Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Станцуем, красивая? (Один день Анны Денисовны)

ModernLib.Net / Алексей Тарновицкий / Станцуем, красивая? (Один день Анны Денисовны) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Алексей Тарновицкий
Жанр:

 

 


«Цыц! – мысленно командует им Анька. – А то будет, как с Пушкиным. Загнанных лошадей пристреливают, помните?»

Ноги вспоминают про американское кино с Джейн Фонда в главной роли, а также про отечественного Пушкина и, испытав культурный шок, временно замолкают.

«Ничего-ничего… – успокаивает их Анька. – Назад будет намного легче».

Назад и в самом деле легче легкого, потому что садишься на кольце. Автобус пуст и просторен, как тот лимузин… или «кадиллак»? Чувствуешь себя настоящей Джейн Фонда – не той несчастной, замученной капитализмом девушкой, которую застреливают как какого-нибудь Пушкина, а той, которая, качая бедрами, дефилирует по красному ковру. Если уж на то пошло, автобус намного больше, чем «кадиллак», такого простора даже Джейн Фонда не снилось. Входишь – и на какое-то время это все твое. Садись, куда хочешь, – хоть вперед, хоть назад, хоть посередке. Правда, время это относительно коротко, но разве в жизни бывает что-нибудь вечное? Все кончается, и лимузин тоже не исключение.

Вот, наконец, и Аптекарский… «Икарус» проскакивает мост через Карповку, сворачивает направо к чахлому скверу и, в последний раз припав на передние лапы, устало оседает всем своим натруженным телом. Конечная. Вздохнув гидравликой, раскрываются двери, толпа выплескивается наружу. Выходит и Анька. Обычно, соскочив с подножки, она отходит в сторонку перевести дух и расправить затекшие ноги, но сегодня не до того. Сегодня надо торопиться: на Большом проспекте отмечаются в очереди на стенку. Не ту стенку, к которой ставят замученную капиталистами Джейн Фонда, а мебельную, югославскую, по имени «Юлия». Если повезет, то она будет прекрасно сочетаться с их новой диван-кроватью «Наташа». Как пошутила подруга Машка, отмечающаяся в той же очереди:

– Будет твой Славик лежать на Наташе, смотреть на Юлию, а думать о тебе.

Анька тогда только фыркнула в ответ. В этой триаде ее не устраивала только последняя составляющая. Пусть себе лежит на ком хочет, смотрит на кого угодно, но зачем думать-то о ней, об Аньке? Будь Машка не Машкой, а кем-нибудь понадежней, можно было бы сказать это и вслух. Но Машка из тех подруг, которые зовутся опасными: скажешь что-то по неосторожности, а она и передаст. И вроде бы не по злобе передаст, будто бы случайно, только вот ударит это тебя в самую сердцевиночку, под дых, да так, что белый свет с копеечку покажется.

Обогнув серое здание Дворца культуры и выбравшись из потока пассажиров метро, который бьет здесь из-под земли подобно грязевому гейзеру, Анька выходит на Большой. Здесь, на Петроградской, та же черная наледь, но поверх нее вместо слякоти странная коричневая каша – то ли снег с соленым песком, то ли соль с песчаным снегом. В этой массе вязнешь по щиколотку, месишь ее сапогами в беломраморных разводах, давишь, как виноделы давят свой виноград. Но вина тут нет и быть не может; коричневая смесь не тает, не испаряется, не проваливается в щели канализационных люков – она так и будет хватать людей за ноги, пока снегоуборочные машины не сгребут ее по весне своими загребущими клешнями.

У мебельного магазина два-три десятка людей топчутся вокруг дородной женщины в темном пальто с цигейковым воротником. Она держит в руках тетрадку, где отмечаются очередники. Режим пока щадящий – всего два раза в сутки, с восьми до полдевятого утра и вечером, с шести до семи. А вот за день до начала продажи система сменится на вовсе бесчеловечную: каждые четыре часа, и ночью тоже.

– Соболева? – переспрашивает женщина и перелистывает тетрадку на букву «С». – Рискуете, дамочка. Еще шесть минут, и опоздали бы.

– Печать, пусть печать покажет… – мрачно гудит рядом чей-то бас.

Вообще говоря, для того, чтобы отметить, хватает одной женщины с тетрадкой, но есть достаточно много недоверчивых очередников, которым кровь из носу нужно удостовериться, нет ли где мухлежа. На их хмурых, красных от непогоды лицах крупными буквами значится: «Знаем мы вас, сволочей…»

– Да я ее помню, – говорит женщина, ставя галочку напротив Анькиной фамилии. – Дубленка, вязаная шапочка, глаза блестят.

– Пусть покажет, – упрямо повторяет высокий худой дядька в кроличьей ушанке. – Дубленку можно и передать, а глаза у любого с полстакана заблестят.

– Ладно, покажите ему…

Анька засучивает рукав, чтобы продемонстрировать след печати на правом запястье. Так здесь метят клиентов, чтоб не присылали вместо себя всевозможных друзей и родственников. Чтобы не досталась ценная стенка нытикам и слабакам. Женщина смотрит и озабоченно качает головой:

– Надо бы обновить. Часто моетесь, дамочка.

– Есть такой грех, – признает Анька, улыбаясь персонально кроличьей шапке. – Вы уж мне обновите, если нетрудно.

Дядька приосанивается. Мужик есть мужик.

– А чего ж не обновить? – солидно басит он. – Матвеевна, где у тебя печать?

– Где всегда, в правом кармане… – отвечает Матвеевна и поворачивается к следующему запыхавшемуся клиенту. – Как фамилия? Рискуете, гражданин…

Кроличья шапка выуживает из кармана женщины печать с таинственной надписью «ЖГЗПУ-7» и, дыхнув недавним воспоминанием о портвейне, со всей возможной деликатностью прижимает ее к Анькиному запястью.

– Вот. Теперь порядок. Завтра утром обновим.

– Спасибо! Ой, – спохватывается Анька, – а какой у меня теперь номер?

– Соболева? – Матвеевна снова перелистывает тетрадку. – На сегодняшнее утро – номер восемьдесят шестой.

Анька удовлетворенно хмыкает. Еще вчера вечером был девяносто первый. Слабые отпадают. Женщина сворачивает тетрадку, поднимает к глазам руку, смотрит на часы.

– Ну что… Еще две минуты и закрываем.

– Верно, – гудит на разные голоса могучая кучка добровольных контролеров. – Кто не успел, тот опоздал. Нечего. Закрывай сейчас.

– Подождите, подождите!

Господи, да это же Машка! Спешит-бежит с другой стороны проспекта, едва уворачиваясь от автомобилей.

– Нет, не успеет… или успеет?.. нет, не успеет… – азартно приговаривает кто-то за Анькиной спиной. – Сорок секунд осталось…

– А те, кого машиной сбило, тех тоже вычеркивают? – спрашивает женский голос.

– Если машиной, то нет, – басит кроличья шапка. – Что ж мы, звери?

– Митина! – кричит Машка, вскакивая на тротуар. – Митина я!

– Да хоть Колина… – с досадой отрезает Матвеевна. – Кто ж так делает, дамочка? Еще бы пять секунд и кончено, поминай, как звали…

Под ропот разочарованной свиты она ставит в Машкиной графе спасительную галочку.

– Ну, ты даешь, мать, – говорит Анька подруге. – Я думала, ты уже давно отметилась.

Та, прислонившись к стене, только машет рукой – дай, мол, отдышаться. Анька берет ее под локоть:

– Пошли, а то в контору опоздаем.

Они медленно бредут по тротуару. Ничего страшного, успеют, есть еще время до девяти. До этого сугубо гражданского конструкторского бюро Анька работала на жутко режимном предприятии под названием «Аметист», куда попала по распределению после института. Вот уж куда нельзя было опаздывать! На проходной там зимой и летом стояли одни и те же существа неопределенного пола в черных бушлатах и с каменными масками вместо лиц. Анькин непосредственный начальник Ленька Громов уверял, что они не то инопланетяне, не то прямые потомки Франкенштейна. В руках эти франкенштейны сжимали настоящие автоматы Калашникова с примкнутыми штыками. Уговорить их на что-либо человеческое не было никакой возможности, да никто и не пробовал.

Чтобы попасть на территорию «Аметиста», требовалось пройти через турникет, расположенный между двумя такими охранниками, как меж Сциллой и Харибдой. Всякий раз, когда Анька приближалась к этому месту, сердце ее сжималось. Направление взгляда франкенштейнов казалось еще более неопределенным, чем их происхождение: сквозь узкие щелочки глаз не видно было зрачков. Пожалуй, их выдавали лишь штыки, синхронно поворачивающиеся к объекту внимания подобно подсолнухам, которые всегда следуют за солнцем. Опасливо косясь на автоматы, Анька упиралась бедром в штангу турникета и сиплым от волнения голосом произносила заветный пароль: «Четыре триста шестнадцать!»

Это был номер ее рабочего удостоверения. В ту же секунду один из франкенштейнов опускал руку под прилавок, точным движением доставал пропуск и секунду-другую сверял улыбающуюся на фотографии Аньку с бледным от ужаса оригиналом. Как он усматривал сходство между двумя этими объектами, знали лишь бог и творец франкенштейнов. Анька ждала, замерев меж двумя нацеленными штыками. Наконец охранник швырял пропуск на стойку, щелкал, поддаваясь, турникет, и Анька на негнущихся ногах ковыляла внутрь, в святая святых своей суперсекретной конторы.

По ночам ей снились кошмары. Они начинались по-разному. Иногда вместо «четыре триста шестнадцать» она по ошибке произносила что-то другое, похожее, – например, «четыре триста шестьдесят», или, напротив, что-то вовсе неподобающее, типа «облако, озеро, башня». Иногда она пыталась улыбнуться, чтобы лучше походить на фотографию, но вместо улыбки выходила какая-нибудь козья морда, причем во сне, видя себя со стороны, Анька страдала не от того, что превратилась в уродливую козу, а от злостного несоответствия документу. Иногда, уже пройдя проверку, она вдруг обнаруживала, что не может выбраться из турникета: он превращался в подобие беличьего колеса, и Анька принималась в панике наматывать круги по бесконечной замкнутой траектории.

Да, кошмары начинались и так, и этак, но заканчивались всегда одинаково. Франкенштейны, страшно оскалившись, перехватывали покрепче свои автоматы, и их острые штыки, безусловно, вонзались бы прямиком в беззащитное Анькино сердце, если бы она всякий раз не ухитрялась проснуться за какую-то долю секунды до неминуемой смерти. Но как долго могло продолжаться это везение? Когда-нибудь она опоздает вовремя открыть глаза, и… Мысль об этом мучила Аньку в течение дня, а ночью повторялся сон со штыковой атакой черных бушлатов. О, эти каменные непроницаемые маски! О, этот страх опоздания, душный, давящий, затягивающий, как омут! Опоздания считались на «Аметисте» самым страшным грехом. Ужасней была, пожалуй, лишь измена Родине. Проходная имени Франкенштейна наглухо закрывалась в восемь тридцать утра; начиная с этого времени на территорию предприятия можно было попасть разве что вертолетом. Это автоматически навешивало даже на минутную задержку гремящую позором вывеску «Прогул».

Первый такой прогул наказывался прогоном сквозь строй устрашающих карательных мероприятий: объяснительная начальнику отдела, объяснительная начальнику режима, объяснительная заму генерального по кадрам и последующие кровоточивые беседы с каждым из них. Параллельно преступников публично полоскали на летучках, собраниях и митингах; их несчастные физиономии уныло смотрели на остальных честных тружеников со стенда «Они позорят наш коллектив», и, конечно, прахом шли былые надежды на премии, прогрессивки и летний отпуск. Короче говоря, оставалось лишь сжечь прогульщиков на костре, предварительно напялив на их покаянные головы шутовские остроконечные колпаки с надписью «Враг человечества». Возможно, так и происходило с теми, кто отваживался на повторное опоздание? Этого не знал никто, потому что таких смельчаков на «Аметисте» просто не находилось.

К концу третьего года работы за Анькой уже числился один прогул. Чтобы попасть с Гражданки на «Нарвскую», приходилось ехать через весь город: автобус, метро и затем еще четверть часа пешком. На одном из перегонов поезд встал и простоял почти сорок минут. Причина так и осталась неизвестной, хотя потом город полнился слухами то ли о теракте, то ли о прорыве подземного плавуна, то ли о страшной мести ревнивой жены машиниста. Так или иначе, но выехавшая с большим запасом Анька добежала до проходной спустя пять минут после ее закрытия. К счастью, ее объяснения были признаны частично заслуживающими внимания, отчего обошлось без позорного стенда и общих собраний. Впрочем, с прогрессивкой все же пришлось расстаться. Но самое неприятное заключалось в том, что кредит прогулов был теперь исчерпан раз и навсегда. Возможно, поэтому тема опоздания присутствовала в ночных Анькиных кошмарах в таком пугающе ясном виде.

Однажды утром она, как обычно, вышла из дому по дороге на работу. Стоял ранний май – славное время для ленинградского жителя, затравленного до полусмерти зимой и непогодами. Ах, ленинградский май, чудо из чудес, радость души человеческой! Давно уже сметены с лица земли закаменевшие сугробы черного ноздреватого снега. Давно уже дворники в телогрейках, ушанках и серых заношенных платках скололи с улиц последнюю адскую наледь. Теперь тротуары чисты особой весенней чистотой. В мае они похожи на зеркала, и первая зелень тополей отражается в их светлой сияющей глубине. Ветер гоняет по мостовой разноцветные фантики и обертки, но это не мусор, друзья, нет!.. – это приметы игры, приметы карнавала, конфетти и фейерверк первомайских праздников. А небо! Боже, что за небо у ленинградского мая! Самое главное, что оно, оказывается, есть! И, представляете, оно голубое! Голубое! Видано ли такое чудо в нашем серо-свинцовом, нашем тяжко-гранитном Питере? А это еще что, братья и сестры? Неужели солнце? Да! У нас есть и солнце! Майскому солнцу ленинградцы радуются с такой отчаянной искренностью, что, тронутое этим вниманием, оно остается в городе на целый месяц, не покидая питерских небес даже по ночам.

Честно говоря, Аньке нездоровилось. Накануне она сдавала кровь и, как видно, переусердствовала. Май означал приближение лета, а лето означало острую необходимость выезда на юг, к морю. Маленький Павлик, свет очей, страдал многочисленными аллергиями, и морские купания были одной из немногих возможностей зарядить его здоровьем на год вперед. Считалось проверенным, что один месяц в Крыму избавляет ребенка от болезней примерно до ноября, а два месяца позволяют надеяться, что мальчик без серьезных осложнений дотянет аж до самой весны.

С этой целью Анька в течение всего года потом и кровью зарабатывала отгулы. «Зарабатывать потом» означало добровольный выход на всевозможные внеплановые субботники, овощебазы и колхозные грядки. Дежурство в народной дружине считалось менее потным, хотя и тоже весьма полезным в плане отгулов занятием. Анька честно не упускала ни одной такой возможности, но все равно к июню ей удавалось накопить не больше двух, двух с половиной отгульных недель. В этой ситуации на помощь приходила возможность «зарабатывать кровью». Нулевая группа – это вам не хухры-мухры. Донору с нулевой группой рады-радехоньки в любом пункте приема крови.

За одну сдачу Аньке полагались два полноценных отгула и талон на обед в начальственной столовке, который при желании можно было конвертировать в весьма неплохой продуктовый набор. Можно-то можно, но, видимо, в тот раз ей стоило не конвертировать, а хорошенько поесть. Так упрекала себя Анька, ковыляя на следующее утро в направлении автобусной остановки. Пожадничала, что и говорить, уж больно набор был хороший, с бананами и сайрой. Хотя слово «пожадничала» тут не очень подходило. Бананы-то брались для Павлика, сайра для Славика, а ей самой… ей самой… – ну, разве что упреки в том, что пожадничала. Поначалу идти было трудновато, но в итоге чудный ленинградский май сделал свое дело, и до автобуса Анька более-менее отдышалась.

Зато в метро пришлось совсем туго – не сразу, а где-то после «Площади Восстания». Слава богу, она еще сидела, а то бы, наверно, точно скопытилась.

– Девушка, вам нехорошо?

– Нет-нет, все в порядке, – ответила она в неразличимое марево качающихся перед ней лиц, брюк, курток, портфелей. – Только, если можно…

– Если можно что? Девушка, вам плохо? Где вы сходите?

– На «Нарвской»… – еле-еле вымолвила Анька. – Если можно, скажите, когда «Нарвская»…

На «Нарвской» ее довели до эскалатора. В голове у Аньки клубился розовый туман, туман и всего две отчетливые мысли: сумка и франкенштейны. Сумку нельзя было потерять: там ключи и документы. До франкенштейнов нужно было добраться без опоздания. Добраться кровь из носу. «Не из носу, а из вены», – попыталась отшутиться от своей беды Анька. Но разве отшутишься от такой партнерши? Беда шуточек не понимает, у нее проблемы с чувством юмора.

Выйдя из метро, Анька прислонилась к колонне. Снаружи приплясывал веселый май, ее верный друг и союзник, и Анька надеялась одолжить у него хоть немного сил. У нее получилось без потерь сойти с лестницы, однако переход через площадь оказался чересчур трудным. Если бы еще не выхлопные газы грузовиков и автобусов… Миновав универмаг, Анька поняла, что вот-вот потеряет сознание. Она уже не надеялась добраться до франкенштейнов, оставалось лишь сосредоточиться на сумке. Как назло, по дороге не встретилось ни одной скамейки – только кусты и чахлые весенние саженцы. Окончательно отчаявшись, Анька обняла какое-то доброе деревце и прислонилась к нему.

Она пришла в себя от того, что кто-то трясет ее за плечо.

– Анька! Анька! Да что с тобой такое?

Это был Леня Громов, начальник группы, где она числилась младшим инженером. Леня оказывал ей явные знаки внимания, но Анька не поддавалась. Во-первых, уж больно это выглядело банально: роман между начальником и молодой специалисткой. А во-вторых и в-главных, к тому времени Аньке расхотелось быть той, которую выбирают. Теперь она намеревалась выбирать сама, имела право. Но в тот конкретный момент объятия Лени Громова были единственной альтернативой чахлому деревцу на обочине проспекта Стачек. В эти-то объятия она и рухнула, из последних сил вцепившись в заветную сумку.

– Надо спешить, опоздаем! – тряхнул ее Громов, но Анька лишь мычала и мотала головой.

За неимением иных вариантов, Леня взвалил ее на спину и потащил в направлении «Аметиста». Путь был длинен, а время коротко, Леня субтилен, а Анька в одежде и с сумкой весила как минимум полцентнера. Эти начальные условия и определили героический настрой живого воплощения современной оптимистической трагедии. Дело, как уже сказано, происходило на проспекте Стачек, то есть именно там, где некогда царские сатрапы стреляли в революционный народ. Возможно, тем же путем выносили из-под огня своих раненых товарищей бастующие рабочие Нарвской заставы. И вот теперь здесь, приняв эстафету поколений, геройствовал начальник группы разработчиков Ленька Громов. Геройствовал, едва передвигая ноги под совместной тяжестью эстафеты и бесчувственной Аньки. Перед глазами у него болталась Анькина сумка, как ранец революционного санитара, как морковка перед мордой смертельно уставшего мула.

Если бы кому-то пришло в голову снять об этом фильм, то, согласно сценарию, Анька непременно прохрипела бы на ухо своему спасителю:

– Брось меня… иди один…

А Леня непременно ответил бы:

– Нет, ни за что!

Но правда заключается в том, что Анька ничего такого не хрипела, а Леня всерьез подумывал о том, не опустить ли непосильную ношу на какой-нибудь подходящий газон и не припустить ли ему дальше одному. Ведь до закрытия проходной оставалось не более трех минут, и не было ни единого шанса добраться такими темпами вдвоем. Так бы он, вероятно, и поступил, но в этот самый момент анемичный организм молодой специалистки чудесным образом вернулся в почти полное функциональное состояние.

Что способствовало тому? Призраки революционных рабочих? Свежий воздух гуляющего по проспекту Стачек питерского мая? Или, что скорее всего, отчаянный возглас «Все! Опоздали!», который вырвался из горла обессиленного Лени Громова? Так или иначе, но Анька вдруг встрепенулась, задергалась и, соскочив с Лениной спины, бросилась к проходной. Она добежала туда одна, без посторонней помощи и существенно раньше самого Громова. А к концу дня принесла заявление об уходе.

– Почему? – удивился Леня. – Мы ведь успели…

Анька пожала плечами:

– Понимаешь, второй раз я такого не переживу. Лучше даже не пытаться.

Помимо кошмаров и опыта общения с франкенштейнами «Аметист» наградил ее авторитетной строчкой в трудовой книжке: выходцы из этой конторы славились умением и дисциплиной. Поэтому Аньке не составило труда найти новое место. Месяц спустя она уже работала в КБ небольшого заводика по производству несложных микросхем. Официально эта контора звалась ПББЭ – Проектно-конструкторским Бюро Бытовой Электротехники, а в просторечии – «Бытовухой». Здесь тоже была проходная, но без штыков, автоматов, бушлатных каменных баб и крепостного режима. У турникета восседал сильно татуированный, но милейший старик Иван Денисович, Анькин тезка по отчеству. Иван Денисович имел смешную манеру адресоваться ко всем, как к мужчинам, так и к женщинам, с одинаковым обращением «товарыш». Завидев выходящих во внеурочное время сотрудниц, он не устраивал дотошных расспросов, выясняя, куда, и зачем, и по чьему разрешению, а подзывал женщин к себе и шептал, заговорщицки подмигивая:

– Вы уж, товарыш, старика не забудьте, если где что дают…

И ведь в самом деле не забывали. Что ж мы, не при коммунизме живем, что ли? Держа все это в голове, Анька и Машка Минина не лезут в сумки за пропусками, а ограничиваются неформальным приветствием:

– Привет, Денисыч!

– Привет, товарыш Денисовна! – в тон отвечает охранник, приветственно поднимая изуродованную артритом руку. На тыльной стороне ладони восходит татуированное солнце, фаланги пальцев разрисованы синими неопрятными перстнями.

– Доброе утро, товарыш Мария Борисовна!

Лифт. Третий этаж. Стол и табурет. Теперь всё, считай, что мы в домике. На сегодня путь к коммунизму пройден, причем пройден удачно и без потерь. Анька бросает сумку на стол, с наслаждением меняет мокрые сапоги на красивые итальянские туфли и смотрит в окно, выходящее в темный колодец заводского двора.

3

Станция «Приют убогого чухонца»

Окна рабочего помещения группы разводки печатных схем выходят в темный колодец заводского двора, а потому в этой длинной и узкой комнате постоянно горит свет – как верхний, так и местный, у каждого стола. Один из углов, включая прилегающее окно, выгорожен под кабинет начальника группы, обладателя труднопроизносимого финского имени. Впрочем, никто и не пробует его произносить, обходясь одной лишь фамилией – тоже, кстати говоря, непростой: Зуопалайнен. За глаза его называют «группенфюрер Зопа», а временами даже еще хуже.

Что, в общем, несправедливо: Зопа, хоть и странная птица, но, в целом, довольно безобидный человек, и пока ни разу не был замечен в намеренном причинении вреда ближнему. Хотя и мог бы в силу своего начальственного положения, как постоянно подчеркивает Машка Минина, большая специалистка по вреду во всех его проявлениях.

Машка занимает самое рублевое место – у другого крайнего окна, в дальнем от Зопы углу комнаты. Третье и последнее окно – то, что посередке, – делят между собой Анька Соболева и Роберт Шпрыгин, он же Робертино – молодящийся эстет возрастом далеко за сорок, всегда элегантно одетый, в тщательно выглаженных брюках, пиджаке модного покроя и непременном шейном платке. Робертино женат на француженке; Машка, рассказывая об этом, обычно добавляет: «на настоящей француженке». Сам Шпрыгин объясняет свой матримониальный выбор следующим образом:

– Ежу понятно, чуваки: ну как человек с именем Роберт может жениться на какой-нибудь Фекле? Это, в конце концов, смешно звучит: Роберт и Фекла. Эти два имени подходят друг другу примерно так же, как Вася и Эсмеральда. Или как клетчатый верх к полосатому низу. Поэтому мою жену зовут Катрин. Роберт и Катрин… – он поднимает указательный палец, приглашая вслушаться в звучание слов. – Идеальное сочетание звуков, не правда ли? Особенно чарует это изысканное чередование «р-т» и «т-р»: Роберт и Катрин…

Такой вот он, этот Робертино, балетоман и театрал, аристократ духа и тела. На балете он и вовсе помешан, знает по именам весь кордебалет Мариинки и прекрасно осведомлен о том, какой из вагановских звездочек суждено вырасти в большую звезду. Иногда, повествуя о чем-то, он с разгону произносит: «И тут Мишель сказал…», резко притормаживает и умолкает, глядя затуманившимся взором в неведомую простым смертным эстетическую даль. Мишель, это, конечно, Михаил Барышников, балерун-невозвращенец, с которым Робертино, по его словам, водил близкое знакомство.

Где-то там, на этих артистических тусовках, он и откопал свою «настоящую француженку». Нужно отметить, что в Машкиных устах это определение имеет далеко не лестный смысл.

– Настоящая француженка, – говорит она и морщит нос. – Худющая, как смерть на Марне, и страшная, как газовая атака под Верденом. А какие патлы, господи спаси! Какие патлы! Ни кожи, ни рожи, доска доской, даром что из Парижа. Или откуда она, из Руана? Ну вот, даже не из Парижа… Разве баба такой должна быть, бабоньки? Баба должна быть с содержанием. А «с содержанием», бабоньки, означает, что у бабы есть за что подержаться. Вот здесь, и вот здесь, и, само собой, вот здесь…

Говоря так, Машка обычно косится в зеркало, а если нет зеркала, то непосредственно на свое собственное «здесь». У кого у кого, а у Машки Мининой с содержанием полный порядок.

Зато Аньке Катрин нравится. На рабочих сабантуях и пикниках, где группа собирается с семьями, француженка обычно помалкивает, хотя знает язык достаточно хорошо, чтобы принять участие в общей беседе. Сидит в уголке, молчит, улыбается и, не отрываясь, смотрит на своего Роберта, душу компании. У них двое детей, мальчики, Петька и Ванька. Когда у Роберта спрашивают, как же так получилось, и почему это вдруг Петька и Ванька, а не, скажем, Пьер и Жан-Жак, он печально хмыкает и объясняет: «Не хочу, чтобы они повторили мой крестный жизненный путь…»

Катрин работает культурным атташе во французском консульстве и получает в валюте, что, по идее, должно было бы стать прочной основой семейного благосостояния. Однако, как видно, аристократические замашки Роберта в состоянии продавить любую основу. В результате Шпрыгин постоянно занимает и перезанимает до получки. Его стол стоит впритык к Анькиному, так что они сидят друг против друга, как на переговорах по разоружению. Поэтому Анька часто наблюдает за тем, как Робертино ведет сложную бухгалтерию своих долгов в специально заведенной для этой цели записной книжечке. Для этого у него существует особая система.

– Понимаешь, Анечка, это натуральная политэкономия победившего марксизма, – бормочет Робертино, сосредоточенно переписывая мелкие циферки из столбца в столбец. – Совмещая всесильную теорию Маркса с практической интерпретацией нашего достойнейшего вахтера Иван Денисыча, мы получаем следующую строго научную формулу: «товарыш – деньги – товарыш». То есть берешь в долг у одного товарыша и тут же передаешь другому товарышу…

– А как же ты, Робертино? – недоумевает Анька. – Ты ведь берешь для себя?

– Ошибка ваша, прекрасная донна Анна! – возмущенно протестует Роберт, воздевая к потолку указательный палец. – Я беру деньги не для себя! Я беру деньги для искусства!

Поди пойми его… а с другой стороны, зачем понимать? Робертино – настоящий друг и остроумнейший собеседник, и для Аньки это стократно перевешивает все прочие соображения, в том числе и тот малозначительный факт, что на каком-то этапе применения высоконаучной формулы «товарыш – деньги – товарыш» затерялся и ее кровный червонец.

У противоположной стены стоят четыре стола. Дальний угол оккупирован хозяйством Валерки Филатова – длинного нескладного парня, который в принципе не может сидеть без дела. Есть на земле странные люди, живущие, как на велосипеде, когда остановка равносильна падению. Вот и Валерка такой же, боится упасть. На выездах за город, в то время как остальные, сбросив с плеч рюкзаки, любуются озером, лесом и пеньком, на котором предполагается разместить выпивку и закуску, Валерка незамедлительно приступает к сбору хвороста, разведению огня, подготовке посадочных мест, мытью котелка и прочая, и прочая. Видно, что если не остановить человека, то еще немного, и здесь будет город-сад. Даже когда удается его усадить, он тут же начинает выстругивать из какой-нибудь случайной палки какой-нибудь разукрашенный посох, как будто намеревается немедленно пойти по миру в поисках новой работы.

– Хватит, Валера! На, выпей!

Валерка смущенно кивает, торопливо заглатывает полстакана водки, запихивает в рот огурец и затравленно смотрит через плечо на валежину, которую он давно уже вознамерился вытащить из кустов и распилить перочинным ножиком на мелкие части. Ну как тут не отпустить человека? Хочет пилить, пусть пилит. Как говорит Робертино, при коммунизме живем, нет? Каждому по потребностям.

Примерно так же Валерка функционирует и здесь, на службе. Громадьё производственных планов группы Зуопалайнена органично вплетено в доблестные трудовые свершения отдела, предприятия, города, республики, государства. Согласно теории Робертино, почти все эти свершения характеризуются одним замечательным качеством: они уже свершены. Поэтому составление рабочих планов сводится к максимально точному описанию уже достигнутых достижений. В крайнем случае, можно подкорректировать тут и там, чем и занимаются начальники, начиная с группенфюрера Зопы.

Поскольку такая система обеспечивает повсеместное выполнение плана, то она должна устраивать всех. Она и устраивает – всех, кроме трудоголиков вроде Валерки. За счет таких вот валерок планы получают незапланированное перевыполнение, что, в свою очередь, требует корректировки последующего задания. В результате начальникам не позавидуешь: им всякий раз приходится составлять что-то новенькое. Ну что ж: как резонно замечает Машка, за это им и платят больше, чем нам.

Новые схемы, изготавливаемые группой, представляют собой более-менее точную копию старых, уже спроектированных прежде каким-нибудь валеркой. Требуется лишь поменять заголовки и подправить документацию. Поскольку Валерку непременно нужно чем-то занять, это всегда поручается ему. Проблема в том, что парень справляется с годовым планом всей группы примерно за две недели. Еще месяц уходит у него на разработку всевозможных рацпредложений и усовершенствований. Перенеся их на бумагу, Валерка отправляется в кабинет Зопы, который с легкой руки Роберта носит имя пушкинской строки: «Приют убогого чухонца».

Группенфюрер Зопа рацпредложений не утверждает. Зато он помещает Валеркины идеи в ящик стола, где они выдерживаются, как вино в бочке: просто идеи – год, хорошие идеи – два, а марочные – аж до пяти! По истечении срока выдержки Зопа отправляет идеи наверх, где они, опять же, как вино, ударяют в голову кому-нибудь вышестоящему. А спустя еще год-полтора группа Зуопалайнена обратным порядком получает переработанный начальственным организмом продукт в виде следующего перспективного плана.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4