Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Атлантический дневник (сборник)

ModernLib.Net / Публицистика / Алексей Цветков / Атлантический дневник (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Алексей Цветков
Жанр: Публицистика

 

 


Многие советские и российские историки опровергают эпизод с приглашением варягов на Русь, почему-то полагая его унизительным для национальной чести. Вполне возможно, что такого приглашения действительно не было. Варяги, то есть викинги, обычно приходили без приглашения и везде делали что хотели. ВIX веке викинги Аскольд и Дир захватили Киев, один из торговых городов хазарской империи, прежние правители которого носили хазарский титул «каган». Их правление оказалось недолговременным – с севера, из основанного норманнами Новгорода, пришел другой викинг, Олег, который расправился со своими торопливыми соплеменниками. Начиная с Игоря в Киеве стала править скандинавская династия Рюриковичей, и, хотя Святослав был еще типичным норманнским авантюристом и разбойником, его потомки и их дружины обрусели и распространили свою власть на многие другие княжества.

Хотя сыну Святослава, Владимиру, приписывается честь крещения Руси, ее уже однажды крестили почти за сотню лет до этого Аскольд и Дир – это был венец и триумф известной миссии Кирилла и Мефодия. Но язычник Олег рассудил по-иному, и вся слава досталась Рюриковичам.

В середине XI века Киевская Русь стала приходить в упадок, и династический центр переместился на север, в Суздальскую и Владимирскую земли, население которых представляло собой смесь славян и угро-финнов. Русью эти земли в классические времена никогда не именовались. Русью, если настаивать на точности, обычно именовалась киевская военно-торговая верхушка, норманны и хазары, а один из зарубежных гостей, оставивший воспоминания, даже не понял, что посетил славянское государство, – по его представлениям, славянские земли заканчивались на польской границе. Их владения именовались «русской землей», а одной из основных статей дохода государства, по многочисленным свидетельствам, была работорговля – надо полагать, что торговали не норманнами и не хазарами. Слово «русские» в его современном значении, употребляемое Лихачевым даже в отношении времен Игоря, – нарочитый и фальшивый идеологический анахронизм.

Я, конечно, вовсе не делаю вид, что изложил здесь авторитетную версию древнерусской истории. Моя цель – показать, что факты допускают иное толкование, свободное от имперской идеологии. Было бы нелепостью отрицать происхождение современной России от Киевской Руси, но такое происхождение ничего не доказывает и никому на руку не играет. Франция – романская страна, но никому не приходит в голову сращивать ее историю с древнеримской или отрицать факт основания французской государственности германским племенем франков. Никому не приходит в голову видеть в этом что-то унизительное.

Итак, если судить по фигуре Дмитрия Лихачева, роль историка в российском обществе радикально отличается от его роли в обществе американском. Это не поборник истины наперекор стереотипам, а скорее идеологический мифотворец. Еще меньше от истории и еще больше от мифа в творчестве таких несомненно популярных авторов, как Лев Гумилев и Николай Фоменко.

Мне не раз приходилось слышать от русских собеседников упреки в «политизированности» – с намеком, что это как бы не пристало человеку гуманитарного склада. Эти упреки всегда повергали меня в недоумение. В английском языке есть целых два термина, соответствующих русскому слову «политика», но даже их суммарное значение намного уже, чем у русского эквивалента. Создается впечатление, что под «политикой» подразумевается все, что не входит в сферу частных и профессиональных интересов, а на радио – все, что не музыка.

На самом деле под политикой, конечно же, подразумевается история – та, которая, как я уже упомянул, начинается, а вернее, продолжается за последней страницей учебника. Но в учебнике – по-прежнему ложь, будь то о вчерашнем дне или о седой старине. Политика, эта неписанная история, сейчас так же непрозрачна, как деяния Аскольда и Дира, а ее летопись, пресса, излагает не факты, а оплаченные версии своих хозяев. Этот порочный круг лжи учит постоянному недоверию к правде. Правду надо начинать преподавать с первого класса, иначе человек от нее отвыкает.

Там, где историк пристально смотрит из-за спины журналиста, он всегда сумеет поправить не в меру разыгравшееся воображение. Но этот механизм не сработает в обществе, где историк и журналист состоят в совместном сговоре. В России историей слишком часто управляло правительство с помощью преданных идее профессионалов – при этом неважно, преданных за деньги или по совести. Результатом явилась почти полная подмена реального прошлого патриотическим, и любое выступление против патриотизма приравнивалось к измене, в чем, на свою беду, однажды убедился Сулейменов.

Беда в том, что идеология, повелевающая прошлым, получает полную связку ключей к будущему. Это будущее – ваше и мое. «Вы узнаете истину, и истина сделает вас свободными» – это сказано не мной, и в гораздо более высоком смысле. Но с чего-то надо начинать.

ПОСЛЕ КАМЮ

С философской точки зрения традиция атеизма и агностицизма несколько мелковата. Она имеет тенденцию затвердевать в подбитый гвоздями антиклерикализм или размягчаться в рационалистическую невозмутимость. В ней есть разброс между вполне обаятельным оптимизмом и довольно мелким ерничеством. Можно вспомнить спокойную иронию «Философского словаря» Вольтера, где царствие небесное… сравнивается с «легким пушком», каким обрамлен кокон шелкопряда, или Юма, высмеивающего идею, что небеса достаточно велики, чтобы вместить миллионы душ. Многим неверующим кажется вполне очевидным, что религия – не спасение для нас и поэтому на нее не стоит тратить аргументы. Для Стендаля, если судить по его беллетристике, все священники – лицемеры, и потому вся религия – ханжество и чепуха.

Так начинается статья Джеймса Вуда «Жизненная немочь», опубликованная в одном из недавних номеров американского журнала New Republic и посвященная выдающемуся французскому писателю Альберу Камю. Джеймс Вуд – один из талантливых представителей молодого поколения американских критиков и эссеистов, и я с большим интересом слежу за его творчеством. Название статьи, «Жизненная немочь», – прямой намек на известную книгу датского религиозного философа Сёрена Киркегора «Смертельная немочь» о фундаментальных проблемах христианства. Вуд не объясняет, почему он выбрал именно Камю в качестве предмета своих размышлений, но достаточно взглянуть в календарь: 4 января исполнилось 40 лет со дня гибели писателя в автомобильной катастрофе.

Я вполне разделяю упрек, брошенный автором в адрес теоретиков атеизма. Свободный человек вправе сам выбирать себе мировоззрение, и если он считает, что Бога нет, – таков его свободный выбор. Но если, приняв такое решение, он просто вновь берется за газету или садится к телевизору, его выбор не заслуживает уважения. Устранение Бога оставляет в мироздании такую дыру, что вся оставшаяся жизнь должна уйти на ее штопку, в то время как средней руки атеист продолжает жить как ни в чем не бывало. Бертран Рассел, один из виднейших атеистов нашего столетия, утверждал, что у нас просто нет иного выхода, кроме как смириться с фундаментальной бессмысленностью нашего существования. Смириться – вот ключевое слово, но есть люди, которым этот выход не подходит ни по их духовному складу, ни по темпераменту.

По мнению Джеймса Вуда, самая острая и проницательная критика религии всегда исходила именно изнутри религии, от сомневающихся и стоящих на краю, ибо им известно, как высока ставка в этой игре. Можно вспомнить еще библейскую Книгу Иова. Ближе к нашему времени – уже упомянутый Киркегор, который убедительно продемонстрировал всю нелепость христианства и пришел к выводу, что единственный способ преодолеть эту нелепость – безоговорочная вера. Достоевский в «Легенде о Великом Инквизиторе» устами римского кардинала опроверг Христа. Взгляды Киркегора и Достоевского граничат с атеизмом, но не переходят грани, которую решительно переступил сын лютеранского пастора Фридрих Ницше. В отличие от легиона салонных атеистов своего и последующего времени Ницше отчетливо видел метафизическую дыру, в которую он низвергает человечество, и предпринял титаническую попытку создать, а вернее, провозвестить новую этическую систему – героическую мораль сверхчеловека, общества, преодолевшего суеверные предрассудки. Он, конечно, не мог предвидеть, к чему сведут его экстатическое прозрение роботы Третьего рейха.

Почему же именно Камю? По словам Джеймса Вуда, Альбера Камю никто не берет в свои: философы считают его писателем, а писатели – философом. Камю писал притчи, будь то в форме эссе или художественных произведений, главная тема которых – жизнь в мире без Бога.

Как и его великие предшественники на пути к атеизму, с которыми он ведет постоянный диалог в эссе военных лет «Миф о Сизифе», Камю понимал, что отрицание Бога коренным образом меняет правила игры, и надо придумывать новые, пытаться по-новому жить. Бога нет, но остается смерть, которая, ставя последнюю точку в конце биографии, перечеркивает жизнь целиком, делает ее как бы никогда не бывшей. Эта жизнь во Вселенной без творца, без искупления, перед лицом неизбежной смерти, представляется фарсом. Такой ее видел и Достоевский, герой которого, последовательный атеист Свидригайлов, не находит иного выхода из этого метафизического тупика, кроме самоубийства.

Вывод Камю радикально иной: самоубийство – это сдача, преждевременная уступка смерти. Смерть победит все равно, но, пока человек жив, именно эту жизнь он может превратить в ежедневное поражение смерти. Согласие на непререкаемые условия абсурдного мира становится героизмом, осознание собственного героизма становится победой. В сущности, перед нами религиозная концепция, акт веры, преображающий обреченность в надежду. Вот символ веры Камю в изложении Джеймса Вуда:

Первый шаг – это превращение комического в абсурдное, преображение ежедневного повторения в вечное повторение Сизифа. Комическое становится абсурдным именно в тот момент, когда нас заставляют увидеть его комичность: абсурдное – это, отчасти, понимание, что жизнь – фарсовая пантомима. Затем абсурдный человек должен начать долгую, постоянно повторяющуюся борьбу против условий этого фарса. Это – борьба, которая никогда не кончается, которая продолжается ровно столько же, сколько и жизнь, которая и есть эта жизнь – вот почему абсурдный человек не может покончить самоубийством. И поскольку это – цепь повторений, абсурдную жизнь практически нельзя отличить от обычной комической ежедневной рутины. Формально это может выглядеть практически одинаково. Надо полагать, что абсурдный человек может точно так же ходить на работу, стоять вместе с другими в метро. Внутренне, конечно же, абсурдная жизнь – совершенно иная, потому что абсурдный человек сознает разницу между невежественной рутиной и бунтарским повторением.

Иными словами, бунтаря во имя абсурда отличает от рабов фарса только внутренний акт веры. Атеизм Камю, равно как атеизм Ницше или отступление Киркегора и Достоевского назад в христианство, – это выбор веры. Он не имеет ничего общего с рациональным вынесением Бога за скобки, с арифметической операцией Рассела, Фрейда, Вольтера или, на уровне фарса, канувших ныне в историю и подавшихся в политологи профессоров советского «научного атеизма». Доказывать небытие Бога – такая же бессмысленная операция, как и доказывать его существование. Свободный выбор нельзя подменить арифметической выкладкой.

Подобно Достоевскому, своему кумиру и оппоненту, Камю в эссе и художественных произведениях писал только об этом центральном выборе. У Достоевского в большинстве главных романов сохраняется противостояние между героизмом веры и обреченностью атеизма, между Соней и Свидригайловым, Алешей и Иваном – выбор происходит на глазах у читателя. Выбор персонажей Камю, как правило, уже сделан, вера в Бога отвергнута, и герои предстают перед нами убежденными бунтарями абсурда. Символ такого бунта – герой «Чумы» Гран, который многократно начинает писать один и тот же роман.

По мнению Джона Вуда, специфика и порок веры Альбера Камю, веры в отсутствие Бога, состоит в невозможности дать предписания для правильной жизни – правильной, разумеется, для этого типа веры. В той мере, в какой эти предписания вообще даются, они могут показаться чистой тавтологией, простым описанием жизни как она есть. Разница между сдачей и бунтом различима лишь внутреннему взору самого восставшего, и, в конечном счете, весь бунт эквивалентен простому объявлению бунта. Можно все свести к парадоксу и считать, что, коль скоро человек объявил себя борцом против нацизма или советской власти, ему уже незачем совершать бунтарские поступки, можно просто ходить на службу и соблюдать тоталитарные законы. Разница между нацизмом и смертью очевидна – в нацизме нет окончательности, и Камю закономерно оказался в лагере Сопротивления. Но герои «Чумы», которую обычно толкуют как притчу о нацизме, на самом деле восстают на все мироздание, и боюсь, что здесь у них нет для нас никакого урока.

И еще раз: почему же именно Камю? Если у героев «Чумы» нет для нас урока, то чему нас может научить ее автор?

Статья Джеймса Вуда, американского критика, напечатана в американском журнале, и этот факт сам по себе заслуживает внимания. В конце концов, Америка – самая религиозная среди развитых стран, большинство ее населения верит в загробную жизнь, а на ее монетах красуется девиз «Веруем в Бога».

Тем не менее популярность Камю в Соединенных Штатах, на мой взгляд, даже выше, чем у него на родине – я, конечно, имею в виду Францию, а не Алжир. Сейчас, в цифровой век, в этом очень просто убедиться путем поиска в Интернете. Подавляющее большинство сайтов с биографией и всяческими почестями классику устроены именно в США. Его книги включены в стандартные университетские программы, и образованный с гуманитарным уклоном американец всегда поддержит беседу о «Постороннем» или о «Чуме».

Америка, с ее знаменитым «библейским поясом» и телевизионными проповедниками, – одна из крупнейших школ атеизма нашего времени. Этот факт легко ускользает от общего внимания, потому что религия и атеизм существуют в практически несмыкающихся сферах и потому что атеизм, в отличие от харизматической религии, не имеет миссионеров. Когда я говорю об атеизме, я, конечно, не имею в виду лекторов общества «Знание» и уже упомянутых «научных» безбожников. И однако, все дело именно в науке. Америка ежегодно собирает большую часть урожая Нобелевских премий в области естественных наук.

В противоположность расхожему мнению, утверждающему, что многие крупные ученые верят в Бога, большинство ведущих физиков, космологов и биологов нашего времени – атеисты или агностики. Некоторые этого просто не скрывают, другие – открыто проповедуют. И дело совсем не в том, что религия и наука в принципе несовместимы. Дело в методе.

Наука считает, что любой факт реальности объясним естественными причинами, и прибегать к сверхъестественным нет никакой надобности. Эта уверенность хорошо послужила науке, и ее ведущие представители работают сейчас, ни мало ни много, над общей теорией всего, то есть над методологией тотального объяснения всего существующего. Сюда входят такие эзотерические дисциплины, как физика первых долей секунд существования Вселенной или вариант квантовой теории, утверждающий наличие бесконечного множества параллельных вселенных.

Повестка дня современной науки, если оставить в стороне вопрос школьного образования, не включает в себя борьбу с церковью. Бога отвергают не за то, что он враждебен, а потому, что он не нужен. В мире науки все объяснимо без Бога, даже если пока и не объяснено.

Таково, по крайней мере, отношение к религии большинства ученых, хотя есть и воинствующие исключения. В частности, известный биолог Ричард Докинс регулярно и прямо полемизирует с религией: в своей книге «Слепой часовщик» он доказывает, по крайней мере старается доказать, что наш мир не только не создан верховным разумом, но и не мог быть им создан.

В любом случае, большинство атеистов от науки принадлежат к упомянутой Вудом категории: подобно Вольтеру, Юму или Расселу они настаивают на бессмысленности Вселенной и предлагают нам смириться с этой очевидностью.

Тем разительнее на этом фоне исключения. Известный американский космолог Фрэнк Типлер – такой же атеист, как большинство его коллег. Однако, перед лицом факта научной бессмысленности существования, он решил пойти дальше и подвести научный фундамент под религию – а вернее, возвести саму религию на этом научном фундаменте. Его книга «Физика бессмертия» изобилует формулами и графиками, не говоря уже о математическом приложении для специалистов, и излагать ее аргументацию мне здесь не под силу. Достаточно сказать, что на основании целого аппарата научных аргументов он приходит к следующим выводам:

1. Мы – единственные разумные существа во Вселенной, но ничто не мешает нам освоить и завоевать ее целиком.

2. Основной продукт разумного существования – информация, и в конце времен, когда запасы этой информации достигнут бесконечности, эволюционный разум станет всемогущим, практически Богом.

3. Располагая необходимыми возможностями и побуждаемый этическими соображениями, этот разум будет в состоянии воскресить всех нас и поместить в вечную жизнь, соответствующую религиозным убеждениям каждого.

Любая космология, предполагающая продвижение в бесконечность, неминуемо завершится Богом. Далее, надежда на бесконечный светский прогресс и надежда на индивидуальную загробную жизнь оказываются взаимно тождественными. Эти две надежды не только не противоположны друг другу, но и нуждаются друг в друге: нельзя питать одну, не имея другой.

Эта сногсшибательная теория, изобилующая допущениями и предположениями, вполне предсказуемо вызвала осуждение многочисленных коллег автора, усмотревших в ней погоню за славой и деньгами. Но нельзя не упомянуть, что у некоторых научных авторитетов книга Типлера нашла в целом благожелательный прием. Надо сказать, что Типлер во многом повторяет учение известного французского мыслителя Тейяра де Шардена, но на место чистых домыслов последнего подставляет формулы.

Значит ли это, что мы теперь избавлены от завещанной апостолом Павлом необходимости беспрекословной веры? В конце концов, доказательство, пусть и с применением не каждому посильной математики, выглядит надежнее, чем простое упование, ложность которого мы за гробом можем не успеть проверить.

Вот тут-то нас и поправит Альбер Камю. К своему атеизму он пришел тем же рациональным путем, что и Бертран Рассел или его нынешние ученые последователи. Но такой атеизм приводит в бессмысленный тупик, он непригоден для собственного жизнеустройства. Акт принятия или отвержения Бога в конечном счете может быть только личным, только результатом сознательного выбора, только актом веры. Атеист видит абсурд в комизме ежедневного повторения и поднимает парадоксальный бунт, соглашаясь на этот абсурд. Альтернативой может быть выбор Киркегора, но и в нем нет ничего рационального, ибо сам Киркегор неустанно подчеркивает его абсурдность.

Между прочим, рационализм вовсе не является прерогативой атеистов. Но даже такой отъявленный рационалист, как Фома Аквинский, обрел свою веру не на основании выстроенных им доказательств бытия Божия – он имел ее изначально. Для современного рационалиста этот путь фактически закрыт: и Достоевский, и Киркегор уверовали в результате беспощадного анализа и абсурдного выбора – более абсурдного, чем выбор Камю. Они сами прекрасно это сознавали.

Каковы уроки Камю наступающему скептическому столетию? Атеизм не может быть результатом простого ученого анализа жизненной ситуации – он требует веры не в меньшей, а скорее даже в большей степени, чем религия. Чтобы не стать простым поводом к досужей болтовне, атеизм сам должен быть религией, причем самой трудной из всех – верой в абсурд.

Камю, конечно, не был философом в том смысле, в каком им был Ницше; его «Миф о Сизифе» – это в первую очередь евангелие для себя самого. Но именно в этом пункте он сумел заглянуть дальше, чем его ученый предшественник, и показал почти невыносимую элитарность атеизма, полное одиночество, на которое он обрекает. Атеизм в терминах Камю равнозначен героизму, а героизм нельзя проповедовать. Лечь самому на дзот – совсем иное дело, чем подбивать к этому других. Ницше полагал, что крушение христианской этики можно компенсировать этикой сверхчеловека. Но сверхчеловек – это по определению всегда другой, как оказалось – нацист. Герой – это я сам, в одиночку противостоящий нацизму и смерти.

Но, может быть, самый важный урок Альбер Камю преподает верующему. Этот урок тем разительнее, что он исходит не от единомышленника вроде тех же Киркегора и Достоевского, а от оппонента. Ибо, если атеизм неизбежно становится актом героизма, религия не имеет права соглашаться на меньшее. Тот факт, что многие воспринимают этот урок инстинктивно, а вовсе не от чтения книжек, не может не беспокоить плюралистическое общество. Вера, ставка в которой буквально больше, чем жизнь, презирает тонкости плюрализма. Первохристиане шокировали римское общество, идя на мученическую гибель из-за отказа воскурить идолу кесаря. Современное общество и его респектабельные церкви приходят в ужас от новоявленных сект, требующих буквального освящения всей жизни прихожан. Парламенты принимают меры и законы против конфессий, которые они считают тоталитарными. Религия, как показывает история, привыкла одерживать свои победы методами, далекими от парламентских. Религия тоталитарна по своей природе – у нее, как и атеиста, больше нет выбора.

ДАР ВТОРОЙ РЕЧИ

Человек пишет, как думает: на языке, обретенном с детства. У большинства из нас этот язык один. Очень немногим удается получить полные права в чужой письменности, а дойти до самых вершин – только единицам.

В числе этих считаных – русский писатель Владимир Набоков, эмигрант вдвойне, покинувший не только страну, но и язык. По его собственному признанию, английский стал для него первым письменным языком, он был привит ему с детства, а затем подкреплен образованием в Кембридже.

Другой известный пример литературного иноязычия – Джозеф Конрад, поляк по происхождению. Английский он выучил довольно поздно, в кругосветных плаваниях, что не помешало ему стать одним из крупнейших англоязычных писателей XX столетия.

По отзывам современников Набокова, в частности его студентов в Корнельском университете, он говорил по-английски с довольно сильным акцентом. То же самое сообщают о Конраде. Тем не менее оба стали образцовыми английскими стилистами, и, хотя Набоков, имевший обо всем твердые мнения, отзывался о Конраде пренебрежительно, я не уверен, что из этих двух предпочту именно Набокова.

Впрочем, речь пойдет ни о том и ни о другом. В каком-то смысле случай писателя, о котором я хочу рассказать сегодня, еще поразительнее.

Ха Джин, настоящее имя которого Цзин Сюфей, родился в 1956 году в китайской провинции Ляонин, в окрестностях Харбина. Когда ему было 14 лет, школьное образование в стране фактически прекратилось в результате культурной революции. Ха Джин подделал в документах свой возраст и поступил в Народно-освободительную армию Китая, где прослужил 10 лет, охраняя границу с Советским Союзом. Там же, слушая зарубежное радио, он начал изучать английский язык. Эта самодеятельная наука помогла ему затем поступить в университет. Вначале он читал адаптированные книги Стейнбека и Диккенса. Позднее, когда в Китае стали преподавать американские профессорами перешел к Уильяму Фолкнеру и Фланнери О’Коннор, которые были в свое время удостоены Национальной книжной премии США. В те годы он помышлял исключительно о карьере филолога и преподавателя – ему и в голову не могло прийти, что когда-нибудь его книги окажутся на полке бок о бок с американскими лауреатами.

Переломным годом стал 1985-й, когда Ха Джин получил возможность отправиться в аспирантуру в Соединенные Штаты, в университет Брандайс. Его английский был, судя по всему, еще далек от совершенства – даже сейчас, по словам Дуайта Гарнера в журнале New York Times Magazine, Ха Джин говорит с сильным акцентом и со сбивчивой грамматикой. Тем не менее в 1998 году сборник его рассказов «Океан слов» был удостоен Хемингуэевской премии ПЕН-клуба, а его роману «Ожидание» присуждена высшая американская литературная награда: Национальная книжная премия за 1999 год.

Как же получилось, что солдат армии коммунистического Китая стал одним из ведущих современных американских писателей? Вот что сам он думает по этому поводу:

Поскольку я планировал возвратиться в Китай, вся моя учеба в аспирантуре и моя диссертация были ориентированы на континентальный [китайский] рынок, а вовсе не на американский рынок труда. Мне было очень трудно найти здесь университетскую работу. У меня уже была опубликована книга стихов по-английски, и поэтому я подумал, что, если я опубликую еще какие-нибудь книги по-английски, я смогу найти работу по преподаванию литературного творчества. Фактически, писать меня заставил инстинкт самосохранения.

Желание Ха Джина исполнилось – сейчас он преподает английскую литературу в престижном университете Эмори в Атланте. Его устная английская речь, судя по всему, по-прежнему оставляет желать лучшего. Вот что пишет в журнале Дуайт Гарнер, беседовавший с писателем у него дома:

Джин более или менее приспособился к кислородной норме Америки. Но впечатление от его борьбы с тонкостями устной речи… поразит каждого, кто впервые услышал его голос в литературе. На бумаге Джин демонстрирует такую легкость в языке, о какой большинство писателей может только мечтать. Его первый роман, «Ожидание», история китайского врача, который хочет положить конец своему насильственному браку и жениться на более современной женщине, недавно удостоен Национальной книжной премии – через какие-нибудь 11 лет после того, как Ха Джин всерьез взялся писать по-английски. За 50-летнюю историю этой премии лишь два других писателя, не бывшие урожденными носителями языка, стали ее лауреатами в области художественной литературы: Исаак Башевис-Зингер и Ежи Косински.

Напомним, однако, что Башевис-Зингер всегда писал на идиш и премию получил за перевод. Что же касается Ежи Косински, который впоследствии покончил с собой, ему пришлось защищаться от обвинений в плагиате, и эту слишком запутанную тему я здесь поднимать не стану.

Каким образом человек, выросший и воспитанный в совершенно иной культуре, становится писателем на иностранном языке? Для каких-нибудь общих наблюдений материала смехотворно мало, но и без того видно, что случай Ха Джина значительно отличается от остальных.

Владимир Набоков, как я уже отметил, поменял и страну, и литературу. Он прибыл в Соединенные Штаты уже сложившимся русским писателем, пусть даже практически неизвестным на своей новой родине. В его романах, написанных по-английски, легко уловить отголоски сложившегося русского стиля.

Куда типичнее, однако, биография Джозефа Конрада. Конрад, если оставить в стороне некоторые несущественные опыты по-французски, сложился и получил известность именно как англоязычный писатель – у него не было стиля, который пришлось бы импортировать.

В этом смысле Ха Джин ближе к Конраду, чем к Набокову: английский – первый и единственный для него литературный язык. На вопрос журналиста, почему он не пишет на родном китайском, Ха Джин ответил, что литературный китайский для него слишком выспренний, и то, что ему хочется сказать, по-английски выходит естественнее. Так же просто он объясняет разницу между своей сбивчивой устной речью и литературным стилем, который большинство критиков находит безупречным: над письменным словом можно работать, к нему всегда можно вернуться и поправить его. Устная речь рождается мгновенно со всеми присущими изъянами.

Парадоксальный вывод: стать иноязычным писателем в каком-то смысле даже легче, чем в совершенстве овладеть чужой устной речью. Надо, конечно, учесть необходимость такого фактора, как талант, но в остальном все довольно просто.

Но особенность биографии Ха Джина состоит в том, что писать он стал сравнительно поздно, то есть не ранее 29-летнего возраста, когда прибыл в США. Как ему удалось то, о чем многим коренным американцам остается только мечтать? У меня перед глазами всегда есть массовый и показательный пример: русская эмиграция в Америку 70-80-х годов, которой я был непосредственным свидетелем. Некоторые из детей этих эмигрантов, то есть люди, выросшие уже в новой стране, сейчас занимаются литературным трудом, но никто из них пока не выбился в первые величины. Что же касается людей моего поколения, эмигрировавших в зрелом возрасте, то я практически не упомню ни одного случая перехода литературного рубежа. Американские страницы творчества Иосифа Бродского мне не представляются особенно удачными. Но об этом чуть дальше.

Рассуждать о секрете успеха Ха Джина невозможно, не ознакомившись с его творчеством. В коротком эссе это практически невыполнимо, но можно попробовать привести представительные примеры. Его роман «Ожидание» начинается со стремительной фразы, которую цитируют практически все рецензенты: «Каждое лето Линь Кон возвращался в Гусиную деревню, чтобы развестись со своей женой Сюю». Каждое лето – в данном случае не гипербола; Линь Кон посещает родную деревню на протяжении 18 лет. Он женат не по своей воле на нелюбимой и необразованной женщине, у которой к тому же, по старинному обычаю, – крошечные ступни в результате бинтования в детстве. Каждый раз жена дает согласие, но на суде меняет свое мнение, и судья берет с незадачливого мужа слово, что он не будет вступать в «ненормальные» отношения со своей предполагаемой невестой, медсестрой By Манна. Ненормальные – значит половые.

А вот как автор знакомит нас с многолетней невестой героя:

Когда By Манна поступила в училище осенью 1964 года, Линь преподавал курс анатомии. Тогда это была энергичная молодая женщина, играющая в волейбольной команде госпиталя. В отличие от своих однокурсниц, недавних школьниц, она уже прослужила четыре года телефонисткой и была старше большинства из них…


  • Страницы:
    1, 2, 3