Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Четвертый берег - Магистр

ModernLib.Net / Анна Одина / Магистр - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 6)
Автор: Анна Одина
Жанр:
Серия: Четвертый берег

 

 


– Вы не стали играть музыку, которая остановила бы меня. Вы не боитесь? – почти прошептал ночной гость, а Винсент почувствовал, что руки убийцы дрожат. Тогда он все-таки развернулся к нему лицом.

– Ваше величество, почему вы так долго ждали? – спросил он. – И почему хотите сделать это лично?

– Потому что хочу посмотреть в твои глаза, наглец, – прошипел Карлуш (ибо это был конечно же он) и опустил пистолет к левой ключице Винсента. Тот аккуратно поднялся, ничего более не говоря. – Почему сам? – продолжил король. – Почему лично? Потому что это касается мужчин… двух мужчин – тебя и меня. И одной женщины. Я смотрю в твои глаза и вижу…

Тут Карлуш обессиленно опустил пистолет и с отрешенным вздохом вернулся к креслу: достоинство, которым насыщена королевская кровь, не позволило ему ввести себя в убийственный амок.

– Мужчины не отказывают женщинам, ваше величество, – сказал Винсент. – Даже если эти женщины – возлюбленные королей. Простите: я надеялся, что для вас эта связь значит меньше. Для меня она не значит ничего, да и для сеньориты дель Соль, надеюсь, тоже.

– Амадея покончила с собой, – ровно отвечал король. Он окончательно взял себя в руки. – Предупреждая ваш вопрос, – он даже нашел в себе силы вернуться к «вы», – она действительно покончила с собой сама, практически у меня на глазах. Ее не убили.

Винсент молчал.

– Вы ведь понимаете, из-за чего это… это… – Тут голос короля неприятно треснул, и он снова тяжело упал в кресло.

– Нет, я не понимаю, – пробормотал Винсент, совершенно не желавший ничего понимать.

– Так держите, – Карлуш достал из кармана листок. – Она просила передать вам.

Винсент машинально принял записку. Кажется, он объяснил ей, что до добра эта связь не доведет, и, кажется, она согласилась. Кажется, ее интересовала в нем лишь его молодость – по контрасту со зрелостью Карлуша, – а его интересовала в ней лишь связь с носителями масок; вообще же Амадея раздражала его. Но смерть? Самоубийство? Он убрал записку в карман.

– Я не понимаю, – повторил Винсент монотонно и принялся складывать бумаги.

– Понимаю все я, маэстро, – выговорил Карлуш как будто с усилием. – У меня… нет претензий к вам. А сейчас играйте еще, столько, сколько можете. Играйте вашу музыку.

Ратленд подчинился, а король закрыл глаза и увидел следующее.

V for Vendetta[51]

По этой стране нужно было передвигаться верхом. То была очень большая, но не пустынная империя, полная поселений и заливных полей, исполосованная дорогами и исчерченная каналами. Не величественными вроде Великого, имевшего транспортное и государственное значение, аузенькими змеистыми канальчиками, прорытыми для нужд простой ирригации. Верхом по этой стране перемещались лишь вооруженные отряды: солидные люди пользовались для езды не лошадиной спиной, а безопасностью экипажа или повозки.

Он передвигался верхом и один. Поначалу его останавливали – и представители властей, и лихие люди. Властей о ту пору в стране доставало. Центральная власть, местные власти, власти милитаристских клик, западных протекторатов, власть разбойников с большой дороги, власти вечно оборонявшихся ото всех крестьян и власть безвластного хаоса, порождавшего все власти помельче, – любые силы, сбивавшиеся в кучу. У путешественника почти не было шансов уцелеть: сметут и не заметят.

Но он ехал все глубже, верхом, один и невредимый. Где-то показывал бумаги, написанные иероглифами и скрепленные красной печатью, где-то переговаривался с «начальником», где-то передавал кораблик-другой серебра. Порой ловил взгляд собеседника и говорил ровно то, что должен был услышать обладатель взгляда, порой пускал вход оружие. Он часто пускал в ход оружие. Все было его оружием – и умение ловить взгляд, и деньги, и обман, и молчание, и то, что он не спал.

Первого он выследил в Чэнду. Прямо на базарной площади нашел взглядом узловатую руку, ухватившую клубень ямса, и успел мимолетно удивиться тому, как льдом сковало голову, почти как в детстве. На всякий случай всадник еще раз оглядел задубевшее лицо боксера, будто вырезанное из соснового корня, поймал на лету змеиный клубок его мыслей (ляны, дьяволы, опиум, бесы, вино, металл, бесы) и не совладал с собой, не стал ждать. Прошел через толпу, рывком развернул боксера на себя и всадил клинок ему в печень – не глядя в глаза, не дожидаясь узнавания, не подождав, чтобы тот упал… не получив никакого удовлетворения. Вернулся к коню без имени, поднялся в седло и уехал, еще до того как базарная площадь спохватилась, до того как закричал торговец арахисом, анисом и сычуаньским перцем, прямо в повозку к которому упал истекающий черной кровью человек, за секунду перед тем торговавшийся за цзинь соевых ростков.

Убийство не принесло всаднику облегчения, да он его и не искал. Почему мне настолько все равно? – думал он, вспоминая книги с захватывающими сюжетами и яростными героями. Ведь если тебе все равно, не нужно искать и находить, тратить время и рисковать жизнью, не нужно мстить. Это не по-христиански. Разве этому учили тебя в монастыре, разве оправдала бы тебя Агнес? «Мне все равно, – отвечал его единственный собеседник. – Просто так, как было, быть не должно. Надо сделать внутри себя чисто, потому что было грязно». «Смыть кровью кровь? – усмехался собеседник. – Придумай что-нибудь поновее». Собеседник был прав, а он – нет. Но не этот скептический собеседник управлял лошадью, и поэтому всадник ехал дальше и искал тех, кого запомнил так хорошо, так насмерть. Впрочем, убитый на рынке боксер как-то сразу испарился из его памяти, словно соскребли его с пергамента лезвием. «Перестань думать, – говорил ему второй, – делай, что делаешь, и не думай». «Хорошо», – согласился всадник и тыльной стороной руки, упрятанной в перчатку, стер кровь с левой скулы.

Чем дальше, тем труднее становилась задача. Как найти людей в огромной воюющей свалке, в которую превратилась страна? Но всадник не роптал, он ведь не только мстил, но и забирал из страны ее знание и выжидал: двигаться в Европу до того, как ему исполнилось хотя бы шестнадцать, не было смысла. Он сможет уехать, только когда тех, кто врезался в его память, – врезался, замерев на секунду, прежде чем расправиться с монахиней и мальчиком, как будто соотнося их с каким-то описанием, – больше не будет. Совсем. Их уже и было меньше – одного он убил на месте, а одного вчера на рыночной площади. Вчера?.. Или месяц назад? Как он жил эти два года, перемещаясь по чужой стране, по прихоти судьбы ставшей его родиной? Чем занимался, кроме кровавой арифметики и методического накопления знания? Было ли в нем место красоте, нормальной человеческой музыке, не той, которую он спустя год играл для короля, а той, которая не разрывала людям сознание? Но все это интересовало всадника лишь в последнюю очередь: сначала ему надо было сравнять счет и начать все с нуля.

Следующего он нашел в опиекурильне в Сиани – ему ведь приходилось пополнять изумрудную шкатулку. В этом городе его влекло к погребальному кургану над Цинь Шихуаном и к глиняным воинам, которых обнаружат лишь через добрых полвека[52] (он провел под землей в сломанных временем рядах древних солдат последнюю опиумную ночь – затем камень опустел). Он искал и то, и другое: и опиум, и продавца. Всадник не знал свои жертвы по именам. Он устанавливал эти имена, лишь чтобы найти их, но покупатель сои или куритель опиума не были для него Сяо Ваном и Шу Иньчжэнем, они были лицами, руками, телами, запахами и переломанной музыкой, они занимали тот участок его сознания, который не должны были занимать.

Перекупщик держал опиекурильню неподалеку от восточных крепостных ворот, на вечно темной улочке к северу от Дун-улу, где можно было купить все – от лаковой шкатулки и горсти рисовых зерен до девочки-рабыни. Всадник оставил коня у какого-то местного фактотума[53] и отправился в лабиринт переулков. В первый раз в стране попытались запретить опиум в 1729 году, тщетно. Британцы завалили империю зельем из Индии и навязали дальневосточному гиганту две Опиумные войны, во время которых неплохо взнуздали старого дракона – в 1840 и 1858 годах. А потом опиумный мак так хорошо прижился на китайской почве, что ко времени продвижения всадника в глубь Китая около четверти всех мужчин империи смотрели на желтый свет сквозь влажный дым опиумной трубки. Юный всадник никого не осуждал – ни британцев, ни китайцев, ни курильщиков, ни продавцов. Он двигался через страну, как нож полевого хирурга движется через больную плоть, – бестрепетно и неумолимо.

Идя по Дун-улу, молодой человек поневоле цеплялся взглядом за людей и пестрые товары. В одном месте покачал головой, любуясь огромными бутылями с заспиртованными змеями, и приобрел приглянувшиеся ингредиенты – жемчуг и лекарственные травы из реестра Сунь Сымо[54]. В другом купил пару бананов для большой грустной обезьяны в ошейнике, сопровождавшей старика в черном полотняном костюме, матерчатых тапочках и плоской шапке. Обезьяна отдала один банан старику, старик и пеший всадник скупо улыбнулись друг другу. Потом он остановился у лотка продавца шелка и, кажется, впал в транс, бесконечно разглядывая вышитых фениксов, драконов, узоры и цвета. Ему, привычно одетому в черное, нравился невозможный синий, как мечтавшее о закате небо в глубинах космоса, и столь же невозможный алый, как сердце, разорвавшееся от радости, и зеленый, торжествующий, победный зеленый, как рисовые всходы, как его камень. Он вздохнул, потому что ничто из этой красоты ему не было нужно – ни для себя, ни для кого-нибудь еще, – но все-таки купил традиционный крытый шитой тканью футляр для свитка. Не зря ведь так долго любовался, а футляр он заполнит. Потом он увидел мальчика, продававшего камелии. Они плавали в большой плоской вазе, живые, уязвимые и смертные. На таком цветке не усидел бы Будда или бодхисатва Гуаньинь[55]. Они показались всаднику простыми и неуместными здесь, в этом переулке. Поэтому он дал мальчику столько денег, что тот принялся лихорадочно ловить и доставать купленные цветы, пока всадник не остановил его. «Убери, – сказал он, указав на дом. – Просто унеси внутрь и больше не продавай». Один цветок он взял с собой.

В притоне всадник сразу прошел к хозяину. Никто не задерживал его: добравшийся сюда некитаец, видимо, знал, что делает, а опиекурильщики окружающим не интересовались. Не так вышло с одноглазым Шу Иньчжэнем.

– Дьявол! Дьявол! – завопил Шу к неудовольствию молодого человека, который не любил крика. Но никто не шел на помощь умелому, как все боксеры, Шу, ведь в каморке у него хранилось оружие и холодное, и горячее, стоял под рукой и чайник с кипятком. Страна, восставшая против заморских дьяволов, среди которых этот мальчишка был чуть ли не первым, простиралась вокруг Шу, словно шелковый халат богача, – усеянная, утыканная миллионами людей, ненавидевших его, этого выжившего дьявола.

– Не кричи. Дай мне хорошего опиума, – сказал молодой человек и положил на стол серебряный кораблик. – Дашь мне свой самый лучший опиум, и я уйду.

Шу подчинился. Он залез под стол, достал ящик, из ящика коробку, из коробки сундучок, из сундучка шкатулку, из шкатулки ларчик, из ларчика жестянку. Открыл ее, продемонстрировал содержимое, дождался кивка и передвинул жестянку по столу вперед. Молодой человек передвинул вперед серебряный кораблик. Шу протянул руку. Молодой человек в одно движение выхватил из-за спины прямой меч, который носил там по ихэтуаньской моде, и отрубил уже схватившую серебро руку. Затем он снес Шу голову, вместив в небольшую паузу между двумя проходами клинка короткое сообщение о том, что убивать за деньги, наверное, как-то можно, но женщин и детей – нехорошо.

Да, плохо. Убивать нехорошо, Винсент Ратленд. Но ведь ты сделал это, правда? Он сдержал обещание: взял самый лучший опиум Одноглазого Шу и ушел, оставив на столе серебряный кораблик и белую камелию.

Карлуш не помнил, как закончилась музыка. Он почему-то захотел камелию из черной вазы и взял ее. Музыкант, ненароком создавший в его голове обе картины, одинаково фантастические, – ту, где король был инквизитором в маске чумного доктора, и ту, где король смотрел на происходящее из-за спины всадника, убившего торговца опиумом, покачал головой, но останавливать гостя не стал. Карлуш ушел, вдев цветок в петлицу и не закрыв дверь.

Винсент Ратленд прошел по апартаментам, словно впервые осматривая свое жилье. Провел рукой по гладкому боку рояля, закрыл обе крышки – над струнами и над клавиатурой, отнес бумаги и фолиант в кабинет. Понял, что его присутствие в этих нескольких роскошных комнатах практически не наложило на них никакого отпечатка. Немного записей и нот в кабинете, футляр с сокровенным свитком, черная ваза, появившаяся здесь в момент его поселения, но без его участия, уже пустая. Все остальное было при нем, как всегда. Камень, стилет. Так и не прочитанная записка от мертвой девушки.

Он потушил все свечи, кроме одной, сел к столу и подвинул к себе вазу, вглядываясь в воду. Сначала на дне, ушедшем вглубь, как в воронку, показалось лицо, которое он немедленно узнал, словно покрытое перламутровыми ракушками, отливающее не утопленнической, а морской синью – голова с голым черепом и обнаженными в смехе зубами раба, раба-демона. «Я не возьму тебя в услужение», – почему-то подумал Винсент. Словно отвечая его мыслям, демон протянул из глубины руку с его китайским перстнем и поманил за собой, вглубь. Ратленд покачал головой. Нет, не так. Наоборот. И все равно, не сейчас. Сейчас надо идти дальше. Кажется, из Португалии он тоже взял все, что смог, включая чужую жизнь.

Ратленд достал записку Амадеи и протянул демону. Тот, по-прежнему хохоча, принял ее и исчез. Винсент поднялся, набросил на плечи и застегнул плащ, прикрыл за собой дверь и покинул отель Лоренса. Навсегда.

Он вышел из отеля незамеченным. Портье посмотрел сквозь него, не исполнив обычного поклона, сопровождаемого предложением предоставить маэстро экипаж. Швейцар тупо проследил, как открылась и закрылась входная дверь, подумал про сквозняк и поежился в своей непробиваемой ливрее.

Тьма встретила Ратленда выжидающим молчанием. Он чувствовал присутствие ее посыльных, но страха в нем не было. Он принадлежал им, был их хозяином. Сознание как будто отделилось от него и описало прощальный круг над Синтрой – ее многочисленными всхолмьями, дворцами, деревьями, парками, кинтами, лестницами и дорожками. Увидело высокого молодого человека, закутанного в плащ, практически не различимого во тьме, с лицом, почти закрытым волосами, – ветер был жесток. Проследило, как он спокойно и быстро движется под безлунным небом, будто знает точно, куда идти.

Он уверенно пошел прочь от города, прочь от Круц-Альта и двух замков – старого сарацинского и обманчиво нового, королевского. В лес и горы, которые были старше и первого, и второго, и третьего, но не отметившего месяц назад восемнадцатилетие Винсента Ратленда. В Синтре он впервые вступил в ход, пройдя который, вышел в незнакомом городе, где говорили на другом языке.

VR

Темнота, вобравшая Винсента Ратленда, не сразу выпустила его из цепкого черного плена, проведя через себя тайными тропами. С крайней точки утеса, высоко вознесшегося над неизвестными равнинами, лесами и реками, ему показали незнакомый и непривычный мир так деловито и беспечно, как хозяин представляет друг другу людей на праздничном вечере – зная, что только вновь познакомившимся решать, превращать это знакомство в связь или нет. Вот Эгнан, царство непобедимых холодных эфестов, обосновавшихся на берегах священной реки. Вот Корона, объединение всех царств гиптов, что сутки напролет неутомимо работают камень, как Пигмалион, высекая из него бессмертную красоту. Вот Камарг, величайшая столица этого мира, в нем живут люди – они читают книги, торгуют, обманывают и подчиняют своей воле других. Вот прекрасная Ламарра, чьи мраморные анфилады и вишневый цвет прославились на весь материк. Вот кудрявокрышая Медзунами, погруженная в кровавую и героическую междоусобицу. Вот Пребесконечный океан. Винсент наблюдает за всем этим с интересом и некоторой печалью, как будто предчувствуя, что его отношения с этим пространством, наполненным странной жизнью и событиями, не будут ни простыми, ни добрыми. Он видит, что мир, который ему показали сейчас со всех сторон, имеет свою внутреннюю логику и стройность, но не чувствует с ним никакого родства. Еще раз оглядев закованные в стены дороги, подводные глубины и город под морем, каверны и бездонные черные шахты, зубастые горные кряжи, ниспадающие террасы, гигантские статуи в лесу, дворцы и убогие домики, он поворачивается и уходит той же дорогой, которой пришел. Конечно же, он вернется.

11. Московские сплетни

– …И никто не знает, откуда он появился. Полли смело спросила, прямо у него, а он так отвечает: «Из Португалии» и вежливо улыбается – так, что никто больше и не желает спрашивать. Полли пренебрегла приличиями и сразу отошла.

– «Смело спросила»!.. Смелее было бы прямо справиться в жандармерии. Россия не граничит с Португалией, а по воздуху люди, слава богу, не летают. Уж не думает ли Полли, что он прошел подземным ходом?

– Не знаю, дорогой мой, я не могу с ним разговаривать, как с другими. Может быть, оттого что мы говорили по-французски, хотя он просто на глазах обучается русскому языку… Можно решить, что он слышал нашу речь или в роду у него были русские. Я попросила его выступить нынче у нас. И вправду, почему никому не пришло в голову навести справки? У Полли на столике в малахитовой гостиной, где ваза, лежат программки его европейских концертов. Она ведь мечтала услышать его еще с той поры, как из Парижа приехала Кэти и всё рассказывала прерывающимся от восторга шепотом, как ей повезло достать приглашение на выступление «Ратленд-оркестра». Подумать только, мы все о нем слышали, но как он оказался здесь? До последнего момента не шло речи о гастролях! Импресарио у него нет – он просто… соглашается дать концерт то тут, то там. То у великого князя, то у господина губернатора.

– Хм. Но почему же в довершение к тайнам, которые наверняка объясняются самым тривиальным образом, он объявился здесь без оркестра?

– Ах, не знаю, дорогой. Сегодня он возвращается из Петербурга – его незамедлительно прибрал к рукам двор. Юноша начал карьеру у Карлуша Португальского, так неужели государь, а вернее, императрица упустили бы возможность заполучить к себе европейскую сенсацию раньше всех?

– Ни за что. И потом, монархи ведь имеют обыкновение сноситься друг с другом посредством частной переписки. Все объясняется проще: какая-нибудь интрижка при дворе, мальчишку понадобилось убрать… Дамы склонны падать в обморок от вида демонических виртуозов с черными глазами и длинными бледными пальцами. Я просто уверен, что он лихо перешел дорогу какому-нибудь тамошнему барончику. Надо было замять скандал… переждать бурю. Отсюда таинственность прибытия, конфиденциальность и вежливые улыбки вместо ответов. Поверь, есть у него и документы, и рекомендательные письма. И жандармерии совершенно точно известно о его прибытии. И не от кого-нибудь, а от… *** – и тут господин граф ***, представить которого хотя бы при помощи звездочек уже пришла пора, многозначительно вздел перст вверх.

– Как справедливо ты рассудил, дорогой. И вправду. И чело его, с виду безмятежное, омрачено думами, и о прошлом он не распространяется. Я чувствую наверняка: за этим кроется страшная, роковая тайна… а ведь глупость какую говорили, будто бы вышел он посреди зимы прямо из ниоткуда тут неподалеку, в Крапивенском… в лаковых туфлях, с непокрытой головой, да в черной крылатке, по нашей зиме – так и вовсе никуда. Ни саквояжа, ничего. Шелковое кашне да тонкие перчатки.

– Дорогая моя, ты увлекаешься. Вспомни, до чего фантазии такого рода довели Татьяну Ларину.

– До чего же, дорогой? Всего лишь до удачного супружества.

– Но без любви, драгоценная Алина. Без любви.

На рассуждении о супружестве без любви мы и оставим этих мимолетных персонажей нашего повествования, ибо суть перемещений маэстро Ратленда между двумя российскими столицами отражена в диалоге сполна, а копаться в памяти занятого насущными делами Страттари, вполне способного приврать что-нибудь при передаче разговора начала двадцатого века, небезопасно. Винсент Ратленд впервые вошел в ход в Синтре: признав его особые права на себя, тьма довела его до входа, и по непонятным причинам вышел он в белокаменной и первопрестольной столице матушки-России.

Если разбудить нашего читателя посреди ночи неделикатным телефонным звонком и спросить грозным учительским голосом: «А ответь-ка ты как на духу: что происходило в России в 1904–1905 годах по Рождеству Христову?!», то гипотетический читатель, лихорадочно пролистав в уме учебник истории десятого класса, с облегчением выдохнет: «Революция!» А другой разбуженный, заметив в вопросе небольшой затакт, 1904 год, еще и дополнит: «И Русско-японская война! Гордый “Варяг”, Цусима и Портсмутский мир!» Дневник, пятерка, ложитесь на место.

Нам было интересно вспоминать начало состоящего из двух иксов века в Китае и в таинственной Португалии, но переписывать учебник истории России, которая подобно половине мира изготовилась вступить в эпоху перемен, – не очень. Русские читатели знают эту историю пусть не поминутно, но хотя бы на импрессионистском уровне: красные флаги, красная Пресня, велеречивый красавец Георгий Гапон, кричавший Кровавым воскресеньем «Нет больше Бога! Нет царя!» и отстригавший свои поповские патлы, политические убийства, Декабрьское восстание, царский Манифест, Госдума.

А что, были ли, жили ли где-то среди этих пересекавшихся, сливавшихся и разливавшихся кровавых потоков нормальные, далекие от площадей и выстрелов люди? Доживали, так будет вернее. Перевалившее через fin de siecle[56] столетие покатилось вниз быстрее, чем вперед, набирая обороты и не выбирая дороги, снося хилые заборы здравого смысла и калеча всех, кто попадался ему на пути, а на пути попадались все. Однако пока еще шел 1905 год, и столицы, хоть и волновались, все-таки продолжали жить.

В силу понятных причин нас в этой жизни более всего интересует ее культурный аспект, ведь шло время, в более благополучных странах называвшееся Belle Epoque[57]. Поэзия изо всех сил тянулась в Серебряный век, театр и живопись с успехом адаптировали европейский модерн, Мариинка и Большой могуче окучивали родную оперу, да и Дягилев был недалёко. Трескавшийся век питал и отравлял умы ядовитыми испарениями, поднимавшимися из разлома, а разве нужно искусству что-либо помимо измененного сознания? Разве может творец находиться в трезвом уме, сколько б ни говорили о процентном соотношении в гении труда и безумия? Без капельки безумия труд ваш, господа творцы, никому нужен не будет: можно его на рытье Великого канала в Китае или Беломоро-Балтийского в Советской России – где, заметим, все станет понятно и о роли, и о культе личности в истории – успешно… канализировать. Но мы отвлеклись.

Винсент Ратленд всегда держал глаза открытыми. С интересом он следил за революционерами (еще в Китае привыкнув не любить их во всех видах), но по роду занятий вращался в иных сферах, среди людей искусства. Вращался и здесь, впрочем, в свойственной ему отстраненной манере. За полгода, проведенные в Петербурге и Москве, он обзавелся несколькими «своими» музыкантами, большую часть которых вытащил из неизвестных глубин, если не глубинок. В Киеве добыл виртуоза-скрипача, а затем, пустив в ход несравненный дар убеждения, уговорил грузинских князей Микеладзе[58] выдавать ему «напрокат» княжну Полину, пронзенную, как Носферату осиновым колом, даром общаться с роялем. Полине было десять лет, и когда она играла, в кулисе прямо и горделиво сидел облаченный в безупречный фрак отец ее – князь-полководец Александр, обводивший медленным взглядом зал и готовый немедленно и с соблюдением всех приличий насадить на клинок любого, кто повернет в сторону Полины неосторожный глаз. Терпел князь Сандро лишь маэстро Ратленда, какие бы неосторожные движения тот ни делал дирижерской палочкой и какие бы слова ни говорил своим музыкальным рабам, невзирая на их социальный статус.

Винсент не знал, что та обычная лесная дорожка, куда он вступил в Синтре декабрьской ночью, ведомый тьмой, окажется ходом. Он считал, что вообще ничего не знает, и злился, не в силах избавиться от ощущения, что его судьба рисуется по некоему лекалу, известному кому-то другому. Ведь он сам вырвался из Китая, сам прошел его насквозь и не погиб, сам приехал в Португалию, а мог ведь отправиться и в Англию, и почему… почему его признала «тьма»? «Потому что ты показал, что принадлежишь ей, – отвечал он сам себе. – Европейская тьма не могла узнать тебя по китайским делам («По убийствам», – подсказывал все тот же веселый собеседник), она дождалась гибели девочки – любимицы Бога, и тогда признала своим, привела в ход». Дорожка в Синтре ушла под кроны деревьев, затем под нагромождения ледниковых валунов, потом в каменный коридор, потом в долгое ничто и выпустила его уже в городе, говорящем по-русски. Винсент, способный к людским наречиям, как любой человек с абсолютным слухом и такой же памятью, с облегчением узнал этот язык. Ну что ж, значит, Россия. А в остальном московские слухи были верны, разве что рекомендательных писем при нем не было.

12. «Могучая Кучка»

Загадочный дирижер жил и работал в обеих столицах Российской империи. В Петербурге обретался в скромной квартирке на Английской набережной (выбрав вместо Фонтанки, Мойки или каналов вид на «большую воду»), а в Москве так и поселился в Крапивенском переулке, в Константинопольском патриаршем подворье, к которому вывел его ход. Это странное бесконечное здание, граничившее с участком, принадлежавшим ресторатору Оливье, прославившему Россию салатом, было сложено в память о том, что Русь – наследница Византии, а Москва – Третий Рим. Архитектор Родионов выложил длинный терем подворья из красного, белого, желтого и даже черного кирпича. Дом подкупил Ратленда сочетанием внешней игрушечности с тем, что произрастал из щедрой толщи историеносных слоев московской земли.

Легенды гласили, что где-то здесь в незапамятные времена обосновался таинственный боярин Кучка, уступивший свою землю пришлой дружине Юрия Долгорукова, вскоре устроившейся буквально на соседнем холме – да вон там, в Кремле. Кучкова же вотчина располагалась на будущей Петровке. Винсент немедленно стал считать окрестности: Большую Дмитровку, Неглинку, Трубную и Театральную площади, Охотный Ряд, бульвары, Маросейку, Солянку, Пречистенку, Лубянку с их пренебрежительно-ласковыми суффиксами, даже Кремль, – своей землей. (Оглядываясь на молодого Винсента Ратленда, признаем: уже тогда он демонстрировал исключительно высокий уровень территориальности и все земли, куда ступала его нога, был склонен считать «своими»… со всеми вытекающими последствиями.)

Приближалась осень театрального сезона 1905–1906 годов. Летом Ратленд успешно обрабатывал свою музыкальную ниву, а двадцать девятого августа случилось пари.

Многие знают о легендарном московском театре-кабаре Николая Балиева «Летучая мышь», вслед за которым появились петербургские «Бродячая собака», «Привал комедиантов» и с пяток других[59]. Но «Летучая мышь» не была первой. В глубоком проходном дворе между Большой Дмитровкой и Петровкой неподалеку от Крапивенского переулка до сих пор стоит владение мебельщика Левиссона, выстроенный года за два до описываемых событий дом с волшебной пристройкой в уютном дворе. В интересующее нас время в пристройке имелся подвал, округлыми потолочными сводами напоминавший винные погреба прекрасной Франции. Вот в этом-то полуподвале, переходившем в подвал настоящий и посредством очередных подземных ходов сообщавшийся с Кремлем, и завелся сам собой, как жизнь в океане, артистический трактир «Могучая Кучка». Кучка с прописной буквы, в честь додолгорукого боярина. Местечко, располагавшееся поблизости от основных театров, быстро стало бомондным. Представлений там не давали, но встречались с целью их организовать, договориться об исполнителях, обсудить условия и прочая. Винсенту было до «Кучки» два с половиной неторопливых шага от Патриаршего подворья, и он стал одним из первых персонажей арт-трактира, превративших «Кучку» в укромный плацдарм для решения волнующих музыкально-театральных вопросов, московский извод Belle Epoque. Вот и 24 августа 1905 года наш герой сидел за стилизованным под Русь Билибинскую дубовым столом напротив чахоточного вида юной барышни, в этом сыром подвале неимпозантно бледневшей под его незаинтересованным взглядом.

Примечания

1

– Музыкант.

– Который?

– Тот (исп.).

2

Авиньонское пленение пап (1309–1378) – период сотрудничества семи французских (окситанских) пап с сильными французскими королями, мало напоминавший «плен»: в Риме в то время бушевали поистине шекспировские страсти, а Папское государство и вовсе распалось.

3

Схизма 1054 год не была в истории христианской церкви первой, но стала Великой, расколов конфессию на римско-католическую (Ватикан) и православную (Константинополь). После того как в 1517 году папа Лев Х (Джованни Медичи) опубликовал буллу об отпущении грехов и продаже индульгенций для «Оказания содействия построению храма св. Петра и спасения душ христианского мира», Мартин Лютер сочиняет свои знаменитые 95тезисов с критикой церкви («Диспут доктора Мартина Лютера, касающийся покаяния и индульгенций»). В октябре 1517 года он прибивает их гвоздями к двери Замковой церкви в Виттенберге, запуская тем самым еще один церковный раскол – теперь уже на католицизм и протестантизм.

4

Манок, дудка (ит.).

5

Итальянские, или Ренессансные войны – серия военных конфликтов итальянских городов-государств друг с другом, с Папской областью, с большинством крупных европейских держав и Оттоманской империей. Велись с 1494 по 1559 год.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7