Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пентакль

ModernLib.Net / Ужасы и мистика / Андрей Валентинов / Пентакль - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Андрей Валентинов
Жанр: Ужасы и мистика

 

 


Андрей Валентинов, Генри Лайон Олди, Марина и Сергей Дяченко

Пентакль

Доброжелательные люди – не предметы для искусства.

С. Т. Аксаков

Зачем выпрыгивать в окно, когда проще перевернуть мебель?


Окна здесь не мыли с прошлого века. Мебель тоже не меняли – столы из белого пластика, высокие седалища типа «сядь-и-дрожи», древний кофейный автомат, встретивший нас недовольным гудением. Портрет Николая Васильевича Гоголя на пузырчатой от краски стене был явно вырезан из юбилейного «Огонька» тридцатилетней давности. Рядом кнопками – две сверху, одна внизу – прикрепили фотографию: в лучах рассвета сияла рубиновая звезда, водруженная на шпиль. Звезду чья-то веселая рука, вооружившись углем или черным фломастером, заключила в извилистый круг. Пожалуй, геометр-любитель перед работой изрядно хлебнул горькой.

Звезда в круге.

Пентакль.

Ушедший Век-Волкодав все еще держался в этом странном кафе, куда мы, пятеро, завернули, спасаясь от внезапного дождя. Цеплялся за жизнь всеми годами – когтями, зубами, щербатыми и сточенными от старости, в особенности последними двумя-тремя десятками. Бармен, обеспечив каждого чашкой напитка, пахнущего горелой резиной, удалился. Спина бармена излучала гордость, достойную венецианского мавра: сделал дело – гуляй смело!..

Тихо. Пусто. Двадцатый век.

Прошлое.


– Луиджи Пиранделло, нобелевский лауреат. «Шесть персонажей ищут автора».

– С точностью до наоборот. Авторы ищут персонажей.

– Шестеро? Ты себя за двоих посчитал?

– Смею напомнить, ничем хорошим у Пиранделло эти поиски не кончились. «Видимость! Реальность! Игра! Смерть! Идите вы все к черту! Свет! Дайте свет!..»

– А портрет Гоголя – знак, между прочим! Даже перст – указующий.

– Ага… и нос тоже. Указующий.

– На что? На малороссийскую экзотику? На гоголь-моголь с горилкой-морилкой?

– Новый Миргород?

– А что?

– А ничего…


На улице лил дождь. Прохожие спасались под зонтами, под козырьками подъездов, в арках дворов. Портрет классика смотрел мимо нас в залитое водой окно. Классик упрямо воротил длинный нос от рубинового пентакля. Горчил кофе. Ненаписанная книга Вием стояла на пороге. Поднимите мне веки…

Поднимите мне век.

Двадцатый.


– Ловим героев, а в полночь встречаемся у разрушенной церкви и докладываем об успехах?

– Ведьма работает в парикмахерской? Черт сидит за компьютером? Упырь – председатель колхоза? Гоголевской Малороссии давно нет.

– Если ищешь чего-то необычного, можно выпрыгнуть в окошко. А можно просто перевернуть мебель. Так сказал Лир.

– Король?

– Король. Эдвард Лир, король нонсенса.


Тишина пустого кафе, тишина ушедшего века, века железа и пластика, ничем не похожего на времена патриархальной Диканьки. Все по-другому, все иначе.

Дождь. Кофе оставалось на самом донышке.

Портрет скептически молчал.


– Между прочим, для Гоголя Миргород – не символ глухой провинции, как в учебнике написано. Для него он – Мир-город, средоточие всего, что есть на свете.

– «Мир-город» – так раньше переводили название «Иерусалим». Все вспоминают Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича с их лужей, но в «Миргород» входит и эпический «Тарас Бульба».

– Ну, лужа – это центр стабильности! Эстафета веков!

– Сейчас на месте той лужи – пруд с лебедями. Источник миргородской целебной воды! Иван Иванович с Иваном Никифоровичем по золоту ходили. Вот вам и разница.

– А дождь, между прочим, кончился. Пошли?


Чашки с легким стуком опустились на пластик.

Пошли? Пошли!

Встречаемся в полночь – возле разрушенной церкви. Или утром под часами на главной площади. Или в полдень у старой мельницы.

Легко стукнула дверь.


– Сочинители! – вздохнул бармен, соткавшись прямо из воздуха, пропахшего горелым кофе. – Наворотят мудростей! Разве что пан ректор Киевского университета ихние выкрутасы разберет, и тот небось в затылке лысом не раз, не два почешет!

– Какие ведьмы в наше просвещенное время? – согласился кофейник. – Какие черти? Писали бы лучше про драконов, про баронов… Мебель, понимаешь, им переверни!

Белый стол поднял ножку и почесался. В идее перевернуться было что-то привлекательное. Но спорить с бывалым кофейником он не решился.

– А все-таки что ни говори, как ни верти, – Портрет задумался, степенно кивнул, – а все-таки разное в мире бывает. Редко, но бывает!

И не выдержал: скосил левый глаз на пентакль.

Словно боялся, что две верхние кнопки отвалятся и звезда в круге перевернется вверх тормашками, как мебель у короля нонсенса. Тогда хоть в окошко прыгай…


Зачем выпрыгивать в окно, если любой этаж – первый?!

Пентакль упрямцев

I

Когда пентаграммы, иначе – пентакли,

Закружат дома в безымянном спектакле

И демоны освободятся – не так ли? —

То вздрогнет асфальт под ногой.

И пух тополиный – волокнами пакли,

И с бурсы хохочет угодник Ираклий,

И глотка охрипла, и веки набрякли…

Ты – нынешний?

Прошлый?

Другой?!

Пройдись не спеша от угла до угла,

Дождись, пока в сердце вонзится игла.

Баштан

Хата была очень стара. За десятки лет соломенная кровля поросла мхом, а плетенный из лозы дымарь кое-где разрушился, и потому дым шел не только сверху, но и валил из прорех. Никого это не печалило. Хату белили каждый год перед Пасхой. Рядом помещалась комора – хозяйственная пристройка, сарай. Перед ней имелся широкий порог, на котором можно было играть «в камушки», или выстругивать что-то, или просто сидеть; правда, посиделки случались редко.

Вся семья работала, и даже для младшенькой – Оксанки – всегда находилось дело.

Омелько был предпоследний ребенок в семье. По возрасту ему давно полагалось доверить корову, но доверяли только черную свинью, которую следовало гнать на выгон и не отходить от нее ни на шаг. Свинья так и смотрела в чужой огород – Омелько не мог ни прикорнуть, ни с хлопцами поиграть, ни лодочку смастерить.

Свинья свою власть понимала, смотрела на Омельку нагло и хрюкала издевательски. В наказание Омелько иногда катался на ней верхом.

За коморой тянулся так называемый сад – плодовых деревьев там не было, если не считать две-три дикие груши на самом краю. В глубине росли липы – вековые, в три обхвата, дальше – осины, а еще дальше, возле болота, – вербы. Под деревьями поднималась крапива в человеческий рост; когда старшей сестре Варьке поручали нарвать крапивы для свиньи, Омелько всегда бежал следом. Во-первых, в крапиве сплошь и рядом случались птичьи гнезда, и Омелько становился на четвереньки, чтобы разглядеть рябые яйца или кончиком пальца потрогать птенцов. Во-вторых, Омелько точно знал, что и детей находят в крапиве. Старших братьев Павла и Семена, и Варьку, и его с Оксанкой нашли в старом «саду» и сразу отнесли бабе Рудковской, чтобы «пуп завязала». Пробираясь босиком по скошенной крапиве и почти не чувствуя жжения (подошвы с весны задубели, как подметка на сапоге), Омелько мечтал найти в крапиве ребеночка. Возни, конечно, потом не оберешься – качать колыбельку, совать в рот «куклу» (пережеванный хлеб в тряпочке), таскать с собой на улицу и следить, чтобы мальчишки не обижали… Но зато можно будет всем рассказать: это я его в крапиве нашел! Я!

До сих пор младенцы в крапиве не попадались. Может, и к лучшему: семья и без того большая, а земли мало. По вечерам отец нередко заводил с матерью разговоры: мол, говорят, в Сибири есть свободная земля и ее дают крестьянам. Надо ехать в Сибирь, в Омск, в Томскую губернию – куда угодно, тут с голоду пропадем…

Засыпая, Омелько видел необъятные просторы этой сказочной Сибири. Там рожь поднималась на высоту деревьев, каждый пшеничный ус был с Омельку ростом…

Но дальше разговоров дело не шло.

Свинья опоросилась, и хлопот прибавилось. Все свиное семейство оказалось на Омелькиной ответственности; отец известен был строгостью, ему бесполезно объяснять, что поросенок-де сам отбился от выводка и потерялся. Следы хворостины не сходили с Омелькиного зада – как и с Семенового, Павлового и даже Варькиного. Только Оксанку отец баловал и порол реже прочих.

За утешением и советом Омелько приходил обычно к деду. Тот жил в балке, в стороне от села. Выбираться к нему было не так-то просто еще и потому, что дед и отец не дружили. Омелько не знал почему. И не расспрашивал особенно – стерегся.

Дед, которого звали Мамаем, седой и лысый, никогда не носил шапки; его голова казалась Омельке темным яйцом в гнездышке из белейшего пуха. Широченная дедова рубаха стягивалась на горле вышитым шнурком. Штаны были необъятные и очень просторные, – помнится, когда Омелько числился еще «бесштаньком» и ходил в одной длинной рубашонке, ему мечталось о таких штанах…

Дед выстругивал из дерева всякий хозяйственный инструмент и рассказывал сказки про водяных, про леших, про русалок и мавок. Про колдунов и ведьм. Про козаков, про турок, про ляхов. Про войну. Стоя в церкви и слушая про рай и ад, Омелько воображал себе рай как низкий темный курень, где сидит дед, попыхивает трубкой, вытесывает «зубы» для грабель – и рассказывает, рассказывает, искоса поглядывая светло-голубыми, как небо, выцветшими глазами на млеющего от счастья внука.

* * *

Пришел день – Омельку посадили верхом на рыжую кобылу и приказали вести коней на пастбище. А со свиньей и ее выводком теперь мучился другой хлопец – соседский, помладше.

В первые дни не обошлось без слез – Рыжая оказалась пугливой до невозможности. Малейший звук, стук, крик, появление на дороге чего-то нового приводили ее в ужас, и она кидалась в галоп сломя голову, не разбирая дороги. За подругой послушно бежал Вороной. Омелько, слетев с лошадиной спины на землю, тут же вскакивал, несмотря на ушибы, и гнался – с ревом – за обоими. Догнать, конечно, не мог и долго бродил по лугам, продирался через верболоз, размазывал по лицу слезы, высматривая пропажу.

Потом приноровился – забираться на лошадь и слезать с нее, путать и распутывать, держаться за гриву и ездить верхом. И вот тогда началось самое интересное.

Их было четверо, пастушков. Они смело уезжали далеко от родных Терновцев, спутывали лошадей, валялись на траве, грызли принесенный из дома хлеб, закусывали чесноком. Купались в речке и прудах-»копанках». Беседовали; все товарищи Омельки были старше и опытней – он больше слушал, чем говорил сам.

Конечно, они чаще хвастали, чем рассказывали правду, – это даже Омелько понимал своим маленьким умишком. Например, Андрий божился, что среди бела дня, при собаке на длинной цепи и стороже в сторожке ему удалось обнести панский грушевый сад. Тихон рассказывал, как обдурил панского объездчика и наелся малины в малиннике за рвом и забором (каждая ягодка с кулак! Вот верите, хлопцы!). Но мудреней всех выдумал Лесько – он-де выкатил огроменный арбуз с баштана над Студной!

Про баштан рассказывали такое, что и в страшном сне не приснится. Про Клятую Церковь и то брехали меньше. И взрослые к нему боялись подходить, а уж если малой сунется – пороли так, что неделю сесть не мог. Баштан принадлежал рыжему немцу, панскому управителю; там, говорят, и вправду росли сладчайшие арбузы, которые немец отсылал продавать на базар в самый Киев. Кстати, у здешних панов все было набекрень. Родичи самих Матюшкевичей, в дальних предках они числили лихих казацких сотников. Вокруг усадьбы разбили чудо-парк, где мраморная девка Венера ночами гуляла и морила смертью любопытных дурачков. А в управляющие себе паны выбирали людей, знающихся с пеклом. Один из управителей, говаривали, выращивал страшный цветок – орхидею! – и тем сгубил безвинную панночку. Другой летал в небе на заклятом коромысле. Нынешнего же немца в округе считали не просто нехорошим человеком – злодеем, каких свет не видывал, а баштан его – проклятым местом.

Вроде как и черта там встречали раз или два.

Конечно, над Леськом стали смеяться. Он покраснел, доказывая, что все правда и все так и было, что черти да, гнались, но не догнали, потому как он, Лесько, очень справно полз на пузе и арбуз катил перед собой. А когда черти совсем хватали за пятки, тут он сбросил арбуз в Студну, переплыл с ним на другой берег и там уже разрезал ножичком и съел. «Один съел целый арбуз? – умирал от смеха Андрий. – Или с чертями поделился?» Дошло почти до драки. Спутанные кони неодобрительно косились, дергали ушами, фыркали. К счастью, кто-то вспомнил, что пора собираться домой – солнце вон где, а заехали далеченько… Так все и сошло Леську, разве что Андрий, по натуре злопамятный, иногда припоминал выдуманный подвиг: «А как арбуз, сладкий? А чертям оставил кусочек?»

Омелько пробовал арбуз всего несколько раз в жизни. Своего баштана у семьи не было, в Терновцах из бахчевых выращивали одну тыкву, а покупать сласти на рынке отец считал баловством. Немцевы владения детям велели обходить десятой дорогой. Омелько и обходил; только иногда, проезжая мимо, накидывал повод Рыжей на ветку старого дуба у дороги и быстро, чтобы никто не заметил, забирался почти на самую верхушку.

Оттуда был виден баштан – квадратное поле, где прямо на грядках задумчиво лежали темно-зеленые арбузы, каждый размером с голову взрослого мужчины. Казалось, их никто не охранял; Омелько пытался вообразить чертей, как они ходят с вилами вдоль ограды, но в солнечном свете черти выдумывались какие-то нестрашные. Вот когда на поле показывался рыжий немец в куцем кафтанчике, в панских штанах и начищенных до блеска сапогах – вот тогда в самом деле бывало жутко.

Но немец показывался редко. Чаще выходил сторож – усатый, стриженный «под горшок», вечно хмурый и злой. Оглядывал баштан и возвращался к себе в сторожку. Этого сторожа хорошо знали все хлопцы в округе – он мог вытянуть кнутом ни за что ни про что. Однажды пастушки, заговорившись, присели перекусить под самой границей панского леса, где строжайшим образом запрещалось собирать хворост. Хлопцы и не собирали, они даже за ограду не успели забраться, но усатый сторож рассудил по-своему: налетел верхом, стал бить, до кого мог дотянуться, а Омельку, самого младшего, загнал в угол – спиной к ограде, лицом к верховому.

Куда деваться?

Хорошо, Омелько не растерялся. Нырнул под ноги лошади и выскочил с той стороны. Рисковал, конечно, да как иначе?

Сторож очень не нравился Омельке; и, глядя на него с ветки дуба, парнишка вздыхал и хмурился.

Рыжая ржала внизу и дергала повод, Вороной, стоя рядом, беспокоился, да и по дороге вот-вот мог кто-нибудь пройти или проехать. Омелько слезал, обдирая ладони, снова вскарабкивался на спину Рыжей и продолжал путь, раздумывая об арбузах и еще о том, есть ли у немца собаки. Можно ли в самом деле арбуз выкатить? Днем нельзя – поле как на ладони. А ночью? Если ползти тихонько-тихонько, а перед тем побрызгаться святой водой и взять у деда оберег от чертей?

* * *

– На что тебе оберег? – спросил дед.

Омелько взялся плести: мол, отец скоро начнет отправлять его с Вороным в ночное, а если ехать мимо старой мельницы ночью, то непременно увидишь черта, и для этого дела как раз нужен оберег. Дед сдвинул брови – Омелько осекся на полуслове.

– Ты, хлопец, крестись, когда примерещится, – сурово сказал дед. – Крестись и молитву тверди. И в те места, куда ходить не велено, – Боже упаси тебя сунуться, хлопец.

Омелько испугался и поначалу думать забыл о баштане. Тем временем подошли жнива, и стало не до баловства.

Колеса от воза замочили в пруду возле берега; обязанностью Омелька было бегать туда каждый день, проверять, не поднялись ли колеса над поверхностью, не греются ли на солнце. Здесь же намокал бочонок, в котором повезут на поле питьевую воду; всю зиму он хранился на чердаке, высох и прохудился и теперь размокал, «пил воду». Время от времени отец вытаскивал его на берег, опорожнял и снова наполнял, проверяя, где течет. Накануне отъезда выяснилось, что одна самая упрямая щель не желает затягиваться, и тогда отец велел Омельке бежать и наколупать дегтя с тележных осей. Омелько принес в пригоршне еще не загустевшего дегтя, отец замазал щель, и бочонок сделался готов окончательно.

Выкатили из воды тяжелые колеса, прикатили во двор и надели на оси. Нагрузили возы необходимым в поле инструментом – косы, грабельки, казан для каши, «катряга» – деревянный каркас, покрытый полотном, складной шалашик, в котором будут ночевать на поле жнецы; «таганки» с деревянным крюком, чтобы вешать казан над огнем; единственная на всех свитка, которой работники станут укрываться ночью…

До рассвета тронулись. Солнце встречали уже в поле. Отец и братья косили, мать и Варька собирали снопы, но еще не вязали – колосья мокрые, в росе, пусть подсохнут… Омелько бегал туда-сюда, подносил воду, собирал колоски, подавал «перевесла» – соломенные косички для перевязки снопов. До завтрака все наработались, устали; наскоро позавтракали хлебом и салом – жатва в этом году началась уже после Петра, пост закончился, семья разговелась. Не прерываясь ни на секунду, снова взялись за работу…

Солнце поднималось все выше. Над океаном ржи подрагивал, переливался струйками полуденный зной. Носились голубые бабочки, опускались на голубые цветы – васильки…

Омелько орудовал граблями, губы его слиплись от жажды, и ему мерещились арбузы. Горы арбузов; каждая зеленая голова усмехалась алым ртом, подмигивала, исходила сладким соком.

* * *

Успели сжать чуть больше половины, и тут задождило. Ни косить, ни вязать. Отец стоял посреди поля, глядя в серое, обложными тучами закрытое небо. В его глазах застыло непонятное выражение: если бы Омелько верил, что отец может чего-то бояться, – решил бы, что ужас прячется на дне отцовских глаз. Старшие хмурились. Омелько помнил один по-настоящему голодный год – он тогда был совсем маленьким и вспоминал не столько тупую резь в желудке, сколько панический страх. Всем в те дни было страшно, за окнами бродили волосатые тени, подходили близко, Омелько просыпался среди ночи от негромкого костяного скрипа…

Братья дремали в коморе, зарывшись в сено. В темноте пофыркивали Рыжая и Вороной.

…А если все-таки ночью?

В такую погоду немец не выйдет караулить. В такую погоду даже собаки спят под крыльцом, накрыв морду лапой.

Омелько прекрасно знал, что делать с арбузом. Он не стал бы сразу резать его и есть; он сплавил бы добычу по Студне. Спрятал бы на берегу надежно, в лопухах. И когда хлопцы соберутся печь картошку – вот тогда он выкатил бы арбуз прямо к костру. Что бы сказал Андрий? А Тихон? А задавака Лесько?

Морось тянулась изо дня в день. Колоски на поле поникли; к отцу зашел сосед, они о чем-то говорили вполголоса, но Омелько слышал отдельные слова: за спрос денег не берут… сходил бы… по весне пухнуть… а все-таки сходил бы…

Сосед ушел хмурый, а отец и вовсе почернел, как туча.

Дождь не прекращался, сжатые снопы прилипли к земле. Отец накинул свитку и пошел – Омелько видел – куда-то за село, в балку.

Вернулся бегом. Крикнул Павлу и Семену:

– Запрягай! Поехали!

В суматохе погрузились на возы вместе с инструментом. Пока ехали на поле по раскисшей дороге, дождь прекратился; солнце, правда, не выглянуло, но поднялся ветер. Посветлело небо – и сразу посветлели лица. По дороге один за другим потянулись возы: люди спешили дожинать свой хлеб, пока не поздно.

Ветер сушил мокрые колосья. Мать и Варька кинулись переворачивать снопы, ставить «будкой», чтобы скорее просохли. Оксанка собирала выпавшие колоски. Отец водил ладонью по несжатым стеблям, шевелил губами, пытаясь определить: можно уже косить или погодить немного?

Павел и Семен разбирали косы. Омелько стоял, не в силах оторвать взгляд от одинокой белой фигурки, идущей по полю по направлению к балке.

Дед шел, раскинув руки ладонями кверху, ветер развевал на нем рубаху и широченные штаны. Дед шел, и небо над ним становилось светлее. Казалось, за лысой макушкой расходится светлая полоса – как след от лодки, только не на воде, а на небе.

Отец перекрестился:

– Давайте, хлопцы… Днем не успеем – ночью справимся. Давайте, с Богом…

И взвились, тускло блеснув, зашипели в движении косы.

* * *

Зайти к деду через день-другой, как собирался, у Омельки не получилось. Небо стояло по-прежнему пасмурное, готовое пролиться дождем, солнце выглядывало мельком. Жали ночью и днем, а сжав все до колоска, принялись возить снопы.

Сноповоз Омелько любил. На поле едешь, подскакивая в пустой телеге, как мячик, бьешься тощим задом о «рубли», которыми потом придавят снопы на возу; зато возвращаешься, как король, – высоко, мягко, покачивает, будто на облаке плывешь… Отец вел Вороного, а Павло Рыжую, и оба вели так умело, что ни один воз ни разу не перевернулся. А такое случается – бывало, приходилось останавливаться и помогать какому-нибудь недотепе поднимать на колеса завалившийся воз…

Сверху, со снопов, Омелько увидел немца.

Отец и Павло быстренько отвели возы с дороги. Павло чуть не повис на поводу у Рыжей – она ведь и от куста шарахается, а тут вправду есть чего пугаться. Едет по дороге коляска с откидным верхом, в коляске – немец в клетчатом кашкете, надвинутом низко на лоб. На козлах – усатый сторож, весь в черном. У Омельки сердце ушло в пятки.

Коляска поравнялась с возом. Омелько близко-близко увидел клетчатый кашкет, куцый сюртук, рыжие усы и бачки, льдистые голубые глаза. Немец равнодушно скользнул по хлопчику взглядом.

Павло успокаивал Рыжую и вполголоса бранился. Отец молча выводил Вороного опять на дорогу, а Омелько, приподнявшись на снопах, смотрел коляске вслед. И простая мысль, прежде заслоненная страхом, взошла в нем, как солнышко: а ведь баштан-то без охраны оставили!

* * *

Поздно вечером, когда уставшие за день труженики уснули как убитые, Омелько выбрался из коморы.

Впервые за много дней тучи разошлись, и это показалось ему хорошим знаком. Луны не было; небо усыпали звезды, тянулся Чумацкий шлях, всеми цветами переливался Волосожар. Омелько затрусил по дороге, стараясь, чтобы соседские собаки не услышали. В селе лай перекидывается от хаты к хате, как пожар, а Омельке не хотелось, чтобы кто-нибудь знал про его авантюру.

Он крался, удивляясь собственной смелости. Немец со сторожем поехали в город, а больше на баштане – он знал – никого нет. Может, поехали договариваться насчет базара; может, через день-другой уже не будет никаких арбузов, пустые грядки останутся. И съест какой-нибудь паненок в Киеве сладкий ломоть, истекающий соком, а он, Омелько, будет проклинать себя за трусость и нерешительность…

Над горизонтом, над кромкой леса, показалась большая желтая луна.

Следовало спешить.

Ночь выдалась теплая, но Омелько дрожал, добравшись наконец до баштана. Ветер улегся. Было так тихо, что Омельке мерещилось слабое гудение внутри собственных ушей. Он поглубже натянул картуз с треснувшим козырьком. Постоял еще. Прислушался. Нашел в плетне щель, достаточно широкую, чтобы протиснуться. Был он верток и худ, правда, боялся порвать сорочку. Обошлось; через секунду хлопец уже стоял на баштане, на четвереньках, обомлевший от страха и счастья.

Быстро перекрестился, огляделся, нет ли где чертей. Тихо. Темно. В отдалении едва-едва белеет сторожка. Поплевал на всякий случай через левое плечо, а потом и через правое. Трижды прочитал «Отче наш». Лег на пузо…

И пополз, извиваясь вьюном.

Луна поднялась выше. Скоро она все тут зальет светом. Надо хватать первый попавшийся арбуз и давать деру. Но арбузов поначалу не попадалось – только ботва, пышные заросли. Омелько уж испугался, что предусмотрительный немец, перед тем как ехать в город, велел все собрать и запереть в коморе…

А потом он натолкнулся на арбуз лбом – так, что шишка выскочила.

Не удержавшись, поднялся на четвереньки. Каким-то чудом его занесло на самую середину баштана. Вокруг на грядках лежали, тяжело вдавившись в грунт, круглые, темные…

Омелько часто задышал. Луна светила вполсилы, он не мог как следует рассмотреть поле вокруг; огляделся, нет ли опасности, ничего не заметил – и вытянул шею, поднявшись чуть ли не в полный рост…

Не поверил глазам. Принялся тереть их, растер до слез.

Глянул еще раз – и врос в землю, не в силах ни крикнуть, ни сделать шага.

Головы лежали на грядках, отрезанные человеческие головы. Все глаза были закрыты – кроме выбитых, выколотых, вытекших глаз; желтоватая дряблая кожа и темная, как старое дерево, кожа. Черные чубы и седые чубы. Расшитые золотом шапки. Турецкие малахаи. Головы в бородах, и головы, бритые налысо, и совсем черные, как уголь, головы. Здесь были казаки, турки, ляхи, паны и селяне, старые и молодые; так случилось, что Омелько в одну долгую секунду смертельного испуга успел увидеть их десятки – тех, что росли поближе. А поле тянулось и тянулось во все стороны, и там, в отдалении, тоже маячили головы, головы, головы…

Заверещав, будто его режут, Омелько пустился бежать. Споткнулся о голову и упал. Прямо перед ним оказалось старое, изрезанное морщинами, желтовато-коричневое лицо. Блеснула золотая серьга в огромном ухе. Длинный чуб-оселедец лежал на земле, как стебель растения, прибитый дождем. Мгновение – закрытые веки дрогнули, старый запорожец открыл глаза, поводил зрачками, и взгляд его остановился на Омельке.

* * *

Он не помнил, как выбрался на дорогу. Сорочка изорвана, штаны – грязные и мокрые насквозь. Поскуливая от ужаса, Омелько добрался до Студны и залез в реку с головой – прохладная чистая вода помогла собрать остатки сил и не расстаться с рассудком.

Он бормотал все молитвы, какие знал. Выстирал одежду; луна к тому времени поднялась высоко, и приходилось прятаться в тени кустов – чтобы кто-нибудь, идущий ночью по хозяйственной надобности, не заметил на берегу скрюченного голого мальчишку. Наконец кое-как успокоился и сказал себе, что все позади. Отделался, почитай, легко. Хлопцам, конечно, ни слова не скажет – упаси Боже, рассказывая, заново пережить такой ужас…

Да и не поверят хлопцы. Будут смеяться, как над Леськом.

Ночь стояла глухая, будто тетерев. Становилось прохладно. Омелько выкрутил одежду, натянул на себя и решил добираться до дома бегом – на бегу и согреешься, и рубаха со штанами высохнут…

Только он так подумал, как новая мысль пригвоздила его к месту. Эта мысль была страшнее многого, что он повидал сегодня ночью.

Картуз!

Картуз с треснувшим козырьком остался на баштане!

Когда Омелько, не помня себя, кинулся бежать – картуз слетел от ветра и остался лежать среди отрезанных голов. Значит, завтра утром панский сторож, обходя грядки, непременно его обнаружит…

А может, сам немец наступит надраенным до блеска сапогом. Поморщившись, нагнется, возьмет двумя пальцами, поднесет к глазам…

Омелько от страха даже пальцы закусил. У панских слуг и сторожей имелась одна особенность – они точно знали, кому из деревенских хлопцев принадлежит та или иная вещь. Этот самый картуз когда-то потерял Семен, спасаясь от собак в панском грушевом саду. А на другой день сторож был у отца во дворе, и картуз у него в руках, и отцу пришлось платить штраф, а Семен потом еще долго ходил враскорячку, спал на животе и ел стоя…

А уж немец, если с пеклом связан, сразу догадается, чей это картуз.

* * *

Ранним утром отец с братьями отправились возить снопы. Варька подоила и погнала пастись корову, мать взялась печь хлеб, а Оксанка – помогать в хате. Омелько вроде бы тоже подался на сноповоз, но по пути ухитрился улизнуть – благо отцу было не до него. Дорога после дождей раскисла, и возы то и дело попадали колесом в выбоину.

Глотая слезы, Омелько поспешил в балку к деду. Пес с отрубленным в щенячестве хвостом – Куцый – встретил гостя сливающимся в очередь лаем, но через минуту, узнав, замолчал и вильнул обрубком.

Дед был дома. Сидел, как обычно, на колоде с ножиком в руках, что-то мастерил. Омельку встретил без обычной приветливости – как будто уже знал страшную тайну.

Сев перед дедом на корточки, Омелько, обливаясь слезами, рассказал все до нитки – и про арбузы, и про ночной баштан, и про головы на грядках. Дед слушал, попыхивая трубкой. Из трубки поднимались колечки – Омелько смотрел на них уже безо всякой надежды. Ведь если дед не поможет – не поможет никто, и похоронят незадачливого хлопца за оградой кладбища.

– Знал я, что этим кончится, – сказал дед неожиданно мягко. – Не зря баба Рудковская тебе пуп завязала на четырехлистном клевере, чтобы счастливый был. А о том не подумала глупая баба, что…

И замолчал, встопорщив седые усы.

– Что? – жалобно спросил Омелько.

Дед вздохнул:

– Глупый ты, хлопец… Пустая голова.

– Деда! – взмолился Омелько. – Спаси! Если… если ты… да кто без тебя… Немец утащит меня в пекло, и…

– А таки утащит, – сурово согласился дед.

На это Омелько не нашелся, что сказать, и молча заплакал.

– Дурень ты, дурень, – печально продолжал дед. – Не будь ты мне родной внук…

Он тяжело поднялся и ушел в глубь куреня. Омелько сидел тихо-тихо; дед вернулся, неся в кулаке что-то, от чего свисал из горсти кожаный гайтан.

– Слушай, дурень, – сказал дед, снова усаживаясь напротив Омельки, и тот немного воспрянул, потому что в дедовом ворчании не было гнева. – Наденешь вот это на шею… И когда она приедет за тобой на дохлой кобыле – за ней не ходи, а веди кобылу за собой прямо до обрыва. Только не дай ей до себя дотронуться!

– Кто приедет?!

– Молчи, не перебивай. Три ночи тебе дается. Сможешь продержаться – герой. Не сможешь… тут тебе, Омельку, никто не поможет.

– А ты, деда?!

– Я тебе уже помог, – отозвался дед сурово. – Тебе бы на том баштане навеки остаться, на грядке, сны видеть… А ты ушел. Потому что я подсобил.

Он раскрыл ладонь. На заскорузлой подстилке из вековых мозолей лежал колокольчик – обыкновенный колокольчик, как для скота, надетый на тонкую ленту кожи.

От деда пахло табаком и травами. И еще чем-то, отчего Омельке стало спокойнее.

– Деда… А что они там, спят?

Суровый взгляд, но Омелько уже не боялся.

– Деда…

– Спят. – Старческий рот под седыми усами властно изогнулся уголками книзу. – Спят… и снится им…

– Что?

Дед посмотрел на Омельку искоса.

– Страна им снится. Бои… Победы… И договоры, которые подписывают на свитках и скрепляют гетьманскими печатями. И слава им снится, громкая слава… И потомки снятся, – дед неопределенно махнул рукой за плечо, – которые напишут про их славу в школьных книгах с желтыми страницами. И никому из них никогда… – Дед замолчал, тяжело раздумывая. Сдвинул клочковатые брови, поскреб лысину. – Ступай. «Отче наш» перед сном читаешь?

– Читаю, деда, как не читать!

– Ну так иди. И помогай отцу, не отлынивай!

Омелько вылетел из куреня. Куцый проводил его радостным повизгиванием и звоном цепи.

* * *

Колокольчик Омелько спрятал под рубашку.

Вечером, когда мать позвала на ужин, ему встретился на улице Андрий. Тот рассказал не без восторга, что, оказывается, на баштане у немца нашли хлопчачий картуз с треснувшим козырьком и немец страшно гневался – обещал найти вора и спуску не дать.

– Говорят, так ругался, что в крайних хатах было слышно, – говорил Андрий, поправляя на голове свой собственный пыльный картуз.

Омелько с большим трудом притворился, что новость вызывает у него те же чувства, что и у Андрия: удивление и любопытство.

За ужином отец спросил, чего это Омелько такой тихий; тот сослался на усталость и, едва встав из-за стола, поспешил в комору, в сено. Устал он и в самом деле страшно: бессонная ночь давала о себе знать. Зарывшись с головой, он свернулся калачиком – и через секунду стоял в коричневато-сером мареве у ворот отцовской хаты.

Никого – ни человечка. Ни звука – даже собака не гавкнет. И к нему приближается, боком сидя в седле, старуха в черном платье с рваным подолом, с лицом желтым, как у мертвеца. А под старухой кобыла. Половина головы со шкурой и глазом, половина – череп. На шее шкура висит лохмотьями, грива повылезла, бока вздулись. Дохлая кобыла.

– А ну-ка, дитятко, – говорит старуха, – пошли со мной. Я тебя сладеньким угощу: арбузика хочешь?

Омелько от страха язык проглотил. Стоит, шатается. А старуха все ближе. Тянет руку.

– Пойдем со мной, хлопчик. Тут недалечко.

Омелько дернулся. Звякнул в руке колокольчик. Хлопец поднес руку к лицу…

Колокольчик висел на кожаной ленточке, позванивал тихо и как бы сам по себе. Динь-динь… Динь-динь…

Старуха отшатнулась. Кобыла отступила; старуха повела ладонью, будто приглашая за собой:

– Ай, какая цацка у тебя, малой… А все равно пойдем. Арбуз на столе, нарезан острым ножом, ни семечки не выпало… Идем со мной.

У Омельки помимо воли выступила слюна на губах. Сладкая, как арбузный сок. Нога шагнула без спросу, за ней другая…

Звякнул колокольчик.

Омелько встал и попятился. И, зажмурившись изо всех сил, велел ногам идти в другую сторону – от ворот вправо. Там всегда был дом дядьки Петра, а теперь, в коричнево-сером тумане, там пусто, тропинка – и вдалеке обрыв…

– Постой, дитятко… Постой, погоди…

Омелько шел, будто прорываясь сквозь густую паутину. Сзади слышалась тяжелая конская поступь. Иногда колокольчик замолкал, тогда хлопца разворачивало и тянуло назад, к старухе и ее кобыле. Он тряс колокольчиком, но тот немел от ужаса – лишь в последний момент, когда можно было разглядеть червей, копошащихся в пустой глазнице лошади, колокольчик выдавал «динь-динь», и Омелько получал новую короткую свободу.

Обрыв был далеко, когда прокричал петух и в своем сне Омелько услышал его голос.

Открыл глаза.

Занималось утро. Братья спали. Отец возился во дворе, мать доила корову. Дверь в хату широко распахнута; в двери стояла, сладко потягиваясь, неумытая Оксанка…

Омелько нащупал на груди колокольчик. И страх сделался меньше.

* * *

Днем по селу ходили слухи. Одни говорили, что немец занемог и вызвал из города врача. Другие – что немец здоровехонек, сегодня по баштану гулял, видели его. А Варька принесла от колодца новейшую новость: немец нашел на баштане чей-то картуз и успел обойти с ним несколько дворов – выпытывал, чей.

– А твой-то картуз где? – спросил брат Семен как бы между прочим.

– В коморе, – ответил Омелько, не моргнув и глазом. – Ты чего, думаешь, я к немцу на баштан полезу?! Семен расхохотался:

– Ну да! Там же черти… Хотя полез ведь кто-то, иначе откуда картузу взяться, а?

– Ты его видел, тот картуз? – спросил Омелько со всей возможной презрительностью. – Девки, может, и брешут!

Варька слегка обиделась.

Весь день Омелько искал момент, чтобы улизнуть опять в балку, к деду Мамаю, но, как на грех, его постоянно донимали поручениями. Сделай и то, и это, принеси и отнеси, почини, помой, сложи – Омелько вертелся как веретено, ни минутки не имея свободной. А еще помнил слова деда: помогай, не отлынивай. Может, и зачтется усердие? Звонче станет колокольчик?

За весь день колокольчик ни разу не звякнул. Домашние и не заметили, что такое у Омельки за пазухой.

Вечером он долго старался не заснуть. Пробормотал «Отче наш» раз сто примерно, еще столько же сказал про себя – и провалился в сон, не удержался. И сразу оказался в коричневато-сером тумане, у ворот отцовского дома.

А старуха на кобыле совсем рядом. Протянула руку – но Омелько чудом успел отскочить, вывернулся.

– Что ты бегаешь, дитятко? Не хочешь арбузика? – загнусавила старуха. – Сразу со мной пойдешь – тебе же лучше, дурник. Сладенько будет…

Колокольчик в руке казался тяжелым, втрое, вчетверо тяжелее, чем вчера. Омелько повернулся и побрел, не оглядываясь, к обрыву. Дохлая кобыла не отставала. Ее всадница бормотала неведомую речь, слова догоняли и цепляли кожу на спине, точно тоненькими крючьями, тянули назад. От голоса старухи пропадала воля; колокольчик тянулся к земле, кожаная ленточка трещала, готовая порваться. Но самое страшное – колокольчик немел. От «динь-динь-динь» сперва осталось «динь-динь», потом просто «динь… динь…», а потом колокольчик замолчал совсем, и Омельку потянуло назад на невидимых ниточках.

– Ах ты, мой хлопчик, – бормотала старуха. – Ну иди же. Иди со мной…

Он тряс колокольчиком, рискуя вытряхнуть руку из плеча. Колокольчик молчал; только когда старухина костлявая ладонь почти стиснулась на его плече, колокольчик издал хриплое звяканье, и старуха с проклятьями отшатнулась.

Омелько кинулся к обрыву. Земля на краю пошла трещинами, клочья травы нависали над пропастью, как дедовы брови. Воспоминание о деде придало силы, колокольчик снова зазвонил, и Омелько прибавил шагу. Может, это обрыв над Студной, успел он подумать. А может, над другой какой-то рекой…

Лошадиные копыта били в землю за спиной. Дохлая кобыла пустилась галопом. От ужаса Омелько чуть не выронил колокольчик, оглянулся – и увидел старухино лицо прямо над собой, седые космы почти касались его лба…

Закричал петух.

* * *

Днем разразилась гроза. Дождь лупил и лил, маленькая Оксанка смело бегала по лужам, а мать загоняла ее в дом. Страшные коленца выкидывала на небе молния, гром бил так, что хотелось заткнуть уши. Варька говорила с важным видом: видишь, прогневался Илья…

Омелько знал, на что он прогневался.

С утра немец успел обойти еще с десяток дворов, и в одном – Омелько знал точно – его картуз узнали. Это был дом родителей Леська; Омелько не знал, сумел ли Лесько сдержаться при виде немцевой находки. Лесько – хлопец хитрый и подловатый: с него сталось бы проговориться будто невзначай, ненароком. Отплатить Омельке за насмешку…

Он сам не понимал, как дожил до вечера. Но вечер пришел, а немец так и не появился. Колокольчик за пазухой был горячий, словно уголь.

Не раз и не два он останавливался в воротах. Наяву все выглядело иначе: справа – сад, слева – улица, и в отдалении дом дядьки Петра. Нет никакой тропинки и никакого обрыва, и колокольчик в руке не звонил. Берег, видно, силы для последнего испытания.

…А если вовсе не спать?! Дед сказал – три ночи; а будет Омелько спать или нет – кому какое дело?

Не давала покоя еще одна мысль: а вдруг старуха успеет схватить его раньше, чем он вспомнит про колокольчик? Она ведь каждый раз все ближе подбирается… Едва Омелько заснет, а старуха его – хвать! Как бы не пропустить ту секунду, когда явь переходит в сон? Когда из кучи сена в коморе он выпадает в коричнево-серый туман перед воротами отцовской хаты?

Отче наш, иже еси на небеси…

Сон навалился силком, не позволив закончить молитву.

* * *

– Стой, сладенький, не вертись… Ах, плохой хлопчик. Две ночи не слушался, на третью попался, будет тебе на орехи…

На самом деле Омелько еще не попался. Он стоял, прижимаясь спиной к закрытым воротам, а старуха верхом на кобыле загораживала пути к отступлению. Не пробиться к тропинке, не добраться до обрыва…

Колокольчик звонил хрипло и очень тихо.

Старуха протягивала руки; не могла дотянуться до Омельки – но и не отступала.

– Что же ты, малой, старших не слушаешь? Не помогло тебе твое счастье, видишь, не помогло… Брось свою цацку. Иди со мной, тепленький, иди со мной…

Омелько набрал воздуха – и кинулся вниз. Проскользнул между ногами дохлой кобылы.

– Ай, стой, шустрый какой! Не уйдешь!

Топот копыт за спиной. И колокольчик молчит – выдохся. Омелько чувствовал, что бежит на одном месте. Ноги месят воздух, взлетают комья серо-коричневой земли, а обрыв с клочьями травы над пропастью не становится ближе – наоборот, отдаляется…

Цап! – костлявые пальцы схватили за рубаху на спине.

«Отче наш!» – немо взмолился Омелько. Отвечая ему или сам по себе, колокольчик в руке вдруг ожил: «Динь-динь-динь!» Ветхая домотканая рубаха треснула. Омелько почувствовал, что свободен. Припустил во весь дух; наверное, никогда в жизни так не бегал…

Вот и обрыв. Только внизу не видно никакой реки – чернота. Трещины стали яснее, шире; Омелько упал на четвереньки.

Рядом переступали ноги дохлой кобылы. От них тянуло невыносимым смрадом.

– Ну, хлопчик, что теперь?

Старуха смотрела сверху вниз. В руках у нее откуда-то взялась витая плетка.

Колокольчик упал на траву. Язычок, медная капелька, бессильно вывалился.

– Что теперь, сладенький? Как тебе наши арбузы?

Омелько отползал, лихорадочно нащупывая ногами твердую почву за спиной, ежесекундно рискуя ухнуть вниз.

Старуха захохотала.

Черный платок сполз с ее головы, обнажая голый череп. Она вскинула к небу руки, в ответ налетел ветер, подхватил черное платье с изглоданным червями подолом…

Омелько нащупал в темной траве колокольчик – немой, безъязыкий.

И заверещав, как поросенок под ножом резника, бросил его чудовищу в лицо.

Затрещало, будто выворачивали из земли вековой дуб. Смех старухи перешел в вопль. Трещина над обрывом превратилась в щель, затем разошлась вовсе. Огромный пласт земли откололся и полетел вниз вместе со старухой и ее дохлой кобылой, и вместе с ними летел, светясь, будто в кузнечном горне, колокольчик.

Омелько остался на краю. Висел, вцепившись в траву, похожую на дедовы брови. Подтянулся, лег на обрыв животом…

Прокричал петух.

* * *

Немец стоял в воротах – рыжие усы, куцый сюртук, клетчатый кашкет. Панские штаны заправлены в блестящие сапоги; в руках – картуз с треснувшим козырьком.

Омелько смотрел из-за двери коморы, как отец разговаривает с немцем.

– Нет, – сказал немец неожиданно высоким трескучим голосом. – Штраф на этот раз никакого не требовать. Потрава невелик, и претензия моя невелик – чтобы в будущем, если можно, ваш сын не посягать на чужое добро.

Отец что-то сказал – Омелько не расслышал.

– В этих широтах нелегко выращивать бахчевая культура, – сказал немец. – Я понимай ваше возмущение. Кроме того, вора в жизни ждать плети, тюрьма и Сибирь. Надо уважать чужой труд, да!

И немец ушел, оставив картуз отцу.

Отец стоял посреди двора, вертя картуз в руках. Затем, мрачнее тучи, повернулся к коморе.

Омелько вышел, втянув голову в плечи.

И когда ему велено было идти за хворостиной и он покорно пошел, заранее похныкивая и вытирая кулаком нос, хлопцу виделся большой зеленый арбуз, спрятанный в лопухах на берегу Студны.

Пусть отец выдерет – в первый раз, что ли?

Зато когда соберутся у костра хлопцы, когда он выкатит арбуз к костру и с хрустом всадит ему в бок дедов казацкий нож… Когда потечет по пальцам сок, запрыгают лаковые семечки… Когда сердцевина арбуза, зернистая и розовая, заполнит собой весь рот… И когда хлопцы будут смотреть, выпучив глаза, и недоверчиво расспрашивать про немца, а он в ответ на их вопросы будет только улыбаться… Ай!

И они все вместе сожрут арбуз, и останется только гора зеленых корок и приятная тяжесть в животе… Ай, ай!

И с тех пор он станет у хлопцев ватажком, заводилой… Ай-ай-ай!

И следующим летом, может быть, он еще раз дождется момента и выкатит с баштана не один арбуз… Ай! Два или три арбуза, и тогда…

Так или примерно так думал Омелько, лежа животом на отцовом колене, в то время как хворостина полосовала его зад, и без того, впрочем, давно полосатый.

Над балкой курился дымок. Не дед ли курил свою трубку?

Бои без правил

1

Максу всегда нравилось, как она дерется.

Разумеется, не с ним. Существо безобидное и возвышенное, Максик бледнел при виде оцарапанного пальца и норовил хлопнуться в обморок. К дантисту Анка тащила его за шкирку, иначе Максик жрал тонны анальгина и трясся от дурных предчувствий. Бичом молодого человека было богатое воображение, все: и боль, и опасность – он переживал заранее, в сто крат усиленном виде, с подробностями. И когда наступала реальность во всей своей красе, Макс уже годился разве что на говяжью тушенку.

Анка – другое дело.

«Ввяжемся в драку, а там посмотрим!» – говаривал при случае Наполеон. Если бы Анке кто-то сказал, что она следует принципу великого полководца, девушка сильно удивилась бы. С биографией маленького корсиканца она была знакома исключительно по рецепту вкусного слоеного торта и стихам из школьной программы, которые училка заставляла зубрить наизусть: «В двенадцать часов по ночам из гроба встает император…» и «Напрасно ждал Наполеон…». Авторов этих стихотворений Анка честно путала.

Зато она изумительно дралась.

Анкин сэнсей по карате, человек, безусловно, сумасшедший – ибо только псих способен посвятить жизнь изучению оптимальных методов искалечить ближнего своего и вдобавок называть это варначество искусством, – нашел в ней родственную душу. Утомившись от нагрузок, милая, стройная – ну разве что излишне жилистая! – барышня могла за чаем с сухариками часами рассуждать о высоких материях. Например, сперва короткий кинжальный удар ногой в пах, а потом, когда оглушенный болью враг согнется, левой рукой схватить за волосы и рвануть на себя, встречая чужое лицо правым локтем. Или, скажем, перевести встречный удар нехорошего человека мимо и вскользь, как стрелочник переводит поезд на другие рельсы, и, не разрывая контакта, пройти ладонями к голове – одна ложится на подбородок, вторая берет затылок, и одновременно с проворотом, с хрустом…

Анкина мама так и не привыкла к подобным чаепитиям, сбегая на кухню.

В соревнованиях Анка не участвовала. Честолюбие или, хуже того, тщеславие не свило гнездо в ее душе. К медалям и титулам она тяги не имела, а к правилам, ограничивающим бойцов на татами, испытывала легкое пренебрежение. К себе Анка относилась равнодушно. Не самая приятная подробность, но в должной мере пикантная: часть зубов у юной леди уже была вставная. Насчет белесых тонких шрамиков в области голеней и предплечий Максик шутил, что они украшают настоящего мужчину, и целовал каждый шрамик в отдельности. Ну, синяки не в счет. С кем не бывает?

А так, в целом – скромная, милая, во всех отношениях приятная девица. Даже, можно сказать, робкая: Максу пришлось изрядно постараться, прежде чем Анка уступила ему цветок девичьей скромности.

По большой и чистой любви.

Жил Максик на окраине, в спальном районе, где кто только не спал. Анка часто провожала его домой, если приходилось возвращаться поздно. Очкастый, рыхловатый Макс с безобидным выражением лица просто притягивал к себе интересы скучающей шпаны. Спросить у такого сигаретку, чтобы сразу перейти к выяснению взглядов на жизнь, – дело святое. А уж если рядом с таким замечательным рохлей стучит каблучками клевая телка, так и вовсе кровь кипит в жилах.

Останавливали, значит.

И знакомились с Анкиными каблучками-кулачками.

Прихватить хама, лезущего со слюнявым поцелуем, за уши. Ладони сложены «обезьяньей горстью», это очень полезно для барабанных перепонок, если прихватывать с хлопком. Лбом, смешно набычившись, – в переносицу. И сразу не смешно. Совсем. Оттолкнуть так, чтобы снес с копыт пьяненького дружка. «Журавль топчет змею» – дружок катается по земле, держась за ушибленную гордость, куда угодил острый каблук со стальной набойкой. Подхватить с асфальта увесистую штакетину. И того гада, что еще держит Макса за грудки, не успев оценить изменение диспозиции, – сперва по коленям, наотмашь, крест-накрест, а потом поставить жирную точку на происшествии.

В данном случае точка ставилась по уху.

В остальных случаях – по-разному.

Удовольствия от драк она не получала. Скучная, рутинная обязанность – в следующий раз, когда уроды захотят прикопаться к парню с девушкой, они сто раз подумают. Иногда Анка полагала, что таким образом делает мир лучше. И даже хотела сказать об этом своему сэнсею, но стеснялась. Правильно делала в общем. Сэнсей мог и не согласиться.

Он был псих, но с принципами.

Постепенно в спальном районе их стали узнавать, и драки сошли на нет. Более полугода никто не трогал Макса, с Анкой же начали здороваться издалека. Жизнь вошла в мирную колею. Пока однажды Максик, слегка заведенный с самого утра проблемами в университете, не сказал громко и отчетливо:

– Ань, смотри! Копия Бумбараш!

Еще и пальцем ткнул для верности.

«Копия Бумбараш» меньше всего походил на актера Золотухина. Ну разве что цвет волос – солома соломой. В тельняшке и камуфляжных штанах, Бумбараш курил у подъезда, глядя перед собой стеклянными глазами. Реплика Максика, похоже, прошла мимо его сознания. Белобрысый отреагировал лишь тогда, когда Макс поравнялся с ним и дурашливо запел прямо в лицо:

– Ходят кони, да над реко-о-ою!..

Зря он недооценил стекло в глазницах Бумбараша. Стекло это, словно песня влетела в него камнем, вдруг пошло кровавыми трещинами. Без предупреждений, без признаков агрессии и ритуала разборки белобрысый отвесил Максику затрещину. Короткую и до ужаса деловитую. Анка не успела сообразить, складывал Бумбараш ладонь «обезьяньей горстью» или, допустим, просто напряг «ивовым листом», но эффект случился поразительным. У ее ног корчился любимый парень, держась за голову и визжа на высокой, пронзительной ноте.

Казалось, визг длился целую вечность.


…короткий кинжальный удар ногой в пах, а потом, когда оглушенный болью враг согнется, левой рукой схватить за волосы и рвануть на себя…


Враг не согнулся.

Носок Анкиной кроссовки – сегодня она была в кроссовках – пришелся в подставленное бедро и соскользнул. Бумбараш шагнул вплотную, просто и страшно, стекло его глаз рассыпалось острыми осколками безумия, и один из осколков вонзился Анке под сердце. Визг Максика оборвался, словно рассеченный бритвой. Она еще не знала – почему.

Она уже больше ничего не знала.

2

Ночь. Снег.

Зима.

Очнулась Анка сразу, рывком. Словно бронзовокожий атлет-спасатель, с каким она познакомилась два года назад в Судаке, профессионально ухватил ее за волосы и выдернул из безвидного омута небытия. В ушах скулила память, оборванная вместе с визгом Макса.

Дальше – провал.

Она огляделась. Поземка с легким шелестом бродила меж оград, ласково облизывая могильные холмики. Пыталась взвиться до крестов над плитами, до вершин памятных стел и без сил опадала, выдохшись. В голых ветвях монотонно, на одной ноте – знакомая нота рождала панику, – выл ветер. Кажется, вдалеке по дорожкам между секторами ходили какие-то люди, но сейчас они Анку не интересовали.

Ночь. Снег. Зима.

Кладбище.

Почему – зима? Ведь на дворе май, зеленый и душистый… На Анке оказались светлые джинсы, туфли-лодочки, белая блузка с кружевами и поверх нее – легкая кофточка. Однако холодно не было. Жарко или прохладно тоже не было.

Было – никак.

Только теперь она обратила внимание, что сидит на мраморном надгробии внутри ограды в две трети человеческого роста. Прутья ограды украшали злобного вида наконечники на манер копий. Чтоб не лазили? Куда? Откуда?! Нельзя сидеть зимой на голом камне, можно простудиться и подхватить воспаление почек…

Дурацкие мысли отвлекали от главного. От того, что следовало сделать вопреки желанию превратиться в сугроб, в бессмысленного снеговика.

Собравшись с духом, она встала. Заранее понимая, что увидит, вгляделась в буквы, выбитые на мраморе: «Стратичук Анна Анатольевна, 20.09.1976 – 17.05.1998». И отретушированная фотография, на которой Анка с трудом узнала себя.

Надгробная плита до середины вросла в обледенелую землю. Могила выглядела целехонькой. Ее однозначно никто не раскапывал. Плиту тоже не сдвигали и не выкорчевывали.

«Уже легче. По крайней мере, я не выбиралась оттуда, срывая ногти…»

– Вынужден вас разочаровать, барышня. Выбирались. И именно оттуда.

Дорогое кашемировое пальто. Клетчатое кашне выбивается наружу. Черные брюки, стрелки заглажены до бритвенной остроты. Зеркальный блеск ботинок на толстой подошве. Мягкая шляпа отбрасывает тень на лицо, так что черт не разобрать. Высокий, статный; чувствуется порода. Руки – в карманах пальто. Как незнакомец ухитрился незаметно подкрасться к ней, Анка не знала. Снегу кругом намело, должна была услышать скрип.

А вот – не услышала.

– И не спрашивайте, каким образом. Это вас волновать не должно. А волновать вас, милая барышня, должно совсем другое.

Незнакомец выдержал паузу, ожидая встречного вопроса. Легко догадаться, какого именно. Анка выкаблучиваться не стала, пойдя щеголю навстречу:

– И что же именно меня должно волновать?

– Вечные проблемы, милочка. Вечные, как мир. Факт вашей смерти. И возможность вернуться к жизни. Уникальная, заметьте, возможность. За такую многие душу рады бы продать.

– А сейчас я, по-вашему, что, не живая?

Незнакомец весело расхохотался.

– Нет, барышня. Не живая. Никак не живая. Уж поверьте, я в этом толк знаю.

Анка прислушалась к себе, но никакого волнения не ощутила. Так же, впрочем, как и биения собственного сердца. На всякий случай приложила руку к груди. Ожидание тянулось целую вечность. Нет. Сердце не билось. Дышать, кстати, тоже не хотелось.

Она и не дышала.

– Убедились? Я всегда говорю правду. Чистую, как слеза младенца.

«Будь я жива, наверное, рассмеялась бы ему в лицо. А так…»

Жажда вновь оказаться живой вскипела беснующимся гейзером. На миг даже почудилось: вот-вот вновь забьется сердце.

– Что я должна сделать?

– Пустяк, в сущности. То, что вы делать умеете и, можно сказать, любите. Любили, – со значением поправился незнакомец. – Вам предлагается принять участие в боях без правил. Победа – жизнь. Согласитесь, приз заманчивый…

– Сколько участников?

Вопрос прозвучал сухо и деловито. Слишком сухо и деловито для восставшей из могилы покойницы. Анка отметила, что в посмертии у нее образовалось специфическое чувство юмора. Черное, как брюки доброжелателя в шляпе. Ледяное, как ветер над кладбищем. Оборжаться, как сказал бы Максик.

– Вместе с вами – двадцать шесть. В основном любители. Четверо профессионалов. – Он подумал и поправился: – Трое. Один так, не разбери что.

– У меня есть выбор?

Вместо ответа незнакомец указал на плиту. Дескать, есть.

– Хорошо, я согласна. Но хоть какие-то правила в этих боях все же имеются?

– Идемте. Я расскажу по дороге.

3

«Ринг» напоминал разверстую могилу для великана. Прямоугольная яма шесть на десять метров глубиной в полтора человеческих роста. Отвалы рыхлой, но уже смерзающейся земли по краям. Темный провал отчетливо выделялся на свежем искрящемся снегу. Геометрически правильная, чудовищная прореха во вселенском саване. И там, внизу, дрались двое.

Первый, отборочный тур.

«На время боя жизнь вернется. Дыхание. Сердце. Боль. Это тебе не фильмы про зомби…»

Двое дрались остервенело, но бестолково. Им очень хотелось жить. Не только сейчас, в огромной могиле, молотя друг друга из последних сил. Просто – жить. Дальше, больше, снова; сегодня, завтра, через месяц… И шансов не было ни у одного. Даже у того, который сейчас победит.

Над рингом, собравшись на земляных отвалах, получали удовольствие господа – устроители турнира. Все, как присоединившийся к компании Анкин провожатый, – кашемир длинных пальто, фетр мягких шляп, затеняющих лица, стрелки на черных брюках. Хозяева жизни отличались разве что ростом.

Здесь это не было фигурой речи.

Действительно хозяева жизни. И смерти.

Господа-устроители делали ставки. С ленцой, вальяжно. Вполголоса переговаривались – слов не разобрать. Наверняка улыбались, саркастически или с приязнью, хоть улыбок и не разглядишь. Главным среди них, похоже, числился тот, что курил толстую сигарку. Пепел он время от времени стряхивал вниз, на «ринг», – хорошо хоть, не на головы дерущимся.

Один из бойцов ухитрился все-таки свалить противника. Но и сам при этом не удержался на ногах: упал сверху, принялся месить кулаками – наугад, куда попало. Нижний сперва закрывался, потом вдруг, словно опомнившись, перестал сопротивляться. Прижал руки к разбитому лицу и заплакал.

В воздухе повис удар колокола.

Отзвук долго гулял по кладбищу, будто заблудшая душа в надежде на успокоение.

В яму спустили лестницу. Победитель выбрался сам. На лице человека замерзла радость – нелепая, испуганная, заискивающая. Он до сих пор не верил, что победил. Миг, другой, и боец скис, сгорбился; радость осыпалась с его лица чешуйками старой краски.

«У телевизора выдернули шнур из розетки, – от такого сравнения стало тоскливо, хотя и раньше Анка не испытывала особого воодушевления. – Еще заметно остаточное свечение экрана, но это ненадолго…»

Побежденного выволокли под руки. Он рыдал и не хотел покидать могилу.

– Следующие!

Из рядов зрителей, молча толпившихся вокруг ямы, вышла новая пара. Анка сразу увидела: победит крепыш в белой рубашке. Видно по тому, как идет к «рингу», как спрыгивает в курящуюся паром могилу. Его противник, долговязый мужчина в костюме-тройке, двигался скованно, все время оглядываясь на кресты за спиной. Даже пиджак снять не догадался, тюфяк.

Не жить тебе, длинный.

Еще десятка два мертвецов, равнодушных к боям, бродили в отдалении, среди надгробий. «Страшный суд? – вдруг сообразила Анка. – Покойники восстали? А эти, в шляпах, развлекаются…»

Из-под шляпы незнакомца-провожатого раздался короткий смешок.

– Сказки, Аня. Наивные сказки, придуманные людьми с богатой фантазией. Не верьте подобным глупостям. Мы здесь локально, так сказать. Не афишируя, сугубо для своих. Раз в четыре года, в Касьянову ночь. С двадцать девятого февраля на первое марта…

«Високосный год. Значит, сейчас… двухтысячный?! Почти два года минуло…»

Крепыш свалил долговязого даже быстрее, чем рассчитывала Анка. Шагнул вплотную – быстрая серия в корпус, и когда противник скорчился, хватаясь за живот, жахнул наотмашь в висок. Анка сперва решила, что крепыш – боксер, но, увидя последний удар, передумала. Если и боксер, то с приличным опытом дисквалификаций за нарушение правил.

Серьезный товарищ. Реальный кандидат на вторую жизнь.

Колокол.

– Твоя очередь, моя дорогая валькирия. Давай!

«Он на меня поставил!» – догадалась Анка. Волнения не было. Страха не было. Ничего не было. Она должна победить. Столько раз, сколько потребуется.

Все. Точка.

Рядом с ней на отвал вскарабкался бритоголовый качок, голый по пояс. Бычью шею украшала толстенная цепь из золота. Глумливо скалясь, качок показал Анке «фак». Мол, сейчас поимею! По-всякому. Валяй, телка, перепихнемся…

И первым спрыгнул в яму, кичась мускулатурой.

Аплодисментов он не дождался. Без раздумий, не тратя времени на дурацкие ритуалы, Анка кинулась с насыпи прямо на качка. Колено угодило в лицо, раздался хруст. Бритый дурак опрокинулся на спину, пытаясь сжать подлую девку в мощных объятиях. Не сопротивляясь захвату, сидя на поверженном бойце верхом, Анка наклонилась вперед и трижды ударила основанием ладони в уже сломанную переносицу.

Слезла с качка и махнула рукой устроителям.

Давайте, мол, лестницу.

Громыхнул запоздалый колокол. К спущенной лестнице Анка шла долго, растягивая каждый шаг. Так умирающий от жажды смакует каждую каплю воды из фляги. Она была живая! Сердце отчаянно колотилось в груди. Кровь прилила к разгоряченным щекам, из ноздрей вырывались облачка пара. Мороз колол тело тысячами хрустальных иголок. Анка была рада февральской стуже. Она знала: стоит ей выкарабкаться из ямы…

Шершавое старое дерево под пальцами.

Перекладина лестницы.

Кто-то протянул руку, помогая выбраться. Жизнь стремительно гасла, кровь отхлынула от щек. Растаяло ощущение холода. Остановилось сердце…

– Спасибо.

Она подняла взгляд. Последние остатки жизни взметнулись отчаянным, оглушительным ударом сердца. Перед ней стоял Бумбараш.

В знакомом камуфляже и тельняшке.

4

– Ты?!

Белобрысый молча пожал плечами. Развернулся и, сутулясь, побрел прочь.

Смятение гасло в душе, затихая. Анка зачем-то оглянулась на устроителей. Хозяева жизни делали очередные ставки. Только деньги здесь были не в ходу. На миг ей удалось увидеть то, что раньше ускользало от взгляда. Зыбкие тени переходили из рук в руки, с еле слышным стоном уменьшаясь, съеживаясь, исчезая в карманах господ-устроителей.

– Молодчина. Поздравляю. Но не советую радоваться прежде времени.

Анка опять не заметила, как ее покровитель оказался рядом.

– Этот… – Она указала в спину уходящего Бумбараша. – Откуда он здесь?

– Оттуда. Самоубийца. Надоело, значит, небо коптить.

– Он тоже участвует?

– Вряд ли. С тех, кто на себя руки наложил, спрос особый. Впрочем, если очень захочет… Только сперва ему надо будет пройти Вышибалу. Ну, сами увидите.

Незнакомец-провожатый поспешно кивнул и отошел в сторону, где его ждал такой же, как он, кашемировый. Анкин покровитель нетерпеливо протянул руку, его почти близнец поморщился, провел ладонью по воздуху. Две тени, околачивавшиеся поблизости, дернулись, теряя размер и превращаясь в серые клочья тумана…

Провожатый с удовлетворением огладил карман пальто.

Следующий бой Анка решила не смотреть. И тот, что за ним, тоже. Понадобится – позовут, а ей следовало прийти в себя. Затертые слова внезапно приобрели совершенно реальный смысл. «Прийти в себя» – безвидная, бесформенная тень скользит мимо черных оград, торопясь к вросшему в ледяную землю надгробию с отретушированной фотографией… От таких мыслей стало совсем худо, но это было легче, чем думать о ледяном огне в глазах Бумбараша. «Ходят кони, да над реко-о-ою!..» Нет, нет, нельзя, не сейчас!

Она сама не заметила, как оказалась на соседней аллее. Не в одиночестве – компания неприкаянных душ безмолвно топталась по свежему снегу. Анка подумала, что завтра поутру сторож кладбища весьма удивится, увидев следы ее «лодочек»…

Рядом кто-то завыл.

Она поспешила отойти к ближайшей оградке и лишь после этого оглянулась. Ну конечно! Тюфяк! Долговязый неумеха в костюме-тройке!

«Тюфяк» выл истово, хотя и вполголоса. Анка невольно поморщилась. Да, не жить тебе, длинный! И драться не обучен, и умирать не умеешь. Таким, как ты, только и осталось – выть. Вой усилился, делаясь громче. Анка решила, что пора уходить – наслушалась! – но внезапно замерла. Что-то в этом вое было не так. Издалека – вроде и впрямь голодный пес голосит. А если вслушаться…

Двадцать девять дней бывает в феврале,

В день последний спят Касьяны на земле,

В этот день для них зеленое вино

Уж особенно пьяно, пьяно, пьяно…

Анка не выдержала – моргнула. Оказывается, и так петь можно. Впрочем, у бедняги Макса вокальные данные тоже не очень. «Ходят кони, да над реко-о-ою!..» Нет, нет, не вспоминать!

Гости старые приказные,

Отставные, безобразные,

Забубенные алтынники,

Все Касьяны-именинники!

Слова оказались под стать вою. Сама не зная зачем, Анка невольно шагнула вперед. Может, узнать, кто такие загадочные «алтынники»?

Долговязый заметил. Подмигнул.

И тут дернул черт Касьяна-мужика:

«Эх, послушай, ты, приказная строка,

У меня звенят за пазухой гроши,

Награжу тебя – пляши, пляши, пляши!»

«Спятил!» – резонно рассудила она. «Тюфяк», словно торопясь подтвердить это, усмехнулся самым довольным образом. Впрочем, улыбка сразу погасла – вместе с воем.

– Еще первый тур? А ты, значит, своего завалила?

– Первый, – не думая, кивнула Анка. – Завалила.

Взгляд долговязого внезапно стал иным: холодным и острым, как осколок льда. Не к месту вновь вспомнился проклятый Бумбараш.

– А что? – дернулись бесцветные тонкие губы. – Пожалуй, подойдешь.

– Куда? – совсем растерялась она.

«Тюфяк» вновь ухмыльнулся:

– А сюда! Когда во втором туре победишь.

Он поправил сбившийся на сторону черный галстук, опять подмигнул.

Звал «строкой» противно званию,

Подлежит сие к поданию!

Психов Анка опасалась и поспешила ретироваться.

Из-за спины донеслось:

– Это бои без правил, Анна Анатольевна. Вас обманывают – из смерти не возвращаются. У здешних боссов просто нет такой власти. Не надейтесь! Между прочим, с тем, кого вы называете Бумбарашем, сведут именно вас. Так и задумано. Ставки пока три к одному в его пользу.

На ногах она все же устояла. А вот обернуться не решилась.

5

На сей раз руку ей подал сам благодетель. Не побрезговал; напротив, расплылся в улыбке, даже ногой шаркнул.

– Не ошибся я в вас, барышня! Лихо вы его, лихо!..

Анка дернула плечами, с тоской ощущая, как гаснет последний удар ненадолго ожившего сердца. Бой как бой, ничего особенного.

– Еще две схватки – и финал. Продержитесь, надеюсь?

Отвечать она не стала.

Вторым ее противником был верзила сам себя шире, но справиться с ним оказалось много легче, чем с хамоватым качком, обладателем золотой цепи. Качок, по крайней мере, что-то умел, верзила же был просто силен до невероятности, потому и во второй тур прошел. Но против Анкиной одержимости сила – вульгарная сила, подкрепленная лишь горой плоти, – помочь не могла. Тем более что верзила до ужаса, до полного ступора воли боялся вида крови – не чужой, своей. Едва Анка это поняла, все прочее осталось делом техники…

Колокол!

Она поглядела на ринг-могилу, куда спускалась очередная пара. Подумала, обернулась к благодетелю-покровителю.

– Самоубийца… Вы сказали…

– Сказал, сказал! – охотно подтвердил тот. – Самоубийство, Анна Анатольевна, – смертный грех, посему данный господин… Вы его, кажется, Бумбарашем именуете? Так вот, ему придется драться с Вышибалой. Как правило, это победитель нашего междусобойчика. Если господину Бумбарашу повезет, через четыре года пригласим его на общих основаниях. А что? Мечтаете о должности Вышибалы? Я не против.

Анка кивнула. Ставки три к одному. Ясно!

Ах ты, милый друг, голубчик мой Касьян!

Ты сегодня именинник, значит – пьян…

Знакомый вой она услыхала сразу. Дурацкая песня про Касьяна-именинника никак не хотела заканчиваться.

– Кто вы?

Похоже, «тюфяк» решил в очередной раз подмигнуть, но раздумал. Знакомый взгляд – ледяной, острый.

– В таких случаях обычно говорят: вопросы здесь задаю я. Впрочем, вам отвечу: контролер – как в автобусе. Интересная должность! Смешиваешься с толпой, вежливо уступаешь место бабушке, вместе со всеми ругаешь водителя, вовремя не увидевшего выбоину в асфальте. А потом – хлоп! Предъявите, граждане!..

Анке стало противно.

– Не брали билет? – саркастически изломил бровь любитель песни про Касьяна. – Нехорошо нарушать, Анна Анатольевна! Бои, конечно, без правил, но Закон еще никто не отменял.

Хотелось развернуться и уйти. Только куда – к черной яме, к серым теням?

– Значит, меня обманывают? Всех обманывают?

– Заинтересовались? – Бесцветные губы вновь дернулись в усмешке. – Конечно, обманывают. Касьянова ночь! Не знаете это предание? Бедняга Святой, как известно, оказался слаб – вот и образовалось окошко для Велиара и его беспредельщиков…

«Главный. Тот, что с сигаркой, – поняла Анка. – Какое странное имя – Велиар!»

– Вам что обещали? «Победа – жизнь»?

Анка принялась лихорадочно вспоминать. Странно, со времени первого разговора у могилы прошло не больше часа, а кажется – целый год. Или вечность.

– Еще вам сказали: «Я всегда говорю правду. Чистую, как слеза младенца…»

Последнюю фразу «тюфяк»-контролер произнес не своим – чужим голосом. Точь-в-точь как Анкин благодетель.

– Я мог бы вам рассказать… Нет, лучше покажу.

Рука долговязого внезапно оказалась у самых ее глаз. Отшатнуться Анка не успела.


…Как не успела сообразить, складывал Бумбараш ладонь «обезьяньей горстью» или, допустим, просто напряг «ивовым листом», но эффект случился поразительным. У ее ног корчился любимый парень, держась за голову и визжа на высокой, пронзительной ноте.

Носок Анкиной кроссовки – сегодня она была в кроссовках – пришелся в подставленное бедро и соскользнул. Бумбараш шагнул вплотную, просто и страшно, стекло его глаз рассыпалось острыми осколками безумия…

Очнулась она на асфальте. Поблизости заливался взбесившимся соловьем милицейский свисток. Анка застонала, приподняла голову.

Жива?

– Жива девка! – подтвердил чей-то решительный голос. – А вот парень… Сержант, «Скорую», быстро!

Макс!!!

Анка выплюнула соленый сгусток, мешавший дышать, попыталась опереться на локоть, привстать.

– Лежите, девушка! – вмешался голос. – И так нагеройствовались! Нашли с кем связываться! Мы этого маньяка две недели ловим. Звать на помощь надо было, патруль за углом стоял…

Она не слушала. Не понимала. Макс! Что с Максом?!

Секунды потерянной мелочью катились по мостовой.


– …Так все и будет. – Ладонь контролера отдернулась и слегка дрогнула, словно стряхивая видение. – «Победа – жизнь». На целых десять минут. Лгать здесь не принято, поэтому строго формально вас не обманут. Анна Анатольевна, ведь срок дареной жизни, если помните, не оговаривался? Вот и получите… мзду. А через четыре года вновь поманят. Пообещают, скажем, час. Или целых два.

– Что с Максом? – повторила она вслух, даже не пытаясь сообразить, о чем речь. – Что с Максом, ты!..

– Вопросы здесь задаю я. – Долговязый поморщился, как от зубной боли. – А вы цените, Анна Анатольевна! Я бы и без вас обошелся, но после некоторых событий здешние устроители стали излишне внимательными. Пришлось тихонько отойти в сторону… Обещать ничего не буду, но встречу с начальством гарантирую. Вот там вам и ответят. Может быть. Держите!

На его ладони оказался милицейский свисток.

– Патруль за углом, Анна Анатольевна. И учтите, Бумбараша вам не сделать. Бывший наемник, наркоман, после очередной дозы полоснул себя бритвой по горлу… Сами понимаете: подготовка, боевой опыт. Не вам чета! К тому же вас ему показали и все как следует объяснили. Он ведь, собственно, из-за вас за бритву взялся, когда милиция в дверь ломилась…

Она хотела переспросить, узнать у наглого притворялы, что с ее Максиком, но контролер отвернулся. Щелчок зажигалки ударил, будто выстрел.

«Значит, и мертвые курят? Нет, он не мертвый, он такой же, как те, в кашемире!..»

Двадцать девять дней бывает в феврале.

В день последний спят Касьяны на земле…

«Тюфяк» был доволен. Собой, кладбищем, ею, Анкой. Доволен – и воет, сволочь! Но если здесь не лгут и она поговорит с таинственным «начальством»…

Свисток Анка сунула в карман джинсов.

6

– А если я его убью?

– В смысле – победите? – не понял благодетель. – Кого? Вашего Бумбараша? В таком случае, милочка, на подобные соревнования его больше никогда…

– Не победю, – стиснув зубы, перебила Анка, плохо соображая, что говорит. – Убью.

«Ее Бумбараш» стоял метрах в восьми, у края ямы-ринга. Судя по крикам, там, внизу, заканчивался очередной поединок.

Белобрысый наблюдал – очень внимательно.

– Плохо, барышня, плохо! – вполне по-человечески вздохнул благодетель-провожатый. – Эмоции, эмоции… Бумбараш (ну и кличку вы придумали!) этим в отличие от вас не страдает. Для него противник – мясо. Которое надо разделать.

Она кивнула – верно. Теперь ее убийца выглядел совсем иначе, чем тогда, у лестницы. Расправились плечи, выпрямилась спина. Упругой и резкой стала походка. Почему – ясно. Мерзавец уверен в победе. Он узнал ее, вспомнил. И теперь не боится. Ни ее, ни остальных.

– Если на таких соревнованиях кого-то убивают, ему больше не выбраться из-под земли. Во всех смыслах. Но это – если. Между прочим, ставки на Вышибалу по-прежнему три к одному. Но я надеюсь на вас. Не подведите!

Отвечать Анка раздумала.

Третий и четвертый туры прошли очень быстро, без осложнений. «В основном любители», как выразился кашемировый, дрались не лучше обычной уличной шпаны. А вот обещанные профессионалы, даже если считать таковым бритоголового качка из первого тура, сошли с дистанции один за другим. Разве что в третьем туре вышла заминка, когда памятный крепыш в белой рубашке долго не мог завалить угрюмого небритого детину в рваном ватнике. Оба явно видали виды, и зрители – хозяева жизни-смерти – поспешили взвинтить ставки. Крепыш победил, но и сам не устоял на ногах. Точнее, на ноге – правую детина ему сломал. Анка успела выяснить: травмы, полученные на ринге, исчезали – вместе с жизнью, – едва боец выбирался из ямы. Но драться калекам было уже нельзя.

Финал намечался скучный.

В противниках Анки оказался лысый толстяк лет сорока с безумными бычьими глазами. Все его бои она пропустила и теперь могла лишь догадываться, как тот сумел победить. Наверное, удача – попались еще большие неумехи. Перед схваткой тип с сигаркой – Велиар, если верить всезнающему «тюфяку» – подошел к обоим бойцам. Ничего не сказал, но посмотрел очень внимательно.

И вновь шершавое, старое дерево под пальцами.

Перекладина лестницы.

Анка не волновалась. Противник представлялся ей пустым местом, сквозь которое надо бить, целясь в настоящего врага. Так прошибают кулаком дюймовые доски.

Не волновалась – и чуть не погибла. Во второй, стало быть, раз.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3