Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Русская пытка. Политический сыск в России XVIII века

ModernLib.Net / История / Анисимов Евгений Викторович / Русская пытка. Политический сыск в России XVIII века - Чтение (стр. 18)
Автор: Анисимов Евгений Викторович
Жанр: История

 

 


В тогдашний грубый век это составляло одно из занимательнейших зрелищ не только для черни, но и для высших классов. Множество старух, самых набожных, множество молодых девушек и женщин, самых трусливых… не пропускали, однако же, случая полюбопытствовать. "Ах, какое мученье!" – кричали из них многие с истерическою лихорадкою, закрывая глаза и отворачиваясь; однако же простаивали иногда довольное время. Иной, и рот разинув, и руки вытянув вперед, желал бы вскочить всем на головы, чтобы оттуда посмотреть повиднее. Из толпы узких, небольших и обыкновенных голов высовывал свое толстое лицо мясник, наблюдал весь процесс с видом знатока и разговаривал односложными словами с оружейным мастером, которого называл кумом… Иные рассуждали с жаром, другие даже держали пари; но большая часть была таких, которые на весь мир и на все, что ни случается в свете, смотрят, ковыряя пальцем в своем носу.

На переднем плане, возле самых усачей, составлявших городовую гвардию, стоял молодой шляхтич… Он стоял с коханкою своею, Юзысею, и беспрестанно оглядывался, чтобы кто-нибудь не замарал ее шелкового платья. Он ей растолковал совершенно все, так что уже решительно не можно было ничего прибавить. "Вот это, душечка Юзыся,– говорил он,– весь народ, что вы видите, пришел затем, чтобы посмотреть, как будут казнить преступников. А вот тот, душечка, что, вы видите, держит в руках секиру и другие инструменты,– то палач, и он будет казнить. И как начнет колесовать и другие делать муки, то преступник еще будет жив; а как отрубят голову, то он, душечка, тотчас и умрет. Прежде будет кричать и двигаться, но как только отрубят голову, тогда ему не можно будет ни кричать, ни есть, не пить, оттого что у него, душечка, уже больше не будет головы". И Юзыся все это слушала со страхом и любопытством.

Крыши домов были усеяны народом. Из слуховых окон выглядывали престранные рожи в усах и в чем-то похожем на чепчики. На балконах, под балдахинами, сидело аристократство. Хорошенькая ручка смеющейся, блистающей, как белый сахар, панны держалась за перила. Ясновельможные паны, довольно плотные, глядели с важным видом. Холоп, в блестящем убранстве, с откидными назад рукавами, разносил тут же разные напитки и съестное… Но толпа вдруг зашумела, и со всех сторон раздались голоса: "Ведут… Ведут!., козаки!.."».

Театральность всему происходящему на помосте-эшафоте добавляло извечное ожидание пощады – ведь с древних времен было принято в последний момент либо объявлять помилование страшному грешнику, либо изменять наказание на менее суровое. Примечательно, что французский дипломат Далион, описывая экзекуцию над семьей Лопухиных, приговоренных императрицей Елизаветой к смерти, но помилованных на эшафоте, применяет театральный образ: «Наконец трагедия сыграна, но сцена не была окровавлена».

Почти всегда решение о смягчении участи казнимых принималось заранее, но объявление об этом оставляли на последний момент. С одной стороны, власти хотели напугать толпу предстоящей неминуемой жестокой казнью, а с другой стороны, хотели поразить народ своим бесконечным милосердием даже к отъявленным преступникам. Для казни Гурьевых и Хрущова в 1762 году Екатерина II составила своеобразный сценарий: «Приготовить преступников к им по законам принадлежащему воздаянию, а полиции оное публично совершить… А между тем весь город будет в ожидании, чего одно намалаго страха произведет в народе, и никому без изъятия не должно открывать, что при самом исполнении экзекуции Корфу (директору полиции. – Е. А) в карман дан будет указ облегчительный…»


ИЗ СЛЕДСТВЕННЫХ ДЕЛ

Вот как Н. И. Костомаров описывает казнь на Болоте 28 мая 1672 года (то есть за день до рождения Петра 1) гетмана Украины Демьяна Многогрешного и его брата: «Головы осужденных Демьяна и Василия уже положили на плахи, вдруг прибежал царский гонец… Он всенародно объявил, что «Великий государь [Алексей Михайлович], по упрошению детей своих, царевичей Феодора и Иоанна Алексеевичей пожаловал изменников и клятвопреступников Демку и Ваську, не велел казнить смертию, а указал сослать в Сибирь с их семьями».

Казнь в январе 1742 года бывшего первого министра правительства Анны Леопольдовны А. И. Остермана, который был приговорен к колесованию, была уникальна, так как закончилась двойным помилованием. Вначале секретарь зачитал приговор о казни колесованием, потом он прочел указ о том, что императрица Елизавета Петровна «всемилостивейше» смягчает казнь и приговаривает преступника к простому отсечению головы. После этого палач содрал с Остермана колпак и парик, положил его голову на плаху, замахнулся топором, но секретарь остановил его движением руки и зачитал новый указ о замене смертной казни Остерману и другим приговоренным ссылкой в Сибирь. Услышав новый приговор, палач как бы с досады пинком сбил с ног поднимавшегося с плахи еще недавно могущественнейшего вельможу.

Толпа у эшафота, как зрители в театре, надеялась увидеть «хороший конец», трогательную «сцену прощения» – уже сама мрачная процедура приготовления к кровавой экзекуции давала сильный эмоциональный эффект, и каждый невольно испытывал ужас. Слухи о прощении ходили в толпе. Так было и во время казни Пугачева. Болотов пишет, что после чтения приговора «были многие в народе, которые думали, что не воспоследует ли милостиво указа и ему прощения, и бездельники того желали, а все добрые того опасались. Но опасение сие было напрасное».

И тем не менее опасения одних и надежды других сохранялись до самого последнего момента, даже тогда, когда смолкал грохот барабанов и в мертвой тишине палач поднимал топор. И когда чуда прощения не происходило, когда ангел царского великодушия не спускался на «сцену» и палач резко опускал свое страшное орудие на шею преступника, толпа испытывала потрясение. В 1719 году приговоренная к смерти за детоубийство придворная девица Мария Гамильтон уже на эшафоте встала на колени перед Петром I и умоляла его о прощении. Зрители видели, как царь что-то сказал палачу на ухо, и ожидали помилования преступницы-красавицы, но палач взмахнул топором и мгновенно снес ей голову, а царь поднял отрубленную голову и поцеловал ее в губы.

Очевидец вспоминает, что в 1764 году на казнь Василия Мировича собралась несметная толпа народа, и люди до последнего мгновения были убеждены, что преступника помилуют. Когда же палач отрубил Мировичу голову, все разом ахнули, и от непроизвольного движения толпы перила моста возле места казни обломились.

Люди, собравшиеся у эшафота, по-разному воспринимали страшный миг смерти приговоренного. Болотов спокойно наблюдал за происходящим: «Пошла стукотня и на прочих плахах, и вмиг после того очутилась голова Пугачева, воткнутая на железную спицу на верху столба, а отрубленные его члены и кровавый труп, лежащие на колесе. А в самую ту ж минуту столкнуты были с лестниц и все висельники, так что мы, оглянувшись, увидели их всех висящими… Превеликий гул от аханья и многого восклицания раздался тогда по всему несчетному множеству народа, смотревшего на сие редкое и необыкновенное зрелище».

Юный Дмитриев, стоявший в толпе с братом, смотрел экзекуцию до конца, как и Болотов, но с другим чувством: «Тогда он (Пугачев. – Е. А.) всплеснул руками, опрокинулся навзничь, и вмиг окровавленная голова уже висела в воздухе; палач взмахнул ее за волосы… Не утаю, что я при этом случае заметил в себе что-то похожее на притворство и сам осуждал себя: как скоро Пугачев готов был повалиться на плаху, брат мой отворотился, чтобы не видеть взмаха топора, чувствительное его сердце не могло выносить такого позорища. Я притворно показывал то же расположение (т. е. делал вид, что отворачивается. – Е. А.), но между тем украдкою ловил каждое движение преступника. Что же этому было причиною? Конечно, не жестокость моя, но единственно желание видеть, каковым бывает человек в столь решительную ужасную минуту».

Те отрывочные сведения, которые сохранились, позволяют сделать вывод, что приговоренный в момент казни нередко впадал в ступор, оцепенение и воспринимал все окружающее как во сне. Из рассказа старца Епифания, у которого в 1670 году отсекли руку и урезали язык, следует, что молитвой перед экзекуцией он довел себя даже до потери чувствительности и отсечение языка воспринял как мгновенный укус змеи.

В такой же ступор порой впадал и палач, особенно начинающий. Это придало казни в Черкасске 27 октября 1800 года особый драматизм. Как вспоминает современник, во время чтения приговора о казни полковника Евграфа Грузинова, Ивана Апонасьева и других их товарищей «сделалось так тихо, как будто никого не было. Определение прочитано, весь народ в ожидании чего-то ужасного замер… (добавим от себя, что в момент казни люди снимали шапки. – Е. А.). Вдруг палач со страшною силою схватывает Апонасьева и в смертной сорочке повергает его на плаху, потом, увязавши его и трех товарищей-гвардейцев, стал, как изумленный, и несколько времени смотрит на жертвы… Ему напомнили о его обязанности, он поднял ужасный топор, лежавший у головы Апонасьева. И вмиг, по знаку белого платка, топор блеснул, и у несчастного не стало головы».

Публичные казни весь XVIII век собирали тысячные толпы. Потом люди возвращались к своим делам и долго вспоминали все подробности кровавой экзекуции. После казни Пугачева Болотов с приятелем-офицером не стали досматривать продолжение экзекуции – сечение кнутом сообщников того, чей труп уже лежал на колесе: «Народ начал тотчас тогда расходиться, то пошли и мы отыскивать свои сани и возвратились на них к заставе, где, отобедав у своего знакомца и простившись с ним, пустился я в свой путь в Киясовку с головою, преисполненною мыслями и воображениями виденного, редкого и необыкновенного у нас зрелища и весьма поразительного, и на другой день к обеду возвратился к своим домашним».

Постепенно отношение к публичным казням менялось. Идеи Просвещения, гуманизма, ставшие достоянием русского общества к середине XVIII века, делали свое дело. Известный оппозиционер князь М. М. Щербатов выступил против казни вообще. Позже появились люди, которые возражали и против публичности казни, видя в этом мало проку. В 1824 году адмирал Мордвинов написал служебную записку с предложением отменить кнутование не только потому, что этот вид наказания отличается особой мучительностью, но и потому, что у зрителей это вызывает не осуждение преступника, а жалость к нему. Мордвинов так описывал реакцию зрителей: «При кровавом, паче отвратительном зрелище такового мучения, пораженные ужасом зрители приводимы бывают в то иступленное состояние, которое не позволяет ни мыслить о преступнике, ни рассуждать о содеянном им преступлении. Каждый зритель видит лютость мучения и невольно соболезнует о страждущем себе подобном… При наказании кнутом многие из зрителей плачут, многие дают наказанному милостыню, многие, если не все, трепещут, негодуют на жестокость мучения».

Однако публичные казни продолжались и весь XIX век, сочетаясь с тайными или полутайными (подобно казни декабристов в 1826 г.). Как и прежде, казнь была «пиром народа», зрелищем для простолюдинов. Люди образованные уже не рвались, подобно Болотову, в первые ряды зрителей. Как вспоминал революционер Г. Н. Потанин, гражданская казнь которого происходила 15 мая 1868 года в Омске, «я не заметил ни одного интеллигентного лица, ни одной дамской шляпки».

«ПОД КРЕПКИМ КАРАУЛОМ»

Тюрьмы в XVIII веке были преимущественно пересылочными и назывались острогами. Острог представлял собой территорию, обнесенную высокой (до 10 метров) стеной-тыном из вертикально поставленных бревен, с одними воротами. В центре такого двора стояла деревянная казарма без внутренних перегородок, в ней на голых нарах спали заключенные. Казарма отапливалась печами. Были остроги, где вместо одной большой казармы стояли несколько изб поменьше, внутри каждой находились одна-две камеры – «колодничьи палаты».

По описанию англичанина Кокса, территория Московского острога, построенного в середине 1770-х годов, была разделена внутренними стенами на несколько секторов, внутри которых стояли по четыре-восемь изб, в каждой из них была одна общая камера на 25– 30 человек. Всего же острог был рассчитан на 800 заключенных. На сектора острог делился для того, чтобы изолировать подследственных от осужденных и ссыльных, мужчин от женщин. В других тюрьмах такое деление соблюдалось не так тщательно, и часто разные категории заключенных, а также мужчины и женщины жили вместе, о чем мы узнаем из документов о доносах и драках в тюрьме с участием женщин.

Внутренний режим в тюрьмах того времени был, разумеется, по сравнению с иными временами, весьма свободным. Днем заключенным разрешалось гулять по тюремному двору. Часть из них, скованные общей цепью («на связке») и под охраной солдат, могли покидать острог для сбора милостыни Христа ради. Арестанты «на связке» встречались на улицах каждого русского города, сбор милостыни был видом заработка, причем приносил немало. Зрелище заунывно поющих колодников оставляло тяжелое впечатление у прохожих. В указе Сената 1736 года с упреком говорится, что арестанты «отпускаются на связке для прошения милостыни, без одежды, в одних верхних рубахах, а другие пытаны, прикрывая одни спины кровавыми рубашками, а у иных от ветхости рубах и раны битые знать (т. е. видны. – Е. А.)». Выставлять раны и язвы напоказ было одним из приемов профессионального нищенства.

Вернувшись в острог, арестанты делили милостыню на всех колодников. В тюрьмах существовала своя организация во главе с выборным старостой – типичный для преступного мира «общак». Старосты ведали «общаком», получали и распределяли передачи. Тюремное начальство делало им всевозможные поблажки, сговор («стачка») между тюремными сторожами и тогдашними «авторитетами» был делом обычным.

В один из дворов острога допускались торговцы вразнос, у них арестанты покупали еду, одежду, из-под полы – водку. Весь день тюрьма была открыта для посетителей. Родственники и знакомые приносили еду, одежду, лекарства. Женщины варили тут же тюремным сидельцам еду, стирали им белье. На ночь железные двери тюрьмы тщательно запирали, а снаружи выставляли охрану. За попытки побега, нарушения режима, оскорбление стражи следовали телесные наказания кнутом, плетьми, батогами.

Побеги не были редкостью при таком достаточно свободном режиме. У преступников было немало способов бежать. Несмотря на неизбежное расследование с пытками и суровое наказание соучастников побега, сговор преступников и охраны был делом обычным. Нередко солдаты охраны, получив деньги и боясь наказания за «слабое смотрение», бежали вместе с преступниками. Пугачев на допросе в 1774 году рассказывал, что он с сообщником бежал из казанской тюрьмы благодаря тому, что «в остроге из караульных приметили мы в одном солдате малороссиянине наклонность к неудовольствию в его жизни, то при случае сказали ему о нашем намерении, а солдат и согласился. И все трое вообще начали отыскивать удобный случай, дабы из острога бежать», что им вскоре и удалось, когда они вышли из острога под охраной солдата-сообщника якобы собирать милостыню.

Для предотвращения побегов и наказания провинившихся использовали различные оковы – цепи, кандалы, стулья, рогатки, колодки. Чаще всего арестантов заковывали в колодки. «Колодка», или «колода», представляла собой две половинки дубового обрубка длиной до аршина с вырезанным в них овальным отверстием для ноги. Обе половинки замыкали замком или заклепывали с помощью штырей. Передвигаться в колодках было трудно, и люди в них «непрестанно падали и ушибались».

Цепные оковы – это кованая железная цепь с двумя широкими, размыкающимися браслетами на концах. Были цепи трех основных видов: для рук, для ног и для руки, ноги и шеи одновременно. Существовали «чепи», которые закрепляли на металлическом поясе вокруг талии преступника. В 1774 году любопытствующие из дворян видели Пугачева в симбирской тюрьме «скованного по рукам и ногам железами, а сверх того около поясницы его положен был железный обруч с железной же цепью, которая вверху прибита была в стену». Из других источников известно, что один конец цепи вбивался в стену, лавку или в пол, а на другом конце укреплялся ошейник, ножной браслет или железный пояс с запирающимся на ключ навесным «цепным замком». Такая цепь называлась «настенной», а жизнь заключенного в таком положении называлась «цепным содержанием». Пугачева в московском Монетном дворе содержали так же, как и в Симбирске: «Злодей посажен в уготованное для его весьма надежное место на Манетном дворе, где сверх того, что он в ручных и ножных кандалах, прикован к стене». Кроме того, Пугачев сидел за специальной решеткой. Она ныне хранится в Государственном историческом музее в Москве.

Индивидуальные кандалы, в отличие от общих цепей, которые закрывались замками, были «замочные» и «глухие», которые кузнецы заклепывали наглухо. Упоминаются два вида оков: «тесные железа» и «готовые железа». Различие оков – в их индивидуальной подгонке к рукам и ногам колодника. Тесные делали для того, чтобы суровее наказать арестанта за непослушание, причинить ему боль, страдания. Освобождение от тесных оков нужно понимать как льготу. «Тесные железа» имели и другие названия: «твердые кандалы», «крепкие кандалы».

От воли тюремщиков зависела не только узость – «теснота» оков, но и их вес. Когда Пугачева арестовали в 1773 году, то было приказано ему «сделать кандалы: ножные в тридцать и ручные в пятнадцать фунтов, и злодея в те кандалы заклепать». Иначе говоря, общий вес кандалов составлял 18 килограммов, и, как сказал потом Пугачев, оковы «обломили ему руки и ноги». В Москве в 1774 году на него надели такие же тяжелые оковы. Ножные кандалы весили 1 пуд и 6 фунтов, то есть 18,5 килограмма. Они были длиной в 1 аршин 4 вершка (почти 1 метр). Но и это был не предел. В 1827 году один разбойник имел на себе оковы весом 2 пуда 30 фунтов (44 килограмма)!

Кроме веса оков важным считалось и число звеньев цепи, соединявшей браслеты. Дело в том, что меньший вес оков достигался за счет укорачивания цепи. В итоге в ней оставалось всего одно-два звена, и это не позволяло арестанту делать широкий шаг. От этого браслеты вскоре страшно натирали ноги. Лишь в эпоху Александра I стали думать, как бы заменить старые оковы новыми, более удобными и легкими. Решили остановиться на английском образце кандалов весом (для ручных) до двух килограммов. Но английская новинка в России так и не прижилась. Оказалось, что при плохой охране русских тюрем предотвратить побег заключенного могли только тяжкие оковы.

По той же причине было «обыкновение всех содержавшихся заключать на ночь в бревно, вырубленное наподобие колоды, для большей безопасности от побега». Речь идет, по-видимому, о «лисе» – двух половинках распиленного вдоль бревна или бруса с несколькими отверстиями для ног, а иногда и рук. Современник писал, что «лиса» была сделана из двух четырехгранных брусьев, «длиною во всю тюрьму. Нижний брус прибит накрепко к самому полу, а верхний плотно лежит на нем и соединяется с ним на одном конце посредством железных петлей или шарниров, а на другом конце прибита толстая железная скоба, которая… запирается большим висячим замком. Во всю длину этих брусьев пробиты в них горизонтально и насквозь круглые дыры такой величины, чтобы могла помещаться плюсна ноги в обуви расстоянием одна от другой на четверть аршина. Колодники должны лечь на пол навзничь, и, когда верхний брус приподымут, каждый должен положить свои ноги в прорезанные места, тогда верхний брус опускают, и каждый остается с защемленными ногами на всю ночь. Этого мало: сквозь средние кольца всех ножных желез продергивается особая железная цепь, прикрепленная к концу колоды, которая… замыкается замком. Нельзя передать вполне, как мучительно это положение. Невозможно иметь другого движения как только, приподнявшись, сесть и опять лечь на спину и целые 12 часов!»

После этого описания становится понятным, почему во время наводнения в Петербурге 10 сентября 1777 года в городском остроге на взморье погибло 300 узников – вероятно, их на ночь запирали в «лису». Лишь в 1827 году Сенат, узнав о гибели арестанта от долгого держания в «лисе», признал, что это «есть не что иное, как род пытки», и предписал всюду уничтожить подобные станки.

Для наказания нарушителей режима использовали рогатки и «стул». Первое упоминание о рогатках относится к 1728 году, когда обер-фискала М. Косого обвинили в том, что он держит у себя дома арестованных купцов, «вымысля прежденебывалые мучительные ошейники железные с длинными спицами». «Рогатки» известны двух типов. Одни были сделаны в виде замыкающегося на замок широкого ошейника с прикрепленными на нем длинными железными шипами. Их видел в Петербурге в 1819 году иностранец, посетивший женскую тюрьму. На рогатке были три острые спицы длиной в 8 дюймов, которые «так вделаны, что они (женщины. – Е. А.) не могут ложиться ни днем, ни ночью». Рогатки другого типа состояли «из железного обруча вокруг головы, ото лба к затылку, замыкавшегося [с] помощию двух цепей, которые опускались вниз от висков под подбородок. К этому обручу было приделано перпендикулярно несколько длинных железных шипов».

«Стулом» называлась большая дубовая колода, весом свыше 20 килограммов, с вбитой в нее цепью, свободный конец которой закреплялся с помощью ошейника и замка на шее колодника. Передвигаться с такой тяжестью было мучительно трудно. Шейные рогатки, стулья и шейные цепи официально уничтожили по указу Александра I в 1820 году, хотя фактически их продолжали использовать и позже.


Монастырские тюрьмы считались самыми суровыми. В XVIII веке существовало несколько категорий колодников, которых отсылали в монастырь. Это были расстриженные священники и монахи, нераскаявшиеся старообрядцы («раскольники»), отпавшие от православия миряне, богохульники (среди них было немало сумасшедших), убийцы, приговоренные не просто к тюремному заключению, но и к покаянию и смирению в тяжелых монастырских работах, и, наконец, политические преступники.

Тюрьма Соловецкого монастыря, ставшего местом заключения многих государственных преступников начиная с середины XVI века, пользовалась особенно дурной славой. Содержали узников на Соловках по-разному. В приговорах о заключенных говорилось, что они присланы «под караул» или «под неослабный караул». Лучше было тем, кого сдавали «под крепкое смотрение» монастырских властей. Такие узники жили и работали вместе с монастырскими послушниками. Если в приговоре не был указан вид работ, то их «употребляли ко всяким работам». Это позволяло некоторым узникам, благодаря взяткам, вообще избежать тяжелого монастырского труда.

Заключение в земляную тюрьму, а также в тесные тюремные «чуланы» считалось самым суровым наказанием. Один из указов об упорствующем раскольнике гласил: «Бить кнутом нещадно и сослать в Соловецкий монастырь в земляную тюрьму для покаяния, и быть ему там до кончины жизни его неисходно». Земляные тюрьмы представляли собой глубокие ямы, выложенные изнутри и по дну кирпичом. Сверху клали засыпанные землей доски. Через небольшое отверстие, которое закрывали железной дверью с замком, вниз подавали скудную еду и воду, вытаскивали нечистоты. Узник жил в яме на гнилой соломе в полной темноте, одолеваемый полчищами паразитов и крыс. В 1768 году в подобную «подземельную тюрьму»-яму при московском Ивановском девичьем монастыре посадили Салтычиху, причем Сенат предписывал держать преступницу в постоянной темноте и еду опускать со свечой, «которую опять у ней гасить, как скоро она наестся».

Если узникам земляных тюрем больше всего досаждали вши, крысы, холод и сырость, то сидевшие в «уединенной тюрьме» – каменных «чуланах» вдоль внутренних стен Корожной башни Соловецкого монастыря – страдали от тесноты: ни встать, ни лечь, ни вытянуть ноги они не могли. В среднем величина каменного мешка была 2,15 на 2,2 метра. Окна камер были очень узки и почти не пропускали света и воздуха. В таком каменном мешке 16 лет просидел последний кошевой Запорожской Сечи П. И. Калнишевский, присланный в 1776 году «на вечное содержание под строжайший присмотр». Впрочем, посаженный в тюрьму в 87 лет, Калнишевский в 1801 году вышел на свободу в возрасте 110 лет «без повреждения нравственных сил» и прожил в монастыре, уже по доброй воле, до своей смерти еще два года.

Конечно, это случай исключительный – большинству сидение в каменных «чуланах» жизнь не удлиняло. Особенно тяжело было зимой. Как жаловался А. Д. Меншикову в 1726 году узник монастыря Варлаам Овсянников, «оную тюрьму во всю зиму не топили, и от превеликой под здешним градусом стужи многократно был при смерти». Просторнее были камеры в Головленковой башне (6,5 на 2,2 м). В 1718 году в монастырском дворе построили тюремное здание с камерами на двух этажах. Охранять новую тюрьму было легче, чем разбросанные по всему монастырю камеры, ямы и каменные мешки.

Условия содержания узников на Соловках, да и в других монастырях-тюрьмах, определяли следующие обстоятельства: предписания сопроводительного указа, поведение заключенного и, наконец, воля архимандрита. От него зависело ослабление или усиление многих режимных строгостей. Одних заключенных сажали на цепь, годами держали в ямах и каменных мешках, скованными ручными и ножными железами, били кнутом, плетьми, шелепами. Им давали только хлеб и воду, заставляли работать на цепи в кухне по 18 часов в сутки: просеивать муку, месить тесто, печь хлеба, выносить нечистоты, стирать белье.

Другие заключенные, по мнению монастырского начальства, были достойны более комфортабельной жизни. Их могли расковать и, при желании узника, постричь в монахи. Это означало, что человек расставался со всякими надеждами вернуться на материк, но зато он уже не считался колодником. Особенно охотно такую льготу делали для раскаявшихся раскольников, которых годами увещевали отказаться от своих «заблуждений». Вся обстановка сурового, подчас немилосердного содержания в монастыре сильно подвигала некоторых старообрядцев к таким обращениям. Они давали согласие постричься, чтобы избежать земляной тюрьмы или каменного мешка.

Но и всевластный на Соловках архимандрит или игумен не всегда мог облегчить колодникам жизнь. С одной стороны, он, как и все российские подданные, боялся доносов. Без них жизнь даже здесь, на краю земли, была немыслима. Монахи следили за сторожами, чтобы тех «не совратили» колодники (среди них порой встречались опытные старообрядческие проповедники), доносили и друг на друга. Да и сам архимандрит побаивался доносов, особенно если он потакал какому-нибудь колоднику. Авторами изветов бывали и сами колодники, которые мечтали таким образом вырваться с островов хотя бы на несколько месяцев – ведь быстрее дело в сыске не вершилось. Во время долгого пути в Москву у них появлялся шанс бежать на волю. Несколько месяцев в 1728 году расследовали дело по извету узника Соловков попа Федора Ефимова, который донес на казначея Феоктиста. По этому делу арестовали и доставили в Москву несколько человек. Кончилось все расследование поркой и возвращением «бездельного» доносчика, а также ответчика и свидетелей в монастырь.

С другой стороны, для особо опасных преступников указы из Петербурга делали невозможным даже малейшее послабление. В 1739 году на Соловки прислали князя Дмитрия Мещерского, которого предписывалось держать «в земляной тюрьме до смерти неисходно». Лишь через два года пришел второй указ, разрешивший вытащить его из ямы и поселить «на житье» в монастыре. Из приговоров XVIII века с ясностью вытекает, что содержание преступников в монастырях никакого отношения к иноческому подвигу не имело. Монастыри рассматривались как разновидность государственных тюрем, куда отправляли приговоренных к пожизненному заключению или искалеченных на пытке и негодных в каторжные работы преступников. Архимандриты монастырей фактически оказывались начальниками тюрем.

В некоторых случаях архимандрит монастыря даже не знал преступления доставленного колодника – в сопроводительном указе писали глухо: «За некоторую важную его вину» или просто «За вину его». Такие узники назывались «секретными». На секретных узников, окруженных тайной и плотным «собственным» конвоем, власть монастырского начальства не распространялась. С ними запрещали разговаривать, их сажали так, «чтобы ни они кого, ни их кто видеть не могли», а кормили отдельно – на особые деньги, определенные приговором. В июле 1727 года на Соловки привезли бывшего начальника Тайной канцелярии П. А. Толстого и его сына Ивана с огромным конвоем:

пять офицеров и 90 солдат. Часть этого «войска» оставили при Толстых, которых поместили в Головленковой башне. Там они вскоре и умерли.

В той же самой башне восемь лет просидел В. Л. Долгорукий, доставленный в 1730 году в сопровождении 15 солдат во главе с капитаном М. Салтыковым. Капитан привез с собой жену и ее дворовых девушек. С большим трудом игумену Варсонофию удалось выпроводить из мужского монастыря женщин. Когда же в 1745 году власти вознамерились перевести на Соловки вместе с бывшим императором Иваном Антоновичем все его семейство и прислугу, в том числе женскую, то архангелогородский архиерей воспротивился. Он писал, что еще основатели Соловецкого монастыря святые Зосима и Савватий узаконили, «дабы не токмо в монастыре женскаго полу, но и мущин без бород, також-де и из скотов женскаго полу на тамошнем острову содержать запрещено». Впрочем, если государыня указала бы посадить Брауншвейгское семейство в монастырь, со святыми отцами никто бы и не посчитался. Но императрице Елизавете не понравилось, что связь с Соловками прерывается на семь месяцев в году и она долго не будет получать рапорты охраны, поэтому Ивана Антоновича и его родных поселили в Холмогорах.

Особо знатные секретные узники имели льготы: сидели не в монастырской, а в собственной одежде, им разрешали брать с собой прислугу из крепостных (у Долгорукого было пять слуг). Ели они, как и все узники, при свече, которую к ним приносили только на время обеда, зато посуда у них была из серебра. В описи вещей, оставшихся от Толстых, учтены дорогие вещи: лисьи шубы, епанча, кафтаны, камзол, сюртук, серебряная и оловянная посуда с ножами (вещь невероятная для обыкновенного колодника), золотые часы, серебряные табакерки, 16 червонцев. Известно, что в первоначальной описи имущества Толстых учтено 100 червонцев, значит, привезенные деньги они тратили на еду и на взятки.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24