не чех, не Леви, а Павлович и полуеврей. А не чех. Я не отказываюсь от корней, просто на всякий случай принимаю меры предосторожности. Я им десять раз повторял, что я не чех Леви, у меня и так проблем хватает. С чего они написали Пехлеви – не знаю. Но зовут меня Павлович, хотя, конечно, на самом деле нет. Тут они успокоились. Мы нашли общий язык.

– Можете рассчитывать на нашу скромность. Но когда комиссар Отченаш понял, что оскорбил родственника Его величества шаха Ирана, инкогнито проживавшего в Каньяк-дю-Коссе, у него был ужасный нервный шок…

Я слетел со стула. У меня тоже есть свои достойные чувства! То есть, блин, я хочу сказать, у меня тоже ость чувство достоинства! Черт, я хочу сказать, что у меня достоинство, как у любого дерьма.

– А-а-а-а-а…

Такого вопля человеческой боли в Дании еще не слыхали.

– Я не Пехлеви! У меня с шахом Ирана ничего нет общего! Я не шах Ирана, я с ним рядом не стоял! Может, я и псих, но хоть знаю,что шах Ирана – это не я!

Я убедил их, и они вышли на цыпочках, чтоб не нарушить мое инкогнито. Я еще немного поорал, потому что надо было убедиться, что я не шах Ирана.

Не получилось. Потому что шах Ирана – это тоже я.

Ажар ползал взад и вперед, пытался пройти сквозь стены. Чтоб он меньше мучился, мы с Анни выпили по несколько капель валерианки. Настойка валерианы – успокаивающее, и в восемнадцатом веке, когда еще не было равновесия террора, его прописывали чувствительным душам.


***

Это невероятные домыслы представителей департамента Лот насчет меня плюс мои уклончивые, вертлявые ответы, отказ открыть свое настоящее имя, которое они явно подозревали, судя по их косым улыбкам, вызвали у меня в следующую ночь пытку осознания. В два часа ночи я вдруг все понял, а это хуже всего. Я схватился за телефон и разбудил доктора Христиансена:

– Доктор, это подло. Теперь я знаю, отчего у меня все эти страхи, недержание мочи, угрызения совести и отказ от наследственности. Я – еврей, доктор! Отсюда ненависть к себе и расизм по отношению к себе же. Отсюда цепное напяливание разных личин и выдумывание личностей, не давших миру Христа и, следовательно, не навлекающих преследований и злобы христиан, которые не могут простить, что им навязали Иисуса со всеми его заповедями, моралью, достоинством, великодушием, братством и вытекающим подчинением. Дело не в том, что я онанист, а в том, что я еврей!

– Не морочьте мне голову посреди ночи! – завопил на иврите доктор Христиансен, потому что вздымавшая меня волна страха множила против меня факты из прошлого и неопровержимые доказательства, Израиль бросал на штурм меня отборные войска, и не было на земле ни единого еврея, которому бы не грозила правда и общая участь. – Не морочьте голову, Павлович – это чисто югославская фамилия, я предоставляю вам потрясающую возможность жить в Копенгагене за счет вашего Тонтона, и в благодарность вы будите меня в два часа ночи совершенно разумными соображениями! Я сейчас объявлю вас здоровым и совершенно нормальным, и вы окажетесь в том же дерьме, что и все остальные. Продолжайте дергать себя за что хотите, пока никто не видит, обвинять во всем мастурбацию и переносить на нее все свои беды, – отлично, мастурбация и не такое видала, ее диалектикой не прошибешь. А вот евреев не трогайте: мы, датчане, во главе с королем Христианом при Гитлере всех своих евреев спасли. Не пытайтесь притянуть евреев к своим источникам средств к существованию. Вы справедливо стыдитесь своего происхождения, но все началось еще раньше, чем появился Авраам, и я еще не встречал онаниста, который бы точнее вас нащупал болевые точки времени. Евреи давно пытаются с помощью антисемитов утвердить свою нечеловечность, но ничего у них не выходит. В итоге получился только Израиль, а что может быть человечней и откровенней Израиля, старина, – нации, достойной так называться, нет более убедительного доказательства человечности нации, мой милый, ни на что не похожий удавчик, дорогой мой шарикоподшипник, пепельница, перо, спаржа и прочие дешевые попытки убежать от себя…

– Да здравствует Франция! – заорал я, потому что одному стыднее.

– Я скажу вам больше. Вы самый чуждый расизма и самый разумный сукин сын из всех, кого я когда-либо лечил от здравомыслия, и это ставит перед вами два миллиарда мелких проблем. Можете одеваться. Больше вам не удастся быть как бы вроде чем-то: одежда – тоже доказательство.

И он бросил трубку.

Я сказал Анни слабым и безнадежным голосом:

– Он сказал, я нормальный.

– Ну и ладно, ведь быть нормальным – это ненормально…

– Но он отказывается мне помогать.

Анни – девушка из департамента Лот, она прочно стоит на земле, и иногда это в ней сказывается, и тогда она вдруг в угоду своим крестьянским корням отказывается умирать и не сдаваться.

– Знаешь, Поль, а может, хватит? Две книги напечатаны, может, на эти деньги, плюс авансы от издателей, в Каньяке можно прожить. В Косее можно жить втроем на полторы тысячи франков в месяц. Не стоит так дергаться только ради написания третьей книжки… Вдобавок из отчаяния ты тоже уже все выжал, – сказала она.

И то правда, подумал я. Может, попробовать писать о надежде? Нет, отказываюсь впадать в банальность. Простовато как-то, несолидно.


***

Но надежда продолжала мучить меня, на то она и выдумана, и всю ночь я не мог сомкнуть глаз. А назавтра, как нарочно, случился знак.

Это было в «Геральд Трибьюн». Вот, кому надо – могу показать.

Из мюнхенского зоопарка сбежал волк, и нашла его на четвертой странице одна старушка. Когда прибыла полиция, старушка гладила волка по голове, а он лизал ей руку.

Трудно сказать наверняка, но, похоже, волки развиваются в правильном направлении. И старушки тоже. Или, может, старушка была сумасшедшая. С ними вечно что-то случается.

Я не верю в перевороты. Слова связаны круговой порукой, они становятся фразами, и выражение «пригрел на груди змею» вряд ли подразумевает, что змея потом выразит вам благодарность. Любовь – просто слою, которое хорошо звучит.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8