Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Голыми глазами (сборник)

ModernLib.Net / Современная проза / Алексей Алёхин / Голыми глазами (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Алексей Алёхин
Жанр: Современная проза

 

 


Алексей Алёхин

Голыми глазами (сборник)

Не только проза

Записки бумажного змея

Чтобы летал, меня надо, вроде бумажного змея, держать в набегающем потоке воздуха: тащить за веревочку по дороге…

Из письма

Из доступных человеку разновидностей счастья первые три: любовь, творчество и путешествия. Собирая эти страницы, я провел в путешествиях и разъездах чистого времени примерно восемь лет. Тут они сгущены, вроде того, как на Апшероне сгущают гранатовый сок, – временами до плотности стихов.

Но и в остальном это вряд ли проза.

Осилив эту книгу, вы совершите свое путешествие вслед за мной. И если даже не отведаете туземных блюд (я – чревоугодник), хотя бы почуете их щекочущий ноздри запах.

Мотогонки в Пирита

Я и не предполагал, сколь спортолюбив скуповатый на эмоции Таллин.

В день мотогонок, еще с утра, в машинах, автобусах и на мотоциклах, он схлынул в Пириту едва ли не весь, целиком.

И мне, пробудившемуся поздно, оставалось лишь бродить одиноко по обнаженному каменистому городскому дну. Где меня подобрал случившийся на счастье рейсовый ковчег, окутанный голубоватой гарью.


Автобус не дошел до места, уткнувшись головой в канат, перетянутый поперек шоссе по случаю гонок. Дальше я побрел пешком.

Заезды кончались. Оставалось с дюжину кругов, три последних экипажа.

У ножевого финишного зигзага, острого, как бычий рог, толпилась кучка поздних зрителей.

С ревом проносились мотоциклеты.

Трещали, дымились и надрывались их могучие движки. Трепетали переполненные бензином и страхом сердца. Гонщики распластывались на своих машинах и перекатывались в люльки, стремясь уравновесить прыжки и броски быка собственными телами.

У острого конца рога грудились под деревьями бумажные мешки с песком, призванные на лишнюю секунду задержать души вылетевших из седла гонщиков в их телах.

Гонки можно было не только смотреть, но и слушать.

За отгородившими шоссе деревянными щитами, по ту сторону пальбы и треска, вдоль него, не видя проносящихся с воем никелированных снарядов, шли и шли под деревьями толпы с пиритского пляжа и на пиритский пляж.

Шли девушки, кто в купальниках, кто в легких платьях, сквозь которые их вобравшие зной тела излучали такой жар, что у встречных вспыхивали щеки.

Шли мужчины с гроздьями висящих в пальцах темных пивных бутылок.

Надрывались, стреляли дымом и заходились в предсмертной тоске моторы, летели навстречу мешкам с песком невидимые мотоциклы за дощатой стеной.

Шли, шли и шли по песчаной дорожке ноги в сандалиях, босоножках, кедах и пляжных шлепанцах.

Под перекинутыми через лодочную заводь мостками пьяная старуха с нарочитой бережностью полоскала собранные по берегу порожние бутылки.

С залива тянулись яхты, шарами раздувая разноцветные паруса.

Шашлычники палили свои мангалы.

К ним тянулись терпеливые очереди купальщиков с развернутыми на время ожидания гармошками газет.

Издалека, проскакивая через стволы сосновой рощицы, как металлические шарики через шпеньки игрального автомата, слабо доносились хлопки и рокот раскаленных мотоциклетов. Наверное, завершался последний круг.

Море лежало. Тысячи загорелых женских ног топтали тончайший песок.

Тысячи женских рук взлетали к волосам – задул ветер. И волосы улетали от женских лиц, и не могли улететь, как листва с деревьев.

10 августа 1975

Весна в Одессе

Из виденных мною городов Одесса всего более похожа на Москву: смешением языков, ухмыляющейся рожей, пристрастием к европейскому шику, безалаберностью, обилием толп без определенного занятия и вообще походкой.

За спиной дюка Ришелье гикают, свиристят и трепещут флажками какие-то легкоатлетические соревнования – толпы школьников в трусах и майках.

Две пожилые дамы в складчатых летних платьях, как в абажурах, терпеливо пережидают на тротуаре, пока прервется поток машин, потом, махнув рукой, возглашают: «Ну их к е…ой матери!» – и величаво, но быстро пересекают улицу.


Толпы любителей футбола навеки обосновались в Воронцовском садике, чуть в стороне от засиженного птицами чугунного графа. Таким я представляю себе лондонский Гайд-парк. С той разницей, что тут, разбившись на группки и кучки, говорят исключительно о великой игре в мяч.

Здесь чтут право самовыражения и свободу слова. Достойно и внимательно выслушивают щуплого старичка. Когда он умолкает, некоторое время вежливо молчат. Затем кто-то вступает с новой репликой – и все принимаются внимать ему. Иногда один из слушателей отделяется от сложившегося кружка и, стоя посреди аллеи, почти в пустоту берется излагать собственные суждения – через минуту и вокруг него образуется новое живое кольцо.

Достоинство и спокойствие.

Изумрудный газон оторочен низеньким чугунным узором, точно черным кружевом.

Легкий розовый запах портвейна.


Ведомые за руки мамами, дедушками и бабушками строгие дети с футлярами скрипок и виолончелей расходятся, как из церкви, из музыкальной школы.

Смешливые девушки-подростки отважно заглядывают встречным в глаза.

Респектабельный фотограф в зеленой замшевой кепке который год щелкает навскидку прохожих у одного и того же дома на Дерибасовской, рассовывая им в руки самодельные визитки в надежде за трешку всучить и самое фотографию.


Винный подвальчик на углу Карла Маркса и Карла Либкнехта окрещен языкастыми одесситами «Две карлы».

Крутая лестница сводит в чисто прибранное, вроде больничного, пространство перед стойкой.

Тут можно выпить по стаканчику крепленого вина, прислонясь спиной к стене и любуясь в полурастворенную наверху дверь голубым треугольником неба с вторгшейся в него узловатой веткой и крепкими ногами спешащих мимо девиц в коротких юбках и волшебно мелькающих белоснежных трусиках.

Апрель 1979

Бегство на океан

Фрагменты путешествия

1.

Лето в Москве хотело еще продолжаться,

но истощилось уже.

И август болел золотухой.

С чемоданом и сумкой, тянувшей плечо,

я очутился в кочующей стае, облепившей аэропорт.


Беженцы с теплого юга

с разноцветной курортной поклажей,

с детьми, уже покрытыми пылью сверху загара,

и с фруктами нежными в дырчатых клетках, где им

суждено задохнуться,


в кресла вселились,

пили из термосов чай на полу,

дни коротали в очередях за газетой и вареными

курами Аэрофлота,


а по ночам жгли костры

в роще соседней, обступившей железнодорожную ветку.

И не могли улететь.


Взрослые были бессильны.

Дети ныли.

Аэропорт захлебнулся багажом, пассажирами, почтой.

И я,

захлопнувший дверь за собой всего лишь

в каком-нибудь часе езды,


сразу тут обездомел,

затерялся и слился с толпой,

как это бывает на вокзалах, в больницах и очередях

с любым,

и в жабры вобрал уже транспортный скудный уют.

Но где-то


за загородкой невзрачной,

в неведомой книге, испещренной пометками

и растрепанной

от перелистываний,

был заложен ничтожный листок,

продиктованный кем-то, слегка перевравшим

мое имя, по телефону.


На рассвете

чудесный листок

помог мне пройти через зал,

где спали, жили в очередях и водой поили детей,

выйти на воздух,

вдохнуть керосиновый ветер летного поля

и взойти

по колеблющимся ступеням

в большой самолет,

улетавший далеко на восток.

2.

Замечали ли вы

(а я увидал еще в детстве)

что карта страны некрасива

и похожа

на схему разделки туш коровьих?

Такие висят за прилавками у мясников

гастрономов московских.

Но с воздуха

она не похожа на карту.

До Хабаровска длилась восемь часов

просторная пустая заманчивая

земля.

3.

Краевое начальство металось.

На бедные головы провинциальных властей нагрянул

всемирный конгресс, что-то об океанах,

с небывалым стечением профессоров, вероятных шпионов,

прессы развязной

и соглядатаев

из самой Москвы.


В серых шапочках девушки-милиционеры,

мобилизованные из паспортисток,

терялись на перекрестках

при виде лезущих под колеса заморских гостей

в гремящих значками панамах

и нерешительно ко рту свистки подносили,

как губную помаду.


Хабаровск был скучен.

Никакого дела невозможно было начать.

Оставалось бродить по улицам пыльным центральным.


В очереди длиннющей

за бутылками тусклыми с надписью «вермут»

знаток объяснял, что дешевое вино не бывает плохим.


И только Амур

влек неправдоподобной своей шириной, пустынной и плоской.


Чиновник,

тучный и немолодой,

исписавший за жизнь девять ручек с пером золотым,

сказал:

«Что ж тут сидеть!

Мне звонили.

Кета уж низовья прошла».

И, сожалея, контору свою оглядел

со столами в бумагах, не готовых к отправке.

Под припухлыми веками

глазам его виделись моторки на середине реки,

выгибающаяся кета,

ночлег.


Ход кеты

был естественным ритмом,

вроде месячных у женщин,

по которому жила вся река на огромном своем

протяженье.

4.

Европейские реки

давно превратились в пруды

для прогулок с музыкой и буфетом.


Ну а тут

по ним ездят за делом.

В поселки и городки добираются лишь по воде.

И концы коротких районных дорог

упираются в пристани.


Все ездят и возят свой груз по Амуру,

но река остается пустынной,

так она велика.


В пять утра

я и спутник мой были уже на причале,

но пробиться к окошечку кассы смогли только в семь.

Здесь были

курортники с трупами фруктов в фанерных гробах,

наконец-то отпущенные аэропортом,

бабки с ведрами в марле,

любители диких красот, притащившиеся из-за Урала,

женщина с девочкой, вчера из больницы,

охочие к смене мест мужики под хмельком,

молодой милиционер,

бдительно огладывающий публику на всякий случай,

и мы.


Теплоходик отплыл,

оставив на пристани половину толпы.

Сердобольный матрос тетя Паша напоила нас чаем.

Мы поплыли к нанайцам.

5.

У нанайцев коричневые косые скулы.

Лица помягче, чем у живущих южнее монголов, и похожи на обкатанные водой морщинистые валуны.

Их всего тысяч десять.

Рыбаков, охотников и людей обыкновенных профессий, разнесенных течением вниз по реке, до Сахалина.

Человек по сто, по триста в селении.

Больше всего – в «национальном» районе, отведенном на правом, холмящемся берегу Амура.

С центром в Троицком.


Удивительно быть гостем нанайской столицы.

Булыжная главная площадь.

Дощатые посеребрившиеся от времени настилы тротуаров на прочих улицах, опоясавших холм.

Так, что издали кажется: весь он в строительных лесах, только рабочие много лет уже как разбежались.

Пристань в виде плавучего дома с галерейками на деревянных колоннах.

Точь-в-точь ресторан-поплавок на московской Канаве.


Чуть не всякий год у нанайцев сидят научные сотрудники из обеих столиц с целью сберечь их самобытность.

Теперь вся она разложена по стеклянным шкафам в краеведческом музее.

За исключением рыбы из реки, подаваемой на овальных блюдах в ресторанах больших городов.

Малахаев из лисьего меха, отправляемых на пушные аукционы.

И леса, сплавляемого вниз по Амуру до Маго, куда приходят

за ним японские баржи.


Для них даже составили грамоту.

На беду, нанайцы не желают учить детей по написанным в ленинградских и московских институтах учебникам, а переводят их в «русские» классы.

Русских в поселке – две трети, и говорят все по-русски.

Как и радио, книги, газеты.

А после школы все одно ехать учиться в Хабаровск, Москву, Ленинград.

И тут ничего не поделать.

Разве всех их загнать в заповедник.

С первым никелированным рыболовным крючком, подаренным туземцу, приходит Великий Соблазн.

А языки и уклады маленьких народов уходят.


Все равно у детей красивые раскосые лица.

И мотоциклы у мальчиков.

А у девочек – взрослые тайны.

И музыка из транзисторов у тех и других.

И накатывающая жизнь берет свое среди электропроводов на столбах, телевизоров, трелевочных тракторов, клуба с написанной от руки киноафишей, расписаний авиарейсов, задачек по химии и рыбоконсервного цеха на берегу.

6.

Осталась рыбалка, ради которой нанайцы рождаются на свет.

Лов кеты запрещен, и только местным народам позволено брать из реки: по пятьдесят кило на душу.

Цифра эта непонятна нанайцу.

И они ловят, собачась с рыбнадзором, сколько река направляет в их сети.

Прячут улов, ночами перетаскивают из лодок, продают.

И будут ловить, пока не кончится рыба в реке и нанайцы на берегу.


Ради нас рыбнадзор разрешил половить лишний раз.

Наши знакомцы возликовали, но не подали вида.

Только посерьезнели вдруг, позвали каких-то людей и принялись совещаться на пустыре возле рыбоконсервного цеха, посылая куда-то гонцов, что-то чертя пальцем на песке и поглядывая на нас, оставленных в сторонке.

А наутро в брезентовых робах, с сетями и тяжелыми гоночными моторами на плечах, с мешками, в которых угадывалось заветное булькающее стекло, побрели к берегу.

Теперь тут не было ни завгара, ни директора мастерских по пошиву тапочек с национальным узором, ни школьного учителя, ни шофера – но только нанайцы-рыбаки, перенявшие свое ремесло и охоту к нему с пахнущим рыбьим жиром молоком матери.

Миновав завистливые взгляды односельчан и пролегший между домами и речной жизнью пустырь, маленькая молчаливая толпа вышла к лежащим на песке лодкам – плоским и длинным, с приподнятыми квадратными носами, с которых забрасывают и правят сеть.

Точно такую я видел накануне на деревенской улице, в процессе рождения.

Она лежала в стружках на катках, и старик поливал черной смолой ее перевернутую новенькую спину. Лодка напоминала вытянутого из воды морского зверя.

А еще днем раньше я разглядывал ту же сценку изготовления лодки в музее – запечатленную на рисунке какого-то давнего путешественника.

Лодки ничуть не изменились.

Но моторы превратили их в быстроходнейшие из судов. И мы, отвалив от причала, опустили в воду винты и понеслись, оставляя легкие буруны, как на гонках, вверх по бескрайней реке.

Придя на место, лодки рассыпались и исполнили медленный танец.

Маневры были рассчитанны и просты, как движения рук, когда бреется взрослый мужчина.

Нанайцы умели ловить рыбу.

Сеть слушалась их в водной толще, где в нее заходит кета, и вбирала добычу.

Через недолгое время лодки заполнились кетой, молодыми осетрами, и даже попался калужонок в человеческий рост.

Улов покрыли сетями с празднично игравшими на солнце блестками рыбьей чешуи и новогодней зеленью запутавшихся в ячейках водорослей. Пора было приставать.

Для стоянки выбрали один из бесчисленных затопляемых паводком островков, делящих реку на рукава.

Он был низок и весь зарос черными вывихнутыми стволами с узкими серебряными листочками.

Лодки ткнулись в плотный серый песок, усеянный выбеленными солнцем корягами. Из-за этих растительных руин, похожих на костяки вымерших животных, остров казался еще пустынней под крашенным в голубое небом.

Нанайцы спрыгнули в воду и сразу до половины вытащили лодки на берег.

Белый огонь заплясал по выломанным из коряг сучьям.

Над ним повис закопченный котелок.

Прямо на мокрой лопасти весла принялись толстыми ножами готовить талy – закуску из мелко нарубленной сырой осетрины с крошеным луком, перцем, солью и уксусом. С ней хорошо льется в горло водка из просторных алюминиевых кружек.

Подъехал на катере рыбнадзор.

После препирательств заставил выпустить полуживого калужонка.

Нанайцы обиделись и ушли от костра, потом вернулись.

Рыбнадзор присел к котелку, взял миску с ухой, отказался от водки и рассказал в утешенье:

«Прежде рыбы было полно. В узких притоках, куда кета нерестить заходит, не ловили, а вычерпывали. Ведрами или мешками. Я в книжке читал: в девятьсот десятом году тут летом было не продохнуть, так несло с берегов. Икру по огородам запахивали. А куда ее? Без соли не приготовишь. Ну, рыбу вялили. Нынче не стало совсем. Да и где ей нерестить, когда воду плотинами заперли. Калуга та же: рыбина в тонну, черной икры ведра два, царская рыба. Теперь под запретом, ни-ни. Ну, подрастает помаленьку. Тот, нынешний, вовсе молодой. В нем еще и вкусу нет, так, трава. Вот лет пятнадцать, не то двадцать назад тут шах иранский – или сын его, принц? позабыл – путешествовал. Захотел порыбачить. Дали ему катер, лаковый весь, с коврами. Команда, охрана. Ну, повезло. Не рыба – зверюга. Метров, может быть, шесть. Стали его загонять. Да куда там. Ударил хвостом, чуть катер не перевернул. Шах наш за борт. Четверо охранников в воду за ним, вынули. А калуга ушел. Раньше нанайцы с таких вот лодочек острогой били. Ничего, добывали».

7.

После нанайской глуши Амурск показался настоящим городом.

Им он не стал и вряд ли когда будет. Зато в гостинице течет горячая вода.

В сущности, это свитое на левом отлогом берегу громадное бетонное гнездо, в котором живет Комбинат.

Целлюлоза, древесные плиты, мебель, фанера. Строился в конце 50-х.

Но что-то было и прежде: когда бульдозеры тронули землю позади теперешних корпусов, из нее посыпались кости. Примчалось ГБ, прекратило работы. Теперь там заросшее осокой озерцо с тучей чаек, находящих какой-то корм в теплой, слитой из комбината воде.

Как и все строенные по бумажным планам города, Амурск плохо зарастает живой плотью. Его бетонно-панельный костяк лишен той разномастной чепухи вроде ветхих домишек, старых обывательских особнячков, скамеек с чугунными копытами, разбитых на месте кладбищ пионерских парков, заботливо подлатанных довоенных автомобилей, заколоченных киосков «пиво-воды», газет эпохи Великого перелома под слоями обоев, чудаковатых краеведов и поглощенных окраинами сонных предместий, что придает настоящим городам запах жилья и узнаваемую походку.

Первостроители, приехавшие по путевкам комсомола, стареют, гордясь плодами рук своих.

В душе они верят, что рано или поздно вернутся в покинутые где-то далеко за Уралом родные места, о которых до сих пор при упоминании в разговоре говорят: «А у нас…»

Помнится, отец рассказывал мне про живших в 20-е годы у них в городе американских рабочих, завербовавшихся в Россию. Он мальчишкой бывал у них в семье, учился английскому на слух, и ему иногда показывали хранившийся в бельевом шкафу обратный билет в Америку – на пароход, который отойдет из Гамбурга через несколько лет такого-то числа двадцать такого-то года, в каюте третьего класса номер такой-то. Имя парохода он позабыл.

С такими, только не купленными, билетами здесь живут многие. И всё не уезжают.

Держит жилье, работа, деньги. А мужчин еще охота и рыбалка, которые тут не просто страсть и развлечение, но часть быта.

В городе, как и повсюду, плохо с провизией. Желтоватые костлявые утки по карточкам. Малость выручают нарезанные за ближними сопками садовые участки, которыми так гордится комбинат. Раз их показали приезжим немцам. Те удивились, не обнаружив ни выложенных камешками дорожек, ни нарядных клумб, а лишь огурцы под пленкой да картофельные грядки.

Обычная зимняя еда – вареная картошка с ломтем кеты домашнего засола.

Потому, хотя лов кеты на спиннинг требует трудно добываемых и дорогих лицензий, а сеть и вовсе вне закона, все балконы города увешаны гирляндами дармовой самосольной рыбы и сохнущих сетей.

Тут нельзя быть мужчиной и не браконьером.


Когда идущие с Тихого океана косяки достигают Амурска, в городе начинается рыбная лихорадка, по местному – «фестиваль».

К инженерам-лесохимикам, инструкторам по технике безопасности, передовым рабочим и непередовым, к учителям, тихим плановикам, шоферам автобазы и работникам теплосети, не говоря о начальстве, традиционно питающем любовь к пикникам на воде, возвращается первобытная охотничья удаль. Они берут отпуска, отгулы или просто исчезают с рабочих мест, грузятся в быстроходные лодки и катера с отменной оснасткой и на пару недель превращаются в аборигенов, в речных людей. Они ловят кету, говорят о кете, потрошат и солят и едят – кету, кету, кету.

По всей шири реки в эти дни снуют, точно водомерки, задерживаются ненадолго на месте, выписывают дуги легкие алюминиевые лодки, с которых бледнолицые пытаются перехватить косяки, идущие от устья волнами, то поднимаясь к поверхности, то едва не касаясь брюхами илистого дна.

Бессильный рыбнадзор объезжает их стороной, изредка отбирая сети или довольствуясь мздой.

На реке жирует местное начальство, знакомые и гости начальства, собственные приятели и делящиеся уловом «испольщики» – у рыбнадзора тоже дети. Поди угляди среди этой массы вовсе бесправных браконьеров, орудующих на свой страх и риск.

А вечерами в укромных заводях, в зарослях тальника загораются десятки и десятки костров. Там, возле вытащенных на берег моторок и сохнущих снастей, хозяйственно натянув брезентовые вигвамы, рыбаки выпивают и закусывают, хвастают удачами и держат военный совет.

В кустах темнеют прикрытые ветвями бочки со свежепосоленным уловом.

При свете бензиновой лампы умелец в круглых очках возится с разобранным лодочным мотором.

И чей-то сын-подросток, уютно устроившись на корме катерка с буханкой в руке и зажатой в коленях литровой банкой икры, лениво зачерпывает ложкой и жует, любуясь на испещренную светлыми полосами и пятнами смеркающуюся водяную даль.

8.

Владивосток.

Текущие с сопок булыжные волны улиц, по которым, как с американских горок, катится мимо универсальных, продуктовых и военторговских магазинов разноглазая толпа.

Базальтовые гроты входов в учреждения, где чудятся генеральские фигуры швейцаров в галунах, отраженные в глубине зеркальных стекол.

Бывшие банки, торговые дома и правления пароходных обществ, хранящие память о временах, когда тут зарождалась и собиралась богатеть вторая Россия.

Деревянные настилы пляжей под боком многоэтажных гостиниц.

Голубой Амурский залив со стотысячедолларовыми яхтами, положенными на его гладь, как музыкальные инструменты на крышку рояля.

Желто-оранжевый закат над заливом с обгорающим архипелагом синеватых облачков, как бы сгустившихся над островками и повторяющих в небе их расположение.

Голуби, копошащиеся на железном подоконнике и клюющие выложенных туда мною на просушку морских звезд.


Приплывшее по воде изобилие Золотого Рога.

Австралийское зерно, незрелые вьетнамские ананасы в веревочных корзинах, груды синих японских газовых труб.

Разношенные океаном белые сухогрузы, желтые буксиры, нескладные лесовозные баржи.

Серые военные корабли, увитые до верхушек мачт черными плетями проводов и антенн.

Выползшие на берег подлодки в потеках ржавчины.

Целая суверенная страна с акваторией и побережьем.

С кастой торговых капитанов, значительно обсуждающих заработки в Венесуэле и достоинства сингапурских портных.

С пограничником, стерегущим борт готового уйти судна.

Со сверкающими айсбергами пакгаузов из рифленого алюминия и упрятанными в их глубинах флотскими лавчонками, торгующими модным заморским барахлом, транзисторами, сигаретами и презервативами.

В голубеньком небе барахтается похожий на жаворонка истребитель-бомбардировщик с изменяющимся крылом.


Светло-зеленый железнодорожный вокзал, провинциальный, как все вокзалы.

Конец великого Транссибирского пути с отдыхающими от торопливого локомотива вагонами, тронувшимися от московских перронов, проскочившими мимо старых и новых городов, напуганных деревень, через всю страну и замершими здесь, у кромки моря.


Деловые молодые чиновники с короткими стрижками.

Начальники в обшитых дубом кабинетах с тучными кожаными креслами, помнящими зады капитанов Добровольного флота, и с портретами пароходов в рамках.

Фланирующие морячки из загранки с девицами, подпорченными их щедростью.

Портовые рабочие из условно освобожденных, живущие в переделанном под общежитие древнем трансатлантическом пароходе с округлой, как бы дамской, кормой и строгим смокингом палубной надстройки.

Он похож на переселившегося в больничную палату старого щеголя, к которому с причала, поддерживая в нем жизнь, тянутся уродливые закутанные в асбест трубы водопровода и парового отопления.

После работы обитатели одряхлевшего левиафана, за неимением иных развлечений, высыпают потолкаться на площадь перед морвокзалом, куда днем приходят к монументу возложить цветы щуплые припараженные женихи с невестами, просвечивающими в белых воздушных платьях своими крепкими коренастыми телами.

Редкий заезжий люд с Большой земли тут привлекает к себе внимание, оберегается и передается с рук на руки.

Вроде долговязой танцевальной пары из Ленинграда, дающей показательные выступления по клубам и домам культуры, меняющей шесть костюмов в вечер, а после концерта снисходящей к застолью в узком кругу почитателей, где в сотый раз живописует свой успех на каком-то конкурсе в Швеции и щебечет старые анекдоты и столичные сплетни.


Тем временем в сбегающем по сопке приморском парке зажглись светляки огней и грянула с танцверанды музыка флотского оркестра.

По заляпанным пятнами фонарей аллеям военные моряки в белых робах прогуливают подруг.

Рыхлая масса гуляющих легко прорезается идущими встречь затянутыми в ремни патрулями.

У нижнего конца парка, возле вытащенной на берег и обращенной в музей героической подлодки, обосновались играющие в мужчин молокососы-мотоциклисты в черных кожаных куртках. Не один час они толкутся на пятачке, покуривая, сплевывая на асфальт и гремя подвешенными на руль транзисторами, и вдруг разом срываются с места, всей толпой, и уносятся куда-то мимо дежурящих поодаль милицейских машин на своих ревущих «хондах», с длинноволосыми совсем юными приятельницами, как с ангелами за спиной.

С подсвеченных неоновыми вывесками и светофорами пустеющих центральных улиц расходятся, садятся в автомобили и разъезжаются со своими женщинами штатские и военные из ресторанов, в распахнутые окна которых толчками выносит вместе с духотой обрывки последней музыки и звон собираемой посуды.

А в портовой стороне кренящаяся друг к другу одинокая парочка взбирается по мощеной улице, соединяемая тяжким чемоданом. Дома его распакуют на полу и будут разбирать привезенные из загранки тряпки, а после бросят все раскиданным по столу и стульям, и прильнут, шепча, влекомые зовом плоти. Это уже в тот час, когда начнет проступать в предрассветном киселе амфитеатр поднявшихся над бухтой кварталов, с проснувшимися чайками, парящими вверху, и перекличкой незасыпающих пароходов внизу, на розовеющей воде Рога.


Большой, головокружительный город.

9.

Кайма на трубе.

Горластые серые птицы

репродукторов на белоснежных надстройках и мачтах

утешают звуками маршей.

С высокого борта в толпу на тверди причала

серпантин, серпантин, серпантин.


Пароходные проводы.

Зычный голос гудка.

Рейс обычный на Сахалин, Курилы, Камчатку.

Возвращаются с материка отпускники.

Корейцы-рабочие.

Лотерейный везунчик с выигранным автомобилем,

одуревший от счастья.

Юная лейтенантская жена в слезах.


Женщина-подросток

всхлипывает, рот заслоняет букетом,

лепечет свою беду:

мужа перевели к китайской границе.

Там два дома всего, и солдаты.

Завтра ему уезжать.

А ей обратно на Шикотан, с вещами ждать вызова

много недель.

Всего пять месяцев, как ее он на остров привез

и они поженились.


Вон и сам лейтенант на причале.

Худощавый парнишка с ночной синевой под глазами.

Чтобы видеть его,

она забиралась все выше по железным ступенькам,

и замерла

у какой-то подъемной стрелы.

Больше не сдерживая рыданий.

Только рот заслоняя растрепанным желтым букетом.


Теплоход отходил.

И рвались разноцветные ленты.

Ей на вид еще нет двадцати.


Бронзовые волосы, завитые вчера в парикмахерской,

раскрутились.

Опадающий букет.

Мокрое лицо повернуто в сторону отодвигающихся причалов.


Часа через два

я увидал ее снова, в компании чернявых парней,

возле шлюпки.

Они пили вино и смеялись.

И букета не было в ее руках.

10.

Путешествие в море прескучная вещь.

Карта, расстеленная на столе и прижатая раковинами

по углам, обещает иное,

когда водишь пальцем по голубой воде,

заходя на желто-коричневые острова.

А тут белое крашеное железо.

Пустая вода.

Лотерейный автомобиль в пересохшем бассейне,

и на палубе ни души.

Только в баре тепло.


Мне попалась хорошая книга.

Я валялся в каюте

и читал хронику странствий морских, полную

удивительных описаний.

После вышел на воздух, закутавшись в куртку.

Судно шло,

подрагивая под ногами, и во тьме

не зажглось ни звезды.

Только молочная дорога растекалась за кормой.

Да справа дрожали архипелаги огней.

Штурман сказал: «Пролив Лаперуза», —

и дал мне бинокль.

Я увидел гирлянды лампочек, как в праздник

на московских мостах,

над мокрыми палубами шхун

и каких-то людей, ворочавших сети.

Японцы ловили кальмаров.

11.

Из облика южного Сахалина

еще не стерлись японские черты.

Некая аккуратность в природе, в отдельных постройках.


На острове много корейцев.

Давно перебрались из Страны чучхе по каким-то контрактам

и возвращаться не думают.

Подданства им не дают, но не гонят.

В сахалинских туманах они умудряются вырастить овощи,

и выносят на рынок.

Зимой нанимаются на целлюлозные заводы.

Плодят детей.

А то доставляют хлопоты закону

и отправляются в лагеря,

откуда бегут целыми стаями.

Бежавших редко находят.


От японцев осталась игрушечная узкоколейка.

Вьется меж сопок от Южно-Сахалинска до Холмска,

то и дело ныряя в туннели.

И угадать невозможно вид следующего распадка.


Из красно-багрового мира въезжают вагончики

в нестерпимо желтый.

После в серый, над речкой.

А там в летний – зеленый, коричневый, голубой.

Из туннеля в туннель,

стуча колесами по детской колее,

открывая едущему новый игрушечный вид.


Холмск.

В узкой речной горловине рыбоводный завод.

Речка забита горбушей.

Так много ее,

что выпрыгнувшая из воды

уже не может затиснуться в стаю

и хлопает плоско

по серым спинам других.

Точно долгая нервная очередь за чем-то крайне нужным,

простым.

Иная, не дотерпев, выметывает прямо в толчее,

и течение сносит ее

в розовой пене икры обратно к морю,

где ждут уже жирные чайки.


Погулявшая в океане,

избежавшая умных японских снастей,

рыба приходит

к перегородившим реку мосткам,

на которых орудуют мастера в оранжевых фартуках.

Сачком с длинной ручкой выгребают ее из воды,

как лопатой,

и бросают на доски.

Короткий удар деревянной киянкой —

будто собрались выправить еле заметную выпуклость

на рыбьем темени,

взмах ножа,

и вдоль тела движенье руки, как гладят ребенка.

Икра льется в цинковый ящик.


Обтрепанные рыбьи тела

закатывают в консервные банки для всеядной Москвы.

Или скармливают на звероферме будущим бабьим шубкам.

А еще бросают собакам.


В бассейнах

под частым переплетом стекла

зреют оранжевые зерна морских косяков.

Завод японских времен.


Чистота деревянной архитектуры радует глаз.

Маленький парк,

чтобы было приятней работать.

За ним унылый пейзаж.

Голые сопки

в серых пнях от сведенных лесов.

Вроде зэковских бритых затылков.

И тут потрудились японцы:

знали, что острова не удержать, и стригли под ноль.

12.

Южно-Сахалинск почти в пальмах – что-то такое, слабо предвещающее экзотику, есть в его облике.

Завтра четырехмоторный самолет унесет меня домой, на запад. Он уже прилетел и стоит на здешнем бетоне.

А пока машина везла меня поперек узкого острова на восток, в сторону океана.

Это было похоже на гонку. Небо провисло потемневшими, обтрепанными тучами, наползавшими из-за хребта, и мы убегали от них – мимо одиноких желтых деревьев и грустных полей, уставленных мешками с картофелем.

И ускользнули наконец, точно выехали из-под намокшего парусинового навеса.

Под светлым небом заблестел впереди подернутый желтоватыми струйками пара коричневый океан.


Тут был край земли.

Все города, деревни, вокзалы остались за спиной.

По ту сторону широкой полосы отлива, усеянной хлопьями пены, мертвыми медузами и крабами, бесились во много рядов буруны.

А еще дальше, за невидимой цепочкой последних островов, лежали неоткрытые материки и земли.


Бросив шофера с машиной и все прошлое, я побрел вдоль океана, подбирая раковины и кусочки янтаря.

Вода прибывала, заливая цепочку следов за спиной, и оставляя лишь ненаписанную сторону жизни.

Так оно и было.

Но за громадным, будто всплывшим из морского песка, валуном мне открылась брошенная рыбачья стоянка.

С обгоревшим в костре бревном, обрывками каната, ржавой бочкой из-под солярки. С вкопанным в берег тяжелым простым столом.

И на его широченной, поседевшей от долгой службы доске, замусоренной клочками красноватой рыбьей шкурки, глубокими и крупными буквами вырезано было рыбацким ножом женское имя. То самое, от которого я убегал через всю страну.


Домодедово – Хабаровск – Троицкое – Амурск – Владивосток – Корсаков – Южно-Сахалинск – Холмск – Берег Охотского МоряАвгуст – сентябрь 1979

Восточные миниатюры

<p>Прибытие</p>

О, самолеты, исполняющие желания:

возвращенье сюда я замыслил у океана. И вот

заволновался, когда вышла из облаков сшитая

из разноцветных кусочков земля,

маленькая и древняя, как молитвенный коврик.


Край пророчествующих камней,

где осень похожа на тощее лето, а зима на осень,

где дружат кетмень и халат,

а лоза кажется неживой, но плодоносит.

Где за горами бьется неверный зверь – Кафирниган.


Тут яркие платья светятся в бетонных рощицах будущих

виноградников,

и у женщин нежные взгляды и тяжеловатые ноги,

мужчины же со свирепыми бородами и добрыми

тигриными глазами восседают,

а в городских кафе мальчики танцуют с мальчиками,

распространяя запах пота.


Ты видишь: вечно бежит гончар по деревянному кругу,

а лепешки обжигают в печи, как глину,

и одинокий молельщик застыл у входа в мечеть, отставив

калоши со свастикой на подметках и задумавшись о жизни,

соединившей заветы пророка с первыми МТС.

И свадьба с бубнами и танцами, кружась, перемещается

по улице,

будто катится торжественная арба.


Ко мне приходит мой приятель,

прыщавый молодой таджик с блюдом плова, завернутым

в радужный платок,

и развлекает веселым косноязычным разговором.


По примыкающим к гостинице правительственным кущам

в темноте пробирается человек со спортивной винтовкой.

У него вид наемного убийцы.

С каждым выстрелом тяжелые черные тряпки

шлепаются на землю с крыш и галереек:

дважды в год он бьет кошек,

могущих непристойным ором обеспокоить съехавшихся

на пленум гостей.


Ночью поедаю дыню, курю и читаю сказки «1001 ночи»,

полные наивных непристойностей.

<p>Птичья чайхана</p>

Никогда больше я не смог отыскать эту чайхану.

Тот раз я оказался в ней, случайно свернув за розовые дувалы. Меня прельстил зеленый чай, что и в жару пьется лучше ледяного вина, а осенью и зимой согревает.

Одни только старики в теплых зимних халатах горбились на деревянных насестах, прикрытых полосатыми тряпками.

Позже я разглядел и двух-трех мужчин помоложе, с ласковыми лицами под широкими смоляными бородами, державшихся незаметно, видимо, проходивших посвящение в старики.

Молчаливые старцы пили чай, откусывая от мелких, еле сладких белых конфет, рассыпанных перед каждым на тарелочке. Некоторые засовывали зеленый табак под язык и сидели, закрыв глаза, неподвижно, время от времени привычно перематывая на голове платок, обернутый вокруг черной или памирской цветной тюбетейки. Из-за дувала тек тягучий сладковатый дым кипящей в масле рыбы.

Повсюду в этой чайхане – возле сидящих, в ветвях чинар, на решетке виноградника, где лежали сухие и пыльные в эту пору пустые плети, – стояли и висели клетки с перепелами, кенарями, попугаями, кекликами. Иные были накрыты белыми или цветными чехлами, и оттуда доносилось бесконечное «тау-тау» с небольшими промежутками, равными птичьему дыханью.

Привязанный к толстому стволу, бился, как сердце, красный в голубую крапину мешочек с упрятанным в него перепелиным подростком.

То была перепелиная чайхана, и каждый старик обладал своею птицей.

Крупные, с темно-красными и острыми, как гнутое сапожное шило, клювами, с мощными страусиными ногами, взрослые бойцы смирели в скрюченных руках, извлекаемые из цветных мешочков, поглаживаемые, умываемые стариковскими губами.

Иногда им давали небольшие пробежки по расстеленному платку, не выпуская из рук.

Старики пили чай.

Приходили и уходили люди с круглыми клетками.

Узкие желтые листья сыпались сверху и, как стружка, плавали на дне остывших пиалок.

Упрятанные под халаты мешочки бились, точно птичьи сердца.

Мне хотелось свести знакомство с их владельцами.

Попасть туда, где в старом сарае или на условленном пустыре затеваются перепелиные схватки. Я слышал, что там старики дают волю страстям, играя на большие деньги. Я решил непременно вернуться в птичью чайхану.

Но я не нашел ее больше, хотя долго бродил среди розоватых дувалов и даже обонял отдаленный масляный дым кипящей в котлах рыбы.

<p>Путешествие в зимнем халате</p>

Через горы,

на юг, к афганской границе,

по случаю мчал меня мутавалли дальней мечети

на своем «жигуленке» цвета зеленого пламени, излюбленного детьми ислама. Он был любитель быстрой езды и то и дело, с именем Аллаха на устах, бросал машину в рискованные обгоны под носом встречных грузовиков.

Мокрое шоссе петляло, как овечья тропа.

Над ним играли запорошенные снегом черные, рыжие и розовые скалы, редко поросшие кустиками.

Внизу можно было разобрать едва намеченные строчки молодых гранатовых садов.

Кое-где по склону сползали одна-две глинобитные хибарки, окруженные дувалом. Несколько овец чернели там на снегу. При них старик в синем халате, подпоясанный красным платком, с головой, обмотанной чем-то пестрым. Опираясь на палку, он глядит на пробегающий автомобиль.

Его родной брат, увязав бело-зеленые, как арбузы, мешки к седлу, трусит на ослике в гору далеко впереди.

Наконец, «жигуленок» пошел на снижение, как самолет.

Внизу нас встречали поля в полосатых весенних халатах.

<p>Мусульманские иды</p>

Ид-новруз.

Весенний праздник, когда в домах режут барашков, в гор-парке играет музыка, а на зеленой ложбине возле кладбища устраивают соревнования по борьбе.

Борцов и болельщиков с утра свозят из окрестных колхозов бортовыми машинами.

В закопченных казанах исходит паром плов, чадят шашлыки, а в голубизне над лужайкой уверенно и крепко стоит бумажный змей.

Арену для борцов засыпают опилками.

Мальчишки, не попавшие в круг, лезут на деревья, ломая зацветшие ветви.

Их удачливые товарищи, расстелив халаты, устроились у самых опилок.

Зрители усаживаются прямо на траву, а позади стоят, вытягивая шеи.

По свободному кругу мечется длиннобородый распорядитель в черном халате, с высокой страннической клюкой. Он выкликает имена борцов.


Для затравки призывается молодняк.

Скинув шаровары, босиком, не по-детски серьезные малыши становятся рядом. И начинают, прикоснувшись рукой к земле. Мальчишек стравливают. Спины их делаются квадратными под окриками старших. Лица напряжены и узкоглазы, в них ненависть и страх. Один-таки подловил, и маленький враг летит на спину, беззащитно мелькнув в трусах жалким коричневым комочком.

Потеха катится дальше.

Мелюзгу сменяют два деда – веселые, беззубые и одинаковые, только один в тюбетейке, а второй еще в зимней ушанке. Стащив калоши и чапаны, они тоже принимаются таскать и подсекать друг дружку под гогот публики.

Кое-как повалившись, старики уходят в обнимку.

Но выскакивает на опилки обиженный комедией, крепкий, как чинара, старый «бобо», боровшийся еще до колхозов. Никто не откликается на вызов, но он все ж принимается стягивать халат, что-то крича и озираясь. С трудами, его уводят, успокаивая и помогая попасть в рукав.

Пришел черед настоящих бойцов.


Выходят и, коснувшись земли рукой, приступают к делу колхозные силачи с круглыми, как валуны, плечами.

Позиционная борьба, упирающиеся спины. Нечто непобедимое и медленное, как геологический процесс. Лица, наполненные кровью.

Тут же на корточках готовится следующая пара. Наклонив голову, один закрыл ладонями глаза. Другой неподвижно глядит поверх обращенных к арене лиц, пересыпая рукой мокрые опилки, будто перебирая четки.

Треск рубах, крики из толпы, свежий запах лесопилки от взрытой ногами арены.

Через головы зрителей победителям передают призы – стопки красных и синих пиалок.

Болельщики, напирая, сужают круг, и распорядитель с бледным лицом вновь и вновь расталкивает его, обводя своей клюкой прямо по ногам передних мальчишек. Те отползают, прикрываясь от его ударов ватными рукавами.

Впереди, на почетном месте среди детей, сидит молодой имам из соседней мечети. Он специально приехал между намазами, его зеленый «жигуленок» отдыхает на краю лужайки, заботливо прикрытый чьим-то халатом, чтоб не грелось внутри. Бархатная зеленая тюбетейка напоминает о путешествии в Мекку, лицо светится восторгом. Все знают, что ходжи великий охотник смотреть борьбу.

<p>Завтрак у колючей проволоки</p>

Желтый Пяндж тянет воды вдоль желтой осоки

своих берегов.

Развалины селения на афганской стороне похожи

на археологические раскопки.

У нас зеленеют холмы с плавными женскими очертаниями,

натянутая пограничниками проволока блестит в кустах,

и старый парадный чабан со звездой под новым халатом

попивает бесцветный чай.


Года два он уже не пасет,

ноги в сияющих сапогах,

доставленных вместе со звездой и халатом,

так кривы и тонки,

что когда старик поднимается,

кажется,

по карте местности переставляют циркуль.


А места хороши.

Его сын или зять

запер в загоне овец и подсел к костерку.

Он дал мне бинокль,

в который высматривают волков, перегоняя отару,

показал на афганский берег.

Там останки глиняных стен, дувалов, печей для лепешек,

ни души,

лишь у самой воды

человек в исподнем белье

стирает желтоватые тряпки.


«Прилетали три самолета.

Там банда была, говорят. Пришла из Китая»,

молодой выбирает русские слова,

«Колесом водяным над деревней кружили.

Очень быстро, и пускали ракеты.

Улетели.

Там горело, потом все ушли».


Замолчал.

Пьем чай, отрывая лохмотья от тонкой лепешки.

В небе, высоко-высоко, посверкивает сложенный

из серебряной бумаги самолетик,

игрушка летит за афганские горы.

Дочурка молодого чабана

разглядывает нас,

с рук не спуская серого новорожденного козленка,

заменяющего ей куклу или кошку.

<p>Пророки</p>

Улетающих в ночь

заспанная дежурная вела нас безмолвных

по бетонному полю

под засветлевшим к утру небом

мимо темных спящих самолетов,

укрытых парусиной, как саркофаги.

Только в голове одного

горел рубиновый огонек за пилотским стеклом,

забытый на приборной доске,

тревожный,

как мысль в темной голове пророка

из тех, что бродили по этой земле.

Душанбе – Гиссар – Куляб – Курган-Тюбе – Пархар – ШаартузОсень 1979, весна 1980, зима 1984

Архангельские листки

1.

Порт Экономия… Фактория… Архангельск…

(я лепечу)

архангел пароходов…


Бесцветная зрячая ночь

похожая на день незрячий.


Парадный проспект от вокзала до набережной прогулок,

где в саду у почтамта

ископаемый танк,

прародитель английский всех монстров:

уродина мертвая

стала добычей детей.

2.

В стороне от нарядных трамваев

поленницы дров

за старьем деревянных домов,

отопленье печное,

и дощатые палубы мостовых

звучат под ногами, как бубен громадный,

сохранивший

ритм изначальный шагов

рыбаков, корабелов, матросов.

3.

Место,

где, не закончив творенья,

плохо разобраны воды и тверди.


Рыжий саксофонист,

от башлей уплыв ресторанных

в острова,

песню тощую выдувает в охотку.

И черно-пестрой мелодией через кусты

к нему с островков, пораскиданных в дельте,

выходят коровы,

в чьих утробах проснулся забытый пастуший рожок.

4.

Желтый день, каких тут не бывает,


вытекший вдруг из разбитого лета,

выгнал жителей

на самую бесконечную набережную в мире,


где пароходы, яхты

и золотой старательский песок пляжа,

который женщины отряхивают с розовых ступней,

выходя на нагретые камни.


Корабельные надстройки яхт-клуба.

В резном доме заводчика устроилась библиотека.

Каменные зевы лабазов и складов, торговавших прежде

по морю до самой Европы.

Репродукторы репетируют флотские марши.


Женщины в блузках.

Катят коляски,

поглядывая на морячков, вернувшихся из загранки.

Одиночки, семьи, подростки.

Какие-то немцы.


«Прогуляемся до партархива?..»

«Вечером джаз у моряков».

«Два лесовоза стали вчера под погрузку».

«Модные шмотки. В порту их всегда можно достать».

«Лучше на танцы».


Плечи девушек тронуты солнцем,

кроме полосок бретелек.

Мальчишки купаются.

Духовые флотские марши.

5.

По ночам

с середины реки доносятся стоны землечерпалки:

так могли бы кричать

портальные краны, совокупляясь.

Там углубляют фарватер.

6.

Ветер переменился.

7.

На Соловках моросит,

подмокший народ, возвращаясь от Переговорного камня,

забредает в часовню,

где с печью для обжига глины обосновался

неофит ленинградский в юной бородке,

обладатель патента.

Он лепит свои безделушки, их обжигает,

проповедует тихо

и в храме торгует.


В келье,

крашенной кое-как под общежитье,

ходит в коротких подтяжках

председатель архипелага.

Закипает картошка на плитке.

Он развивает мечту,

как заберет под стекло творенье усердных монахов,

а пока

о прокладке канализации и водопровода.


За стеной, в келье номер 12,

практикантки из ПТУ в расстегнутых блузках

на коленях у взрослых друзей.

Где-то водки достали,

малолетки.

Неприятности будут у мэра.

8.

Отход в 17.30.


Пароход,

приседая кормой в мрачном море,

перевозит латышских туристов.


Бар-салон наполняет

прибалтийский чудесный акцент,

округлый, как легкий янтарь.

Глубокие кресла в сигаретном дымке.


Мальчишка-бармен,

накрахмаленный и элегантный, как птица,

беспрерывно готовит благоухающий кофе,

весь секрет которого в контрабандных зернах,

а также

мешает тошнотворные коктейли без алкоголя,

гордясь ими страшно,

ибо автор рецепта.

Латыши их в соломинки тянут,

наблюдая,

как море всплывает и тонет за бесконечным окном:

они любуются растрепанной, волокнистой

линией горизонта,

в которой запутались чайки.

9.

Снова смена погоды.

Новенькое солнце

скатилось с берега, оставив чернеть шеи

кранов Солoмбалы.

Набережная ушла в золотое море,

и рыболовы, используя отлив, воруют его на блесну.

В жирном золоте бликов

пара крошечных черных буксиров тянет плот,

точно крышку сдвигает с реки.

Яхта чертит желтое небо острым крылом.

Паруса и веревки.

На тот берег пыхтит,

расталкивая розовый сироп, паровой катерок

с самоварной трубой,

быть может, еще со времен Макарова-пароходчика

везет пассажиров.


Sic transit…

АрхангельскИюль 1987

Вечный город

Вылупившись в окрестных долинах, как из хрупкого яйца, из голубой утренней дымки, на древний город навалился день из раскаленной глины.

Криво карабкается вверх по холмам розовая путаница старых ура-тюбинских улиц.

Они тесны и, подобно коридорам больших коммунальных квартир откровенно населены бытом. Сюда выходят в шлепанцах. Завернутые в платки соседки выскакивают из голубых дверей попросить или дать взаймы стакан гороха и судачат, застряв на пороге. На свадьбу всю улицу завешивают коврами от ворот до ворот и расставляют бесконечный стол, за которым она пирует. А мостовую подметают домашним веником. Тут живут.

Великая коммуналка Востока, где посередке журчит по каменному желобу сток, а к пышущим жаром глиняным стенам лепится пестрая туземная мелкота под присмотром девочек постарше.

Двенадцатилетние невесты в узорчатых штанишках чинно сидят на корточках, похожие на больших ярких птиц с грязными босыми ступнями. Они заняты бесконечной болтовней.

Смуглые подростки азартно играют в орехи.

И точно как в коридоры моего детства, случайным движением воздуха заносит из-за стен и дувалов кухонные запахи – плова, кипящего масла и каких-то пряностей.

Мне смешна гордыня Афин и Рима, уберегших одни развалины. Тут, в потерявшем свою историю Ура-Тюбе, вижу я живую вечную жизнь.

Тут про любой дом возможно сказать, что ему и 30, и 300, и 1300 лет. Потому что на протяжении веков быт неуклонно возрождался здесь на тех же самых местах и в тех же самых формах. И древнее неотделимо перемешалось с новым.

Невесть как протиснувшийся сюда ярко-зеленый «москвич» спрятался от окаменевшего в зените солнца под той самой разлегшейся на решетке лозой, где еще вчера отдыхал утомленный дальней ходжентской дорогой ослик, ненавидящий дни большого базара в ханской столице.

А в свежеструганый каркас нового дома, сложенного этим летом из хранящих форму ладоней глиняных комков, вставлена темная четырехсотлетняя балка, вытесанная еще прапрапрапрадедом нынешнего строителя для далекого предтечи теперешнего дома из вечной, не знающей старости арчи…

Резкий свет обнажает изумительную простоту быта, неотличимую от бедности. Но она так подходит климату и месту, что и не ведает, что она – бедность. А потому легко соседствует с роскошью.

Я видел взрослых и детей, мирно ужинавших лепешками с чаем под драгоценными узорными сталактитами потолка в жилище некоего прежнего богача – шедевре, занесенном в мировые каталоги. На роспись его, по преданию, ушли белки миллиона яиц, скупленных во всех 364 кишлаках округи. Это все равно как застать обедающую семью в одном из парадных залов Эрмитажа. Тем не менее они знали истинную цену своему жилью и вовсе не были смущены посещением: «Заходите, попейте чаю…»

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2