Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Убежище 3/9 (сборник)

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Анна Старобинец / Убежище 3/9 (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Анна Старобинец
Жанр: Ужасы и мистика

 

 


Анна Старобинец

Убежище 3/9 (сборник)

Убежище 3/9

Часть первая

Живая живулечка,

Сидит на живом стулечке,

Живое мясцо теребит.

Русская народная загадка

Великая империя вскоре будет перенесена

В маленькое место, которое очень скоро увеличится,

Место весьма ничтожного, незначительного графства,

В середине которого

Он водрузит свой скипетр.

Предсказание Нострадамуса
<p>I. Детеныш</p>

Главный фокус Ковра-Самолета заключался в том, что в какой-то момент он переворачивался кверху дном и на несколько секунд застывал в таком положении. И люди висели вниз головой, причем, что странно – очень мало кто визжал. В основном все молчали, вцепившись в ремни. Так и висели – напряженные, краснолицые, с выпученными или зажмуренными глазами. На огороженный прямоугольник асфальта, черневший внизу, громко позвякивая, сыпалась мелочь из их карманов. Этот момент нравился мальчику больше всего. Это был момент – ну, вечности, что ли. Потом гигантские шестеренки Ковра-Самолета снова приходили в движение, и нелепо разукрашенная махина, скрежеща, неохотно возвращала людей в естественное положение…

<p>II. Путешествие</p>

Я смотрела сверху и немного сбоку. Луна была яркой – достаточно яркой для того, чтобы я могла различать все предметы. Внимательно присмотревшись, я поняла, что лежало там, на тропинке. Маленькие белые камушки. Даже, скорее, не белые, а перламутровые. Они блестели в лунном свете. Было очень тихо.

Немного погодя послышался легкий хруст. Кто-то медленно шел по тропинке, приближаясь ко мне. Я не видела, кто. Как загипнотизированная, я смотрела на камушки и пыталась убедить себя, что бояться нечего. Вряд ли это был кто-то большой или агрессивный: слишком тихо и неуверенно звучали шаги. Я смотрела на камушки и думала, что нет смысла бежать.

Особенно если я не могу убежать.

Потом шаги стихли.

В воздухе послышался какой-то странный шорох. Прямо у меня над головой. Я зажмурилась, стараясь не думать о звуках и ничего не чувствовать. Не чувствовать, как ночной ветер остужает и делает ледяными капельки пота, проступившие у меня между лопаток. Как они скатываются по спине маленькими градинами, оставляя за собой влажный холодный след…

Потом шорох прекратился – вернее, переместился вниз, на тропинку, и превратился в сдержанное клокотание.

Чуть помедлив, я открыла глаза. Камушков больше не было. На тропинке неуклюже копошились воробьи и голуби. Утробно курлыкая, они клевали что-то – кажется, хлебные крошки – и время от времени вяло дрались.

На меня птицы не обращали никакого внимания и, в общем-то, вели себя довольно обычно. Как всегда ведут себя голуби и воробьи, когда какая-нибудь сердобольная старушка бросает им хлеб. Только вот никакой старушки на этот раз я не видела. Кроме того, была ночь. А ночью голуби спят. И воробьи тоже.

Наблюдая за птицами, я пыталась понять, кто же накидал им столько хлеба. Если не старушка. Если, кроме меня, там никого не было. Если – какая поразительная, готовая вот-вот оформиться мысль – даже меня там, наверное, не…

Мой самый бессмысленный, самый тоскливый ночной кошмар снова прервался как раз в тот момент, когда я уже почти поняла что-то очень важное и окончательное.

Я проснулась в тесном гостиничном номере тесной чужой страны, быстро и неприятно – как будто меня смачно выплюнули из сна и я ударилась о кровать. Еще какоето время я лежала неподвижно, с закрытыми глазами. Надеялась, что, если ничем себя не обнаружу, возможно, мне удастся как-то обмануть недружелюбную предрассветную действительность и снова вернуться туда, на тропинку.

Минут через двадцать я окончательно поняла, что больше уже не засну, и слегка пошевелилась, отлепляя плечи и спину от влажной гостиничной простыни. В парнике синтетического постельного белья было жарко и холодно одновременно. Я открыла глаза. Потянулась за мобильным и посмотрела на время: полшестого утра. Сумасшествие. Впрочем, в Москве – уже полвосьмого. Эта мысль меня почему-то утешила.

Я встала, нашла пульт и включила маленький телевизор, пристегнутый ремнями к сложному цилиндрическому приспособлению под потолком. На экране за плотной вуалью помех едва вырисовывались женские и мужские лица… Jamais… Personne… Rien… Кто-то объяснял кому-то что-то по-французски, временами срываясь на крик. Я не понимала французский, но тишина в этом зашторенном душном номере размером с сортир была бы еще хуже. Дополнительные голоса создавали иллюзию «расширения пространства». Да ладно, чего уж… Я просто не могла выносить тишину. Не только там – дома тоже.

Я быстро надела на себя майку и джинсы. Стянула с кровати белье и, скатав его в большой бело-розовый ком, закинула на кресло. Потом взялась за край кровати, приподняла ее и поставила вертикально, прислонив к стене.

Когда я въехала в этот номер, то подумала, что в таких же, наверное, французские шлюхи принимают клиентов. Но когда портье научил меня трюку с кроватью, поняла, что от этого номера шлюха бы отказалась.

Моя комната была устроена таким образом, что ходить по ней, а главное, открывать двери – и входную, и ведущую в ванную – можно было только в случае, если кровать стояла у стены. В своей более традиционной позиции – на четырех ножках, в центре комнаты – она блокировала все входы и выходы.

Девушку Олю Маркелову, оформлявшую мне в Москве эту командировку, я очень просила забронировать нормальный номер. Нормальный. Впрочем, я не догадалась сказать ей, что ни в коем случае не стоит бронировать номер в гостинице с названием «Ideal». И с двумя звездочками.


– Брэкфаст? – без особой надежды поинтересовалась я у всклокоченного араба, клевавшего носом на ресепшэн.

– Уи, брэкфаст ноу, – дружелюбно улыбнулся араб крупными белыми зубами, подмигнул мне и снова закрыл глаза. – Пардон, мадаммэ, – бормотнул уже, кажется, во сне.

Я громко поставила перед ним большую деревянную грушу-брелок с номером одиннадцать, толкнула тяжелую прозрачную дверь и вышла на улицу. Тоскливо брякнул подвешенный к двери колокольчик.

У меня никогда не было привычки гулять в шесть утра, но сидеть в номере, в котором не помещается кровать, тоже как-то не хотелось. Клаустрофобия.

Быстрым шагом я прошла пару кварталов по улице Эмиля Золя и наугад свернула направо. Потом еще раз направо. Петляя среди совершенно одинаковых кукольных парижских двориков, я пыталась припомнить, была ли у меня когда-нибудь в жизни еще более ужасная командировка, чем эта. Международная Парижская ярмарка детской литературы.

Конечно, была… Например, несколько лет назад я ездила в Кострому фотографировать школьного учителя, признанного виновным по статье 135 Уголовного кодекса «Растление несовершеннолетних». Унылые неровности казенно-зеленых стен, высокий худой человек с тупым изумлением на лице, раздраженная судья с красными волосами и очень плохой кожей, полуседой полусонный адвокат («Прошу принять к сведению, что обвиняемый является победителем областного конкурса „Учитель года“)… В гостинице – стада тараканов и неотапливаемые обледеневшие „удобства“ на этаже. Все это было тоскливо, нелепо, отвратительно. Казалось бы, как можно сравнивать? Здесь ведь – Париж… детские книжки с красивыми картинками… кофе, бутерброды, пресс-конференции и круглые столы… А настроение – хуже некуда.

Некуда.

Бессмысленно шатаясь по улицам, я старалась думать про пятнадцатиградусный мороз, ожидавший меня дома. Старалась вспомнить, как это – мороз… Я приехала из Москвы в зимних ботинках и уже второй день мучила совершенно неуместным здесь бараньим мехом свои взопревшие ноги. В Париже было очень тепло. Март – а уже настоящее лето.

Двухчасовая прогулка не доставила мне удовольствия.

Он совсем не нравился мне, этот громкий бежевый город. Нависающие над головой всех оттенков бежевого дома – словно ряды гигантских пыльных тортов с вычурными барочными узорами из подгнившего заварного крема.

Смуглые ленивые люди, вгрызающиеся хищно в нежную плоть круассанов, наглыми смеющимися глазами разглядывающие прохожих, обжигающие свои быстрые, картаво воркующие языки неароматной черной бурдой.

Люди, которые с раннего утра облепляют маленькие серые столики уличных кафе, точно нарочно выставленные в самых замусоренных и самых узких местах тротуара – так близко от проезжей части, что до движущихся мимо машин легко можно дотянуться рукой.

Кофе, сдоба, пыль и бензин – их бесконечный маленький завтрак. Сумасшедший эйт-о’клок.

Фотографировать не хотелось.

Ближе к одиннадцати я спустилась в метро. В вагоне было очень людно, но я отыскала-таки свободное место: стоять не было сил. От недосыпа кружилась голова, кисло-горький кофейный привкус во рту вызывал тошноту. Напротив меня сидела влюбленная пара. Они держались за руки и, разомлев, неторопливо обсуждали что-то. Он – молодой улыбчивый бородач русой масти, она – неопределенного возраста пухлая негритянка с мутными собачьими глазами и прыщавым лбом. Время от времени он наклонялся и целовал ее в этот лоб.

Они тоже вызывали тошноту.

Они вышли на станции Port de Versailles, там же, где и я.

Почти шатаясь, я выбралась из-под земли в подсвеченную солнцем уличную пыль, в дребезжащий строительный скрежет. Неожиданно сильно заболело горло.


Внутри, в павильоне, было еще хуже. Жарко и чересчур людно. Там пахло ковровым покрытием, влажной газетной бумагой и все тем же вездесущим химически-кофейным. Перекрикивая ярмарочный гул и марионеточно жестикулируя, посетители прохаживались между книжными стеллажами, волоча за собой визжащих, орущих, жующих, сосущих детей.

Я вытащила фотоаппарат и сфотографировала пару-тройку картонных Гарри Поттеров, украшавших издательские стенды. Потом сфотографировала двух мальчиков-близнецов, идентичными веснушчатыми носами уткнувшихся в комиксы. Потом увидела давешнюю парочку из метро и сфотографировала их. Они помахали мне руками. А потом стала медленно пробираться к российским стендам, то и дело натыкаясь на идущих навстречу французов. Каждый раз, когда мы сталкивались, они издавали громкий отрывистый звук – как детские резиновые игрушки с дырочкой, если на них надавить. Упс. Упс. А затем поднимали на меня доверчивые глаза и тоненьким певучим голоском чирикали «пардон». И выжидательно смотрели на меня. Мне полагалось тоже чирикнуть «пар-дон». Или хотя бы «упс». Но я молчала. У меня болело горло и поднималась температура.


Антон стоял, опасно облокотившись на фанерную «стену» одного из российских стендов, и, свесив поверх брюк нечеловеческих размеров живот, прихлебывал капучино из пластикового стаканчика. Листал какую-то большую книгу с картинками. Я с трудом доплелась до него.

– Бонжур, – улыбнулся он, лениво изучая меня маленькими опухшими глазками, – а ты очень неважно выглядишь, мон амур.

– Что-то конкретное нужно сегодня фотографировать? – спросила я и не узнала свой голос. Он был совсем охрипшим.

Нас с Антоном отправили в командировку вместе. Он него требовался культурный репортаж. От меня – к этому репортажу фотоиллюстрации. То есть, я была как бы при нем. А он мне не нравился. Совсем.

– Ты, кажется, простудилась, Мари, – голос у него был громкий и надтреснуто-высокий, – в этой теплой благодатной стране. Позволь, я угощу тебя горячим кофе.

– Нет, спасибо, – я вяло отмахнулась. – Что-то конкретное нужно фотографировать?

– А нафиг? – каркнул Антон удивленно.

– Ну, для статьи…

У меня вдруг закружилась голова. Я положила фотоаппарат в сумку и присела на корточки, чтобы не упасть.

– Статьи? Какой статьи?

– Антон, – у меня не было сил даже на то, чтобы говорить раздраженно, – я действительно не очень хорошо себя чувствую. Так что давай без этих твоих шуток-прибауток. Просто скажи, нужно ли тебе, чтобы я сфотографировала что-то… кого-то… ну, чью-то морду… или пресс-конференцию… для твоей статьи. Для статьи, которую ты напишешь про эту чертову ярмарку детской литературы.

Слишком много слов. К концу этой тирады голос у меня совсем сел.

– Маш… Маш. Ты что? Я ведь не буду писать никакую статью.

Я посмотрела на него снизу вверх. Поднимать глаза было больно. Шевелиться было очень неприятно.

Кажется, он говорил серьезно.

– Почему? – спросила я шепотом.

– Но… мы же вчера уже говорили про это, нет? Ты разве не помнишь?

Я попыталась вспомнить. Что-то действительно… смутно шевельнулось у меня в голове. Мы сидели в номере… в моем?.. в его?.. и пили… И он действительно говорил, что… Я была пьяна. Я не помню.

– Я не помню.

Антон посмотрел на меня немного испуганно. И зачем-то протянул мне свой недопитый капучино.

– Спасибо, не хочу.

Он выкинул стаканчик в урну и положил мне на плечо свою большую толстую руку с розовыми пальцами-сосисками. Я почувствовала, что меня вот-вот вырвет. Эта рука… Я вдруг поняла, что эта рука… что я откуда-то знаю, какая она на ощупь… шершавая… и как она глупо трясется… И…

– Ты совсем ничего не помнишь? Мне казалось, ты была все же не настолько пьяна, чтобы…

– Подожди, я сейчас приду. Ты, пожалуйста, подожди. – Я поднялась на ноги и, насколько могла, быстро побежала через весь павильон к лестнице, и на второй этаж, и в тошнотворно-цветочное благоухание уборной, и в маленькую тесную кабинку, в которой меня наконец вывернуло наизнанку, наизнанку, наизнанку этим их чертовым кофе, и круассанами, и просто ничем – до рези в пустом желудке, до слез.


Потом я вернулась к нему.

– Напомни мне только, почему ты не будешь писать статью. Только это.

Он смотрел на меня своими маленькими мышиными глазами и молчал.

– Антон? Как ты объяснишь в редакции, что съездил в командировку и ничего не написал?

– Понимаешь… Маша. Ну я просто… я просто не собираюсь возвращаться туда.

– Куда, в редакцию?

– В редакцию. И вообще в Москву. В Россию.

Антон опустил глаза, поскреб пальцем неприятное желтое пятно на брюках.

– И тебе тоже, Маш, не советую. Туда возвращаться. Там сейчас начинается плохое время… Ты же знаешь. В такой ситуации получить здесь политическое убежище – не проблема. И у меня, кстати, есть здесь неплохой проект. Сетевой. Ладно… Пойду.


Он неопределенно махнул распухшей пятерней, сунул мне в руки свою большую книжку с картинками, повернулся спиной и стал решительно протискиваться к выходу, наступая на ноги веселым резиновым французам.

Упс – пардон. Упс – пардон.

Я снова присела на корточки и раскрыла книгу.

…Жил на опушке дремучего леса бедный дровосек с женой и двумя детьми: мальчика звали Гензель, а девочку – Гретель. Жил дровосек впроголодь; и наступила однажды в той земле такая дороговизна, что ему не на что было купить даже кусок хлеба. Вот как-то вечером лежит он в кровати, не спит, а все с боку на бок переворачивается…

<p>III. Путешествие</p>

До вечера я провалялась в номере, накрывшись тремя одеялами, чтобы не знобило.

Мне снились какие-то хищные синие ромбы и квадратики, которые я должна была расположить в строгом порядке, от самых крупных к самым мелким, но мне это никак не удавалось: они все время меняли свой размер. Далекие фигурки из детства, они приползли ко мне с родительских обоев двадцатилетней давности, чтобы теперь мучить меня, увеличиваться, уменьшаться, увеличиваться, уменьшаться…

Потом снился Антон. Мы были с ним вместе на какой-то сомнительной, очень зыбкой и расползающейся по швам (по стыкам стен?) кухне. Он стоял у плиты, над кастрюлей с кипящей водой, и говорил: «Сейчас я приготовлю обед». И опускал в кипящую воду свои красные, распухшие пальцы. «Уже почти готово…» «Тебе понравится…» «Пальчики оближешь…» «Оближешь…»

А потом я снова была там, на тропинке. Я шла по ней в свете луны и считала белые камушки, но все время сбивалась со счета. Тогда я возвращалась в то место, откуда начала, и снова принималась считать. Но их было много, слишком много… Кажется, вся тропинка была выложена ими.

Потом позади меня раздались шаги, и я поняла, что я там не одна. Я испугалась. Усилием воли я поднялась над тропинкой и теперь смотрела сверху и немного сбоку.

Кто-то медленно шел по тропинке, приближаясь ко мне. Я не видела, кто. Как загипнотизированная, я смотрела на камушки и пыталась убедить себя, что бояться нечего. Вряд ли это был кто-то большой или агрессивный: слишком тихо и неуверенно звучали шаги. Я смотрела на камушки и думала, что нет смысла бежать…


Я проснулась около восьми вечера. Подушка и простыня подо мной были совершенно мокрыми от пота.

Однако же после сна мне стало лучше. Заметно лучше. И температура, кажется, спала.

Делать было, в общем-то, нечего. То есть – нет. Не так. У меня было дело. Мне нужно было серьезно подумать об одной очень важной вещи, но страшно было начинать. Чтобы оттянуть время, я стала читать.


…и наступила однажды в той земле такая дороговизна, что ему не на что было купить даже кусок хлеба. Вот как-то вечером лежит он в кровати, не спит, а все с боку на бок переворачивается, вздыхает и, наконец, говорит жене:

– Что теперь будет с нами? Как нам детей прокормить, нам и самим-то есть нечего!

– А знаешь что, – отвечала жена, – заведем завтра утром детей пораньше в лес, в самую чащу…


Что-то мне в этой сказке не нравилось. Очень не нравилось. Настолько, что я не стала читать дальше.


Пришло время подумать.

Я залезла в ванну, включила душ и стала думать о том, что со мной что-то не так. С моей головой. С памятью.

Что я, видимо, очень больна.

И что это началось не вчера. Пора себе в этом признаться.

Это началось несколько лет назад. Сначала я не обращала внимания: мне казалось – это нормально. Ну, забывать какие-то мелочи, незначительные события и разговоры – нормально.

Но сейчас. Сейчас. То, чего я не могу вспомнить сейчас, – так ли уж это незначительно?


Возможно, я сама виновата. Возможно, да. Ведь кое-что я действительно хотела забыть. Ведь кое-что я забыла специально.

А остальное стало забываться само. Просто стираться. Моя память – мозаика из сотен, из тысяч экранчиков-воспоминаний. Только одни светятся – а другие погасли. Маленькие черные квадраты. В них – темнота.


То, чего я не могу вспомнить сейчас, – так ли уж это незначительно?

«И тебе не советую возвращаться. В Россию. Там сейчас начинается плохое время». Так он сказал, Антон.

Что я об этом помню?

Я помню, что было очень-очень много разговоров о переизбрании на очередной срок. Я не слишком много смотрела телевизор и слушала радио, но об этом говорили все. Одни утверждали, что нет подходящей замены. Что нужно закончить реформы. Ну и так далее. Другие заявляли, что если он останется на очередной срок – это уже, безусловно, будет диктатура.

Потом прошли эти самые выборы. И… вроде кого-то выбрали. Ну то есть, естественно, кого-то выбрали. Кажется – не его. Кого? Кто управляет сейчас моей страной? Я не помню. Не помню.

Зато я помню, что, когда уезжала в Париж, мои друзья прощались со мной так, словно я уезжаю навсегда. Они говорили: ты не вернешься. И что-то насчет того, что, мол, повезло… получила шенгенскую визу… политическое убежище… не упусти свой шанс… Кажется, так.


После душа я почувствовала себя еще лучше. В том, что касалось простуды. А в остальном…


Антон жил в той же гостинице, что и я, – этажом ниже. Я кое-как вытерлась жестким, совершенно не способным впитывать влагу полотенцем, оделась и пошла к нему.

Моему приходу он не слишком обрадовался. Да что там – заметно огорчился. Он стоял на пороге, рассеянно почесывал оголенный фрагмент тугого волосатого брюха и смотрел на меня с этаким недоуменным омерзением. Он не предложил мне войти.

Я, впрочем, совершенно не хотела входить. Я хотела спросить у него кое-что.


– Кто победил на выборах?

Спросила. Заметив про себя, что мой голос по-прежнему совершенно охрипший, чужой.

– На каких выборах? – Он смотрел на меня подозрительно. Щурил мышиные глаза.

– Ну, на выборах. В России. Кто стал президентом? Почему туда нельзя возвращаться?

– Ты зайдешь? – спросил он и быстрым взглядом окинул коридор позади меня.

– Нет. Просто скажи мне. Кто.

– Я не уверен, что стоит об этом разговаривать. Тем более вот так… в коридоре. Ты лучше зайди.

– Кто?

– Зачем ты спрашиваешь?

– Мне нужно. Нужно, чтоб ты ответил.

– Нужно, чтоб я произнес его имя вслух? Или нужно, чтоб я сказал, что про него думаю? Тебя кто-то прислал? У тебя в кармане лежит диктофон?

Он тяжело шагнул ко мне и неожиданно сильно схватил своей красной клешней за запястье. Другой клешней принялся ощупывать карманы моих джинсов.

– Зачем тебе? Ну-ка, зачем тебе? Ну-ка, зачем это, сука, тебе? – Он говорил тихо и зло и дышал мне прямо в лицо гнилым луком и пивом.

Задержав дыхание, я ждала, пока это кончится. Когда он, наконец, прекратил лапать меня, я сказала:

– Мне это нужно затем, что я не помню. Действительно не помню.

Он стоял напротив меня, хрипло дышал и щурился.

Он сказал:

– Я тоже не помню.

И захлопнул передо мной дверь.

– А знаешь что, – отвечала жена, – заведем завтра утром детей пораньше в лес, в самую чащу; разведем там костер и дадим им по кусочку хлеба. А сами пойдем на работу и оставим их одних. Не найти им дороги обратно – вот мы от них и избавимся…

Ближе к ночи мне захотелось есть. То есть не то чтобы прямо захотелось, но я подумала, что ужин пришелся бы очень кстати: за весь день я съела только один круассан, да и тот во мне надолго не задержался.

Я взяла кошелек, мобильник и ключ от номера; поразмыслив, засунула все это в полиэтиленовый пакет с надписью Beneton – чтобы не разгуливать по ночному Парижу с кошельком и телефоном в руке. Потом еще положила туда сказки братьев Гримм. Зачем-то. И спустилась вниз.

На ресепшэн сидел, покачиваясь из стороны в сторону, все тот же араб. Я отдала ему деревянную грушу и спросила:

– Is there any cafee somewhere near?

– Уи, – сказал араб. – Саппер ноу. Саппер а ля кафе.

И помахал мне рукой на прощание.

Кроме меня, на улице никого не было. Я шла по Эмиля Золя и слушала собственные шаги. Странное ощущение. В Москве, даже в спальном районе, невозможно слышать свои шаги. Их всегда заглушают еще чьи-то шаги, или голоса, или машины, или музыка из открытых окон… В любое время суток.

А вот в Париже – пожалуйста. После девяти вечера город вымирает. Ну, кроме, разве что, самого центра.

Ничего похожего на кафе – по крайней мере, на открытое кафе – я нигде не видела.

Я шла и думала о своем муже. О своем бывшем муже.

…Я помню всякие мелочи. Дурацкие, неинтересные подробности.

Он, например, пил много воды. На ночь ставил рядом с собой двухлитровую бутылку, практически не просыпаясь, из нее отхлебывал, и к утру она была пустой.

Он, например, любил готовить что-то вроде овощного рагу. Сначала он мелко нарезал зелень. Потом – помидоры. Потом – грибы. Потом – морковь. Капусту-брокколи. Шпинат. Картошку. Пока нагревалась сковорода, все это лежало очень аккуратно на деревянной дощечке. Ровными опрятными кучками. Отдельно одно от другого. Если кусок помидора случайно попадал в кучку с грибами, он вытаскивал его оттуда и клал на место. К другим помидорам. А потом, когда сковорода достаточно накалялась, он брал нож и смахивал в нее с деревянной доски все эти кучки. Последовательно. Одну за другой. А потом брал ложку и все перемешивал. Все. Перемешивал…


Я едва не проскочила открытое кафе – на очередном перекрестке двух одинаковых безлюдных улиц. Зашла внутрь. Села за столик и стала рассматривать заламинированный пластиковый прямоугольник меню. Есть хотелось уже по-настоящему. Я решила, что возьму порцию картофеля фри и горячий бутерброд с идиотским названием Bonjour, Monsieur – с ветчиной, сыром, шпинатом и яйцом. Был еще вариант Bonjour, Madame. Без яйца. Официант все не подходил.

Я вынула из пакета «Сказки».

…Сели Гензель и Гретель у костра, а в полдень они съели свой хлеб. Они все время слышали стук топора и думали, что это где-нибудь недалеко работает отец. А постукивал-то вовсе не топор, а сухой сук, который отец подвязал к старому дереву. Сук раскачивало ветром, он ударялся о ствол и стучал. Сидели они так, сидели, от усталости у них стали закрываться глаза, и они крепко уснули. Когда они проснулись, в лесу было уже совсем темно. Заплакала Гретель…


– Bon soir! – Официант, маленький и вертлявый, вопросительно навис надо мной. Он широко улыбался.

– Good evening, – просипела я. Снова начинало болеть горло.

Услышав английский, он как-то сразу помрачнел и сник. Улыбка стала шире и ненатуральнее.

– Qu’est-ceque vous de?sirez?[1] – продолжил он по-французски. Он все еще надеялся наладить со мной нормальный человеческий контакт.

– Excusez-moi, je ne parle pas francais[2], – оттарабанила я. – I would like to order fried potatoes[3].

Его взгляд приобрел свинцовую бессмысленность.

– Hot sandwich Bonjour, Monsieur, one fresh orange juice and one tea with lemon[4].

Официант смотрел сквозь меня и широко улыбался. Я немного подождала. Потом в точности повторила предыдущую реплику, воодушевленно тыкая при этом пальцем в соответствующие пункты меню.

Официант закивал и чему-то очень обрадовался:

– Malheureusement, la cuisine est ferme?e apre`s 8 heures et vous pouvez commandez seulement les boissons[5].

– Excuse me, – сказала я, уже догадываясь, что ужин мне здесь не светит. – I don’t understand. I’d like to eat a sandwich. Can I?[6]

– Ноу, – просиял официант и утвердительно кивнул. – Китчен нот уорк. Ту лэйт. Pas possible[7].


Я закрыла меню, закрыла книжку и вышла из кафе. И побрела дальше.


…Да, а еще он курил, мой муж.


Перед тем как выйти на лестничную клетку курить, он всегда вежливо спрашивал: «Ты не возражаешь, если я выйду покурить?» И выходил только после того, как я говорила: «Конечно».

Еще – он всегда принимал душ ровно пятнадцать минут. А перед этим всегда говорил: «Я зайду в душ минут на пятнадцать».

Это я помню. И еще много всякой ерунды.

Но я не помню ни одного нашего разговора. Я не помню, как мы с ним встретились. Я не помню, как мы прикасались друг к другу. Я не помню любви. Я даже не помню, как его звали. Что заставило меня жить с ним? Наверное, было ведь что-то? Не помню. Не помню. Он молчит, сидит, суетится в освещенных квадратиках моей памяти – совершенно постороннее существо. Забавное, механическое. Что-то вроде одушевленного кухонного комбайна. А чего он хотел? Что любил и чего боялся? О чем думал, мечтал?

И – наконец – куда он делся? Где он сейчас?

Кажется, было много каких-то гадостей. Мелкого вранья и путаных объяснений. Кажется, кто-то кого-то предал. Кажется, я много плакала. Все это в каком-то тумане.

Как бы то ни было, теперь я одна.

В тумане…

В следующем кафе все повторилось. Кухня закрыта. Еды нет. Только напитки. Но сердобольная брюнетка с заячьими зубами жестами объяснила мне, где находится круглосуточный ресторан. Ресторан, в котором food можно есть tout la nuit.


Я действительно нашла его, этот ресторан. Вернее – бар. Там было жарко и накурено. Мрачный мужик с трехдневной щетиной поглощал дымящуюся пиццу прямо за стойкой. Еще один – с желтыми крошками в бороде – прихлебывал темное пиво.

Симпатичный бармен энергично размазывал мутные разводы по стенкам пивных кружек, орудуя сомнительной чистоты полотенцем.

– Excuse me, – сказала я.

Он не обращал на меня никакого внимания.

– Excuse me, – сказала я громче и закашлялась, – do you have food?[8]

Он поднял на меня глаза и отрицательно покачал головой.

– Food, – повторила я. – Food. Manger[9].

И показала пальцем на пиццу того мужика со щетиной.

– Non, – лениво выдавил из себя бармен и снова покачал головой из стороны в сторону.

Я продолжала стоять напротив него.

Тогда он повернулся ко мне спиной, наклонился куда-то под стойку бара, а потом извлек оттуда большой бумажный пакет. Для мусора.

Он сунул мне его прямо в нос, демонстрируя, что пакет пуст. И, издевательски ухмыльнувшись, сказал:

– Je suis de?sole?, mais nous n’avons rien a` vous proposer ce soir[10].

Демонстрация пакета была столь наглядна, что я прекрасно поняла, что именно он сказал.

Я почувствовала, что краснею. Стремительно краснею. Что мое лицо, и уши, и кожа головы – все становится пунцовым. А на глаза наворачиваются слезы. От злости. От возмущения. От невозможности объяснить.

– Merde[11], – хрипло сказала я. Это слово я знала.

Я вышла из бара и быстро пошла обратно, в гостиницу Ideal.

Потрясающе. Потрясающе. Меня приняли за бомжа. Разве я похожа на бомжа? Разве я одета в вонючее тряпье? Впрочем… как я одета? Джинсы, коричневые зимние ботинки, довольно потасканный свитер. Для европейского бомжа – в самый раз. К тому же еще этот полиэтиленовый пакет с непонятным барахлом в руках.


Уже подходя к гостинице, я заметила круглосуточный магазинчик с китайской едой. Сонная аутичная китаянка упаковала мне в большую пластиковую коробку пережаренные куриные крылышки в каком-то сомнительном оранжево-желтом желе и салат из чего-то скользкого и зеленого. А еще я купила холодный чай – Ice Tea в запотевшей жестяной банке.


Я вошла в гостиницу и подошла к арабу. Он спал, положив худое напряженное лицо на свои красивые смуглые руки.

– Онз, – произнесла я хрипло.

Онз. Одиннадцать. Это было волшебное слово. После него араб выдавал мне ключ от номера.

Очень хотелось спать.

Араб вздрогнул и проснулся. Несколько секунд таращился на меня, не узнавая. Потом сказал:

– Va d’ici[12].

– Pardon?

Он быстро и изящно, по-кошачьи, выпрыгнул из-за деревянной стойки. Больно ткнул меня острыми длинными пальцами в грудь. И показал на дверь.

Он сказал:

– Casse-toi. Va te faire foutre[13].

И вот тогда я посмотрела на себя в зеркало.

И вот тогда я посмотрела на себя в большое зеркало в позолоченной раме, которое висело в гостиничном холле.


И вот тогда все началось.

А меня не стало.

Часть вторая

<p>I. Детеныш</p>

Ты, чертище, вели своей чертище,

Чтоб она, чертища, распустила волосища;

Как жила она с тобой в челнище,

Так жил бы и он со своей женой в избище.

Чтоб он ее ненавидел.

Заговор на остуду между мужем и женой

Гигантские шестеренки Ковра-Самолета снова пришли в движение, и нелепо разукрашенная махина, скрежеща, неохотно возвратила людей в естественное положение. Мальчик вышел за ограду и оглянулся на огромную, уродливую, свежевыкрашенную башку старика Хоттабыча, невесть зачем прибитую к Ковру. Приятно кружилась голова. Потом были Американские Горки… Страшненько так. Щекотно под ребрами и в желудке. И все ужасно орали, даже взрослые. Даже мама. Хотя в целом ведь – ничего особенного. На самом деле гораздо больше истеричных, бессмысленных американских горок Мальчику нравилась обыкновенная карусель – та, что располагалась в самом конце Чудо-Града, с маленькими пластмассовыми креслами, подвешенными на длинных железных цепях. Это был его самый любимый аттракцион. Каждый раз, когда Мальчик приходил в Парк Культуры, он собирался первым делом идти туда, к карусели. Но дойти до нее было непросто. Казалось бы, что тут такого? Входишь в огромную каменную арку ЦПКиО имени Горького, идешь вперед, огибая фонтан. Дальше – белоснежные ворота, ведущие в Чудо-Град. А дальше – от этих ворот прямо к карусели тянется широкая прямая аллея, и идти-то по ней всего минут семь, не больше…

Но ни разу еще Мальчику не удалось сразу, быстро и целеустремленно, пройти по аллее до самого конца – туда, к своей цели. К летающим по воздуху креслам, к пронизывающему ветру, от которого слезятся глаза, к оглушительно-громкой попсе… а-а-а он тибя цылу-ует, га-ва-рит что любит и на-чами обнима-а-а-ет, к сердцу прижимает, а-а-а я му-чи-юсь от бо-оли, са сва-ей любовью фа-та-графии в альбо-о-оме… к бездонным воздушным ямам, к визжащим девчонкам, к вертящемуся миру. Прямая аллея пестрила симпатичными коричневыми дощечками указателей («Кафе», «Авторалли», «Тир», «Кораблекрушение», «Американские горки»), хитро ветвилась дополнительными тропинками, уводящими то вправо, то влево, к другим удовольствиям и развлечениям. А на обочинах продавали с лотков разноцветную сладкую вату, и мороженое, и кока-колу, и чипсы… Так что карусель – чистый восторг, чистый полет, единственное, чем стоило бы заниматься весь день, раз за разом покупая узкий хрустящий билетик и выстаивая длинную очередь? – карусель всегда оставалась на потом. Когда времени уже было в обрез и мать торопилась домой…

Вот и теперь они направлялись вроде бы к Карусели – но Мальчик остановился на полдороге, под указателем «Пещера Ужасов», и просительно поглядел на мать.

– Да зачем тебе? Это же для маленьких! – удивилась она.

– Но я же никогда еще там не был, – заныл Мальчик. – Ну ма-ам… Ну дава-ай…

– Может, лучше на Колесе обозрения покатаемся? – она указала влево, на застывшую в небе неповоротливую громадину.

– Нет, не хочу. Оно скучное. И вертится медленно.

– Ладно, – равнодушно пожала плечами мать, и они свернули вправо, к Пещере.

Очередь за билетами была длиннющая. Задрав голову и приоткрыв рот, Мальчик рассматривал огромные – в три человеческих роста – и нелепые фанерные физиономии, приколоченные к стене Пещеры. Их было четыре. Гигантские подбородки состояли из множества неровных брусочков – как бы вырезанные из камня в как бы скале. Лбы же были вполне гладкими – работая над ними, неизвестный скульптор, по-видимому, забыл, что вырезает по камню, а не лепит из папье-маше. Все четыре монстра были одинаково мрачными; трое – неопределенного пола, один – точно мужчина: с усами. Плотно сжав тонкие злые губы, все они пристально смотрели вдаль выпученными глазами.

– Мам, а кто это? – спросил Мальчик.

Лично ей физиономии казались очень знакомыми – про себя она идентифицировала их как Христофора Колумба, Петра Великого, Екатерину Вторую и президента Буша – однако кого на самом деле имели в виду авторы скульптурной группы, было неясно. Ее версия сразу отпадала – никакой логики в подобном подборе персонажей не наблюдалось. Всем историческим деятелям, за исключением разве что Колумба, нечего было делать на стене здания аттракционов. Впрочем, если вдуматься, Колумб тоже не имел ни малейшего отношения к детским страшилкам…

– Не знаю, – ответила мать. – Хотя вон тот, кажется, Буш, – добавила, не удержавшись.

– А-а, – понимающе кивнул Мальчик и потерял к физиономиям интерес.

Очередь двигалась медленно.

– Мам, а какой это дом? – спросил Мальчик.

– В смысле – дом?

– Ну, вот это здание, в котором аттракцион, – у него же есть какой-то номер? Номер дома? Или нет? Или на аттракционах не бывает номеров?

– Честно говоря, не знаю, – ответила мать.

– А можно, я сбегаю, посмотрю?

– Нет, стой здесь. Мы уже почти у кассы.

Через минуту они действительно подошли к кассе, и она купила в окошке один билет.

– А ты что, со мной не пойдешь?

– Не пойду – чего я там забыла? Это же совсем для малышей… Вон, смотри, с трехлетними детишками оттуда мамы выходят.

– Ну, зато там, наверное, смешно, – неуверенно возразил Мальчик.

Он сам уже жалел, что притащился сюда и потратил столько времени зря. Судя по всему, в этом аттракционе ничего смешного – а уж тем более страшного – не было. Так, по крайней мере, казалось снаружи: в стене Пещеры, сверху, между физиономиями, было «вырублено» довольно большое окно, и в нем проплывали, раскачиваясь на толстом металлическом тросе, люди в дурацких красных креслах. Лениво улыбаясь, эти люди смотрели сверху на очередь в кассу, без энтузиазма махали друзьям и родственникам, или плевались, или кидали вниз фантики, и снова ныряли в темноту Пещеры. Лица у них были какие-то вялые и рассеянные. Кажется, им было скучно.

– Все, иди, твоя очередь, – мать подтолкнула его ко входу в Пещеру.

Он вошел в узкий, тускло освещенный коридорчик и остановился – очередь продолжалась и там. Огляделся. Стены и потолок были покрыты какой-то черной пупырчатой гадостью, претендовавшей, кажется, на сходство со сталактитами. Поборов отвращение, Мальчик дотронулся до шершавой поверхности пальцем. Пенопласт. Стало совсем скучно.

– Я боюсь, – тихо сказала симпатичная кудрявая девочка, стоявшая рядом с ним.

– А чего тут бояться? Это же не взаправду? – удивился Мальчик.

– Там… там будут привидения. И скелеты, – пискнула девочка.

Она действительно выглядела испуганной.

– Да не бойся ты. Ну хочешь – сядем с тобой вместе? – предложил он.

– Хочу, – потупилась.

В продолговатые красные кресла сажали по трое.

– Чур я не с краю! – сказала кудрявая и уселась в середину, рядом еще с одной девочкой, толстой и некрасивой.

– А я с краю, – сказал Мальчик.

– Побыстрее, ребята, побыстрее, – строго загундосил низкорослый таджик в синей спецовке – он проверял, все ли пристегнулись к сиденью.

Наконец тронулись. Медленно, со скрипом кресло поползло по тросу куда-то вверх и вбок.

– Ой, – тихо сказала кудрявая и прижалась к Мальчику.

Миновали неподвижного мужика с окровавленным топором. Потом куцее болотце с неподвижной же русалкой. Сбоку громко ухнуло привидение в белой простыне – кудрявая вздрогнула, потом засмеялась.

– Видишь, я же говорил: совсем не страшно, – сказал Мальчик.

Фредди Крюгер нерешительно протянул к ним длиннопалую когтистую руку – и тут же смущенно отдернул. Впереди наметился маленький журчащий водопад – но когда они проезжали под ним, вода, естественно, отключилась.

– И совсем неинтересно, – буркнул Мальчик.

– Вон! Вон он, скелет, – девочка, смеясь, показывала пальцем на белое существо впереди; оно нервно пританцовывало – так, словно очень хотело отлучиться по малой нужде.

Когда они проезжали мимо, скелет вдруг перестал суетиться, застыл и театрально захохотал. Девочки для порядка взвизгнули.

– Смотрите, гроб! – сказал Мальчик.

– Где? – заинтересовалась кудрявая, но, прежде чем он успел показать, тусклый свет в Пещере неожиданно погас, а все кресла остановились.

В темноте раздавались крики и смех.

– Сломался! Аттракцион сломался! – выкрикнул чейто радостный голос. – Теперь мы тут так и будем сидеть!

Через пять минут стало скучно. И тихо.

– Давай раскачиваться, – интимно шепнула кудрявая девочка ему в ухо.

От нее приятно пахло мятной жвачкой и каким-то фруктовым шампунем.

– Давай.

Они стали болтать ногами, раскачиваясь, – но уже через пару минут Мальчику это надоело.

Глаза его стали постепенно привыкать к темноте. Там, куда он все время смотрел – чуть ниже, немного справа, – на специальной подставочке стоял гроб. Настоящий дубовый гроб. Открытый. И кто-то… что-то лежало в нем; нечеткий, обмотанный черными тенями силуэт постепенно вырисовывался из мрака. Медленно, миллиметр за миллиметром, проступали его ноги – худые, безвольно вытянутые… И руки – бледные, аккуратно сложенные на груди, крепко сжимающие погасшую электрическую лампочку в форме свечи… И лицо – зеленоватое, остроносое, тонкогубое, тихо… расползающееся… в улыбке…

<p>II. Путешествие</p>

Я шла долго, очень долго. Я не думала ни о чем. В каком-то сквере, уже под утро, я расстелила прямо на земле, под деревом, пакет с надписью Beneton и стала поедать остывшую, пересоленную китайскую еду. Жадно, руками.

Наевшись, принялась вяло обдумывать ситуацию. Мои документы, обратный билет на самолет, одежда, большая часть денег и фотоаппарат остались в гостинице. Все это мне уже не достать.

Я раскрыла кошелек и пересчитала наличность. Примерно 100 евро. И две тысячи рублей. Еще там было несколько моих визиток, теперь уже мне не нужных. И водительские права с фотографией, теперь уже не моей.

Остаток ночи и утро я провела там же, в сквере. Несколько раз просыпалась от холода. Часов в одиннадцать дня я, наконец, заставила себя подняться. Все тело болело. Что-то жидкое громко булькало и свистело в легких. Я закашлялась. Я кашляла долго и натужно, с облегчением сплевывая на землю большие зеленовато-желтые сгустки.

К полудню мне стало лучше.

Я сгребла книжку и кошелек в пакет и пошла в сторону центра. Мобильный куда-то пропал – но мне было все равно.

По дороге я зашла в магазин и купила табак, бумажки-самокрутки и две бутылки самого дешевого красного вина. Французские клошары пьют молодое красное вино. Отвратительно кислое.


Следующие два дня я слонялась по Парижу. Без всякой цели. Без всяких мыслей. Без особого удивления я обнаружила, что понимаю теперь их язык. И свободно на нем говорю. Свободно говорю по-французски чужим хриплым голосом.

А на третий день у меня появилась цель. Я вдруг поняла, что мне надо попасть домой. Кем бы я теперь ни была, мне надо ехать домой.

Денег у меня в кошельке еще хватало на то, чтобы купить билет до Кельна. А там, в Кельне, жили люди, которые должны были мне помочь.

Кем бы я ни была.

На вокзале Paris Nord было столпотворение. Поезд на Кельн задерживался из-за какой-то забастовки на железной дороге. Задрав голову, я рассматривала электронное табло с расписанием поездов, когда из толпы вдруг вынырнул потасканного вида и неопределенного возраста человек с козлиной бородкой, дружески хлопнул меня по спине и проорал по-французски:

– Здорово, Кудэр!

От него исходил резкий козлиный запах. Застарелого пота и застарелой кислятины.

Я сказала:

– Вы, похоже, ошиблись.

– Эй, да ты чего? – он снова дыхнул на меня козлиным.

Я отвернулась от него и пошла прочь, с трудом протискиваясь через нервно скучающую толпу. Он устремился за мной.

– Эй, Кудэр, мать твою! Кудэр, ты что, спятил?

– Да отвяжись ты! – Я остановилась и посмотрела ему в глаза. – Чего тебе надо?

– Ни хрена себе… Ты что, правда меня не узнаешь?

– Правда. Не узнаю.

– Да я же Поль! А это вот – Алекс… – Из-за его спины неожиданно вынырнул еще один облезлый субъект. Это был седой старичок с маленькими гноящимися глазами.

– Алекс, – захлебываясь, тараторил Поль, – посмотри, он нас не узнает!

Старичок подошел ближе и молча уставился на меня. Я заметила, что один его глаз полностью затянут большим голубоватым бельмом.

– Трансформированный, – сказал Алекс.

– Чего? – изумился Поль.

– Трансформированный. Я знаю, что говорю. Пойдем отсюда. Кудэра больше нет.

– Вы что, оба с ума спятили? Если этот парень не Кудэр, то кто же он?

– Мари, – старичок хитро прищурил свой незрячий глаз. – Ты ведь Мари, да, крошка?

Он тихо захихикал, выставив напоказ гнилые огрызки зубов; мне показалось, что я действительно когда-то знала его.

На электронном табло высветился номер моего поезда. Я побежала к вагону – не слишком быстро, но они не гнались за мной.

Не гнались. Одноглазый Алекс только сипло смеялся мне вслед. И, смеясь, выкрикивал громко по-русски:

– Маша-растеряша! Эй, Маша-растеряша! Все растеряла! Хи-хи-хи! Уже не найдешь!

В поезде я откинула спинку сиденья и почти сразу заснула.

Во сне я видела ночную тропинку, белые камни и птиц. Я была очень близка к разгадке, еще ближе, чем раньше.

Когда я проснулась, мы уже ехали по Германии. Надо мной выжидательно склонился немец-контролер. Я протянула билет. Он внимательно, чуть удивленно изучил его, прокомпостировал и вернул мне. Забирая билет, я случайно коснулась его холеных прохладных пальцев. Отвращение мелькнуло в его глазах лишь на долю секунды и тотчас же утонуло в невозмутимой арийской голубизне. Он пошел по вагону дальше.

Я вспомнила про книгу в пакете.

…Когда они проснулись, в лесу было уже совсем темно. Заплакала Гретель и говорит:

– Как нам теперь найти дорогу домой?

– Погоди, – утешал ее Гензель, – вот взойдет месяц, станет светлее, мы и найдем дорогу.

И верно, скоро взошел месяц. Взял Гензель Гретель за руку и пошел от камешка к камешку – а блестели они, словно денежки, и указывали детям дорогу. Всю ночь шли они, а на рассвете пришли к отцовскому дому и постучались в дверь…


Я смотрела в окно поезда – на ровные дольки игрушечных немецких полей, на белые, желтые и зеленые домики у обочин… Я думала о своих родителях.


Мои родители эмигрировали в Германию в начале девяностых – несмотря на мои пламенные протесты. Они говорили о нищенской пенсии, об отсутствии перспектив, о том, что надо «сматываться из этой страны». Смотались…

Они поселились в Кельне. Немецкие власти выделили им социальное пособие, которого было более чем достаточно, чтобы арендовать двухкомнатную квартиру, покупать продукты в соседнем супермаркете и еще немного откладывать.

Перед ними открылись перспективы. Матери – врачу-окулисту с двадцатилетним стажем – на бирже труда предложили подстригать кустики в городском саду. Отцу – инженеру-конструктору – охранять маленькое складское помещение.

Языка они, естественно, не знали и на бесплатных двухмесячных курсах для иммигрантов выучить его не смогли. Они общались только с русскими. По большей части – с так называемыми «русскими немцами», которых в их многоквартирном панельном доме было превеликое множество. Эти шумные, энергичные, малообразованные тетки и мужики с Урала, из Сибири и Казахстана казались моим родителям, тихим интеллигентным евреям, инопланетными пришельцами. Родители беседовали с русскими немцами о распродажах, о ремонтных работах в доме напротив и о курсах валют.

Вечерами они смотрели канал РТР, транслировавшийся на Германию, слушали пластинки Окуджавы и пили чай с бергамотом.

К чаю папа нарезал и аккуратно выкладывал на блюдце маленькие кусочки банана и сникерса. В Германии это почему-то стало их излюбленным лакомством.

А перед сном они сортировали скопившийся за день мусор. Разделяли на три аккуратные кучки: в первой – бумажные отходы, во второй – пищевые, в третьей – металл, стекло и пластмасса. «Нельзя нарушать законы страны, которая тебя приняла», – говорил отец.

Они все время звали меня в гости. Но сами приезжали в Россию лишь пару раз. Организация, платившая им «социал», не одобряла подобных путешествий. Не одобряли и соседи, русские немцы, с удовольствием писавшие на полунемецком подробнейшие отчеты в соответствующие инстанции.

Возможно, они бы хотели вернуться. Но уже не могли – у них не было сил. Новая жизнь – симпатичные тележки в супермаркетах, полупустые автобусы с плюшевыми сиденьями и улыбчивыми пассажирами, раздельные урны для органического и неорганического мусора, непонятная немецкая речь и вежливые кассиры – эта жизнь как-то сразу заставила их съежиться, придавила, превратила в нелепых и жалких старичков.

В последний раз я видела их год назад. Папа, совсем седой, сутулый, суетливый, болтливый, нарезал мне в тарелочку бананы и сникерсы. Я отказывалась. Он упирался. Говорил: «Сначала попробуй, а потом уже говори нет». У него сильно тряслись руки. Правая дужка его очков была обмотана коричневой изолентой. Мама, в дурацком зеленом костюме с распродажи, с непривычно короткой стрижкой, с непривычно пустыми глазами, рассеянно и не к месту улыбалась и показывала фотографии каких-то совершенно неизвестных мне дальних родственников, живущих теперь в Баварии. Я приехала к ним на пятнадцать дней, но улетела через неделю. Сказала, что в Москве у меня срочная съемка. Не выдержала этого дикого сочетания острой жалости и мертвенной скуки.

Теперь мне очень хотелось увидеть их…

Где-то минут за сорок до Кельна я, наконец, решилась. Я скрутила себе самокрутку, прошла в соседний вагон – для курящих, – выкурила ее там, скрутила еще одну, выкурила, вернулась в свой вагон, зашла в маленький опрятный сортир, закашлялась, сплюнула зеленую гадость в белоснежную раковину, а потом подняла голову и посмотрела на себя в зеркало.

Я еще ни разу не смотрелась в зеркало с тех пор, как увидела свое отражение там, в гостинице.

Я не закричала.

Я только подумала, что пора бы уже перестать думать о себе в первом лице. Думать о себе – «я». Потому что это не я.

В зеркале перед собой я увидела отталкивающего вида мужчину. Лет сорока. Очень грязного и уставшего. Его одутловатое, опухшее, с резкими чертами лицо покрывала многодневная черно-седая щетина. Маленькие темно-карие глазки, угнездившиеся по обе стороны переносицы, были больными и злыми. Нос шелушился. Кожа – довольно смуглая. Черные, жирные, проволочно-курчавые волосы с редкими вкраплениями седины сползали, извиваясь, по шее и скрывались за грязным воротником.

Скорее всего, он был полукровкой. Наполовину француз, наполовину араб.

Он разделся до пояса. Впалая волосатая грудь. Сморщенные лиловые соски-пуговки. Смуглый мешкообразный живот. Кривая дорожка коротких упругих завитков – от забитого грязью пупка до застежки на джинсах. И дальше, туда, вниз, вниз, туда, где уже не видно.

Он расстегнул ширинку, приспустил штаны и трусы и сразу почувствовал резкий кисло-соленый запах. Что-то вроде запаха завалявшегося на солнце козьего сыра и гнилых помидоров.

Под трусами обнаружился смятый комок черной кудрявой растительности, из которого торчал, точно гриб-моховик, толстый короткий член. Красная блестящая головка, покрытая слизью, вяло выглядывала из синюшных морщинистых складочек крайней плоти. И еще этот запах. Запах.

Примечания

1

Что будете заказывать? (фр.).

2

Простите, я не говорю по-французски (фр.).

3

Я бы хотела заказать картофель-фри (англ.).

4

Горячий бутерброд «Бонжур, мсье», свежевыжатый апельсиновый сок и чай с лимоном (англ.).

5

Очень сожалею, но кухня закрывается после восьми вечера, сейчас вы можете заказать только напитки (фр.).

6

Простите… Я не понимаю. Я хотела бы съесть бутерброд. Это возможно? (англ.)

7

Нет… Кухня не работает. Слишком поздно. Невозможно (искаж. англ. и фр.).

8

Простите… у вас есть еда? (англ.)

9

Еда… Еда. Поесть (англ. и фр.).

10

Сожалею, но нам нечего вам предложить этим вечером (фр.).

11

Дерьмо (фр.).

12

Иди отсюда (фр.).

13

Катись отсюда. Проваливай (фр.).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2