Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Юз Алешковский. Сочинения в 5 томах ("АСТ", "Астрель") - Рука

ModernLib.Net / Отечественная проза / Алешковский Юз / Рука - Чтение (стр. 17)
Автор: Алешковский Юз
Жанр: Отечественная проза
Серия: Юз Алешковский. Сочинения в 5 томах ("АСТ", "Астрель")

 

 


      – Спасибо, Василий Васильевич. Я уверен, что такие люди, как вы, – настоящие чекисты-ленинцы. Мы сорвем заговор контрреволюционеров и перерожденцев против революции и ленинизма. Я согласен. Долго думать не умею.
      – Прекрасно. Вам разрешено курить. Как вы поступите с сыном после реабилитации и освобождения? Официально он герой, а практически урод и ублюдок.
      – Пока думать об этом не хочу, – скрипнув зубами, сказал ваш папочка.
      – Правильно. Теперь вы понимаете диалектическую цель последнего в нашей стране сталинского террора? Он выявляет, не без труда, правда, кто есть кто. Ну, а коль лес рубят, то щепки летят.
      – Дальновидно. Ничего не скажешь. Щепкой только быть неприятно.
      – Согласитесь, что не все же одним вам лесок рубить Надо и щепкою побыть. Кстати, сегодня вам возвратят парт-билет. Вы считаетесь не подследственным, а помощников следователя по собственному особо важному делу.
      Верите, гражданин Гуров, не выдержал волк, затряслись его плечи, разгладились морщины, уронил он лицо в ладони и зарыдал. Партбилет, как пуповина, связывал его с партией, с телом ее, с духом, в которых растворены были его тело, его дух, и отторжение от партии воспринималось не только вашим папенькой, а тысячами партийных трупов, как отторжение от самой жизни, равносильное смерти и более страшное подчас, чем смерть физическая. И многие действительно предпочитали смерть отречению от коммунистической веры но за возможность остаться в рядах партии платили всем ложью, подлостью, наветом, последним унижением, окончательной потерей человеческого облика. Они становились автоматическими партийными трупами.
      Ну, как? Неплохой я психолог и импровизатор? .. Неплохой, но вас бы я так быстро не слопал. Вы не поверили бы ни одному моему слову. Я, конечно, не на сто процентое уверен, что схаваю вас в конце концов, но девяносто девять и десять десятых имеются у меня. Имеются.

52

      Деморализованные, сопливые от сумасшедшего пульсирования в мозгах надежд, от.чаяния и моей диалектики, разрушающей психику, волю и способность логически мыслить, пятеро особистов-чекистов подписывали все, что я им подсовывал, восхитительно уживаясь в игровые повороты сюжета, в свои роли, в преступные планы и цели. Они с искренним воодушевлением участвовали в следственных экспериментах. Дружно опознали историческое бревно, всю тяжесть которого старались, предварительно сговорившись, на тайной квартире посла Англии, возложить на больное плечо Ильича. Бревно для этой цели было специально транспортировано из пицундской самшитовой рощи. Самшит выбрали не случайно. Вроде бы небольшое бревнышко было закамуфлировано художником декоратором мейерхольдовского театра под еловое и весило больше чугунной болванки. Рентгеновские снимки убедили арестованных в наличии у Ленина ужасных изменений плечевых костей, ключицы и других частей позвоночника после нарочно замедленного переноса бревна от Грановитой палаты к Царь-пушке.
      Я не без любопытства и гадливости наблюдал за адаптацией пятерых злодеев к заделанной мною по методу соцреализме реальности. В ходе следственных экспериментов они что-то деловито подсказывали друг другу, уточняли, спорили и, подло лицедействуя, обращались к прекрасно загримированному Ленину: «Пожалуйста, Владимир Ильич!» «Отойдите, отойдите! Вам тяжело! Мы уж как-нибудь сами, товарищ Ленин!» Артист играл гениально. Картавил. С прищуром посматривал на товарищей, всем своим усталым, но решительным видом давая понять, что миг этот исторический, и он, Ленин, плюя на боль в плече, архиохи и архиахи врачей и Наденьки, как-нибудь ему посоответствует. Тем более, товарищи операторы и фотографы готовы запечатлеть рождение новой формы труда – труда сознательно бесплатного, советского, социалистического, коммунистического.
      Артист, явно переигрывая, болтал во время перекура о том, что трагическая проблема противоречия труда и капитала может быть снята превращением труда платного в бесплатный. Труд при этом превратится механически и диалектически в творчество, а капитал, внутренне опустошенный и морально убитый, станет условной бухгалтерской категорией.
      – Хватит трепаться, Коля! – говорил я артисту. – Делаем третий дубль. Вредители! По местам! Ленин, к бревну!
      Мне моменты съемок эпизодов следствия доставляли громадное удовольствие. Ревели моторы «Лихтвагена», катался по рельсам оператор с кинокамерой, слепили юпитеры, сновали ассистенты, хлопала хлопушка с названием фильма «Ленин и бревно» и брели по нарисованной брусчатке, брели на фоне рисованных задников – пейзажей Кремля пятеро вредителей – убийц Ленина с ним самим во главе, и с бревном из железного дерева на плечах, с бревном, возвращавшим меня к проклятой мерзлой колодине, на которой казнили вы мое естество, гражданин Гуров!
      Тогда я переставал наслаждаться зрелищем такой хитроумной казни убийц родителей и близких и впадал в ярость. Они таскали самшитовое бревно, согнувшись от тяжести, натужно дышали, посматривали на меня, как лошади, печально и обреченно, Ленин крякал, охал и сдавленным голосом подшучивал над коллегами, а я просил делать дубль за дублем, не жалея пленки и электроэнергии. Я режиссировал, и кино было тогда для меня воистину важнейшим из искусств.
      Наконец один из ведущих мастеров кинодокументалистики смонтировал материалы, мы озвучили кинопоказания вредителей-убийц, написанные лично мною бессонной ночью, Дунаевский сочинил дивно-выразительную музыку, звукооператоры подложили ее под хриплое дыхание Ленина, под стенания его терзаемой коммунистическим трудом плоти, под тяжкие шаги по брусчатке и возгласы: «Раз, два, взяли! Еще-е раз!»
      – Одно дело я мог считать законченным. Но его было маловато. Рискованно было с одним таким делом тащиться на доклад к Сталину. Рискованно. Я должен был его потрясти так, чтобы у вождя не осталось сомнений в предательстве Понятьева.
      Не буду рассказывать вам о допросах Гуревича, Ахмедова, Лациса, Горяева и Квасницкого. С ними мне не пришлось долго возиться. Они поняли, что, сказав «А», нужно говорить «А-БЭ-ВЭ, ГЭ, ДЭ» и это основной, как я объяснил им, принцип работы ЭН КЭ ВЭ ДЭ. Для того, чтобы аргументация преданности Сталину была более эффектной, я велел им всем составить перечень личных заслуг перед советской властью, проведенных карательных операций и акций по ликвидации всякой контры.
      Перечни – в моей папочке. Я не дам вам читать их, Все зверства, бессмысленные разрушения памятников культуры, уничтожение части священнослужителей, дворян, кулаков и крупных коммерсантов вы, конечно, оправдаете высшей целью и пресловутой исторической необходимостью… Поэтому нечего вам читать эти документы…
      – Ну, – говорю однажды, – товарищ Понятьев, дело подвигается успешно. Я докладывал Иосифу Виссарионовичу, что скоро мы представим ему доказательства вашей невиновности. Но вот беда! При обыске обнаружено письмо, написанное вами от имени Сталина. Подпись подделана так умело, что графологам моим пришлось потрудиться. При каких обстоятельствах вы вынуждены были воспользоваться именем вождя? – В ответ я услышал то, что мне было прекрасно известно. Понятьев не лгал, не приглаживал фактов, не снимал с себя вины за самосуд над крестьянами и поддельное письмо. Время показало, что он был прав, пойдя на крайние меры. Борьба со старым – не флирт со шлюхой.
      – Постараюсь, – говорю, – убедить товарища Сталина, что намерения ваши были благими, а действия необходимыми в той сложной политической ситуации. Но письмецо может обернуться и против вас. Вот донос, где вас прямо называют провокатором. Зверским убийством крестьян и уничтожением деревень вы хотели отвратить людей от идей коллективизации и новой общественной жизни на селе. Логично?
      – Логично. Легче всего извратить смысл любого поступка. Тот, кто верит мне, тот, кто хочет верить мне, тот увидит мои действия в правильном свете! Чей это донос? Какая грязная блядь написала такое?
      – Почерк должен быть вам знаком. Взгляните.
      – Елизавета? – вскричал ваш папенька. – Не верю! Этого не может быть! Я требую очную ставку!
      – Вот – заявление вашей жены. Читайте. Она просит следствие избавить ее от каких-либо встреч с вами, так как вы ей глубоко отвратительны. Читайте. Тут такие интимные подробности вашей жизни, что третий знать их не мог.
      Нам пришлось тогда откачивать Понятьева… Не сердце сдало. Сердце у него оказалось каменным. Запор возник в мозгах у вашего папеньки. Очень трудно бывает осознать происходящее бедному человеческому мозгу, несущему прямую и косвенную вину за все непостижимые обороты жизни, которые превращают бывших палачей в казнимых своими жертвами. И совсем хреново, когда орудиями казни и возмездия мы – палачи – выбираем радостно и злобно жену, сына или друга подследственного, подделывая почерки, запугивая, шантажируя и имитируя в различных пикантных ситуациях их голоса. Техники для этого и специалиотое у нас полно. Откачали мы Понятьева.
      – Успокойтесь, – говорю. – Странно вам, хладнокровно бившему в лоб врага из верного пистолета, впадать в истерику из-за бабы. Странно. Письмо ваше Сталину не покажу. Скрою до поры. Испортит оно дело. Необратимо поднасрет. Скрою. И вообще пора нам кончать с вами. Дел полно находится в моем столе без движения. Всякая шпиония, вредители и троцкисты. А я тут вожусь с вами, с верным большевиком, на которого направили удар вражьи силы! Придите в себя! Вас же прозвали каменным сердцем!
      – Спасибо, Василий Васильевич!
      ...До сих пор коробит меня, когда я слышу это отчество. Иван Вчерашкин выправил мне его в новых метриках. . . Прости, отец – Иван Абрамыч…
      – Не за что, – говорю. – А поведению сына и жены не стоит удивляться. Вы, я, Сталин воспитали их в любви к идее. Такая любовь безрассудна и это правильно в переходный период. Стоило доносчикам бросить на вас тень и сын ваш, и жена грудью заслонили не вас, а Идею с Партией. Молодцы. Завтра же начнем оправдывать вас по следующему делу.
      Хитрый я был змей и играл о пятеркой полураспавшихся от тупого кошмара злодеев, как волчонок с цыпленком. Временами от непривычки жалость сдавливала сердце, но я перечитывал перечни заслуг, собственноручно составленные каждым, и меня снова захлестывала бешеная ненависть. Спокойно, гравюр, спокойно, говорил я себе…
      Следующее обвинение против Понятьева я выдвинул такое абсурдное, что, ознакомившись с ним, он весело захохотал. В сфабрикованном мной же доносе сообщалось, что Понятьев и его подручные, именовавшиеоя преторианцами, в мелочах подготовили заговор против Сталина и готовились его осуществить на охоте в заповеднике ЦК партии.
      – Иосиф Виссарионович подтвердил, что вы приглашали его на охоту с борзыми. Это было в Кремле, когда вы пили, беседовали и закусывали. Так?
      – Мысль о заговоре так нелепа, что всерьез опровергать ее невозможно! – сказал Понятьев.
      – Правильно, – говорю. – Мы ее опровергнем ее же качеством – нелепостью. В доносе сказано, что в новогоднюю ночь все вы пятеро, подпив, решили казнить Сталина на Красной площади, на Лобном месте.
      – Прекрасно! – закричал Понятьев. – У всех нас есть алиби! Все мы находились именно в новогоднюю ночь в разных областях. Гуревич ликвидировал зачинщиков забастовки в Караганде. Ахмедов арестовывал в Казани университетского профессора, поставившего некогда Ленину двойку по философии. Лацио читал в Ташкенте лекцию «Военное искусства От Ганнибала до Сталина», Горяев и Квасницкий до четырех утра давали показания по делу Зиновьева и Каменева. А я… Я вот этой рукой пустил пулю в лоб директору треста: срыв поставок запчастей для номерного завода. Прекрасно!
      – Да, – говорю, – с новогодней ночью вам повезло. Придется устроить еще одну абсурдную съемочку. Придется для пущей абсурдности инсценировать казнь вами товарища Сталина на Лобном месте. Кинолента в сочетании с вашими, документально подтвержденными, алиби произведет на Иосифа Виссарионовича неотразимое впечатление. Он давно подозревает, что враг начал коварно использовать органы в кровавой борьбе против лучших кадров партии, против верных сынов народа.
      – Мерзавцы! фашисты! Садисты! Своими руками буду давить на кадыки! Пуль на них жалко!
      – Пуль жалко, – говорю. – Товарищ Ежов призвал нас к экономии свинца и латуни, но не за счет сохранения жизни врагов. . . Значит, идея моя следственная вам ясна?
      – Казнь обязательно инсценировать? Уж больно неприличное зрелище...
      – Обязательно. Сталин не очень доверяет письменным показаниям и любит страшные фильмы. Я советую вам не рисковать. Чем правдоподобней вы будете выглядеть в роли палача, тем легче в сочетании с алиби вам удастся реабилитировать себя в глазах Сталина.

53

      Чего вдруг, гражданин Гуров, прервав меня, вы поинтересовались судьбой князя? Сами не понимаете природы странной ассоциации.
      О князе ничего не расскажу вам… Вам нет дела до судьбы моих друзей… Впрочем, настроение мое переменчивая штука. Князю удалось еще до войны бежать вместе с кузиной во Францию. Оттуда он перебрался в Штаты. Профессор-советолог. Однажды у министра я увидел его фото. Министр считал князя умным, но благородным врагом. Поэтому и мечтал от него избавиться. Но сам погорел, не успев подстроить князю автокатастрофу. О князе и о Пашке Вчерашкине еще будет у нас с вами речь впереди.
      У вас, кстати, не пробудился интерес к собственному будущему? Мне ведь оно известно до мельчайших деталей. Позвольте мне секунду подумать, что для вас тягостней и мучительней: известность или неизвестность. Вы, не задумываясь, уверяете, что страшней неизвестность. Логично. Но мы пойдем другим путем. Вдруг известное ужаснет вас посильней, чем ужасают предчувствия? Рябов!.. Врачиху давай сюда. Пусть она подготовит гражданина Гурова к приему информации. Я не рискую сделать это без легкого наркоза…
      Вот что будет с вами через пару дней после того, как я доскажу свою мерзкую повесть, а вы расколетесь в зверском убийстве Коллективы Львовны Скотниковой… Расколетесь. Никуда не денетесь… Дайте пульс. Быстро! Пульс у вас, как у космонавта перед перегрузками… Вот что будет с вами через пару дней: фамильные драгоценности я прикажу возвратить их законным владельцам и наследникам, где бы они ни находились. Нам – графьям – это под силу. Весь антиквариат и картины будут вывезены, распроданы, а вырученные деньги под удобным предлогом я вручу людям, отсидевшим по вашей милости по десять и более лет. Многие еще живы. Список всех заложенных вами – в моей папочке.
      Освежить желаете в памяти ряд фамилий?.. Обойдетесь? Хорошо. Трофим и Трильби будут переданы в цирк. Я знаю одну милую и не жестокую дрессировщицу… Электру, жену вашу, я поставлю… все-таки психотерапия – хорошая штука: пульс ваш в порядке… я поставлю вашу жену в известность о том, что вы – убийца ее матери и, конечно, любовник. Интересно? Встать с коленей! Не умоляйте меня, подонок! Не стучите зубами! Встать! Все будет так, как я говорю! На носу себе зарубите это! И это еще не все.
      Дочь ваша будет дезавуирована, а сын ее от первого брака, внук ваш Федя, о существовании которого вы ни разу не заикнулись и, следовательно, у меня есть все основания полагать, что нет для вас существа на свете любимей и дороже, внук ваш Федя, славный, если справки не врут, молодой человек, узнает и о вас и о матери все до конца. До конца и со всеми подробностями! Дошло до вас это? ..
      Вот – моя казнь! И все вы взглянете в глаза друг другу Долго будете смотреть и не будет вам неотложки. И не молите меня, падаль, о смерти и о самых страшных пытках взамен на милость оставить в неведении жену и внука. В милости вам отказано! Потом они уйдут, дав подписку о неразглашении, и я пристрелю вас как собаку. Сначала – в пах, потом – в живот, потом – в лоб. Виллу придется сжечь. Перед поджогом пули будут из вас вынуты. Пожарники – люди дотошные. Часть бумажных денег я тоже уничтожу. Остальные раздам своим волкодавам. Вот и все. Н~ произойдет это не раньше, чем я доскажу свою мерзкую повесть. Конец ее вам известен.
      Я, как неудавшийся беллетрист, позволил себе пофиглярничать с композицией… Повторяю: не бухайтесь в ноги Не про-хан-же!.. Не для того я мудохался четыре десятка лет в тюрьме своей жизни. Одним словом, пощады не ждите., Вста-ать!
      Очухайтесь. Посмотрите репортаж о совместном отчете представителей творческих союзов писателей, художников, композиторов и киношников перед своими заказчиками и работодателями – членами политбюро, генералитетом и несколькими тупыми представителями преступно оглупляемого десятки лет народа. Мне зрелище сие особенно интересно… Я насчитал уже двадцать три знакомых рыла. Их произведения вы читали, слушали и смотрели. Вот еще трое!.. Еще! Взгляните на лица! Взгляните! Восковой папирос. Бронзовое внимание. Сглатывание торжественных слез. Лучащиеся из глаз клятвы верности. Взгляните на лица!
      В моем московском сейфе лежат записи их застольных, прочих светских и интимных разговоров. Все эти люди и многие им подобные ненавидят, презирают, считают сошедшей с ума советскую власть, а ее хозяев – бескультурными и бездуховными ничтожествами, выхолостившими души при подъеме по крутой лестнице к нынешним постам. Все это они анализируют, приходят к мрачным выводам о порочности всех этажей системы, хватаются за головы, рассказывают анекдотические подробности, но пишут они, падлы, при всем своем знании жизни страны и народа, другое. И неизвестно, о чем думают, привычно лицедействуя в данный момент на отчетном сборище. Стыдно ли им блядской, жалкой двойной своей жизни? Чем и как они подпитывают силу, год за годом подавляющую совесть? А ведь деятели эти еще не дегенерировали, как зачитавший клятву верности партии от имени писателей Валентин Катаев, чей одинокий драный парус, давно обретший скотский покой, желтеет от мочи и дерьма над высокой трибуной.
      Вот встать бы сейчас нам с вами, на пару, спиной к президиуму, лицом к полмиру, приникшему к экранам, и рассказать все ту же самую мерзкую повесть о двух злодеях, двух героях своего времени, повязанных друг с другом сознательной ненавистью к Дьявольской идее, по-разному раскусивших ее, по-разному ее разрушающих и мстящих. Один мстит за искалеченную в самом естестве жизнь. Другой угробил жизнь, глуша обиду на мертвые, ложные идеалы детства и юности преступлениями, напрасным накопительством и развратом, опустошившим душу. Но кто из нас больший злодей – неизвестно… Неизвестно. Впрочем, попытка посчитать свою вину, по слабости души, относительной – пошлая попытка. Я виноват не больше и не меньше кого-то. Я виноват…
      Смешная картинка… Смешная… Палач с убийцей на вечно праздничном экране…
      Странная вещь: вас подготовили выслушать в подробностях окончательный приговор, не подлежащий обжалованию, а вы – как огурчик. Ну, поползали по полу, повыли, шлепанцы мои чуть не сжевали, и – все! Причесались, высморкались. Да. Вы – как огурчик. Молодец. Держитесь. Палачам импонирует такая манера поведения… Или вы неспокойны на самом деле, близки. к помешательству, но настраиваете психику на спасительный лад? Отвлекаетесь? Вы мне немного напоминаете часть человечества, которая живет так беззаботно, как будто нет у нее возможности взлететь в любую секунду на воздух, успев или не успев окинуть последним взглядом сонм ненужных вещей, ложных целей и идей, владевших умами и душами, и единственную истинную, простую цель – ЖИЗНЬ, неотвратимо брызнувшую из общего сердца человечества, к ужасу и вине его уже бессильного что-либо изменить, угасающего Разума.
      Ну и память у меня. Где моя папочка? Взгляните на кусочек из письма одного ученого, чуть не попавшего в психушку, общему собранию Академии наук СССР… Слово в слово я его процитировал… Ну что ж! Отвлекайтесь, гражданин Гуров. А может быть, для таких типов, как вы, ощущение нереальности смерти бешено увеличивается как раз при ее стремительном приближении? .. Так почему же, сука, вы не колетесь в убийстве приемной мамаши и сожительницы? Почему? Вы возмущаете меня! Хотите тайну унести с собой, в могилу? Не про-хан-же1

54

      Не знаю, почему вспомнил я сейчас о хранящемся у меня рассуждении Фрола Власыча Гусева о феноменальном свойстве серого вещества человеческого мозга не чувствовать боли. В серое вещество можно вбивать гвозди, сливать дерьмо и серную кислоту, травить его можно «Солнцедаром», сивухой и гладить раскаленным утюгом. Вот фрол Власыч и тиснул у меня в кабинете любопытное рассуждение «о нечувствительном к боли сером веществе мозга, как материальном субстрате человеческого Разума», увязав это поразительное свойство с одной из важнейших функций Разума – экспериментированием с Идеями – и с болевыми последствиями для человечества, животного и растительного миров такого беспардонного, по выражению Фрола Власыча, экспериментирования.
      Я как-нибудь зачитаю это рассуждение. Вернее, я прочитаю его вслух самому себе…
      Вам как-то не понравилось, что я, пропустив момент начала сталинской охоты на Сатанинскую силу, перешел сразу к вашему папеньке. Восполним пробел из-за немаловажности для нашего дела того момента…
      – Пойдем, Рука, в подземное царство, – сказал мне однажды Сталин. – Пора пришла.
      Ночью спустились мы по мраморным ступеням ко гробу вождя мирового пролетариата, и меня подташнивало от впившихся за день в мрамор стен испарений толп трупоидопоклонников – взволнованных, праздных, любопытных, фанатичных и полоумных.
      – Они там думают, что я сюда прихожу молиться, тогда как я спускаюсь сюда помолчать и подумать. Они там думают, что Сталин писает от радости, если его называют Лениным сегодня, тогда как Сталин, к сожалению, всего-навсего – Джугашвили вчера, и от этого тракта надо не писать, а плакать. Спасибо тебе, Ленин!.. Большое спасибо! Ты завещал нам прогнать Сталина, как собаку, с поста генсека. Клянемся тебе вновь и вновь, что мы с честью не выполним и эту твою заповедь!
      Когда Сталин в мертвой тишине, подняв указательный палец, говорил: «они там думают», я чувствовал удушье и мне казалось, что и Сталин, и я заживо похоронены в мраморном подвале и избраны нечистой силой охранять труп желтого человечка в кителе с нагрудными карманами, потерявшего последнюю примету отношения к жизни – способность по-человечески разложиться в сырой, замечательной, с такой любовью сотворенной Богом земле, или стать хотя бы горсткой пепла. И охранять нам его мертвый сон непонятно сколько, может быть, бесконечно долго, пока Иван-царевич не даст знать о себе серебряным звоном лошадиных подковок по черным камешкам Красной площади, пока не сбежит он вниз по мраморной лесенке, не сбросит с гроба хрустального крышку, пока не расшевелит мертвеца и не скажет ему, улыбаясь: «Вставай, дядька! Вставай, да иди спать в постельку готовую, в теплую и пуховую!» И возьмет Иван-царевич желтого человечка на руки, как деток берут, заснувших в гостях от сладкого измора, и перенесет его на руках туда, где всем положено покоиться от века, и помолится на коленях, чтобы приняла Мать-Сыра Земля хоть что-нибудь, хоть клеточку одну, оставшуюся от человека несчастного, от раба Божьего – Ульянова Владимира, Жуть пробрала меня, а Сталин, уверенный, что похоронил Джугашвили заживо по прямой вине мертвеца, который якобы жив, и якобы будет жить, окаменел от ненависти к Силе, бросившей его с какого-никакого, но с живого пути в мертвые тиски казенной службы. А в них уже не повертухаешься, даже если очень захочешь повертухаться: они там не дадут! Не дадут! Кто-кто, а он их хорошо знает! Он их творил по своему подобию! Не дадут! Не вымолит он у них за тихую, оговоренную любыми политическими условиями отставку ни глотка воды, ни вздоха воздуха на утренней Улочке Гори, ни безымянного, унизительного по их мнению существования пастухом, сторожем, чистильщиком сапог, мойщиком посуды, служителем в рядовом морге. Не дадут, проститутки вокзальные, жестокие, лживые! Всюду смерть…
      – Иосиф Виссарионыч! – говорю. Вздрогнул, ожил рябой камень страдающего всемирно известного человеческого лица. – Может, и не та сейчас минута, и дурак я глупый, как всегда, но хочу обратиться к вам с просьбой.
      Момент я, однако, выбрал правильно.
      – Говори, Рука, Я хочу слышать голос. Говори.
      – Дело ко мне поступило, Иосиф Виссарионыч, одного талантливого артиста ТЮЗа, Волконского Николая. Наследственность. Пьет парень. Гол как сокол. Дома – четыре угла. Только на стене черный громкоговоритель висит. Два угла проституткам сданы и вперед за три года пропиты, в третьем мать ютится больная, из бывших, княгиня-графиня, короче говоря. В четвертом углу – иконостас стоит. Не может его пропить Николай. Скорей подохнет, говорит, Волконский с похмелюги, но иконы не предаст. Не пойдет он по этому пути.
      – Цитирует, – усмехнулся Сталин, презрительно кивнув в сторону трупа.
      – Да. Не пойдет он, говорит, по этому пути. Тут, говорит, Волконский бесконечно возвышен над алкоголем и чтобы не впасть от возвышения в непомерную гордыню, обязан выпить рюмочку другим путем.
      – Что же натворил этот… народный артист? – живо поинтересовался Сталин.
      – Страшно сказать, Иосиф Виссарионыч, – говорю. – Уникальное в своем роде преступление. Статьи на него даже нет соответствующей в кодексе, хотя припаять можно любую, от измены родине, террора против руководящих работников до халатности и кражи орудий производства.
      – Рассказывай. Не знал, что в Советском Союзе есть еще настолько свободные в своих поступках люди, что уже и статьи не подобрать для их преступлений. Вот страну мне подкинули! – Неодобрительно и сурово глянув на Ленина, сказал Сталин. – Я слушаю.
      Деваться мне было некуда, хоть я и понимал, что встрял с просьбой. Потоптался вокруг гроба и говорю, нерешительно мямля:
      – Премьера была, Иосиф Виссарионыч, в ТЮЗе…
      – Смелей! Не тяни кобеля за яйца: он укусить может! – ожил окончательно от каменной ненависти Сталин.
      – «Великая семья», – говорю, – спектакль называется… В Симбирске дело происходит… – Сталин догадливо хмыкнул, закурил трубку, запах дыма перебил застарелую вонь людских толп, пропитавшую камни стен, и меня перестало тошнить. – Александра, брата ихнего, вздернули…
      – Правильно сделали, задним числом говоря, – заметил Сталин. – Разве не в кого стрелять, кроме царя? Я же не стал до революции цареубийцей!
      – Вздернули братца… Они успокаивали мать… На лекциях Маркса читали… бузотерили…
      – Кто они? – вскричал Сталин.
      – Молодые, – говорю, – Ульяновы.
      – Приказываю произносить: ОН.
      – Есть! Бузотерил, программу начертал, что делать через два шага вперед… предвидел многое, Крупскую, вроде бы, еще девушку, на улице по сюжету встретил, а играл его роль Волконский Николай. Лоб здоровый, взгляд косой, прищур скула, все – вылитое ульяновское.
      – Очень интересно! Продолжай!
      – Пьеска, честно говоря, говенная, Иосиф Виссарионыч, Бесконечно, более того, блядская и бездарная… Но…
      – Именно такими и должны быть впредь подобные пьесы, перебил меня Сталин, записав свою мысль в блокнотик. И я рассказал, как Коля Волконский под занавес проникновенно и страстно воскликнул: «Мамочка! Я пойду другим путем!», имея, конечно, в виду утренний подвиг отказа от предательской продажи старинного иконостаса и возвышения над алкоголем.
      Весь зал, стоя и плача, аплодировал Коле Волконскому, сам того не ведая, что благодаря волшебной силе искусства аплодирует он в этот миг не туманно провозглашенной линии политического поведения молодого человека, еще большего злодея, чем его вздернутый братец, а истинно человеческому движению души падшего, погрязшего в пороне голого перед лицом Бога артиста Николая Волконского. Три часа вживался он, превозмогая омерзение от пьесы, троек в висках, похмельный подсос под ложечкой, в образ студента Ульянова, но не поддался страшным пьяным утром соблазну пропить святыню и убить этим родную свою мать!
      Его неистово вызывали «на бис», орали «Мамочка! Мамочка!», сходя с ума от желания услышать в страшной атмосфере тогдашней кровавой жизни человеческий голос, бросающий от любви и отчаяния, в сердце матери человеческие слова вымаливали у Волконского последнюю реплику, но он бесследно исчез со сцены. Мама Ульянова, его братья и сестры консервативные просрессора Казанского университета, городовые, купцы, студенты, жандармы, шпики, стукачи, татары, извозчики, рабочий класс и обыватели, крепко взявшись за руки низко откланивались важной публике. А Коля в этот момент уже бежал по улице в студенческой старорежимной фуражечке, в кительке, в брюках и новеньких штиблетах в ресторан «Иртыш», что на Лубянской площади. Там он, подпив, расширил сосуды, разбил об столик фужер и сказал грубияну официанту, что тот грязная каналья, а он, Николай Волконский – молодой Ленин и сейчас в щепки разнесет вець этот похабный «Иртыш» вместе с остальным вонючим старым миром! После чего забрался на эстраду и картавым ленинским говорком произнес то, что он назвал на первом допросе сентябрьскими тезисами.
      Получив разрешение Сталина, я повторил их. Молодой Ленин с кабацкой эстрады призвал братьев-алкоголиков вступить в «Союз освобождения рабочего класса от работы с похмелья». Просто в «Союз» он советовал ни за что не вступать, потому что всем уже ясно, чем это освобождение кончится. Затем, выхватив у старого цыгана гитару, молодой Ленин, освобождаясь от наваждения сыгранной роли, запел: «Эх, вы, рюмочки мои, да, эх, мои стаканчики!». Добрые люди вырвали Волконского из рук официантов и отправили в вытрезвитель. Там он читал наизусть монолог Герасима из инсценировки «Крепостное Му-Му», был побит санитарами и орал, брыкаясь и царапаясь, что он пошел своим путем. «Кого бьете, скоты?» – вопил Волконский, и сам себе отвечал: «Молодого Ильича дубасите!» Притих он уже у меня в кабинете.
      Сталин еще до того, как я кончил докладывать, начал беззвучно смеяться. Он выдавливал из себя то взвизги, то писки, то писко-взвизги, и в паузах между спазмами смеха, тыкая пальцем в гроб, говорил: «Освобожденье… рабочего… Ленин напился… рюмочки мои… эх, стаканчики!..»
      – Так что трудно мне, – говорю, – товарищ Сталин.
      – И мне, – отвечает, – нелегко. Может быть, расстреляем артиста? Что же ему так переживать?
      – Некому будет молодого Ленина играть, – говорю, перетрухнув за судьбу Волконского. – На премьеру пьесы представители нескольких компартий приглашены. Даже Геббельс просит разрешения приехать, хотя бы инкогнито. Выпечке мисров желает поучиться.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25