Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Блуждающие звезды

ModernLib.Net / Классическая проза / Алейхем Шолом / Блуждающие звезды - Чтение (стр. 31)
Автор: Алейхем Шолом
Жанр: Классическая проза

 

 


А счастливая парочка?

Рафалеско с Генриеттой сидели рядом, рука об руку, в самом почетном углу, и лица их сияли, а глаза сверкали, как у настоящих жениха и невесты.

Нисл Швалб имел все основания ликовать. Из всех комбинаций, когда-либо зародившихся в его гениальной голове, комбинация с чашкой чая у ломжинского кантора и с речью мистера Кламера была, без сомнения, одной из самых блестящих. Следует, однако, прибавить, что ему к тому же и повезло. Он начал действовать в момент, когда наш молодой герой блуждал по Нью-Йорку, точно в чаду, весь во власти грез. С одной стороны, шум и гам громадного города, новые люди, необычный жизненный уклад, к которому нелегко привыкнуть свежему человеку. С другой стороны, не знающая меры газетная шумиха, безудержная свистопляска разнузданной рекламы, дикие вымыслы и небылицы, приписываемые ему досужей фантазией, вакханалия славословия и самых неумеренных похвал. И в придачу ко всему – разные «попрыгунчики», увивающиеся вокруг него, делающие ему самые заманчивые предложения, сулящие ему золотые горы, – конечно, под строжайшим секретом: «Стоит только ему, – уверяли Рафалеско юлившие вокруг него деляги, – бросить еврейский театр и пойти на американо-английскую сцену, как тотчас перед ним откроется новый мир…» При этом «попрыгунчики» ссылались на примеры знаменитейших ныне английских актеров, подлинных звезд драмы и оперы, которые в начале своей артистической карьеры не выдерживали никакого сравнения с ним, с Рафалеско, были, можно сказать, букашками против слона. Теперь к этим актерам не приступись: «Собственные дома, виллы, автомобили, красивейшие женщины, ха-ха-ха!» И все это, по их словам, приобреталось с головокружительной быстротой, потому что Америка – это вам не Европа! Америка – страна «гари оп» – бешеной скачки.

Легко понять, что все подобные разговоры и комплименты, этот поток похвал и самых заманчивых предложений совершенно вскружили голову нашему юному герою, и его охватило желание как можно скорее дебютировать, чтобы показать, кто он, какая сила в нем таится и на что он способен.

Его взбудораженность усугублялась еще и тем, что он до сих пор не получил ответа на свое задушевное письмо к Розе. Первое за всю его жизнь пространное письмо, обращенное к той, которая была ему дороже всего на свете, образ которой он неизменно лелеял в душе своей как святыню, не встретило ответного отклика.

В нью-йоркских газетах Рафалеско часто встречал имя Розы Спивак и всегда рядом с именем Гриши Стельмаха, который, как тень, неотступно следовал за ней повсюду. Это причиняло молодому Рафалеско острую боль, невыносимые душевные муки.

«Что ж, – думал он про себя. – Пусть она будет счастлива со своим Гришей Стельмахом! Да состарится она с ним в богатстве и почете. Но ответить на письмо она все же могла бы. Неужто она до того возгордилась, так возомнила о себе, что забыла все прошлое? Или не хочет его вспоминать? Хочет выкинуть из своей памяти все, что было, как дурной сон? В таком случае, зачем он так убивается? Не лучше ли и ему забыть ее, забыть навсегда, навеки, как дурной сон?»

Рафалеско был готов забыть в конце концов, ради кого он приехал в эту страну и что, собственно, так неудержимо тянуло его сюда. Он старался убедить себя, что приехал ради собственной карьеры. И теперь, как и раньше, в лучшие минуты своей жизни, он весь отдался во власть неудержимой фантазии и светлых грез. Ему представилось, что его первая гастроль в Никель-театре прошла с таким блеском, что до второго спектакля даже не дошло: его сейчас же перехватили, переманили или, как выражаются здесь, «похитили» с еврейской сцены, заплатив за него столько отступного, сколько потребовал законтрактовавший его антрепренер. И вот он уже на английской сцене в одном из самых больших театров Нью-Йорка. Имя Рафалеско гремит по всей Америке, и слава о нем доходит до нее, до Розы Спивак, ставшей чересчур высокомерной и слишком уж зазнавшейся. О, тогда он с ней сведет счеты! Он ей покажет, кто из них выше. Он ей выскажет все, что накипело в душе, он будет говорить с ней напрямик, без обиняков, обнажит всю правду; он скажет ей открыто, что она, собственно, недостойна его, что она не заслужила тех долгих бессонных ночей, которые он проводил в мучительной тоске по ней, что он был опьянен, но наконец протрезвился, был глуп, но теперь поумнел, был болен, но ныне выздоровел, окончательно выздоровел…

Вот какие мысли занимали жениха в те минуты, когда он вместе со всеми гостями пил один бокал за другим, смеялся и веселился на собственном празднике, еще очень смутно сознавая, что именно произошло с ним в этот вечер, и недостаточно ясно оценивая смысл и значение разбитой тарелки.

Глава 57.

В Никель-театре

Утром наш герой Рафалеско проснулся с сильной головной болью. Он не успел еще очнуться от угара, оглядеться, прийти в себя после вчерашней вечеринки, как его разбудили и повезли в Никель-театр на репетицию. Там, сказали ему, будут некоторые звезды из других еврейских театров, желающие с ним познакомиться, а также рецензенты некоторых американо-английских газет.

Рафалеско не помнит, чтобы за все годы своей артистической деятельности у него было когда-либо такое страстное желание покорить публику, как в тот день – день его первого выступления на нью-йоркской сцене. Никогда еще не жаждал он так сильно успеха, рукоплесканий, славы, как в тот вечер, когда он впервые должен был показаться перед американской публикой в переполненном до отказа Никель-театре. Никогда так учащенно не билось его сердце, никогда он в такой степени не чувствовал себя в положении ученика, идущего на серьезный экзамен с твердым намерением сдать его блестяще, с триумфом, как в этот знаменательный для него вечер.

Не удивительно, что остальные интересы отступили в тот день на задний план. Не удивительно, что все его существо было проникнуто одним-единственным желанием: добиться успеха у публики во что бы то ни стало, завоевать ее наверняка. В тот вечер в Лео Рафалеско проснулся артист, истинный артист, полный трепетного волнения и того жаркого огня, который зажигает блеском глаза, будоражит и распаляет кровь и будит творческие силы для создания великого, неповторимо-чудесного.


Пробил долгожданный час. Наступил день великого экзамена для «новой звезды из Бухареста», которому пресса щедро расточала похвалы, поставив его в один ряд с такими знаменитостями, как Ирвинг, Поссарт, Зоненталь, Росси, Шильдкраут и другие.

Большой красивый зрительный зал Никель-театра был переполнен сверху донизу и выглядел нарядно и торжественно. У всех – от директора до последнего билетера – настроение было приподнятое, праздничное. Публика также была радостно возбуждена. Весь спектакль был больше похож на бенефис или вечер чествования артиста, чем на пробное выступление дебютанта, впервые показавшегося перед такой публикой. А публика была, действительно, исключительная, отборная. Помимо обычных посетителей, наполняющих ежевечерне галерку всех еврейских театров Нью-Йорка, в ложах и в партере Никель-театра можно было видеть в этот вечер много новых людей, среди них немало интеллигентов и даже несколько чистокровных янки, к которым директор Никель проявил особый интерес и подобострастно вертелся и юлил перед ними, самолично указывая им места и самолично поднося программу, хоть это отнюдь не входило в его директорские обязанности.

Никель, само собою разумеется, использовал этот случай для усиленной рекламы своего театра. Он каждому шепнул на ухо под строгим секретом, кто эти высокочтимые посетители, называя при этом самые причудливые, только что сочиненные им имена, хотя многие из публики прекрасно знали, что это всего-навсего два брата, директора одного крупного американо-английского драматического театра.

Нью-йоркские газеты создали такой бум вокруг «новой звезды из Бухареста», что оба знаменитых директора драматического театра не на шутку заинтересовались молодым еврейским артистом: а вдруг – чего доброго! – и в самом деле «звезда»? Если хоть половина из того, что о нем пишут, правда, то стоит переманить его к себе. Зачем евреям Зоненталь, Ирвинг, Поссарт, Шильдкраут или Росси? Евреи ведь и сами не станут отрицать, что они – народ поставщиков, принявших на себя добровольную миссию обогащать весь мир своими знаменитостями, отдавать миру все, что есть у евреев лучшего и прекраснейшего…

Не было, разумеется, недостатка и в репортерах еврейских и английских газет. То были хорошие ребята, ловкачи как на подбор, прожженные бестии с бритыми лицами и живыми глазами, тертые калачи, пишущие на лету, закусывающие на бегу, спящие на ходу с вечным пером в руке.

Среди репортерской братии были и наши знакомые умники из «кибецарни», всем известные общественные воротилы, поэты, публицисты, редакторы газет, политиканы, вооруженные с ног до головы для выступления в поход против «новой звезды». Оно и понятно: ведь если в глазах одних Рафалеско – гений, то в глазах других он обязательно чурбан чурбаном, дубина стоеросовая. Если для одних он – Зоненталь, Ирвинг, Поссарт или Росси, то для других он – «зеленорог», «птичка-невеличка», «Хаим-Янкл», «румынский пастушок», «любопытный паренек» и не больше.

Да, еврейский театральный мир Нью-Йорка забурлил, заклокотал, вспенился.

Друзья и недруги Никель-театра пришли на спектакль с готовыми рецензиями для завтрашних номеров представляемых ими газет.

Когда речь идет о таком из ряда вон выходящем спектакле, редакторы обычно сами берут на себя роли рецензентов. Редактор одной из передовых газет заранее приготовил рецензию, которая начиналась так:

«Уже давно стены Никель-театра не слыхали такой бури аплодисментов. Энтузиазм публики, достигший вчера своего апогея, должен был воочию убедить наших подкупленных звероподобных противников в том, что…»

А другой еще более передовой редактор набросал вот какое начало для завтрашнего номера своей газеты:

«Вчерашний неслыханный провал в Никель-театре послужил хорошим уроком для двуногих ослов, которые из кожи лезут вон, чтобы сделать из мухи слона, и которые готовы за доллар…»

Одним словом, настроение в Никель-театре было приподнятое. Нервы всех были напряжены, глаза устремлены к занавесу, поднятия которого все ждали с минуты на минуту, затаив дыхание. И вот погасили огни. Взвился занавес.

В это мгновение в театр тихо, неслышными шагами вошли трое очень элегантно одетых людей, подкативших в роскошном автомобиле в сопровождении негра-лакея и направившихся прямо в ложу номер три – самую дорогую ложу Никель-театра.

В числе троих элегантных посетителей театра один был уже пожилой, с солидным брюшком, и двое – молодых: юноша в широкополой шляпе, надвинутой на лоб и закрывавшей его глаза, и с ним под руку молодая дама под густой вуалью. Пожилой человек с брюшком проводил молодую парочку до дверей ложи номер три. Молодые люди вошли в ложу. За дверью остался лакей-негр, державший в руках дамское манто и плед. Пожилой человек с брюшком вернулся назад и длинным узким коридором направился в партер.

И должно же было случиться, что в это самое время по тому же узкому коридору пробегал один из директоров Никель-театра Нисл Швалб, столкнувшийся носом к носу с посетителем. Оба отскочили назад, остановились как вкопанные, секунду смотрели друг другу в глаза, разошлись, снова остановились и опять впились друг в друга глазами. Это продолжалось не долее двух-трех секунд. И, прежде чем они успели хорошенько присмотреться один к другому, оба разошлись в разные стороны. Человек с брюшком направился в партер, а Нисл Швалб на минуту остановился и молвил про себя:

– Неужели это тот самый пустозвон? Думает, что ему удастся меня обмануть?

Он бросился к кассе, отыскал своего компаньона, владельца театра мистера Никеля, и между ними завязался короткий, но весьма выразительный разговор, который мы здесь передаем буквально слово в слово.

– Кто эта парочка в ложе номер три, с негром у дверей?

Мистер Никель не из тех, которые долго думают.

– В ложе номер три? Если не Джейкоб Шиф, то Луи Маршал.

– Если вы не лгун, то вы – идиот!

Мистер Никель заложил обе руки в карманы своих брюк и окинул своего компаньона таким ласковым взглядом, точно услышал от него самый приятный комплимент.

– А кто бы это мог быть?

– Так вы бы сразу и сказали. Чего же вы голову морочите? Если бы этот пустозвон, который отвел парочку в ложу номер три, не сбил меня с толку своей бородой, я бы сказал, что это не кто иной, как Стельмах!

Мистер Никель буквально оторопел, словно человек, которого только что так встряхнули, что вытряхнули из его головы все мысли.

– Какой пустозвон? Чья борода? И кто этот Стельмах?

– Вот так светлая головушка! Набитая умница! Вы что же, прикидываетесь дурачком или вы действительно осел? А может, вы нездешний? Неужели вы никогда не слыхали имени Гриши Стельмаха?

– Гриша Стельмах?

Мистер Никель подпрыгнул на месте, угостил себя двумя увесистыми пощечинами в обе щеки – сначала в правую, потом в левую – и буркнул в нос по собственному адресу такое крепкое словечко, которого ни одна цензура не пропустила бы. Потом трижды крикпул во весь голос:

– Я идиот, идиот, идиот!

– Вот как! Рад слышать. Я уже давно это говорю.

Мистер Никель пропустил комплимент мимо ушей. Он весь затрепетал от радости.

– Те-те-че! Ежели это Гриша Стельмах, то я уже знаю, кто та красавица, что пришла с ним. Не дожить мне до завтрашнего дня, если я ошибаюсь.

– Аминь! Кто же она!

– Мисс Розалия Спайвак!

– Розалия Спайвак?

Тут уж Нисл Швалб ударил себя кулаком в лоб и, оставив своего компаньона одного в кассе, побежал в партер, чтобы еще раз взглянуть на старого знакомого и убедиться, действительно ли это тот пустозвон, который хочет его обмануть.

Глава 58.

Рафалеско творит

Когда тяжелый занавес Никель-театра с шумом взвился, море голов в огромном полутемном зале заколыхалось, и легкий ветерок пронесся над этим морем. С минуту еще в зале стоял глухой гул, обычный в тот момент, когда публика настраивается смотреть спектакль. Но вскоре наступила желанная тишина, та мягкая, пленительная, святая тишина, которая обволакивает артиста со всех сторон, подымает, как на крыльях, и уносит высоко-высоко над морем голов. Та священная тишина, которая затрагивает самые нежные струны человеческой души, извлекает из нее чудеснейшие звуки и дает художнику безраздельное господство над зрителем.

Лео Рафалеско в этот вечер властно царил над публикой Никель-театра.

Для первого дебюта ставили, как всегда, «Уриеля Акосту». Едва Уриель показался на сцене, он сразу стал средоточием, к которому устремились все взоры. Этот обаятельный молодой человек с красивым, благородным бледным лицом, с длинными волосами, с большими страдальческими глазами, с едва пробивающейся светлой бородкой и открытой шеей, всем своим обличьем напоминал пророка.

Всепокоряющей силой своего изумительного огромного дарования молодой артист привлекал неослабное внимание и глубокие симпатии всех зрителей. Уже в самой его манере держать себя, в звучании голоса таилась сила, заставлявшая зрителя сразу полюбить его. Было какое-то особое обаяние в его походке, жесте, в каждом движении его на сцене. Переходы от одного состояния к другому были четки, удивительно естественны и поражали многообразием и богатством красок.

Вот перед вами молодой мыслитель, беседующий с доктором де Сильва таким тоном, каким говорит философ, проникающий вещим умом в высокие небесные сферы:

– Я не хочу сказать, что указываю истинный путь, по которому все должны идти. О, нет! Я знаю только, что мое незнание обязывает меня глубже исследовать, моя слепота – пристальнее вглядываться, моя глухота – внимательнее прислушиваться.

При словах «моя слепота» артист поднес руку к глазам, при словах «моя глухота» – к ушам, точь-в-точь, как еврейский ученый, старающийся проникнуть умом в сокровенные тайны талмуда. При этом лицо его светилось благородством и неотразимой привлекательной силой.

Но вот в разговор вступает жених его возлюбленной – Юдифи. Выражение лица Акосты мгновенно меняется: вы видите перед собой уже не мыслителя, не философа, а влюбленного, который с восторгом, с упоением говорит о любимой девушке, принуждаемой стать женой другого.

– Она ниспослана мне небом… Она – клад, данный мне богом, – вдохновенно произносит он.

И с внезапным порывом бросившись к ее жениху Бен-Йохаю, Акоста хватает его за руку и ласково, задушевно просит, умоляет:

– О, не прикасайтесь к ней той самой рукой, которая считает червонцы… Молиться, благоговейно молиться вы должны на нее.

А как только входит еврейский трибунал с раввином де Сантосом во главе, чтобы судить Акосту по обвинению в ереси, образ Акосты вновь меняется. Перед нами – мученик-борец, которого набожные люди, ослепленные фанатизмом, оторванные от жизни, собираются предать анафеме, стремясь либо заставить его отречься от своих мыслей, либо жестоко покарать его, упиться местью.

Как выразительны были в эту минуту глаза Рафалеско, как проникновенен их искрометный блеск! А как играло его лицо, поминутно менявшее свое выражение, отражая всю гамму его многообразных переживаний, всю трагедию его жизни, все страдания его сердца, все муки изболевшейся души. И все это – без штампованных приемов, без диких гримас, без вычурного жеста, без патетических выкриков. Он не хватался руками за сердце, не рвал длинных волос своего парика, не ломал рук, не ходил по сцене широкими шагами, не корчил страдальческих гримас.

Зритель не мог не признать, что перед ним – исключительный художник, великий, осененный благодатью свыше, мастер, вдохновенный творец, артист «божьей милостью», который не играет, а творит на сцене, живет полнокровной жизнью. Зритель не мог не признать, что образ Акосты, воплощенный на сцене актером Лео Рафалеско, не был позаимствован у других, не вычитан из книг, а создан им самостоятельно, в результате долгого и упорного труда и напряженных творческих исканий.

В конце первого акта, когда Рафалеско остается на сцене один, он снова перерождается. Перед зрителем уже не затравленный мученик, а закаленный герой, готовый на смертельную борьбу.

– О Бен-Йохай, ты глубоко ошибаешься! Кто привык бороться за правду, тот не позволит топтать ногами свой золотой венец.

Рафалеско поднял руку, и всем в зале почудилось, что перед ними человек, действительно увенчанный если не золотым венцом, то венцом страданий и мук. И сердца зрителей забились в унисон с его сердцем. Всем было жаль, что уже опустился занавес, – хотелось не отрывая глаз, все смотреть да смотреть на нежного, благородного, прекрасного Акосту. Публика не переставала неистовствовать: «Рафалеско! Ра-фа-лес-ко-о!» И молодой артист без конца выходил на сцену под несмолкаемый гром рукоплесканий.

– Да, Никель-театр давно уже не слыхал таких оглушительных криков, таких бурных оваций, такого взрыва аплодисментов, как в этот вечер. Директор театра и участники «коммуны» «Кламер, Швалб и К°» млели от восторга. А враги, сторонники других театров, собиравшиеся освистать «зеленорога», заядлые критики и скалозубы из «кибецарни», точившие зубы на новоявленного «Поссарта-Барная-Ирвинга-Росси», грызли ногти со злости. Но они все же не теряли надежды:

– Не беда! Вечер долог, – утешали они себя, – а в трагедии Карла Гуцкова целых пять актов.

Глава 59.

В антракте

В антракте между первым и вторым актом в Никель-театре, как и во всяком театре во время бенефиса, было необычайно шумно и оживленно. Всем хотелось поделиться своими впечатлениями по поводу «новой звезды». Имя Рафалеско не сходило с уст. Его произносили всюду: и внизу – в партере и ложах, и на самом верхнем ярусе – на галерке. Каждый рассказывал биографию молодого артиста в том виде, в каком она изложена в получаемой им газете, – лучшее доказательство тесного содружества театра и прессы в Нью-Йорке.

Не во всех газетах, конечно, биография Рафалеско передавалась одинаково, поэтому и в рассказах о нем царил разнобой. Не было также единообразия в оценке его игры. Следует добавить, что далеко не все зрители знали, что за пьеса – «Уриель Акоста» и кто ее автор – Латайнер, Гордин, Либин или профессор Якоби [122]. Были и такие, которые ожидали, что в следующих актах им будет преподнесена веселая песенка вроде «Мойше». Это в достаточной мере характеризует культурный уровень и театральные вкусы широкой публики… И все же почти все зрители находились под обаянием большого таланта, его покоряющей силы, которую не всякий, быть может, воспринимал разумом, но которою каждый чувствовал сердцем, всем существом своим. И потому почти всякий старался передать другому то, что он чувствовал, торопился поделиться впечатлениями о новой звезде – о Рафалеско.

Лишь один человек из публики сидел в полном одиночестве и не имел возможности поделиться с кем-нибудь своими впечатлениями, поведать свой восторг, свое восхищение спектаклем. То был наш «любитель еврейского театра» – Меер Стельмах.

Меер Стельмах не только получил за свои деньги полную меру удовольствия, не только восторгался, наслаждался игрой артиста, – он просто упивался, млел, таял, как воск, был на вершине блаженства. А поделиться своими чувствами, к сожалению, не с кем было. Тогда он решил потихоньку забежать в ложу номер три – во-первых, проведать детей, а во-вторых, услышать их мнение об этом чуде из чудес – о Рафалеско.

Не пройдя и трех шагов, Меер Стельмах внезапно остановился. Навстречу ему шел тот самый богатырь, с которым он встретился в коридоре при входе в театр. Какое знакомое лицо! С веселой улыбкой на устах стоял он против Стельмаха и глядел ему прямо в глаза.

То был Нисл Швалб.

– Здравствуйте, пустозвон! Не узнали? Странно. В Лондоне мы были с вами на короткую ногу. Я даже был у вас в гостях, помните? То есть я стоял на улице у порога ваших дверей, а вы послали сказать, что вас дома нет. Я узнал вас тогда по голосу. Хотел даже тут же на месте устроить вам скандал, как вы видите меня плавающим. Но я подумал: леший его возьми, пускай уж с ним кто-нибудь другой расправится. Если вы не забыли, я приходил к вам не по личному делу, а хлопотать за других, за ломжинского кантора и его семейку. Помните вы эту ораву? Поглядели бы вы на них теперь! Э-ге-ге! Они уже нынче не нуждаются в ваших милостях. Они олл райт. Ну, а вы как поживаете, мой милый зверюшка? Вы меня так сбили с толку вашей бородой, что если бы ваш Гриша с этой Спивак не сидели в ложе номер три, я бы вас ни за что не узнал, клянусь всем вашим добром.

Только чудом можно объяснить, что Меера Стельмаха тут же на месте не хватил удар… Одной встречи с этим субъектом, приветствовавшим его столь изысканной речью, было достаточно, чтобы вся кровь застыла у него в жилах. А тут еще пришлось услышать от него имена Гриши и Розалии Спивак. И откуда он узнал, что они в ложе номер три? Когда он успел об этом проведать? Да и вообще, что общего между ним, Стельмахом, и этим верзилой?

Легко себе представить, сколько проклятий послал он мысленно по адресу своего собеседника. Но ничего не поделаешь. Раз человек вас останавливает и уверяет, что знаком с вами, то нельзя же быть грубияном и плюнуть ему в лицо. Как бы то ни было, настроение Меера Стельмаха в этот вечер было испорчено вконец. Он уже не мог пойти к детям в ложу и решил отправиться к ним после второго акта. Все второе действие он сидел как на иголках. Если бы Меер Стельмах заглянул к детям в ложу сразу после первого акта, не произошло бы, вероятно, то событие, которое составляет содержание следующей главы, и все приняло бы, пожалуй, совсем другой оборот.

Глава 60.

Что произошло в ложе номер три

Ничего особенного в ложе номер три, собственно, не произошло. Там, как мы знаем, сидела знаменитая парочка – Гриша Стельмах и Роза Спивак. Они с напряженным вниманием прослушали первый акт, глаз не сводя с Рафалеско, который произвел на них не меньшее, а может быть, и еще большее впечатление, чем на остальных зрителей. Для них обоих было приятным сюрпризом слушать подлинно талантливого актера, видеть на еврейской сцене поистине восходящую звезду.

Особенное наслаждение доставила игра Рафалеско Розе Спивак. И для нее это было своего рода победой, триумфом. Она ведь и сама некогда имела отношение к еврейскому театру. Она давно уже не испытывала такого полного душевного удовлетворения, как в этот вечер, и была глубоко признательна Стельмаху-отцу за его идею свести их обоих в еврейский театр.

Чем дальше, тем больше росло изумление Розы. Она почти глазам своим не верила. Никогда не представляла она себе, что еврейский театр, который она когда-то видела во всем его убожестве, мог в столь короткий срок подняться до таких вершин, возвыситься до степени подлинного искусства. Трудно было поверить, что среди еврейских актеров, какими она их знала, может вырасти такой гигант, такая исполинская фигура, такой великий художник, как Рафалеско. С величайшим интересом и напряженнейшим вниманием следила она за каждым шагом, за каждым движением артиста, который силой своей правдивой, глубоко вдохновенной игры перенес ее в далекий старый Амстердам с его старыми, далекими от нас интересами. Иллюзия была так велика, что Роза видела себя вместе с Акостой в средневековом мире, делила с ним горе и радости того времени, той эпохи, когда шла ожесточенная борьба между фанатизмом и свободной мыслью, глашатаем которой был Барух Спиноза… [123] Жаль только, что в соседней ложе, принадлежащей дирекции театра, все время шумели и мешали слушать. Там собралась группа женщин, которые переговаривались шепотом, точно в синагоге во время богослужения, когда язык чешется и страсть как хочется посудачить, но потихонечку, так, чтобы не помешать кантору.

Эти женщины, видимо, имели отношение к Никель-театру и к «коммуне» «Кламер, Швалб и К°», так как среди них находилась наша старая знакомая – жена ломжинского кантора, а с нею – несколько немолодых, но расфуфыренных дам с морщинистыми, покрытыми густым слоем пудры лицами, – не то актрисы, не то актерские жены. Что за серьезные разговоры были у них и почему они не могли отложить свою беседу на другое время, – трудно сказать. Всегда так: когда человек вынужден молчать, ему, как назло, хочется поговорить. Такова сила искушения.

Шепот немолодых дам был бы еще терпим. Но вот в середине первого акта в директорскую ложу с шумом ворвалась какая-то причудливая красавица в такой широченной шляпе, что под ней, казалось, могла бы поместиться вся женская компания, сидевшая в ложе. С приходом красавицы там поднялся невообразимый галдеж.

Роза готова была разорвать на куски эту беспокойную красавицу в чудовищно большой шляпе. Что за странная женщина такая? Не знает ни минуты покоя! Точно назло, нелегкая занесла ее сюда. Ей не сиделось на месте. Рот у нее не закрывался ни на один миг. Она шушукалась и шепталась то с одной, то с другой соседкой, тихонько хихикала, вся извивалась, откидывала рукав, выставляя напоказ все свои браслеты с брильянтами, а заодно уж и красивые белые руки. Роза несколько раз переглянулась со своим кавалером, и во взглядах их можно было прочесть: «Что за странная птица такая?»

Даже тогда, когда первый акт кончился и зал задрожал от бурного взрыва аплодисментов и неистовых криков «Рафалеско!» – эта «странная птица» не прерывала своей трескотни. Она громко, раскатисто хохотала, беспрерывно жестикулировала и вела себя так, что Розу охватило желание потребовать, чтобы ее вывели из театра.

Когда Рафалеско в третий раз стали вызывать на сцену и он вежливо начал раскланиваться с публикой, под гром рукоплесканий, Роза заметила, что красавица показала ему язык, а сидевшая в директорской ложе рядом с ней пожилая женщина разразилась громким смехом. Это до глубины души возмутило Розу. Она не вытерпела и обратилась к красавице в шляпе на еврейском языке:

– Неужели вам не понравился этот артист?

– Какой артист? Рафалеско? ха-ха-ха? Да ведь он же мой жених, ха-ха-ха!

Эти слова были сказаны с такой наивной простотой и сопровождались таким– невинным смехом, что Роза вдруг почувствовала расположение к этой «птице». Она придвинулась ближе к незнакомке.

– Ваш жених, вот как? Вы тоже актриса?

Незнакомка перестала смеяться.

– Актриса ли я? Я – примадонна. Мое имя – Генриетта Швалб.

– Очень приятно.

Роза не назвала своего имени, но придвинулась еще ближе к примадонне, так что они сидели почти лицом к лицу; их отделяла лишь тонкая перегородка между ложами. Они могли поэтому разговаривать совершенно свободно, без всякого опасения, что их могут подслушать.

– Я бы хотела знать, – приветливо сказала Роза, – правда ли то, что пишут о Лео Рафалеско из Бухареста?.. Будто королева Кармен Сильва…

– Ничего подобного! Сплошные враки! – с громким смехом прервала ее Генриетта, – во-первых, он вовсе не из Бухареста, а из Голенешти.

– Голенешти?..

Слово это вырвалось у Розы, как крик сердца. Она ухватила Генриетту за пухлую обнаженную холодную руку. Но, сразу спохватившись и овладев собой, сделала вид, будто рассматривает браслеты собеседницы.

– У вас так много драгоценностей… Ваш браслет мне нравится.

– Это подарок моего жениха.

– Как, говорите вы, называется этот город? – с напускной небрежностью спросила Роза, не переставая разглядывать браслет Генриетты.

– Город? Ха-ха-ха! Местечко в Бессарабии… Какое-то Голенешти… там едят мамалыгу, ха-ха-ха!

Но интимная беседа двух примадонн поневоле была прервана. Внезапно погасли огни, взвился занавес, и начался второй акт.

Глава 61.

Публика с ума сошла

Где были ее глаза? Как могла она сразу, с первой минуты, с первого же слова, с первого же взгляда не узнать его?

Роза заглянула в программу и прочла «Уриель Акоста – Лео Рафалеско».

– Ну, конечно, Лео…

– Что Лео?

Вопрос был задан Гришей, который сразу заметил, что с Розой внезапно произошла какая-то перемена. В течение всего первого акта она сидела возле него, придвинувшись вплотную, и ее рука была в его руке. Теперь, во втором акте, Розы как будто и вовсе не было в ложе. Она перегнулась почти всем корпусом и, не отрываясь, смотрела в бинокль на сцену.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37