Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Немного ночи (сборник)

ModernLib.Net / Андрей Юрич / Немного ночи (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 5)
Автор: Андрей Юрич
Жанр:

 

 


Как их невыносимо тянет куда-то, а куда – они и сами понять не могут. Особенно забавны были девочки, которые первые приступы полового влечения преподносили как всепоглощающую любовь. А когда я им пытался осторожно намекнуть, что в их стихах речь идет вовсе не об их сердце, а о другой части тела, они обижались и называли меня циником. Наверное, они все мечтали о любви и готовы были принять за нее любую ерунду. А я видел в их стихах совсем другое. И мне становилось их жалко. Им всем хотелось испытывать очень сильные чувства, а так как были они детьми по большей части из благополучных семей, испытывать им приходилось в основном удовлетворение. Что, конечно, сильно расстраивало их.

– У меня депрессия, – говорила девочка Лера, и, сидя с унылым лицом за круглым столом мастерской, печально и медленно жевала медовый пряник.

Потом еще один пряник. Потом – еще. Ей очень хотелось иметь депрессию… У Леры была замечательная круглая попа и полная высокая грудь, красивая талия и блестящие черные глаза. Я смотрел на нее – сильную, молодую, щедрую телом, жующую пряники, и становилось радостно.

– Я так мучаюсь, – вздыхала Лера, косилась из-под прикрытых ресниц по сторонам и расправляла плечи, так что вязаная кофта растягивалась крупными петлями на груди.


Я тоже раньше думал, что депрессия – это нечто вроде легкого недомогания… Я не знал, как это бывает.

Был у меня друг Артем Коростелев. А больше у меня друзей и не было никогда. Были люди, которых хотелось считать друзьями. И которых я называл друзьями. Но где-то в глубине себя я прекрасно понимал, что эти друзья – постольку-поскольку. Просто мы вместе, потому что учимся в одной школе и живем в одном районе.

Артема я любил. И скучал по нему, если мы подолгу не виделись. И он сам говорил, что мы друзья. Я, конечно, не рассказывал ему, что друзей-то у меня больше нет. Зачем?

Он тоже очень хотел, чтобы я нашел себе девушку. Но, в отличие от Игорька, он не пытался меня ни с кем сводить.

И он сам так и не объяснил, зачем ему понадобилось трахать Наташку. Сначала они договорились между собой поиграть – сделать вид, будто между ними что-то есть. Мне стало больно от этого, но я поверить не мог в происходящее. Наташка собиралась вечером, как всегда, и говорила:

– Я заеду к Артему.

Потом приезжала утром, ложилась спать, спала полдня. А проснувшись говорила:

– Я у Артема ночью была. Посидели, выпили.

Какое-то время я закрывал на это глаза. Я хотел, чтобы она осталась со мной, и готов был терпеть все, что мог себе представить. Но, как я уже сказал, я не мог представить, как это бывает.

Потом я начал устраивать скандалы. Я пытался выяснить у него и у нее, зачем они это делают. Но оба они, сговорившись, отвечали, что это просто случайности, которые, может быть, странно выглядят, но которые не больше чем случайности. Я наводил какие-то справки у знакомых, сравнивал, как следователь, их показания. И все знакомые в один голос твердили мне:

– Валя, зачем тебе эта тварь? Посмотри, что она делает! Открой глаза!

Мне казалось, что я почувствую облегчение, если они признаются в том, что есть между ними. Наташа и Артем охотно рассказывали, как, напившись самогона, спали в одной постели. Улыбались. И продолжали убеждать меня, что все нормально. Все – просто случайность. Все – просто случайность. Все – просто случайность…

Потом Наташка уехала. Она сказала, что хотела этой игрой проверить мои чувства, чтобы узнать, насколько я к ней привязан, и правда ли что я люблю ее.

– Ну, и что, – спросил я, – Ведь я сам сказал тебе… Я люблю тебя. И хочу, чтобы ты была со мной. Но не виделась больше с ним.

– Ты ставишь мне условия? – возмущалась она, – Ты решил, что я – твоя вещь? Ладно, Валюша, я не хочу ломать твою жизнь, поэтому я уйду.

И она ушла, поцеловав меня и сказав, чтобы я не плакал. Она пару раз звонила мне, не знаю зачем, говорила, что живет у бабушки, и неожиданно вешала трубку. Я не знал, что она живет у него.


И тогда началось.

Я не мог спать. Стоял август. Сухие теплые дни конца лета были наполнены пылью и усталостью, тяжелой зеленой листвой. Я дни напролет думал о ней – ничто другое не уживалось в моей голове. Только она. Я вспоминал каждое мгновение нашей жизни вместе, каждый поцелуй, каждую прогулку по серо-синему вечеру городских проспектов, каждое остро-сладкое движение наших тел. Дома я брал забытые ею мелкие вещи – кусочки джинсовой ткани, брелоки, ленточки – и нюхал. А потом выбрасывал их, со злостью, в окно или мусорное ведро под раковиной. И снова обшаривал квартиру в поисках ее мелочей.

Сначала я считал бессонные ночи. Одна, вторая, четвертая, одиннадцатая. Я засыпал на полчаса, на двадцать минут. И мне снилась она и невыносимая физическая боль ее утраты. И я просыпался от этой боли. И уже не мог уснуть. Разговаривал с ней громко, пугался собственного голоса и продолжал разговор мысленно. Выходил из дома и бродил ночью по окрестным дворам, страша ночных прохожих шевелящимся комком боли, который вываливался из моей души при каждом шаге. Наверное, солдат, умирающий оттого, что его живот разорван и кишки елозятся по земле, чувствует, что мир его предал.

Я пытался загонять себя до смертельной усталости на тренировках, на старом заросшем травой стадионе неподалеку от моего дома. Я пробегал десятки километров по грунтовой дорожке в зарослях белоголового осота и одуванчиков. Я измозолил ладони на турнике и брусьях. И слизывал кристаллики соли с губ. Но усталость приходила и уходила, а я все так же обшаривал ночную темноту взглядом.

Я не мог есть. Утром я заставлял себя выпить стакан мерзко-сладкого чая. В течении дня выпивал еще несколько стаканов воды. Нормальный обед получалось съесть раз в три-четыре дня. И нормального в нем не было почти ничего. Обычно это был кусок торта или половинка жареного цыпленка. На следующий день я уже не мог повторить этот подвиг. Продукты, которыми едва не плачущая мама забивала мой холодильник, портились и отправлялись в унитаз или скармливались уличным собакам возле мусорных контейнеров. В конце августа я уже не мог на тренировке сделать и половины того, что мог раньше. Я сильно похудел и ослаб.

Я зря пытался давать себе запредельные нагрузки. Порвавшийся мениск избавил даже от этой возможности отвлечься от самого себя.

Бессонница погрузила меня в состояние странной приглушенности восприятия. Я стал жить будто за мутным стеклом. И все больше ощущал себя наблюдателем. Ловил себя на том, что часами разглядываю мелкие предметы, попадающие в поле моего зрения. Знакомые, и даже мама, говорили, что мне нужно отвлечься. Что лучшее лекарство от одной женщины – другая женщина. Но мысль о сексе была еще противнее мысли о еде. Женское тело казалось мне омерзительным. А свое тело я все больше и больше ненавидел. Потому что именно в нем гнездилась та боль, которую я вынужден был постоянно ощущать. Где-то в голове, в груди, в колене, в пальцах рук…

В один из дней сентября начались галлюцинации. Я не знаю, были ли это настоящие галлюцинации. Я не мог смотреть на них прямо. Я краем глаза видел, что в дверном проеме, на фоне пустой прихожей, стоит Наташка и смотрит на меня. Я уже не мог удивляться. Переводил глаза и долго рассматривал дверной проем. Потом она появлялась в зеркале или была просто ощущением за моим плечом. Я резко оборачивался.

Вечером того же дня, когда за окном уже стемнело, я сел на диван и смотрел в середину комнаты. А по краю моего взгляда бегали розовохвостые белые крысы. Я переводил взгляд, и крысы перемещались вместе с ним. Тогда я вдруг понял, как это можно прекратить. Я засмеялся и пошел в ванную.

В этой квартире стояла старая большая ванна, и набиралась она долго. Вода грохотала толстой струей о белую шероховатую эмаль, и горячие брызги покалывали кожу. Я подождал, пока вода наберется мне до плеч, и закрутил вентили. От воды шел пар. Ванная комната была выкрашена голубой масляной краской, которая кое-где вздулась пузырями и осыпалась. Под потолком висела на кривом, испачканном известкой шнуре, лампочка, излучавшая желтый прокисший свет.

Я взял с бортика ванны заржавленное лезвие «Нева» и прижал его к левому запястью. И стало странно. Я не мог. Я ощутил, как много еще держит меня. Как много хорошего еще может случиться. Я посмотрел влево и уловил промелькнувший крысиный хвост. Лезвие вдавилось в руку. Я мысленно попросил прощения у мамы и сестры и сказал Наташке, что я люблю ее. И разговор в моей голове замер. Я больше ничего не вспоминал и ни с кем не разговаривал. Ощущения тела усилились. Явственно проступила боль от вдавленного в кожу лезвия, духота, влажность, твердость чугунной поверхности под моей спиной. Тишина внутри очищала меня. Ушли и стали чужими переживания и мысли. Слова не вспоминались. Тишина была похожа на стакан с горячим янтарно-красным чаем, в котором оседают листики заварки. И все больше прояснялась нить моего намерения. И когда нить зазвенела, гулко и сильно, я ощутил себя свободным и повел лезвие вниз.

И одновременно слева от меня и немного выше раскрылась серая бесконечность, как пропасть, как яма, как зев дракона. Из бесконечности веяло звенящим ледяным безразличием, от которого мои мышцы задергались в судорогах. Я перевернулся в воде, пытаясь активными движениями вернуться, оторвать себя от испытываемой жути. А яма все ширилась и была похожа на дыру в мире. Будто я всегда был окружен каким-то защитным пузырем, а теперь пузырь рвался и я впервые в жизни ощущал мир таким, какой он есть. Я был ничто в нем. И моя смерть, равно как и жизнь не имели никакого значения. И бездна ждала моего поступка, чтобы принять меня и растворить в безличном равнодушии.

Я закричал и вывалился боком из ванны. Попытался встать и упал, ударившись спиной. На коленях дополз до постели и забрался на нее, голый, горячий и мокрый. Свернулся калачиком, закрыл глаза. И уснул, будто за мной захлопнулась дверь. Проснулся почти через сутки, от ощущения онемения на коже, легкости и чувства голода.


Колено по-прежнему болело. Ни о каких тренировках не могло быть и речи. Больно было даже спускаться по лестнице. Но зато я теперь снова мог спать и есть.

Я просыпался рано утром, неряшливо одевался, выходил из квартиры и торопливо шагал в магазинчик на первом этаже соседней пятиэтажки. Там как раз привозили свежий хлеб, и я покупал себе пару глазированных булочек с изюмом или курагой и пакет молока.

Я был одним из первых посетителей, и продавщица быстро запомнила меня и стала со мной здороваться. Она была молодой, чуть старше меня, и очень симпатичной. Даже странно было видеть такую девушку простой продавщицей. Я видел, что нравлюсь ей. Она слегка строила мне глазки и пыталась иногда шутить. Она была румяной, черноволосой, невысокой, с очень ладной фигурой. Я улыбался ей, но боялся заговорить. Тем более, что на пальце у нее было обручальное кольцо, а рядом всегда вертелись другие продавщицы – наглые и хамоватые, они смеялись над тем, как она со мной разговаривала. Я тоже смеялся, но сам над собой. Я говорил:

– Мне одну с изюмом, одну с курагой. И пакетик.

– А больше ничего не хотите? – хохотали молодые продавщицы.

– Спасибо, ничего, – отвечал я, пряча в себе смущение и смех.

Она подавала мне сдачу, и чуть цеплялась взглядом за мой взгляд.

Больше всего меня пугала табличка на широкой лямке ее светло зеленого фартучка, туго обхватившего молодую грудь. На табличке было написано «Наташа».


Я тогда не вел тренировки. Летом ходило слишком мало народа. И я договорился со своим тренером, что мои несколько учеников будут ходить к нему и заниматься с его учениками.

Если бы у меня была работа, может быть, и не дошло бы до такого.

Мне иногда звонила мама. Ей очень хотелось пообщаться со мной, потому что осенью она должна была уехать. Но я почему-то не мог выносить разговоров о тех простых обыденных вещах, которые всегда были интересны моей маме. Я нашел в книжном шкафу старую баптистскую Библию и читал ее. Сначала прочитал Евангелия, а потом несколько раз подряд перечитал Екклесиаста. Библия была четвертного формата, синяя, в полиэтиленовой помутневшей обертке. Бумага по тонкости была почти папиросной, а шрифт – таким мелким, что уставали глаза.

«Томление духа» – говорил пророк. И этим подтверждал, что и ему оно было известно. Я проникся симпатией к этому древнему еврею. Он был так человечен в своих рассуждениях, так понятлив и снисходителен. И вместе с тем сквозь тонкую бумагу его страниц так отчетливо веяло тем вселенским звенящим безразличием, знобящее дыхание которого все еще помнила моя кожа.

И еще мне импонировал Понтий Пилат.


Для Наташки я написал два стихотворения. Первое называлось «Для моего ребенка, которого никогда не будет» и выглядело оно так:

Вся мерзость этого мира —

Как мерцанье горящего газа.

Это ты здесь мишень для тира.

Это грусть моя так заразна.

Видишь, падают листья с веток —

Это смерть, ничего иного.

Это отсвет на прутьях клеток,

Потому что светает снова.

Здесь у каждого зубы в пломбах.

Хотя осень пройдет однажды,

В наметенных зимой сугробах,

Успокоиться сможет каждый.

Это было воспоминание о том, как я вел Наташку в больницу – делать аборт. И как потом она попросила меня оставить ее одну на остановке. А я пошел домой. Лег, не разуваясь, на кровать и бился лбом о шершавую стену, чтобы заглушить болью другую боль. Ощущение потери, будто мне ампутировали огромный кусок тела, и жизнь вытекает через рассеченные артерии, а я не могу даже открыть глаза и увидеть это, и у меня хватает сил только на судорожные толчки лбом в стену, болезненный рефлекс…

Я вел ее в больницу, которая находилась всего в паре кварталов от нашего дома. Я держал ее за руку, а внутри меня все кричало, что еще не поздно, что каждый шаг может стать последним на этом пути и возвращение возможно.

Накануне ночью мы лежали на полу, на широком матрасе. Мы любили спать на полу. После того, как она начала проводить ночи у человека, которого я считал своим лучшим другом, мы не спали вместе. Но в ту ночь мы легли рядом, и я плакал, думая о том, что должно произойти завтра. А потом она обняла меня, и мы ласкали друг друга молча и торопливо.

За несколько дней до этого моя мама выписалась из больницы. Ей удалили желчный пузырь. И она попросилась ко мне в гости – просто зайти на часок, посмотреть, как я живу. Я приехал с ней на маршрутке. И когда мы вошли в квартиру, первое, что мы увидели – это был тот самый человек. Он сидел на стуле в зале, в застиранной серой футболке, с растрепанными волосами. А Наташка ходила по комнате и спешно одевалась, натягивала футболку. Мама не сказала ни слова, прошла и села на кровать. А я спросил Наташку, что происходит.

Она сказала, что позвонила Артему и попросила проводить ее в больницу, потому что одна она идти боится, а я езжу по своим мамочкам.

– Зачем тебе в больницу? – спросил я.

– Потому что я беременная, – злым шепотом ответила Наташка.

– И что? – спросил я.

Во мне ощущалась странная отчужденность и тишина.

– Попроси у мамы денег на аборт. Это твой ребенок.

Я промолчал и прошел на балкон. На соседнем балконе стоял сонный мужик в майке и черных трико и лениво курил. Он вяло поглядел на меня и отвернулся. На балкон вышел Артем и встал рядом со мной, облокотившись о перила.

– Валюха, – сказал он, – Что ты такой злой? Радуйся.

Я молчал.

– Во всем можно найти повод для оптимизма, – продолжал он, – Теперь ты знаешь, что не бесплоден.

Я ощущал брезгливость.

– Почему вы просто не сознаетесь? – спросил я.

– Между нами ничего не было, ты что… – сказал он и улыбнулся.

– Уходите оба, – сказал я.

– Зря ты злишься…

Он ушел. Хлопнула входная дверь – ушла Наташка. Я вернулся с балкона в комнату. Мама сидела, с возмущенным выражением лица и глазами полными слез. Ее платье, цветов листопада, показалось мне трогательным и жалким.

– Валентин, что это? – спросила она с дрожью.

– Мама, Наташа беременна, нужны деньги на аборт, – сказал я.

– А чей это ребенок? – спросила она, видимо, сдерживая негодование.

– Не знаю, – пожал я плечами, – Говорит, что мой.

– Но ты же не слепой, Валентин!.. – мама захлебнулась словами, – Ты видишь, что она делает!.. Кто этот пацан? Почему он был здесь? Ясно ведь, что они… что мы им помешали!

– Мама… ты дашь денег? – я прислонился спиной к стене.

Тупая тяжесть опускалась на плечи и голову.

– Я дам денег, – сказала мама, – Чтобы ты смог отделаться от этой девки, чтобы тебе потом не пришлось платить алименты!

– Мама… – попросил я.

– Валюш, – спросила мама тихо, – Ты любишь ее?

– Не знаю… – сказал я, и меня согнуло пополам, и я лишь успел закрыть лицо руками, и слезы потекли сквозь пальцы.

– Прости меня, сынок, прости, пожалуйста, – заговорила мама быстро дрожащим голосом.

А я побежал в ванную и закрыл за собой дверь, сел на пол и не мог перестать плакать.

Я отвел Наташку в больницу, на аборт. Дождался, пока она выйдет из кабинета. Проводил ее до остановки. Там она сказала, что не хочет меня видеть.

– Ты позвонишь? – спросил я.

– Да, – сказала она.

Она не позвонила. И только недели через две приехала за вещами.


И где-то в этот период я написал еще одно стихотворение. Наташка часто жаловалась, что я говорил о своей любви к ней, и при этом не написал для нее ни одного стихотворения. Я назвал стихотворение «Любовь» и посвятил его Наташке.

Одиночество светится в трещинах каменной маски

над аркою входа в храм тишины.

По кругу, по кругу моей ритуальной пляски

движутся тени, что плоти моей лишены

были так долго.

Ну, вот мы и встретились. Вот —

нить, что связала нас, пропитана кровью губ.

И жертвенный скальпель готов,

чтобы вырезать смеющийся рот

на лице новой статуи, дергающейся от боли —

не привыкла еще.

Свет намеренно резок и груб.

Я думал, что, написав стихотворение, я отдам ей нечто, и мы будем в расчете, как с Олесей. Но получилось что-то совсем обратное. Я лишь нащупал ту скользко-кровавую нитку, которой были связаны наши сердечные мышцы. А страшный ритуал, описанный мной, стал инициацией любви. И скальпель обжигающей черным холодом боли срезал какой-то слепой нарост с моей души, и под ним открылись мои глаза, и раздвинул равнодушно-острым лезвием мои губы, чтобы я мог кричать.

У меня ничего не получилось. Когда я написал это стихотворение, я понял, что я по-прежнему люблю Наташку.

В октябре я переехал в мамин домик – на раздолбанном, местами залепленном коричневым скотчем, синем Фольксвагене моего знакомого, из сборной команды нашего клуба. Сложнее всего было впихнуть в салон машины старый поцарапанный холодильник «Саратов», у него отваливался мотор, и его приходилось крепить бельевой веревкой.

Маме предстояло уехать уже через четыре дня, и она старалась готовить для меня вкусную еду. Она каждый день что-нибудь пекла. Старалась класть побольше мяса в пирог или суп. Ей всегда очень нравилось смотреть, как я ем. Ел я немного, но все-таки ел. Ей, конечно, хотелось видеть меня плотным и розовощеким, а я был бледным, и старая одежда на мне болталась.

Перед тем, как уехать, она купила для меня много еды и какое-то белье – трусы, носки… Она мне говорила, показывая новые семейки-парашюты:

– Вот эти так таскай. А вот эти, – она брала коробочку с дорогими красивыми плавками, – Если куда пойдешь…

Я прыскал от смеха и спрашивал ехидно:

– Куда я могу пойти зимой в плавках?

Мама невозмутимо отвечала:

– Ну, мало ли… – и добавляла шепотом, – Может, девочку приведешь…

Мне хотелось заметить, что, коли уж девочка придет, то я ей буду интересен без трусов, а без каких именно – неважно. Но я не хотел лишний раз расстраивать маму и позволял ей заботиться даже об этой стороне моей жизни. Ведь так скоро ей предстояло уехать.

Я не провожал ее в аэропорт. Донес чемоданы до такси. Пропитанная осенними дождями грязь замерзла, деревья стучали под ветром голыми черными ветками. Мы поцеловались, и она уехала.

На следующий день выпал снег.


Я рад, что эту кошку утащили собаки. Иначе мне пришлось бы снова брать ее за хвост и закидывать еще дальше. И она, наверняка, снова воткнулась бы мордой в снег… А так, ямка в сугробе скоро исчезла, и я лишь в памяти мог увидеть торчащее из сухой травы серое тощее тельце.

Я уже понял, что никакого нового этапа в моей жизни не получилось. А продолжилось то же самое медленное омертвение чего-то внутри. Признаками некроза были равнодушие к окружающим людям и стирание из памяти картинок детства. Я превращался в хмурого равнодушного бездельника.

Морозы постепенно крепчали. Топить печку было лень, и я иногда спал в холодном доме. Просыпаться, когда изо рта идет пар, особенно неприятно.

Рана в моей душе не заживала, а превращалась в гангрену. Она отравляла весь организм ядом памяти, сосредотачивая все воспоминания в одной гнойно-болезненной точке. Я просыпался утром, поглощал безвкусную пищу, одевал несвежую и некрасивую одежду, шел в университет только затем, чтобы вечером из него уйти.

Я часто вспоминал Наташку и пытался оправдать ее поступки. Мне казалось, что если я найду ей оправдание, то мне не будет так больно о ней вспоминать.

Еще я часто думал о Кате Петуховой. Если бы мне тогда хватило решимости наплевать на все условности и собственную трусость, я бы сейчас легко вылечился от отравления памятью.

Я вспоминал то, о чем не рассказал никому, даже Наташке. Наверное, это смешно. Наверное, это даже очень смешно. Я берег память о своем первом поцелуе, как драгоценность. Потому что этот поцелуй был единственным, что я получил от Кати. И он был и останется навсегда сокровищем. А она его, наверное, уже не помнит. И тем ценнее эта тайна.

Мне тогда только-только исполнилось двадцать. Был снова октябрь. И я уже некоторое время работал тренером.

После одной из тренировок я закрывал тяжелую железную дверь спортзала, пытаясь в полумраке попасть ключом в щель замка. Заступивший на смену сторож уже выключил освещение в этой части училища, и свет доносился только из поперечного коридора, метрах в пятидесяти от двери в зал. Несколько моих учеников, в том числе и Катя, стояли рядом и ждали меня. Я щелкнул замком. И в этот момент Катя сказала:

– Ой, я потеряла сережку.

– Какого Сережку? – тут же пошутил Денис Байков.

А Мишка Демин спросил:

– Золотую?

– Золотую, с камешком… – полуплача сказала Катя, вглядываясь в почти невидимый в темноте пол, – Пацаны, помогите… Только что здесь упала… Расстегнулась…

– Ну, Катька! – шепотом заругалась ее сестра, полная и очень грудастая девушка моего возраста, она не занималась у меня – просто приходила посмотреть на тренировки.

– А что будет тому, кто найдет? – спросил Мишкин младший брат Ванька.

– Я того поцелую, – ответила Катя отговоркой.

По голосу было слышно, как она расстроена. Все присели на корточки и стали нехотя шарить ладонями по пыльному полу.

– Давай лучше, кто найдет, тот ее себе забирает, – предложил Денис.

– Иди ты… – отозвалась Катя.

Мы с ней не лазили по полу, а стояли в нескольких шагах друг от друга и смотрели по сторонам. Что было совершенно бесполезно. Было так темно, что даже собственные ноги различались с трудом.

– Не найдем теперь, – шептала Катина сестра откуда-то снизу, от пола.

Вдруг вспыхнул свет.

– Нашел! – закричал Мишка.

– Это я нашел! – крикнул издалека Ванька.

Пока все пачкали ладони, он дошел до распределительного щитка и передвинул рубильник.

Мишка протянул Кате сережку. Она взяла ее и торопливо принялась вдевать в ухо, наклонив голову к плечу. Надев сережку, она сунула руки в карманы пуховика и пошла по коридору.

– Эй, а поцеловать! – возмутился подошедший навстречу Ванька.

– Обойдешься, – сказала она.

– Так ведь я нашел, – тихо и смущенно пробормотал Мишка.

– Миша, – Катя улыбнулась, шагнула к нему и чмокнула в щеку.

– Так нечестно! Что это за поцелуй! – гнусаво завопил Денис.

– Да, Кать, – добавил я, – Обещания надо выполнять.

– Ладно, – сказала Катя и повернулась ко мне.

Она прикрыла глаза, чуть привстала на цыпочки и приблизила свое лицо к моему. Я думал, она шутит. Но ее губы приоткрылись, задержались в миллиметре от моих губ, обдав их теплом дыхания, и я почувствовал, как они медленно и упруго прижимаются к моим губам.

Именно в этот момент я так отчетливо-остро осознал, что совершенно не умею целоваться. Ни одна девушка в мире за двадцать лет ни разу не делала со мной такого. И я, мечтавший об этом моменте так долго, стоял в окружении пристальных взглядов своих учеников, и меня целовала моя тринадцатилетняя ученица. И по округляющимся глазам ее сестры, и по своим ощущениям, я знал, что это – сознательное проявление совсем недетских стремлений.

Я отдернул голову назад и сказал онемевшими губами:

– Хватит с тебя…, – растерянно и глупо.

А она, кажется, обиделась.

Я шел, как всегда, по темной улице, падал синий от света фонарей снег, невдалеке громыхал трамвай, в моих штанах ощущалась лихорадочная и запоздалая твердость, а во всем теле копошились блуждающие токи свежих воспоминаний. За спиной хихикали мальчишки. Катя шла чуть в стороне – с сестрой.

Я почему-то заставил себя думать, что это шутка. И только через пару дней сознался себе в том, что я понимаю, какое предложение мне было сделано. Но мне было двадцать, а ей тринадцать. И она занималась у меня… И все такое прочее, что придумали люди…

Я зашел в аптеку – купить аскорбинки. И перед тем, как войти, махнул ей рукой. С тех пор она смотрела мимо меня. И только иногда улыбалась.


Набор группы в этом году я провел поздно. У меня болело колено, и было ясно, что придется делать операцию. Я не мог тренироваться. И не мог даже показать своим ученикам весь объем техники. У меня по-прежнему получались статичные классические удары. Но это годилось лишь для начальной стадии обучения. Показать же скоростные и силовые элементы я уже не мог – колено будто протыкалось ледяной иглой и потом долго-долго ныло.

Поэтому я много размышлял, набирать ли мне группу. Решил набирать, потому что нужны были деньги на жизнь.

Я попросил у президента клуба макет объявления и размножил его на ксероксе в университете. Девушка в деканате сильно удивилась, когда я попросил ее сделать тридцать копий. Она долго рассматривала картинку на объявлении, прежде чем сунуть его под крышку аппарата.

– Зачем вам это? – спросила она.

– Это спортклуб, – ответил я, и она потеряла ко мне интерес.

Клеить объявления в октябре было холодно. Да, и поздно. Все автобусные остановки, на которые я приляпывал свои листочки, были обклеены объявлениями секций каратэ и айки-до. Я опоздал, и не мог уже рассчитывать на большой улов. Разве что придут сомневающиеся.

Когда я приклеивал объявление, к нему сразу же подходили несколько женщин или старушек. Они вчитывались в написанное и отходили, разочарованные.

К двадцатой остановке у меня замерзли пальцы и клей в бутылочке. Я пытался согреть клей в кулаке, но руки были холодными, и клей не согревался. Тогда я стал просто плевать на уголки листков и прижимать их к железным бокам остановок. Слюна, соприкоснувшись с холодным металлом, моментально замерзала. У объявлений была задача – продержаться два-три дня. И, я думаю, слюна справлялась с ней не хуже клея.

На организационное собрание пришло пять человек.


И снова взгляд пробегал по рядам серых дней, один к другому, как тусклые гильзы в магазине автомата Калашникова, что прижимали к синим бронежилетным бокам бойцы милицейского патруля на рынке, куда я ходил за продуктами. Кто-то нажимал на спуск, и магазин опустошался длинной судорогой. Начинался новый месяц. Механическим щелчком календаря.

Катю приводил в зал прыщавый долговязый юнец, лет шестнадцати, по имени Дениска. Он учился в горном техникуме. И Кате разрешалось быть с ним, потому что разница в годах у них небольшая. Мне было неприятно общаться с Дениской, но я понимал, что свой шанс упустил и не надо отравлять жизнь другим. Я здоровался с ним и разговаривал о чем-то перед закрытой дверью раздевалки, где переодевалась Катя. Потом она выходила, он брал ее за руку или обнимал, несколько демонстративно – ему льстила близость такой красивой девочки – они кивали мне и уходили. Он обращался с ней, как с обычной малолеткой, в упор не видя женщины. Ее это вполне устраивало, потому что она и сама, видимо, не могла разобраться в себе.

Мне было приятно ее видеть, и становилось грустно, когда она не приходила. Во мне нарастало ощущение потерянности. Я не пытался писать стихи, потому что знал, что это не поможет. Я не любил ее, как Наташку, и не хотел, как Олесю. Хотя налицо были признаки и того и другого. Но лишь признаки, без плоти и костей. Я так и не понял, почему меня к ней тянуло.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5