Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рассказы - Римские свидания

ModernLib.Net / Арагон Луи / Римские свидания - Чтение (стр. 1)
Автор: Арагон Луи
Жанр:
Серия: Рассказы

 

 


Луи Арагон
Римские свидания

      Женщина эта была далеко не первой молодости, вовсе не красавица, если присмотреться. Лет на восемнадцать – двадцать, наверное, старше его. И все-таки Пьер-Жан не мог смотреть на нее без смущения. Она была выше его и, наверное, следила за собой, стараясь не располнеть, не поддаваться грузности, от природы свойственной немкам. Ее белокурые локоны были перехвачены широкой, цвета миндаля, лентой, а глаза ее иногда становились похожи на неподвижные, будто пустые, чуть выпуклые глаза статуи. Впечатление это усиливалось при свечах, которые придавали их игре некий отблеск тайны. Что он, в сущности, о ней знал? То, что у нее был муж-англичанин и она сбежала от этого грубияна… Всякий раз, неизменно в минуты прощания – зачем? ведь это их третья встреча, – она оставляла ему крохи своего прошлого и, казалось, делала это потому, что мечтам молодого человека необходимо было давать пищу до следующего свидания. Свое имя – этого пока достаточно – она назвала лишь при второй встрече, когда непременно пожелала повести его на протестантское кладбище. Было это в день поминовения усопших… с юга дул ветер с дождем, порывистый и теплый. Отойдя от старых кипарисов над могилами англичан, куда она принесла цветы, возле пирамиды Цестия, когда они шли вдоль стены Аврелиана, в этом безлюдном месте, заросшем травами, которые осень всегда застает зелеными, будто освеженными влажным дыханием моря, она рассказала ему об оставшемся в Лондоне муже. О том, как недостойно обошелся он с ней, когда она приехала из своей страны юной и исполненной глупой, наверное, сентиментальности… Кстати, вы читали «Страдания юного Вертера»?… Повсюду здесь, и в этой заброшенной кампанье, разрослись огромные кактусы. Как будто и под небом Рима Египет продолжает возводить свои причудливые сооружения. Этот муж, да всем было известно, что у него любовница, ничтожная женщина, разве не навязывал он ей общества этой дамы?… Что это, игра сумерек или краска стыда? Румянец на щеках делал ее почти красивой. Если женщина краснеет, трудно не подумать о влюбленности. Пьер-Жан взял ее руку. Она сказала, что ее зовут Каролиной.
      Сейчас, с крытой веранды ресторанчика, где они ужинали, видны были между пиниями Яникульского холма и кипарисами Монте-Марио замок святого ангела над желтой змейкой реки и купола церквей – вон там Санта-Мария-ин-Арачели, – а если посмотреть налево, то Палатинский, Квиринальский холмы, и все подернуто легкой, голубоватой туманной дымкой, которую мгновениями еще золотили, как на холсте Клода Лоррена, последние лучи солнца, пробивающиеся сквозь мощную армаду облаков, и в дымке этой больше не различались человечки, снующие внизу, на улицах отдаленного города, и эта картина заставляла забыть о террасных садах, о всей этой свежей, несмотря на позднюю осень, зелени, об апельсинах, склоняющих деревья к оградам, о чехольчиках, в которых уже прятались лимоны… о вновь зацветших диких яблонях… вечер сейчас стоял несравненно мягче, ароматнее, чем тогда, на кладбище… И на миг Каролину охватило счастье. Она поддалась своим чувствам. Забыла о том, кто она такая. На своего спутника она смотрела с иронией и нежностью, разумеется, нежностью материнской. Как странно! Почему ей было так приятно в обществе этого француза, который, конечно же, на несколько лет старше, чем можно подумать, глядя на его фигурку, довольно крупную голову, взлохмаченные, цвета соломы, волосы, начесанные на виски этого не теряющего ни грана собственного достоинства малыша в узком, бутылочного цвета рединготе, черных сапогах и трижды обмотанном вокруг шеи белом платке, оттеняющем бархатный воротник? Обвислые, редкие усы выдавали в нем совсем не злого человека. Нет сомнения, эти усы он отпустил нарочно, они, видимо, так он думал, должны придавать ему мужественность… как и маленький стек, с которым он не расставался. Ему могло быть лет двадцать пять – двадцать шесть, не больше. Он не скрыл от Каролины, что он – пансионер Французской Академии, здесь, в Пинчо… Что он скульптор. Если бы их видели вместе, что о них подумали бы?
      Он говорил, говорил без устали. О Канове, о Микеланджело. Каролина улыбалась, полуприкрыв глаза тяжелыми веками. Она вновь видела его таким, каким он возник перед ней и разогнал негодяев, окруживших ее на лестнице пьяцца ди Спанья, когда она вышла из монастыря Тринита деи Монти и направлялась к своей карете, которую оставила внизу, ей хотелось побыть одной, ей все-таки досаждало неотлучное присутствие того сопровождавшего ее мужчины… он очень ей нравился, но все же он скучал, пока она осматривала древние камни. Именно там, возле Баркачча, фонтана работы Бернини, в толпе цветочниц и торговцев шнурками к ней начали приставать. Не просто горстка мальчишек, с ними еще был вожак – бандит, один из тех разбитных парней в лохмотьях, чья красота ее пугала; улицы Рима в 1814 году были небезопасны для иностранцев – с уходом французов и возвращением папы нож, как говорили, снова вступил в права хозяина города… И вот когда этот маленький мужчина, говорящий на каком-то тарабарском итальянском, без труда их разогнал и, гордый собой, предстал перед ней в том же темно-зеленом рединготе, когда этот маленький мужчина предложил ей свою помощь, она с радостью оперлась на его руку, наверное, в ней все еще жило смутное, греховное желание нравиться… ах, она просто голову потеряла! Почему, вместо того чтобы позволить проводить себя до кареты, она предпочла прогулку со своим спасителем в садах Пинчо? Они повстречались, когда он шел от Доминика, своего друга-художника, жившего на виа Грегориана, возвращаясь на виллу Медичи…
      – Вы не сможете понять, – говорил он. – Вы, мадам, принадлежите совсем к иному миру, нежели я. Ваши чувства поделены между двумя родинами. Сейчас они союзницы и победительницы. Вы читаете наизусть немецкие стихи, однако носите цветы на могилы англичан. Вы свободны, невзирая на того дурного человека, от которого сумели избавиться… Вы говорите лишь о будущих путешествиях, о пейзажах, что вам еще предстоит увидеть… Кстати, прошлым летом я был в Венеции, на лагунах Лидо… мне показали человека, всадника, пришпоривая лошадь, он мчался сквозь камыши, прямо по бездорожью, перескакивая через лужи… От него веяло властной силой, казалось, будто он хозяин этой чужой, словно растворенной в воде земли… Мне сказали, что это лорд Байрон… сам не знаю почему, но, глядя на вас, я думаю о нем…
      Она спросила – несколько глупо, в чем тут же себе призналась:
      – Так чем же, по-вашему, я похожа на этого хромого Аполлона?
      Он, казалось, счел вопрос естественным.
      – Вы относитесь к тем людям, – ответил он, – для кого нет никаких привязанностей… разве вы сможете понять то смятение, которое охватило нас?
      Нас? Что он хотел сказать? Должно быть, Каролина, отдавшись своим мечтам, не слышала какие-то фразы. Слуга принес блюдо с зеленью. Да, только в Риме по-настоящему знают толк в травах. И в разных приправах…
      – Все случилось сразу. В нынешний страшный год. Честно говоря, если я и воспользовался льготами, которые нам предоставляют, согласился на эту поездку по Италии, то лишь для того, чтобы покончить со всем этим… Не знаю, были ли вы в Риме в январе, когда город сперва заняли люди Неаполитанского короля, Мюрата: вы понимаете, почему следовало бы лучше доверять генералу Миоллису, нежели Мюрату, королю Неаполитанскому? Конечно, Миоллис представлял французский гарнизон… но мы не могли слишком гордиться своим положением оккупантов перед нашими итальянскими друзьями. Оставался Неаполитанский король, его все-таки сделал таковым Наполеон. А ведь римляне, кажется, доверяли Мюрату. Он хвастался, что сбросит австрийцев в море, хотя новости из Франции становились все хуже, письма приходили редко. Но с кем можно поговорить в Школе? Большинство все обращает в повод для насмешек. Бог мой, когда нам сообщили, что император собирается дать бой на Марне…
      – А ваш друг? Тот, с виа Грегориана?
      – Энгр? Вы знаете, он всегда держался вдалеке от подобных вещей. Он называет все это «политикой». Мы с ним очень разные люди. Пусть он и старше, мне иногда кажется, что все дорогое моему сердцу для него уже в прошлом. Видите ли, он большой художник, но его не ценят по заслугам. Наверное, для него Наполеон, империя – лишь мастерская Давида, мы познакомились там в 1810 году. Энгр идет своим путем… А в Школе все воспитанники берут пример с директора. Слышали об этом американце? Он всегда преданно служит хозяевам положения, наш Гийон-Летьер. Нашему товарищу Корто он заказал статую императора… Хотя я, надо вам сказать, до 1814 года вовсе не был бонапартистом…
      Каролина смотрела на него с лукавым любопытством, она почти ничего не понимала во всем этом, а почему, по его словам, он не был бонапартистом? Значит, возвращение Бурбонов должно…
      – Бурбоны! – воскликнул Пьер-Жан. – Никто не верил в них, просто не мог верить. Что же происходит во Франции? Неужели правда, что их встретили как спасителей? Нет, это невозможно…
      Спустились сумерки. Однако даже в середине ноября еще было тепло. Лето словно задержалось на веранде, а в дома – d Риме они отапливаются плохо – уже прокралась зима. Пьер-Жан Давид говорил об Анже, о родных… как они теперь там? Его отец, так же как и он, был республиканцем… Они вместе, когда Пьер-Жан был еще ребенком, сражались в армии Клебера против вандейцев… Она с изумлением взглянула на этого маленького якобинца.
      – Сколько же вам тогда было лет? – спросила Каролина. Пять… да, пять. В одном бою он потерялся, отец попал в плен, а его подобрали женщины, и он следовал за вандейской армией генерала Ларошжаклена на зарядном ящике… Было это в девяносто третьем году…
      – Террор! – вздохнула она. Террор, разумеется!
      – Видите ли, мадам… видите ли, тогда не оставалось выбора: мы были бедны, жили впроголодь, и, когда чужеземец стал нагло угрожать Республике, мой отец… Вы слышали о манифесте герцога Брауншвейгского?
      Она слегка отшатнулась в тень, рука ее играла бокалом, в котором на донышке плескалось белое вино. Он не видел выражения ее лица.
      – О, простите меня, – сказал он, – я заставляю вас умирать от жажды!
      Об этом манифесте она слышала. Даже полагала, что он известен ей слишком хорошо… Как она чудовищна, гражданская война. Он говорит, что это было страшно. Особенно страшно, если начинается чужеземное нашествие. Его детство, эта затянувшаяся нищета. Пока отец не вернулся к ним в Анже, его мать и сестры вынуждены были бродить по фермам, выпрашивая кусок хлеба. И потом, много ли он мог заработать, отец Давида?!
      – Республика была бедна, – продолжал Пьер-Жан, – нужно было служить ей ради любви к ней…
      Фраза эта до глубины души потрясла Каролину, впрочем, может, молодой человек произнес ее с особым чувством? Все совсем не вязалось с ее привычными представлениями об этих людях. Она пыталась представить себе отца этого малыша, резчика по дереву, который вырезал для родного города Алтарь Отечества… мать, которая побиралась по деревням… бедный люд из Анже…
      – Все сказанное не объясняет мне, почему вы ненавидели мсье де Буонапарте.
      Он стал возражать. Не в том дело, что он его ненавидел. Дело – в Республике…
      – Знаете, в Анже было много республиканцев, они собирались тайно, маленькими группками… Я был знаком с одним из них, в свое время он помог моему отцу… он принадлежал к тем, кто разделял идеи «равных»… У него собирались… Я-то плохо понимал, о чем они говорили, «за» они или «против» Робеспьера. У нас всегда произносили имя Робеспьера чуть слышно. И Сен-Жюста. Тогда для меня имя Бабёфа ничего не значило. И вот один из друзей, сын печатника, ввел меня в «Ложу Братской Нежности…» Да, к масонам. Как-то при мне они назвали имя одного из них. Мне было лет восемнадцать, я уже работал у своего учителя Делюсса и безумно увлекался искусством. Так вот, эти бабувисты говорили о ком-то из своих, по имени Буонарроти… На мои расспросы они ответили, что этот Буонарроти – действительно потомок Микеланджело…
      А при чем все это в рассказе молодого скульптора? Горящие на столе свечи придавали Пьеру-Жану мечтательный вид, он мягко гладил пальцем обвислые усы; полумрак будто обесцвечивал его. Но он снова заговорил о 1814 годе, о Мюрате… О бандитах, от которых почти нигде в окрестностях города не стало проходу, уже нельзя, особенно французам, отправиться на прогулку к Альбанским озерам. Когда Фуше подписал соглашение, по которому вся Италия отходила Неаполитанскому королю… в Риме нашлись люди, которые злорадствовали, а те, кто, подобно Давиду, с уважением относился к патриотизму итальянцев, убеждали себя, что Мюрат – это все-таки Франция… К тому же в городе по-прежнему оставались французские войска… тысяча триста человек…
      – Но когда мы увидели, как уходит гарнизон из замка святого ангела… Поверьте, больше никогда я не смогу спуститься с холма Пинчо по этой стороне, подойти к Порто дель Попало… У меня все еще стоят перед глазами наши солдаты, это было в первые дни марта… помните, как рано в этом году пришла весна? Генерал Миоллис уходил из замка с горсткой своих людей, развернув трехцветные знамена, – мы, несколько воспитанников, вышли из Школы часов в семь утра… Мы слышали, как в отдалении стихают барабаны, видели, как уплывают по улице Фламима знамена… Возвращаясь в Школу, я увидел в садах кроваво-красные цветы на иудиных деревьях. Я шел с моим другом, музыкантом Герольдом, и он спросил: «Кто же кого предал?» Я не знал, что ответить… римляне без особой радости смотрели, как уходят французы, они даже не выкрикивали им вслед проклятий… Стало известно о возвращении в Париж Бурбонов… Директор приказал убрать в подвал статую, над которой работал Корто, затем пустился разглагольствовать об узурпаторе, о счастье Франции и покое Европы… Тогда-то и начали мы думать о Наполеоне совсем по-иному…
      Сразу же по возвращении папы Пьер-Жан уехал из Рима. Утверждали, будто к приезду папы причастен сам Наполеон. Чтобы помешать Мюрату объединить Италию – так объясняли Давиду в Риме друзья-итальянцы. Народ, разумеется, высыпал на улицы, площади. Те же самые ворота, через которые ушли французы, стали свидетелями возвращения верховного владыки в позолоченной карете; едва она въехала в город, лошадей распрягли какие-то молодые люди, вроде тех папенькиных сынков, бандитов и дезертиров из замка святого ангела, что в дни карнавала переодеваются в женское платье и задирают прохожих. Пия VII внесли в Рим на руках, а с Корсо изгоняли евреев, открывали тюрьмы… В чем добро, в чем зло?
      – Что касается меня, – сказала Каролина, – то я протестантка… а вы?
      Давид признался, что он не задумывался об этом. Он не верит в бога. Может, и существует какое-нибудь божество… но это не папа, ни в коем случае не папа, не эти всемогущие священники, их челядь, заполонившая город, все эти семинаристы, монахи, монашки… Каролина пристально смотрела на него. Вот, вот где его истинная страсть, подумала она. А что еще, спрашивала она себя, может безраздельно увлечь молодого француза…
      И вдруг он, как-то удивительно и необычно, заговорил о святой Цецилии. Каролина, должно быть, еще раз не уловила хода его мысли, ведь слуга принес сыры – скаморце, качо кавалло, пармезан. Одна из свечей задымила. Слуга прямо пальцами снял нагар. При этом освещении лицо его приняло лукавое выражение леонардовского Жана-Батиста. Он что-то шепнул даме. Она, усмехнувшись, отослала его.
      – Что он сказал? – спросил Давид, совсем смутившись.
      – Ничего, – ответила она, – я не пожелала его красного вина «Веллетри»… Так что вы говорили о святой Цецилии?
      Он рассказывал о статуе Мадерны, которая находится в монастыре святой Цецилии Транстеверской. Она лежит, вытянувшись, на боку, в рубашке, лицо ее скрывают распущенные волосы. Такой ее нашли в катакомбах спустя несколько веков после убийства.
      – Это очень красивая статуя, – продолжал он, – хотя я все-таки мечтаю о живой Цецилии… понимаете, Цецилии-музыкантше… она стоит с лирой в руках, вся она дышит верой и никогда не отречется от нее, надо лишь найти позу, которая убедит нас в этом, без пафоса… она могла бы, словно машинально, касаться пальцами нагрудного креста. Самое важное – лаконизм художественных средств. Особенно в проработке складок одежды, если художник знает, в чем нравственный смысл его искусства…
      – Вы не верите в бога, – прервала его Каролина, – но, кажется, верите в его святых?
      – Святые, – ответил он, – такие же мужчины и женщины, из плоти и крови. Я могу не разделять их идеала. Но у них есть идеал. Изображать святых, по сути, уже означает вносить искусство мысль, глубину содержания, нравственный дух…
      – Я плохо вас понимаю. Вы не верите в то, во что они верят, и все-таки сам факт их веры для вас тем самым придает вашему труду нравственный смысл…
      – Определенный нравственный смысл, – уточнил он. – Я не намерен всю свою жизнь лепить святых. Здесь, в этом городе, я понял, какими должны быть мои модели, на что я гожусь До сих пор я ведь серьезно почти не занимался изучением тела, лица, причесок. Я заставлял позировать своих товарищей или простых людей. Теперь я знаю, что моя материя, только моя, – не эти случайные копии. Мне необходимы герои, необходимы гении. Я не хочу выдумывать. Вы понимаете, Каролина, за скульптором будущее… люди умирают, а он делает их бессмертными: он рассказывает, свидетельствует о них. Я не желаю оставаться свидетелем только ничтожных вещей. Мне необходимы герои…
      Нет, подумала она, страсть его скорее в этом… В героях? Но при чем тут эта святая с лирой?
      – Я говорил вам, что год был страшным… Я покинул Рим в шуме и суматохе возвращения Пия VII. Поверьте, я бежал не от папы. Все вместе – разгром Франции, возвращение Бурбонов, изгнанный Наполеон… слышали бы вы, как в Школе уже похвалялись презрением к идеям революции, Республики. Я бы остался. У меня в Риме были друзья. Мы встречались, как некогда в Анже «равные». Австрийцы вернулись в Милан, князь Евгений, на которого возлагали кое-какие надежды, уехал, после него в Пьемонте воцарилась анархия. Нашлось немало людей, которых успокаивали эти имперцы, ведь они вернулись, чтобы держать в узде народ. Немало даже среди итальянцев. Но я-то покинул Рим совсем по другой причине… Представьте только, ее тоже звали Цецилией…
      Как горько женщине, чей взгляд в зеркало означает страдание, проводить вечер с мужчиной, пусть даже жалким, который говорит с ней о другой, а Каролина сейчас хорошо понимала, что Давид сгорает от жажды высказаться, поведать о том, в чем не смог признаться насмешливым приятелям, даже своему другу Доминику, этому мсье Энгру с виа Грегориана, хотя тот был старше и, наверное, должен был изведать, что такое страдать; или его сердце навсегда отдано только живописи? Свидания эти были всего-навсего игрой, которую они решили продолжать. Оба, ни этот молодой человек, ни эта зрелая женщина, не ждали от своих встреч ничего, кроме удовольствия видеть друг друга и немного пококетничать. На мгновенье Каролина вообразила этого молодого человека у своих ног или же… и пожала плечами. Тогда почему Цецилия так больно кольнула ей сердце?
      Она, словно воду сквозь пальцы, пропустила все начало этой истории – как молодые люди познакомились, как сперва боялись взглянуть друг на друга, остаться наедине. Дело, оказывается, в том, что мысли одного из братьев Цецилии совсем не соответствовали патрицианскому положению их семьи. Ну, а он-то где встретился со скульптором?
      – Когда я встречаю красивую натуру, я делаю с нее этюд… Опасно ограничивать себя изучением антиков, хотя антики – противоядие от дурного вкуса природы… Это случилось во время карнавала 1813 года, на меня сыпались неудачи. Сначала бородач, мужчина, чью голову я лепил, какая натура! На следующий день утром он умер от какой-то неведомой внезапной болезни. И тогда же умерла девушка с греческим профилем, чистое совершенство! Я работал над ее головкой во флигеле дворца Сан Гаэтано… вы когда-нибудь были на этой вилле? Там у Энгра во флигеле была мастерская, когда он еще занимался в Школе, флигель стоит в глубине сада, к нему ведут тенистые аллеи, подходишь к дому – и вдруг открывается вид на весь город, на Ватикан. Если бы вы видели, как по вечерам заходящее солнце заливало золотом мою мастерскую, эту девушку…
      – Цецилию?
      – Да нет, то была не Цецилия! Ту, о ком я говорю, натурщицу, дочь ремесленника, – настоящая нереида, она меня приводила в восторг! – вечером убили кинжалом на Корсо, там уйма цветов, на балконах – ковры, грохочут кареты, повсюду толпы ряженых… Вот тогда Эмилио и осенила мысль привести ко мне Цецилию, свою младшую сестру, он думал, как я вам уже говорил, что в ней я найду подходящую нереиду. Ах, господи!
      Кем был этот Эмилио? В римском светском обществе немало юношей, обычно младших отпрысков богатых семей, кого увлекал мираж революции. Без сомнения, Эмилио был карбонарием. Каролина встречала двух-трех подобных юношей. Все это было не вполне серьезно. Но почему же не вполне серьезно? Неужели у нее вызывает досаду мысль, что у Пьера-Жана могли бы быть серьезные связи с настоящими карбонариями?! Она заставила себя внимательно выслушать исповедь маленького скульптора о романе молодых людей. Возникал вопрос даже о браке! Но это зависело не только от Эмилио. Давид не понравился семье. Эти знатные, облаченные в черное люди, за чьей спиной из тьмы времен всплывали кондотьеры и кардиналы, недобрым взглядом смотрели на анжуйца, приехавшего в Рим копировать древние статуи. Кстати, не требовалось особой проницательности, чтобы учуять в нем плебея, и плебея из наихудшей, французской черни, этих цареубийц Однако главная причина их враждебности заключалась в другом. Нельзя было допустить, чтобы дворец, коим они владели на виа Куатро Фонтане, и замок, выстроенный из кусков лавы на берегу озера в Альбанских горах, вместе с наследством достались чужаку, – деньги необходимы были для поддержания высокого положения семьи, нужно было, чтобы все оставалось в руках старшего сына, а дочери определить ее долю: с детства мать предназначала Цецилию в услужение деве Марии, дочь должна уйти в монастырь, и ничто не смогло бы отменить этого решения.
      Даже Эмилио, похоже, стал пособником заговора. Разве не он склонил Пьера-Жана уехать, как предлагал ему сделать Гийон-Летьер? И кто, если не Эмилио, внушил директору мысль отправить своего воспитанника на север Италии? Эмилио надеялся, что в отсутствие Пьера-Жана все уладится, семья забудет о своих планах… Давид побывал во Флоренции, Венеции… Вернулся он быстрее, нежели ожидали, в изнывающий от жары Рим. Цецилии в городе не было. Ее увезли в фамильный замок возле Кастельгондольфо, в эту разбойничью область, куда француз не посмел бы проникнуть. И Давид на три месяца отправился в Неаполь, Помпеи, объездил почти все побережье Тирренского моря…
      Неужели она, Каролина, постарела настолько, чтобы мужчина говорил с ней о другой женщине! Ей хотелось встать, пойти взглянуть в зеркало, убедиться, совсем ли она подурнела. Но рассказ Давида словно приковал ее к месту, к этой веранде с видом на город; был лунный вечер, а что еще можно добавить о лунном вечере в Риме тому, кто его никогда не видел? Понимала ли это Каролина? Тон Давида изменился.
      – Верите ли вы, – спросил он, – что Цецилия должна быть святой? Как можно в этом сомневаться, ведь святость измеряется страданием, мученичеством! Вы спрашивали меня, верю ли я в святых? В 1808 году, когда я уехал из Анже, мои родные были в ужасающей нужде, мой учитель Делюсс дал мне сорок франков, чтобы я добрался до Парижа. Этих денег мне не хватило бы на дорогу и еду. В Шартре я сошел с дилижанса, решив проделать остаток пути пешком. Вы были в Шартре? В мире нет ничего прекраснее его собора, даже в Риме нет. Верили ли мастера, создавшие барельефы порталов, в святых, которых они изваяли? Не знаю почему, но я почувствовал нечто вроде стыда перед этими статуями: разве мог я смотреть на них глазами неверующего? На Цецилию я глядел глазами любящего… вы понимаете меня, понимаете? Я видел ее в последний раз совсем недавно, девятого сентября, четырех месяцев не прошло! Эмилио передал мне ее записку. Мы встретились с ним по политическим делам. Цецилия должна была подойти к освещенному окну, что выходит на улицу, в последний раз… Наутро ей предстояло постричься. Накануне я приехал из Неаполя, я сходил с ума – снова найти ее, чтобы навеки потерять! Что делать? Цецилию держали взаперти во дворце на виа Куатро Фонтане. Это здание построил Мадерна, не тот, кто сделал статую Цецилии, а другой, архитектор, он украсил фасад дома лепными пчелами. Я стоял рядом, на улице, тьма была, хоть глаз выколи. Освещенное окно распахнулось на веранду– О, как билось мое сердце! Если тогда оно не разорвалось, то нет надежды, что оно когда-нибудь само перестанет биться. Я видел ее, она стояла у окна в прямом со складками платье. Она ласкала крест, висевший на ожерелье, словно играя им. Вся она лучилась светом, а я растворялся во тьме, в земной ночи. У меня остался лишь один рисунок с нее, набросок, который я сделал, когда она впервые пришла в мастерскую Сан Гаэтано. Однажды, когда-нибудь, я вылеплю эту живую святую Цецилию, и статуе будет недоставать только слез!
      Пьер-Жан не заметил ни слуги, украдкой подошедшего к даме, ни того, как она расплатилась за ужин.
      Молодым людям свойственно бросаться в жизнь очертя голову: из детства они выходят, обуреваемые мечтами и жаждой упоения, они плохо понимают мир, куда их забросило, мир, который часто мешает им, заставляет идти не туда, куда они стремятся. Личные дела, захватившая их страсть затмевают все. Те из них, кого сразу же тисками сжимают социальные условия жизни, не оставляя ни выбора, ни игры, мужают раньше других и первыми заговаривают на языке взрослых. Я имею в виду и тех, кто вынужден, чтобы не впасть в нищету, трудиться изо дня в день, и тех, кому выпадает богатство, которое они боятся потерять. Одним и другим без размышлений приходится считаться со своей эпохой и с историей. Однако существует множество неопределившихся юношей, которых с первых шагов учеба словно оберегает от жизни, надолго сохраняя для них прелесть детства… Эти молодые люди уже мужчины, но не ведают меры собственной ответственности. А если их охватывает страсть к тому, что они изучают… то они становятся подобны тем художникам, кого государство, проявляя некое отеческое покровительство, посылает в Рим, будто на каникулы, оплачивает им путевые расходы и выплачивает сто франков в месяц стипендии…
      Давид отнюдь не принадлежал к числу избалованных деток, обитателей особняков, где все делается прислугой, кого никогда не интересует цена сукна, из которого пошиты их костюмы. В Париже, куда Давид пришел из Шартра пешком, он жил новыми заботами, все еще чувствуя себя счастливцем, когда мог оказаться в числе рабочих на лесах Триумфальной арки, воздвигавшейся на площади Карусель перед Тюильри. Но Париж уже звал его к искусству, будил вихрь мыслей и честолюбивых стремлений. История если и вмешивалась в жизнь Давида, то для того, чтобы оторвать его от дел: в те времена войны в Испании, беспрерывно требовавшей свежих пополнений, когда над всеми двадцатилетними витала опасность призыва, угроза оказаться в воинских частях, которые равнодушно швыряли в эту бойню, когда солдаты уже не верили, будто выполняют миссию Франции, борясь с восставшим народом и попадая в засады партизан, Давид воскликнул: «Как несчастны люди, что родились в этом веке!» – и это было не просто выражением его собственного чувства, а признанием поколения, опоздавшего стать поколением Маренго и Ваграма. С нашей стороны – вызвано это, наверное, тем, что мы читали и Мюссе, и Стендаля, – ошибка думать, что это смятение последовало за разочарованиями в рухнувшей империи, что целых двадцать лет молодежь опьянял запах пороха.
      Много ли было их, не достигших на пороге 1815 года тридцати или постарше, что по возрасту могли на заре века носить оружие, – как, Энгр, например, – кто питал вкус к воинской славе? Достаточно посмотреть, как быстро пала империя, чтобы измерить их число. Францию наполнял оглушительный грохот, но она не оглохла. Людей, пытавшихся ускользнуть от славы, были миллионы: не только художники, скульпторы, но и крестьяне, уходившие в леса, в горы, иногда оказываясь в разбойничьих бандах, где они смешивались с подручными Бурбонов. Их, как и тех, кто все годы существования империи устраивал заговоры, вынуждали держаться вместе с теми людьми, чьи цели были прямо противоположны их целям, необходимость соблюдать в тайне политические интриги и стремление выжить. Почти во всех тогдашних заговорах рискующий своей жизнью республиканец вдруг с удивлением начинал приглядываться к спутнику, посланному ему судьбой; и никогда он не был уверен, что последний не окажется эмиссаром Лондона, переодетым шуаном. Люди графа д' Артуа встречаются со сторонниками Бабёфа: те и другие носят имена на античный манер, и поди угадай, за кого этот Александр? Священники перестали носить сутаны: как, черт возьми, узнать, с кем имеешь дело? Даже в армию, в войска, стоящие в Вене или Пруссии, в промерзшие казармы Витебска или Москвы проникает тысячеликий заговор; скачут курьеры, везя под плащами послание, отправленное из Бордо или Анже, Монтабана или Пуатье… Маршалы из окружения императора тоже начинают отступать в тень этого заговора… на кого они работают? Ней – республиканец он или предатель? И предатель ли Мюрат, который уже связался с англичанами и Австрией? Это он выгнал французов из Рима. Но, быть может, он что-то знал, стремился хотя бы сохранить Италию… спасти эту часть имперского величия. Что до Мармона, то его проглядели все.
      Объяснить это можно тем, что труднее всего было провести демаркационную линию между добром и злом, патриотизмом и предательством, понять, где начинается подрывная работа чужеземцев, а где останавливается Республика… Я, Брут перед Цезарем, не слишком хорошо знаю, что обо всем этом следует думать. Однако гораздо сложнее было распутывать весь этот клубок тогдашней молодежи, воспитанной под– звон фанфар и трепет императорских знамен. В какой момент спал дух массового подъема, в какой момент Вальми отошло в прошлое? При Термидоре… нет, Термидор не объяснение: надо ли было в ту минуту, когда Робеспьер умирал с выбитой жандармом челюстью, открывать границы армиям Австрии и Пруссии? Неужели имена Питта и Кобурга мгновенно потеряли всякое значение для людей, в чьих ушах все еще звучала «Походная песнь»? Нет, нет… ведь за Бонапартом долго, сидя как маркитантка на зарядных ящиках, следовала насквозь израненная Свобода… Где начинается зло? Где кончается добро? Они не ведают собственного счастья, те люди, для кого все ясно, а мир четко поделен шпагой надвое! Люди, могущие умереть с верой в себя… отдать свою жизнь, не поддаваясь сомнениям, что охватывают поколения, с которыми делает свои первые шаги человек XIX столетия. Неужто было неизбежным, чтобы восторжествовал генерал Малле… чтобы окровавленные остатки «великой армии» узнали где-то на чужбине, что находящийся среди них маленький человечек больше не император? Какую роль во всем этом играла Франция?

  • Страницы:
    1, 2