Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Женский портрет эпохи - Я пытаюсь восстановить черты. О Бабеле – и не только о нем

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Антонина Пирожкова / Я пытаюсь восстановить черты. О Бабеле – и не только о нем - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Антонина Пирожкова
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Женский портрет эпохи

 

 


В Боготоле была школа керамики, где обучали гончарному делу. Папа поступил туда преподавать математику и рисование. Мне было очень интересно приходить к отцу в школу и смотреть, как делаются горшки, крынки для молока, миски и тарелки, как они покрываются глазурью с различными рисунками.

Когда я уходила из дома, мой маленький брат Борис не хотел меня отпускать, держался за мое платье, а потом прилипал к стеклу парадной двери, обливался слезами и кричал: «Доча, моя доча!» Чтобы мама могла спокойно заниматься хозяйственными делами, мне приходилось много времени проводить с Борисом, играть с ним, кормить, укладывать спать, и он привязался ко мне. Два других моих брата шести и восьми лет жили уже своей жизнью и очень дружили между собой.

Казавшаяся мне такой спокойной жизнь в Боготоле на самом деле была полна происшествий. Праздники в Бого-толе редко кончались благополучно. На следующий день после праздника мы узнавали, что где-то подрались между собой пьяные мужики и кого-то одного, а то и двух убили. Запомнилось, как выстрелом в окно была убита молодая женщина. Они с мужем приехали в село совсем недавно и сняли комнату или квартиру в небольшом доме недалеко от нас. Всем они казались непонятной, но очень счастливой парой. Никто не знал, кто они и откуда приехали. Муж нигде не работал, и мы часто видели их уходящими на прогулку по берегу Чулыма. И вдруг в один из вечеров раздался выстрел в окно, и женщина была убита. Кто убил и почему – неизвестно. Меня не пустили на похороны, но рассказывали, что муж этой женщины пытался лечь в могилу вместе с ней. А вскоре он куда-то уехал.

Однажды в конце лета 1919 года в нашем доме появился незнакомый человек, пришедший, очевидно, ночью. Он поселился на нижнем этаже в одной из комнат с закрытыми ставнями, никуда не выходил и часами разговаривал с папой. Папа рассказал мне, что это – Клавдий Цибульский[2], революционер, что он был схвачен полицией, но бежал и скрывается. В эту тайну была посвящена только я, мои младшие братья ничего не знали. Оказалось, что отец с друзьями организовали его побег из вагона поезда, в котором везли арестованных. На железнодорожной станции Боготол к вагону подошла женщина и продала арестантам крынку молока, на дне которой был перочинный нож. Ночью заключенные вырезали отверстие в дверях вагона, открыли засов и бежали кто куда. Цибульский добрался до нашей квартиры и скрывался у нас несколько дней. Мне приходилось носить ему еду, но рассмотреть его хорошенько в полутемной комнате я не смогла. Все же я заметила, что это был еще молодой человек, довольно высокий, с приятным лицом и зачесанными назад густыми темными волосами. Про Цибульского отец рассказывал, что он родственник Озеровых и женат то ли на их дочери, то ли на племяннице.

Однажды вечером, когда было еще совсем светло, Клавдий Цибульский вышел из нашего дома в папином френче, папиной соломенной шляпе и с папиной корзиной на руке. Мы смотрели через стеклянную парадную дверь и видели только его спину. Издали он был похож на папу, отправлявшегося за грибами, но гораздо плотнее, и френч не был застегнут на пуговицы. Мы с тревогой смотрели на него и не отходили от двери, пока Цибульский, пройдя через улицу, не свернул в переулок и не скрылся из вида. Знал ли отец Цибульского раньше? Я не знаю и не спрашивала его об этом. Но с тех пор я стала понимать, что он помогает революционерам.

Иногда, когда мы с папой уходили в лес или на дальний берег Чулыма ловить рыбу, он встречался с какими-то бородатыми мужиками, и о чем-то говорил с ними так, чтобы я не слышала, и что-то им передавал. Я не спрашивала отца об этих встречах, но догадывалась, что это были партизаны, о которых в селе уже шли разговоры. Был ли отец революционером, как Цибульский, я не знаю, но, конечно, он им сочувствовал. Тогда я еще не знала, что в России была революция, что царь отрекся от престола и что идет Гражданская война.

Но к осени 1919 года как-то всё переменилось: в село стали приезжать воинские части и появились беженцы. Мы с Женей Озеровой, бродя по лесному участку во дворе ее дома, наткнулись на мертвого ребенка, которого кто-то бросил через забор. Образ этого маленького посиневшего ребенка долго не давал мне покоя. Бросили его еще живым или уже мертвым, так и осталось неизвестным. Папа объяснил мне, что воинские части, появляющиеся в селе, – это части Белой армии, бегущие от Красной армии на восток.

В это же время мы переехали из дома Озеровых в казенный дом, стоявший на площади почти рядом с керамической школой, где работал отец. Дом был кирпичный одноэтажный с большим двором и сараями, с большим огородом. От посторонних всё владение было отгорожено высоким дощатым забором. Предусмотрительная мама купила корову и кур, перевезла весь урожай со старого огорода.

Новый дом стоял на площади. Одна его сторона выходила в переулок, ведущий на берег Чулыма, а с другой стороны к нему примыкал деревянный двухэтажный дом, который почему-то назывался бывшей женской гимназией. Когда мы переезжали, в этом здании никто не учился, и оно пустовало. На другой стороне нашего переулка стояло здание керамической школы. Начальником этой школы был пожилой украинец по фамилии Ступко. Он жил при школе с женой, сыном Федором примерно четырнадцати лет и дочерью Верой, моей ровесницей.

Мы подружились с этой семьей и часто у них бывали. Прибегала Вера и говорила: «Папы не будет дома, приходите к нам поиграть». Меня удивляло то, что в этой семье только в отсутствие отца дети чувствовали себя свободно, отца боялись – он был чересчур строг с ними и, может быть, не всегда справедлив. Ведь в нашем доме только с отцом и было по-настоящему свободно, весело и интересно. И мы звали друзей к себе именно тогда, когда отец был дома. Он придумывал игры, принимал в них участие, читал нам книжки, учил рисовать.

Я очень дружила с отцом, любила его, и он любил меня, никогда не давал в обиду и называл меня на немецкий лад Meine Tochterchen – моя доченька. Однажды он сказал мне, что поздно вечером на Чулыме будут ловить осетров, и затем взял меня с собой. Рыбаки сели в лодки с зажженными фонарями и выехали на середину реки. Мы наблюдали за ними с берега. Оказывается, рыба идет на свет, и рыбаки, разглядев среди других рыб осетра, бьют его сверху острогой.

Этой же осенью 1919 года я, придя домой из школы, увидела в нашем дворе белую лошадь. Отец пояснил, что белую лошадь оставил у нас какой-то офицер, чтобы забрать ее после. И отец стал ездить на ней в лес и на рыбалку. А когда брал меня с собой, то сажал на лошадь впереди себя и приучал не бояться ее и держаться за гриву. Постепенно я привыкла к ней, и отец стал оставлять меня на лошади одну и заставлял совершать небольшие прогулки. Лошадь была послушная, и я ее не боялась. Но однажды белая лошадь так же внезапно исчезла, как и появилась. Забрал ли ее возвратившийся хозяин, или отец отдал ее кому-то? У нас всегда были кошки и собаки. В Красном Яре большая собака круглый год жила у нас во дворе, где у нее была конура. А в Боготоле, когда мы переехали в дом на площади, у нас появилась маленькая комнатная собачка с очень звонким лаем.

Была корова и запас сена для нее на зиму. И вот однажды пришли какие-то военные и хотели отобрать у нас сено. Папа не давал, спорил с ними; на крик вышла мама, а за ней и мы, дети. Военный, быть может, офицер, рассердился, поставил отца к стене дома и вытащил наган, собираясь его расстрелять. Тут мама закричала не своим голосом и бросилась на колени перед офицером, закричали и мы в четыре голоса. Офицер чертыхнулся и ушел со двора, а с ним и солдаты, пришедшие унести сено. Так мы все вместе спасли сено, а заодно и наши жизни, так как без коровы не смогли бы выжить зимой 1919/20 годов.

Отступление Белой армии становилось всё интенсивней. На ночлег военные часто останавливались в домах жителей села, и однажды наш дом занял штаб военной части во главе с генералом. Генерал и офицеры расположились в нашей большой комнате. С ними ехала молодая женщина, пробиравшаяся к мужу в Иркутск. Ее мама поместила в детскую. Когда незваные гости умылись и распаковались, мама поставила на стол самовар. Войдя в комнату, мы увидели на столе огромный брусок сливочного масла и буханку белого хлеба, чего уже давно не было в нашем рационе. Генерал отрезал по толстому ломтю хлеба, густо намазал сливочным маслом и дал нам, каждому из детей.

Проснувшись утром на другой день и выглянув в окно, мы увидели, что весь наш двор засыпан бумагой. Выйдя во двор, мы утопали в бумагах по колено. Оказалось, что ночью в село пришли красные. Папа сказал, что, когда ночью раздался стук в окно и на вопрос «Кто?» прозвучало: «Товарищ, откройте», он понял – пришли большевики. Генерал и офицеры, остановившиеся у нас, были арестованы, их увели. Днем в наш дом вернулся только генерал, но в каком виде! Вместо блистающей генеральской формы на нем был полушубок с полуоторванным рукавом, на голове – старая шапка-ушанка, а на ногах – старые подшитые пимы (так в Сибири называли валенки). Оказалось, что у генерала были именные часы, подаренные солдатами, и поэтому его не расстреляли и отпустили, только отобрали военную форму. А женщину, ехавшую с Белой армией к мужу, родители выдали за свою родственницу. Генерал жил у нас еще дня два, отец дал ему кое-что из одежды, мать починила полушубок, и он уехал. Уехала и женщина, фамилия которой была Дивногорская, и мне казалось, что такую красивую фамилию забыть невозможно.

На другой день после прихода Красной армии в село со своей конницей приехал Клавдий Цибульский и остановился в богатом доме, где стоял то ли рояль, то ли пианино. Среди интеллигенции распространились слухи об этом удивительном большевике, образованном, вежливом и играющем на инструменте «Лунную сонату» Бетховена и другие классические произведения.

Цибульский пришел к нам и сказал отцу, что для него война кончилась – он получил назначение заведовать Ленскими золотыми приисками. Он уговаривал отца ехать с ним на прииски, обещал хорошие условия жизни и высокий оклад. Отец отказался, и, я думаю, из-за меня. Я училась в 4-м классе, последний год в сельской школе, и должна была продолжить учиться в городской школе в Боготоле.

В селе началась смена властей, по ночам раздавались выстрелы, мы слышали, как по нашему переулку бежали какие-то люди. А однажды ночью наша собачка громко залаяла, и папа выглянул в окно, выходящее во двор. Он рассказал, что по двору пробежал человек и с размаху перескочил через довольно высокий забор, тут же появился другой человек и несколько раз выстрелил по этому забору из нагана. Наутро не было разговоров, что кого-то убили, я надеюсь, что бежавшему удалось скрыться.

В селе закрылись последние магазины, с базара исчезли продукты, а те немногие люди, которые привозили продукты из деревень, хотели за них только золотые вещи или одежду. Маме удалось купить кое-что за золотую брошку, кольца и, кстати, за мою золотую сережку с тремя изумрудами (вторую я потеряла еще в Красном Яре). Мама выменяла на эту сережку пуд белой муки-крупчатки.

В начале зимы 1920 года в селе появились тифозные больные. Напротив нашего дома в бывших торговых складах был устроен госпиталь для солдат, заболевших тифом. Была зима, и трупы, которые вытаскивали на площадь, лежали там неделями. Дом рядом с нашим – бывшая женская гимназия – тоже заполнился тифозными больными. Со двора мы слышали, как по лестнице со второго этажа за ноги стаскивают на улицу умерших, как стукались по ступеням головы трупов.

Много больных тифом было и среди жителей села. У нас сначала заболела мама, а потом и папа. Позвать кого-нибудь на помощь оказалось невозможно – у всех наших знакомых были свои больные. Я не помню, чтобы в это время к нам приходил врач, очевидно, он тоже был болен. Мама болела тяжело, у нее была очень высокая температура. Когда по комнате бегал двухлетний Борис, ей казалось, что бегают сорок мальчиков. Думаю, что у мамы был брюшной тиф. Папа болел не так тяжело, у него был обычный сыпной тиф.

Эта зима была самой тяжелой в моем детстве. Я должна была топить печи, доить и кормить корову, готовить еду из того, что было в доме, и ухаживать за больными.

Брат Игорь помогал мне справляться с хозяйством: он каждый день залезал на сеновал и сбрасывал сено корове, приносил воду из колодца, колол дрова – старался делать всё, что я его просила. Помогал и другой брат, Олег, которому было семь лет. Когда мы с Игорем были заняты дома и во дворе, Олег занимался с маленьким Борисом, не давал ему близко подходить к больным и надоедать им.

В школу мы не ходили – она была закрыта из-за тифа, да мы и не смогли бы оставить больных без присмотра. Когда я в первый раз вечером пошла доить корову, мама объяснила мне, что я должна взять с собой теплую воду и полотенце, вымыть корове вымя и насухо вытереть его и только потом начинать доить. Я, конечно, видела, как доит корову мама, но сама никогда не пробовала. Не сразу мне это удалось – соски вымени выскальзывали из пальцев, и я готова была разреветься. Но все же корову я подоила, и, когда вернулась домой с молоком в ведре, мама осталась довольна. Она сказала, что каждый вечер давала нашу синюю кружку молока одному человеку, которого зовут Виктор Чаплин и который выздоравливает после тифа в доме рядом с нами. Он подходит за молоком к нашему забору.

Убедившись, что подошедший к забору заросший бородой молодой человек и есть Виктор Чаплин, я подала ему молоко. Он выпил, сказал мне спасибо и спросил, почему сегодня я доила корову вместо мамы и как меня зовут. Потом я каждый вечер стала приносить к забору молоко, и мы разговаривали. Узнав, что мне одиннадцать лет и что мои родители лежат в тифу, он стал давать мне советы по уходу за тифозными больными исходя из того, что узнал от лечащего его врача. Он говорил мне, как надо умывать больных, что больным можно есть, а что категорически нельзя. Например, мама, чуть начав поправляться, просила дать ей соленый огурчик, но я не дала. А папа все время пытался встать с постели, чтобы мне помочь, но я не разрешала.

Однажды мама сказала, что хорошо бы взять на растопку печей несколько березовых поленьев из поленницы, стоявшей напротив наших окон. Это были дрова для тифозного госпиталя. Папа возражал, не хотел меня пускать. Но мне самой хотелось показать родителям свою храбрость, и, выбрав позднее время, когда светила луна, я оделась и потихоньку вышла на улицу. Вокруг никого не было. Я добежала до поленницы и уже взяла несколько поленьев, но огляделась и увидела, что возле поленницы лежит мертвец и открытыми глазами смотрит на меня. Я так испугалась, что дрова выпали у меня из рук, и я помчалась домой.

Зима прошла, каким-то чудом больные мои поправились, и никто из детей не заболел.

Пока папа болел, в селе сменилась власть, и какой-то большой пост занял человек, про которого папа узнал, что во время войны 1914 года его уличили в воровстве денег, выплачиваемых государством семьям солдат. Папа так и говорил, что тот крал солдатские деньги. Вора судили и приговорили к тюремному заключению. Но во время революции заключенные были выпущены, причем вместе с политзаключенными на свободу вышли и уголовники. И папа на каком-то собрании выступил против избрания этого человека на большую должность, считая, что такому человеку нельзя давать в руки власть.

Через несколько дней папу арестовали и увезли в какой-то город: то ли в ближайший – Боготол, то ли в районный центр – Мариинск, то ли в областной центр – Томск. Мама написала письмо Клавдию Цибульскому на Ленские прииски, он сейчас же приехал, и отца освободили.

После этого ареста отец перестал участвовать в общественной жизни села и, мне кажется, сильно разочаровался в революции. Но зато он гораздо больше стал заниматься детьми, и лето 1921 года мне запомнилось прогулками с папой в лес, на рыбалку, прогулками всей семьей.

Как-то мы все вместе пришли погулять на старую мельницу в пруду которой водились лини, рыба крупная и жирная. Мальчики бегали по поляне, мама сидела у воды, а я неотрывно следила за удочкой папы. Сама я рыбу не ловила – для ловли крупной рыбы требовалось особое умение осторожно подвести ее к берегу и вытащить с помощью сачка, иначе она могла оборвать леску и уйти. Папе удалось поймать несколько линей. Однако они оказались невкусными, сильно пахли тиной, и папа больше не ходил их ловить.

Однажды мы с папой решили пойти на реку на рассвете ловить язей, так как знали, что именно на рассвете они клюют лучше всего. На Чулыме было такое место, где находились плоты из бревен, и мы уже знали, что с них хорошо ловить рыбу, поскольку делали это раньше. Мы должны были встать в пять утра, но вышло так, что я проснулась раньше папы и решила, что первая побегу на плоты. Быстро оделась, взяла удочку, коробочку с червями, а может быть, с тестом, сетку для пойманной рыбы и выбежала из дома. Плотов в этот день было три, два из которых находились у самого берега, а третий примыкал к ним со стороны реки. Я, конечно, перебралась по бревнам на дальний плот и только хотела закинуть удочку, как услышала крик папы. Оглянувшись, я увидела, что папа в своем зеленом брезентовом плаще бежит по берегу, что-то кричит и размахивает руками. И тут заметила, что мой плот отделился от двух других и тихонько уплывает. Я заметалась по бревнам, подбежала к краю, но расстояние между плотами было уже большое, а плавать я не умела. Я испугалась, уселась на бревна и заплакала. Папа бежал еще какое-то время по берегу, потом побежал обратно.

Сколько времени я плыла по течению, я не знаю, и что переживала, я не помню, но солнце уже взошло и поднималось всё выше. На реке было очень красиво, и вода ослепительно сверкала под лучами восходящего солнца. Меня поймали рыбаки деревни Владимирка, отстоявшей от Боготола на расстояние чуть ли не в пятнадцать верст. Рыбаков было трое, и они веслами подталкивали плот к берегу, пока он не уперся в деревянные мостки, с которых женщины обычно полощут белье.

Меня сняли с плота и отвели в деревню. Ни этой деревни, ни людей я почти не запомнила. В памяти осталось только, что меня посадили на телегу и отвезли в Боготол. Оказалось, что отец побежал в Волостное управление, чтобы по телеграфу сообщить об уплывшем со мной плоте в селения, расположенные ниже по течению Чулыма. Он говорил, что больше всего боялся, как бы плот не прибился к берегу где-нибудь по дороге, где я оказалась бы в глухом месте одна. Меня мог напугать волк или медведь, или я могла встретиться с какими-нибудь бродягами. Он не сомневался, что уносящий меня по течению плот рано или поздно будет пойман. И мне кажется, что рыбаки нашли меня раньше, чем сообщение по телеграфу дошло до их деревни. Помню, как папа смеялся по поводу того, что благодаря мне деревня Владимировка обогатилась целым плотом бревен. Не успеют хозяева плота хватиться его, как мужики раскатают его по бревнам и растащат по дворам.

Почему-то в Боготоле папа не рисовал так, как в Красном Яре. Вместе с мебелью, сделанной пленным немцем, папа привез все свои картины, и они украшали стены нашей квартиры, но новых картин там не было. Маслом он не писал ни разу, иногда только рисовал акварелью небольшие пейзажи для альбома, а также всяких зверей для мальчиков и красивые цветы для меня.

Все лето 1921 года я дружила с соседкой Верой Ступко, которая училась в школе керамики, где продолжал преподавать папа, и с Нюрой Некрасовой. Третья моя подруга, Женя Озерова, еще в 1920 году уехала в город продолжать учебу.

Я любила бывать в деревенском доме Некрасовых. В нем были просторные сени с кладовой, большая жилая комната с русской печью и горница, украшенная разными комнатными цветами в кадках на полу и в горшках на подоконниках. Особенно приятно было бывать у Некрасовых в праздничные дни. Большой стол, скамейки вокруг него и полы были всегда вымыты и выскоблены ножом до белизны, вкусно пахло пирогами с разными начинками, которые стояли, накрытые чистыми полотенцами. А иногда пахло щами с кислой капустой и свининой, и мне очень нравился этот аппетитный запах.

Однажды тем же летом Нюра прибежала ко мне и позвала к ним домой, чтобы я увидела ее старшего брата Николая, который приехал с фронта и привез с собой молодую красивую жену. Николай был высокий широкоплечий блондин с очень красивым лицом. У Некрасовых все были красивые: и мать, и отец, и Нюра, и ее младший брат Вася, но Николай был красивее всех. Его жена меня поразила – она действительно была красавица, темноволосая с толстыми косами, уложенными венчиком. Вся она была какая-то нездешняя, не похожая на тех красивых девушек, которых мне приходилось встречать в детстве. Звали ее Елена, и я подумала тогда, что она и есть Елена Прекрасная из сказки. Нюра, наверно, рассказала ей, что в нашем доме много книг, и Елена попросила меня принести ей что-нибудь почитать. И я стала приносить ей книги, которые любила читать сама. Елена быстро их прочитывала и просила принести еще.

Николай с женой приехал к родителям в отпуск, и он с удовольствием погрузился в крестьянскую жизнь: ездил с отцом в поле смотреть посевы и косить траву, ездил на Чулым купать лошадей. Встречался Николай со своими товарищами. Елена не переносила комаров и мошкары в поле и на реке и оставалась дома, часто в полном одиночестве.

Прошло уже недели две, как молодая пара жила у родителей, и Николай собирался через неделю уезжать в свою воинскую часть. Я думаю, что он не был простым красноармейцем, а имел какое-то звание. Военный костюм, в котором он приехал, был совершенно новым и из хорошей материи. Какие были у него знаки отличия, я не помню. Неожиданно по селу разнесся слух, что у Некрасовых случилось несчастье – Николай застрелил жену и застрелился сам. На другой день после этого страшного известия мы с папой и мамой пошли к Некрасовым. В горнице на табуретках стояли рядом два гроба, и все же трудно было поверить, что такое возможно. Это было ужасно, и невозможно было удержаться от слез. Мы пришли домой, а я все еще плакала и осталась во дворе сидеть на бревнах.

Неожиданно я услышала стук калитки, подняла голову и увидела входящего к нам молодого человека. Он подошел ко мне, назвал по имени, а потом спросил, помню ли я его. Я не помнила, и он назвался – Виктор Чаплин. Он сел со мной рядом на бревнах и сказал, что пришел попрощаться, так как уезжает в Москву к родителям. А потом вдруг лег на спину и голову положил мне на колени. Я не вспомнила его сразу, потому что, когда я давала ему молоко, он был с бородой и усами, а теперь пришел чисто выбритый и помолодевший. Неожиданно он наклонил мою голову к своему лицу, и поцеловал меня прямо в губы, и потом сказал, чтобы я не сердилась – так он попрощался со мной. Встал и пошел в дом попрощаться с мамой. Он уехал, и больше мы никогда ничего о нем не слышали.

Приближалась осень 1921 года, и папа поехал в город Боготол, чтобы устроить меня в школу. Из школы он привез программу, по которой надо было пройти собеседование для поступления в пятый класс. Так как я зимой пропустила много уроков из-за эпидемии тифа, папа начал готовить меня к собеседованию, и я быстро нагнала пропущенное.

В город мы с папой пошли пешком, так как попутной лошади не было. Я благополучно выдержала испытание и была зачислена в городскую школу, которая называлась «школа II ступени» и была девятилеткой.

Я не писала о том, что мы, дети, разговаривая с родителями, называли их на «вы». Не знаю, чья это была затея, папы или мамы. Знаю только, что в Сибири были знакомые нам семьи, где дети называли родителей на «вы». Никакого принуждения не было – это казалось нам совершенно естественным. Думаю, что эта привычка сформировалась у меня, когда я только начинала говорить, а младшие братья переняли это обращение у меня и друг у друга, а не под воздействием родителей. Помню, как однажды брат Игорь обиделся на маму за то, что она не пустила его на реку, и сказал ей с угрозой: «Вот, буду называть Вас на “ты”!»

Школьные годы в городе Боготол

Первое время, почти половину сентября 1921 года, в школу и обратно я ходила пешком, и не одна, а с другими учениками. Город Боготол находился на расстоянии то ли пяти километров, то ли пяти верст. А когда начались дожди и дорогу развезло, мама нашла в городе женщину, у которой я могла жить и которая согласилась кормить меня завтраками, обедами и ужинами.

Приходя из школы, я обедала и садилась за уроки. На улицу я не выходила, так как подруг у меня не было и незнакомого города я побаивалась. Закончив с уроками, я принималась читать какую-нибудь книгу из тех, что взяла с собой. Вечерами хозяйка ставила самовар, и мы садились с ней пить чай.

В начале обучения в школе я из-за своей фамилии испытала много неприятных минут – мальчишки меня дразнили, звали то Булочкиной, то Ватрушкиной, то Шанежкиной. (Шанежками в Сибири назывались булочки из полусдобного теста, смазанные сверху подсоленной сметаной, смешанной с мукой.) Они изощрялись как могли. И мне приходилось терпеть, поскольку ответить им остроумно я не умела, а показывать свою обиду не хотела. И что можно было придумать на фамилии Щербаков, Марков или Прокофьев? Мальчишки дразнили меня не со зла, а из озорства и для веселья, и даваемые мне прозвища были даже ласкательными. Городские девочки нашего класса относились ко мне хорошо, старались защитить меня от мальчишек. В классе я была самая младшая, все остальные были старше меня на год и больше.

Наша школа была в большом двухэтажном здании в центре города. На первом этаже – гардеробная, актовый зал для школьных собраний, два учебных класса, учительская и ленинская комната, украшенная портретами Ленина и его бюстом. В углу комнаты стояло красное бархатное знамя с бахромой. На втором этаже были только классы.

В моей сельской школе никто не говорил нам о революции, о Ленине, но кое-что я знала от папы – об отречении царя от престола, о произошедшей в России революции, о Ленине и Троцком. Но все это не задерживалось в моей голове. А в новой школе началось мое политическое образование – здесь был настоящий культ личности Ленина. Ученики должны были учить его биографию, нам рассказывали о его семье, о его детстве, успехах в школе, а также о том, как он дружил с мальчишками из простых крестьянских семей.

Пионерской организации в нашей школе тогда еще не было, а комсомольская была, и комсомольские вожаки вечно торчали в ленинской комнате, занимаясь какими-то непонятными для нас делами, которые назывались «общественной работой». Мы еще не участвовали в этой работе, так как не были комсомольцами. В комсомол принимали с четырнадцати лет, и это происходило на школьных собраниях, где выступали те, кто считал, что данного ученика надо принять в комсомол, и те, кто был против. Каждый мог сказать о любых недостатках и ошибках ученика, не стесняясь говорить то, что было и чего не было, то есть сводить счеты. Довольно противно было присутствовать на таких школьных собраниях.

Я прожила одна месяца два с половиной, а в декабре в город переехали мои родители с братьями. Мы сняли одноэтажный дом всего из двух комнат и передней. Парадный вход с улицы вел в переднюю, а из нее – в большую комнату, в которой мы все спали. Вход со двора через небольшие сени вел в другую большую комнату с русской печкой, служившей нам и столовой, и кухней.

Мои братья Игорь и Олег быстро освоились с городской жизнью. Они пошли учиться в школу, но не в мою, а в другую, которая была ближе к дому. Борис же, которому было три года, оставался с мамой. Отец устроился работать в кооперативное товарищество, и, хотя работа ему не нравилась, другой пока не было.

Так как мы жили довольно далеко от школы, то, как и другие ученики, я надевала коньки, чтобы быстрее добраться до школы. Они представляли собой обыкновенные деревяшки с металлической полоской посередине и прикреплялись к валенкам веревками. Зимой по заснеженным, а иногда и по обледеневшим доскам тротуара можно было быстро доехать до школы. В гардеробе мы снимали валенки с коньками и надевали домашнюю обувь, которую мама шила из старых суконных тряпок, простегивая их нитками, а подошвы вырезались из старой кожи или войлока. Школьной формы тогда не было, и школьники одевались в обыкновенную одежду. Многие были одеты плохо, бедно, но мама умудрялась одевать меня лучше других, потому что шила и вязала сама и умела придумывать украшения к платьям.

В школе я училась очень хорошо; папа проверял сделанные мною уроки и следил за тем, чтобы задания были выполнены не только грамотно, но и красиво и чисто, без каких бы то ни было помарок в тетрадях. Мне очень понравились новые предметы – алгебра и геометрия, и я всегда начинала делать уроки именно с этих предметов.

Первый год моей школьной жизни в Боготоле я в основном только училась и ни с кем из учениц не подружилась. Дома я помогала маме: занималась с младшим братом Борисом, гуляла с ним, читала ему сказки и укладывала спать. Никакой другой домашней работы я не делала. Родители считали меня слабенькой девочкой, говорили, что у меня плохой аппетит, что я страдаю малокровием. Сама я не чувствовала себя больной, но меня заставляли есть яблоки, в которые накануне были воткнуты гвозди. Мама кипятила новые гвозди, дезинфицировала их и втыкала в яблоки, которые оставляла в таком виде на ночь. А утром или по приходе из школы я должна была съесть яблоко, пропитанное железом от гвоздей. Я не думаю, что от этого была какая-то польза.

Окончив пятый класс с пятерками по всем предметам, я перешла в шестой. Папа спросил меня, чего бы мне больше всего хотелось, и я сказала, что больше всего хотела бы поехать в село Боготол, где мне всё было знакомо и где у меня были подруги. Папа уговорил маму отпустить меня на месяц в июне, когда поспевает земляника, и взял с меня слово, что я каждый день буду есть много земляники. Он считал эту ягоду самой полезной для здоровья. Он отвез меня к отцу Леонтию, предварительно договорившись с ним. Жена отца Леонтия давно умерла, и хозяйство в доме вела их одинокая родственница Елена Осиповна.

В этом доме я встретилась вновь со своей первой учительницей Евдокией Архиповной; она, оказывается, вышла замуж за Николая – сына отца Леонтия. Двое других его сыновей, Иван и Илья, еще учились в университете в Томске и к отцу в июне не приезжали. Мне было хорошо в этом доме. Отец Леонтий не принуждал меня ходить в церковь, и я могла убегать к своим подружкам и проводить с ними время. Снова были «гигантские шаги» у Озеровых и прогулки в лес и в поле с Нюрой Некрасовой и другими девочками. А земляники в то лето уродилось очень много.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10