Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Тарковские. Отец и сын в зеркале судьбы

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Александр Лаврин / Тарковские. Отец и сын в зеркале судьбы - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 2)
Автор: Александр Лаврин
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


– Да, его здесь нет, – прошептала она, повернулась и так же медленно пошла назад.

Два письма

Елизаветград. 1920

В 1920 году конники Буденного с боем взяли Елизаветград, а вслед за тем Александра Карловича вызвали в особый отдел Первой конной армии. Дело заключалось в том, что среди писем, которые перлюстрировали особисты на местной почте, обнаружилось послание из Польши, адресованное Тарковскому. Отправителем был не кто иной, как польский лидер Юзеф Пилсудский! Когда-то он отбывал ссылку в одном селении вместе с Александром Карловичем и теперь вспомнил о своем ссыльном товарище.[5] Пилсудский писал примерно следующее: «Дорогой Саша! Я неплохо устроился, я – Первый Маршал Польши. Приезжай, привози семью, коли женат. Целую тебя. Твой Юзеф».

В ноябре 1918 года Регентский совет Польши передал Пилсудскому высшую военную и гражданскую власть в стране, а с февраля 1919 года Польша повела военные действия против Советской России. Получение письма от главы враждебного государства могло стоить Александру Карловичу жизни. Его спасло другое письмо – от Ленина. Полученное чуть раньше, оно содержало просьбу написать воспоминания о «Народной воле». Письмо «вождя мировой революции» уберегло Александра Карловича от ареста и дальнейших репрессий.

История порой совершает поразительные кульбиты! Вот вам сюжет для небольшого романа. Жили-были братья Ульяновы – Александр (старший) и Владимир (младший). Жили-были братья Пилсудские – Бронислав (старший) и Юзеф (младший). В 1887 году Александра Ульянова и Бронислава Пилсудского судили за участие в подготовке покушения на императора Александра III и приговорили к смертной казни. Ульянова повесили, а Брониславу смертную казнь заменили 15 годами каторги. Младшего же брата Бронислава – Юзефа, несмотря на отсутствие доказательств его вины, «на всякий случай» сослали на пять лет в Туруханский край.

Прошло много лет. Младший брат Александра Ульянова стал лидером России. Младший брат Бронислава Пилсудского стал лидером Польши. И вот братья людей, осужденных по одному и тому же делу, повели свои страны войной друг на друга. Письмо одного из них едва не погубило Александра Карловича Тарковского, письмо другого – спасло. А вы говорите, что чудес не бывает!

Скиталец

Новороссия и Крым. 1921-1922

Странная сила прошлого!

Не случалось ли с вами так, что оно вдруг приобретало власть над всем вашим существом и превращалось из мира зыбкого и давным-давно потерявшего свою реальность в нечто влажное, сверкающее, осязаемое, как только что пойманная рыба, ходившая доселе на неведомой глубине? И вы неизбежно подчинялись таинственному зову прошлого, порою грозному, порою почти скрипичному в своей томной невыразительности… Ибо родина не только в пространстве, но и во времени.

До революции 1917 года Елизаветград был уездным городом и входил в состав Херсонской губернии. Тогда этот край назывался Новоро'с сией. В 1914 году город населяло 60 тысяч жителей.

Елизаветград стоял на реке Ингул (Ингулец), неглубокой и неширокой. В городе не было особо прекрасных зданий. Не было в нем вида с крыш или балконов на широкое речное устье, по которому плыли бы к морю большие белые пароходы. В общем, обычный пыльный уездный город, который с трех сторон окружала степь. На юг степь тянулась вплоть до Черного моря.

Когда наступало лето, город заносило песком – песок проникал сквозь наглухо затворенные окна, хрустел на зубах, мутил питьевую воду. Город был некрасив. Если жить в нем, то лишь с уверенностью, что из него можно в любой момент уехать – стоит только захотеть! Но, как и везде на свете, здесь жили в большинстве своем люди, не подозревавшие о своем счастье или несчастье. Это был город хлебной торговли и мелких ремесел, город задворок, устроенных так, чтобы весь мир вращался вокруг пыльных курятников и голубятен.

И все же город был прекрасен, потому что он был городом детства. Только этим словосочетанием можно объяснить тайную силу власти простого скопления дворов, улиц, площадей, мостов, рынков…

Путь будущего поэта начинался у городских ворот, у валов земляной крепости, у дороги на хутора, у оливковой рощи с дикими маслинами, у одноэтажного дома на Александровской улице с высоким фундаментом, скрытым наполовину кустами роз. Там до сих пор стоит мальчик в матроске и коротких штанах, весь исцарапанный и перепачканный охрой, которой когда-то красили забор вокруг дома. В любой момент он был готов сорваться с места и убежать в степь, за которой ходит море, смешивая запах соленых брызг с терпко-горьковатым запахом полыни…

«Если бы я мог жить где угодно, уж, конечно, я поселился бы у моря, – мечтал Арсений Тарковский, будучи еще совсем юным. – Каждое утро я спускался бы к нему и, если бы стояло лето и море было бы спокойное, видное до самого горизонта, выгнутое, как тарелка, у берегов, если бы день был ясен, – я раздевался бы и лежал на песке, а широкая и ленивая волна, набегая, окатывала бы меня с головы до ног. Потом я шел бы в море по отмели и, почувствовав, что дно уходит из-под ног, я плыл бы – сначала на боку, а там лег бы на спину, качаясь на волнах, раскинув руки, смотрел бы на небо, которое совсем не кажется высоким, когда лежишь на воде. Потом я возвращался бы на берег, обтирался рубашкой и шел домой.»

И Тарковский увидел море, но при обстоятельствах совсем непростых.

История эта началась с того, что в Елизаветграде была городская сумасшедшая Софья Александровна, ходившая в шляпе с зелеными и оранжевыми перьями и в сапогах. Она всерьез считала себя поэтессой. Однажды юный Арсений и трое его друзей наняли погребальные дроги и вместе с Софьей Александровной разъезжали по городу, останавливаясь то тут, то там и читая стихи. Тарковский завернулся в желтое покрывало, а на голову водрузил зеленый абажур – в подражание знаменитым столичным футуристам – Бурлюку и Маяковскому. Вскоре в местной газете (выходила на синей бумаге, предназначавшейся для заворачивания сахарных голов) был напечатан дерзкий акростих юных местечковых «возмутитетелей спокойствия» – Арсения и его друзей.

Из первых букв каждой строки стихотворения складывалось слово «ЛЕНИН».

Шел 1921 год, еще были живы отголоски Гражданской войны, и в подростковой шалости власти усмотрели политическую крамолу. Мальчишек арестовали, несколько дней продержали в местном отделении ЧК (правда, хорошо кормили и даже водили в театр), а потом повезли на поезде в Николаев – на суд. По дороге Арсению удалось бежать.

Скитаясь по Новороссии и Крыму, Арсений добрался до моря. Он смог устроиться учетчиком в рыболовецкую артель. Позднее это отозвалось в стихах.

Где целовали степь курганы

Лицом в траву, как горбуны,

Где дробно били в барабаны

И пыль клубили табуны,

Где на рогах волы качали

Степное солнце чумака,

Где горькой патокой печали

Чадил костер из кизяка,

Где спали каменные бабы

В календаре былых времен

И по ночам сходились жабы

К ногам их плоским на поклон,

Там пробирался я к Азову:

Подставил грудь под суховей,

Босой пошел на юг по зову

Судьбы скитальческой своей…

Несмотря на молодость, Тарковский пользовался уважением неграмотных рыбаков и грузчиков артели, потому что иногда читал им газеты.

Арсений снял комнату у одного из рыбаков – в белой мазанке, стоявшей на горе. Из окна, почти квадратного – аршин на аршин, было видно море. За окном росли мальвы. Хозяин дома, еще не старый, по-цыгански смуглый и черноволосый, почти никогда не был трезвым. У него были необычайно длинные руки, и, когда хотел объяснить что-нибудь, он помогал себе ими, делая странные жесты.

Рыбак относился к жильцу со смешанным чувством почтения и удивления. Его дочь Варюша, ровесница Арсения, такая же черноволосая, как отец, точно так же прибегала к помощи жестов, когда не хватало слов. Худенькая и смуглая, по утрам она выходила во дворик и, почесывая голову, позевывала. Потом она кормила кур.

И Арсений утром выходил из мазанки, наскоро перехватив какой-нибудь еды.

– Ты куда? – спрашивала Варюша, заранее зная, что он ответит:

– Купаться. А ты не пойдешь?

Он тоже знал, что она ответит. Как обычно, Варя прищуривала глаза и рассматривала свою левую ладонь:

– Утром-то вода хо-о-лодная… – и сжимала руку в кулачок.

Нет, влюблен в нее Арсений не был – у девушки косил левый глаз. Но, лежа в воде на спине, он подолгу думал о ней. Он мечтал заработать много денег и отдать их Варюше, чтобы она поехала в Симферополь – ее бы вылечили, и она перестала бы так сильно косить. Вероятно, она и вся бы тогда переменилась. Быть может, он даже уговорил бы ее пойти купаться, а так… Он даже не знал, умеет ли она плавать.

Когда Арсений возвращался с моря, хозяин входил в его комнату с двумя стопками в руках, локтем отворяя дверь. Рыбак ступал осторожно, боясь расплескать водку. Арсений пил ее с омерзением, но отказаться было нельзя – это был знак уважения со стороны хозяина. Иногда ему удавалось, не проглотив водку, незаметно выплюнуть ее за окно. Много лет спустя, на фронте, сутками замерзая в сырых окопах на пронизывающем ветру, он вспоминал об этой выплюнутой водке и мечтал о ней. А тогда Тарковский мечтал о другой квартире, и все-таки не съезжал от Артема Васильевича, возможно, из-за Варюши.

Она училась в школе, у нее было несколько подруг. И любая из них нравилась Тарковскому больше, чем Варюша. Да и Арсений тоже не больно-то нравился ей. Парень он был неразбитной и, несмотря на свои 16, из которых шесть пришлись на страшное время, был по-мальчишески застенчив.

Варюша дружила с соседом Владькой. Вот кто был хорош собой! Белокурый и голубоглазый, задира и коновод всей улицы, он не знал поражений в многочисленных драках на окраинах Балаклавы.

Однажды Арсений (когда еще только поселился у Артема Васильевича) вышел на улицу и сел на скамью у ворот. Рядом с ним уселись двое парней; один из них был Владька. Они начали выжимать чужака со скамейки, молча, ничего не говоря. Арсений уперся, этого требовало самоуважение. Завязалась ссора, кончившаяся дракой: Владька молниеносно ребром ладони разбил ему нос в кровь. Арсений ответил ударом в грудь. Владькин товарищ размахнулся (верно, у него был зажат пятак в руке), и Арсений вдруг словно очутился под большим гудящим колоколом. Потеряв самообладание, он яростно бросился на Владькиного приятеля и свалил его на землю.

– Будет, – сказал Владька, – хватит валяться! Вот тоже, сцепились!

Это значило, что чужак не сдрейфил и выдержал испытание. Из калитки, чуть склонив голову и, кажется, улыбаясь, на все это смотрела Варюша.

– Владька, черт, – сказала она, – он же у нас живет, вот отец узнает, тогда держись.

– А где отец? – спросил Владька.

– В контору пошел, – ответила Варюша, улыбаясь уже приметно. – Владька, вот твоя Нинка взяла у меня географию, так пусть она ее отдаст.

Она уже не смотрела на него, а, скосив глаза, разглядывала свою ладонь.

Пальцами Арсений зажал нос, чтобы перестала идти кровь. Владька откинул со лба вьющуюся прядь, посмотрел Варюше прямо в лицо холодными нагловатыми глазами и сказал так спокойно и равнодушно, как будто не было никакой драки:

– Эх ты, косая, собак, что ли, боишься. Ну, идем со мной, скажешь Нинке.

Нинка была его сестрой, в которую Арсений был влюблен. Странное дело: потом он никогда не мог вспомнить, какова она была, эта Нинка, не помнил ни лица, ни цвета волос, ни походки. Как-то получалось так, что когда Арсений бывал с Нинкой, он думал не о ней, а о Варюше, косоглазой и неловкой. Не Нинке, а ей желал он счастья и удачи. Она снилась ему в ту пору, когда ночи так темны, что кажется, будто светится море, поменявшись с небом местами, и в комнате душно даже с раскрытым окном. Нет, ей было больше, чем Арсению, ей было уже 17. И хотя любовного опыта у него было к тому времени предостаточно, порой он чувствовал себя рядом с ней сопляком, мальчишкой, пускающим бумажные кораблики.

Арсений Тарковский жил в белой мазанке уже много месяцев. Миновала осень с виноградным изобилием и длинными затяжными штормами. Дожди обрушивались на город черными столпами, и море, чернильного цвета с белыми гребнями на волнах, ревело день и ночь. Прошла зима, и снова наступила весна, раньше времени сменившаяся сухим и очень жарким летом. Даже море будто и не увлажняло воздуха, ставшего столь недружелюбным и по-человечески раздраженным.

Артем Васильевич по-прежнему заходил утром к жильцу. Но Арсений полностью приноровился к его характеру и научился отказываться от непременной стопки водки. Тем не менее ритуал оставался неизменным. Поскольку жилец отказывался от угощения, Артем Васильевич выпивал сначала свою стопку, а затем и предназначавшуюся собеседнику. В ответ Тарковский угощал его дешевым местным вином.

По воскресеньям, когда рыболовецкая артель не выходила в море и контора была закрыта, хозяин подолгу сиживал у Арсения. Нередко при этом он звал Варюшу, и она садилась на табурет, сложив ладони на коленях.

– Вот невеста выросла, – говорил хозяин, – а не за Владьку же ее отдавать, хулигана такого! Что, Варюша, – он лукаво взглядывал на нее, – вышла бы ты за какого капитана, а может, за англичанина, или хочешь за японца?

Тогда японские концессионеры пытались поднять давным-давно затонувший в местной бухте корабль (ходили слухи, что на корабле перевозили золотые слитки), и Артем Васильевич, как и другие жители городка, часами мог обсуждать эту тему и говорить о японцах, удивлявших город своей отчужденностью от всего русского, привычного.

– Скажете тоже, – краснея, сердилась Варюша, – я и не хочу замуж – кухаркой быть да поломойкой, я дальше учиться поеду.

И вставала, чтобы выйти из комнаты, а Артем Васильевич размахивал руками, и слова его прыгали в разные стороны, как кузнечики из-под ног.

– Брось, брось, не то, я не об этом, – говорил он, – ты лучше спой! Вот она, как мать, поет, – поворачивался он к Арсению, – уж вы поверьте, а мы винцо допьем… А уж мать-то покойница как пела!

Арсений тоже упрашивал Варюшу спеть. Сначала она отговаривалась, а потом пела. Голос у нее был немного резкий, и, пожалуй, не в пении проявилась бы она вполне, а в танце – так легко Варюша вскидывала руки, и такая легкая – при всей ее неловкости – была у нее походка. Была она легка по-птичьи, но танцевать не умела, вот и начинала петь.

Любимой ее песней была «По диким степям Забайкалья». Странно было слушать эту северную песню в сорокаградусную жару – даже мальвы опускали за окном свои широкие листья и обои потрескивали на стенах.

Артем Васильевич плакал, когда Варюша пела. А Тарковскому было неловко оттого, что рыбак плакал, и Варюшин голос давил на него, слишком сильный для маленькой комнаты, в которой он жил.

Тот день выдался особенно жарким. Артем Васильевич выпил две бутылки вина, что оставались у Арсения, и захмелел.

– Спой еще раз «По диким степям», – стал просил он дочь, – спой, Варюша! Ну, просто – вот это самое…

Руки его заметались и вдруг прижались к груди. Варюша откашлялась и запела.

– Варя! – раздался с улицы голос Владьки. – Поди сюда! Она выбежала из комнаты, едва не опрокинув табурет.

– А, чтоб тебе! – сплюнул Артем Васильевич и тут же добавил: – А то выдать ее за этого Владьку, может, он того… часом и присмиреет. Я-то тоже не промах был в его годы. – Он ударил себя кулаком в бок. – Я и финкой баловал.

Потом Арсений пошел к морю и долго лежал на песке, и волны одна за одной прокатывались по нему. В тот день он заплыл далеко, до той черты, где море вдруг темнеет, если смотреть на него с берега.

Домой Тарковский вернулся уже поздним вечером. Хозяин сидел за столом на кухне, освещаемой семилинейкой.

– Варя еще не пришла, – мрачно сказал он, – пойду к Семеновым, узнаю.

– Да где ей быть, – пожал плечами Арсений, – скоро вернется, ждите.

– А Нинка, говорят, – продолжал он, – стибрила у отца два червонца да и профинтила с девчонками. Выпороть бы ее, да некому. Известное дело – безотцовщина! Не-ет, – руки его подпрыгнули, – Варя у меня не такая. Вот ты, – он вдруг перешел на «ты», – ты бы как-нибудь с ней разговаривал побольше, что ли! Может, она и отбилась бы от Владьки-хулигана. А она вот какая девушка… – И руки его начертили в воздухе две плавные линии, – право, поговорил бы!

– Я уеду скоро, Артем Васильевич, – сказал Арсений, и голос у него сорвался. – Мне надо уезжать, не век же тут жить. Меня домой зовут.

– Эх ты, – сказал Артем Васильевич, – пожил бы еще годочек, а то какую девушку пропускаешь! Ведь что косенькая, так это, говорят, в Симферополе есть такой доктор.

Варя не вернулась домой в тот вечер. Поздней ночью Артем Васильевич ходил к Семеновым, и Владька клятвенно заверил его, что расстался с Варей давно, часа два назад. Это подтвердила и Нинка.

Рано утром в дом прибежал Владька, бледный, как полотно, и, задержав дыхание, крикнул:

– Артем Васильевич, Варьку вытащили!

Артем Васильевич сразу понял, что случилось, и как был без рубашки, босиком, в одних парусиновых брюках – бросился следом за Владькой. На бегу он обернулся к Арсению и полувскрикнул, полувсхлипнул:

– Это ты научил ее плавать!

Варюша лежала на берегу, прикрытая своим синеньким ситцевым платьем, на котором кое-где проступили мокрые темные пятна. Под солнечными лучами они уже просыхали и исчезали одно за другим. Глаза у Варюши были закрыты, и теперь никто бы не догадался, что левый глаз ее косил.

Вскоре Арсений уехал. Артем Васильевич провожал постояльца и, несмотря на возражения, нес до вокзала его легкий фанерный чемоданчик.

Когда Арсений снова попал в эти места – незадолго до войны, – он несколько раз заплывал далеко в море, ложился на спину и ожидал, что его подберет рыбачья шаланда. Он мечтал, как в юности, беспечно курить с рыбаками и болтать об улове. Может быть, кто-нибудь из рыбаков узнал бы его, хотя вряд ли – прошло слишком много лет…

Еще раз аукнулась жизнь у моря в ноябре 1947-го, в стихотворении «Воспоминание».

Я в четверть шума слышу, в четверть света

Я вижу море. Странная мечта —

И этот небосвод белесоватый,

И парусные лодки рыбаков,

И связь души немолодой, недоброй

Со всем, что вижу, и со всем, что слышу.

Но слова нет на языке людском

Для этой связи. Только в позднем детстве,

Когда желанье смерти гул в ушах

И перебои сердца порождает,

Все зримое нам предстает, как чудо,

Особым смыслом до краев полно.

И, может быть, у моря есть язык,

И в слезной синеве его трепещет

Ответное влечение к ребенку,

Рыдавшему на берегу его,

И, может быть, еще одно мгновенье —

И я припомню имя, в дикой скорби

Окликну поименно море, небо,

И берега, и парусные лодки.

Мне возвращенья прежних сил не надо,

Я не хочу вторично пережить

Ни сны свои, ни раннее виденье

И столь чужой, и столь родной стихии,

Но море мне такого не дает,

И память я напрасно мучу, словно

Те горькие не миновали годы,

И не прошла мучительница-юность,

Ни жизнь моя, ни первая любовь.

«Ту, что горше всех любил»

Елизаветград – Юрьевец. 1921-1932

В одном из интервью в середине 1980-х Арсений Тарковский размышлял:

Страдание – постоянный спутник жизни. Полностью счастлив я был лишь в детстве. Но существует какой-то странный способ аккумуляции сил перед достижением большой высоты. Я не скажу, как это делается: то ли надо внушать себе, то ли учиться себя видеть, но полностью счастливый человек, наверное, не может писать стихи. Больше всего стихов я писал в 1952 году. Это был очень тяжелый год. Болела моя жена, я за нее очень боялся, никого к ней не подпускал, ухаживал сам… Я ужасно переживал, мало спал. Однажды она позвала меня, я побежал к ней и упал, потерял сознание…

И вот в тот год я очень много, очень много писал. Было какое-то напряжение всех духовных сил… Знаете, это как в любви. Меня всегда привлекают несчастные любови, не знаю почему. Я очень любил в юности Тристана и Изольду. Такая трагическая любовь, чистота и наивность, уж очень все это прелестно! Влюбленность – так это чувствуешь, словно тебя накачали шампанским… А любовь располагает к самопожертвованию. Неразделенная, несчастная любовь не так эгоистична, как счастливая; это – жертвенная любовь. Нам так дороги воспоминания об утраченной любви, о том, что было дорого когда-то, потому что всякая любовь оказывает влияние на человека, потому что, в конце концов, оказывается, что и в этом была заключена какая-то порция добра. Надо ли стараться забыть несчастную любовь? Нет, нет… Это мучение – вспоминать, но оно делает человека добрей.

Одно из самых пронзительных воспоминаний Арсения Тарковского – его юношеская любовь к Марии Густавовне Фальц. В своих записках он обозначает свою возлюбленную инициалами «М. Г.».

Среди соседей Тарковских по Александровской улице была семья Густава Фальца, бывшего управляющего имением барона Фальц-Фейна «Аскания-Нова», родственника знаменитого создателя заповедника. Переехав в Елизаветград, семья Фальцев поселилась в небольшом двухэтажном доме около гимназии; после смерти родителей Мария осталась жить в двух нижних комнатах с окнами в сад. Это о ней, М. Г., самое знаменитое стихотворение поэта:

Свиданий наших каждое мгновенье

Мы праздновали, как богоявленье,

Одни на целом свете. Ты была

Смелей и легче птичьего крыла.

Когда настала ночь, была мне милость

Дарована. Алтарные врата отворены,

И в темноте светилась

И медленно клонилась нагота…

С Тарковским и другими интеллигентными гимназистами, которые собирались в доме Фальцев, Марию познакомила младшая сестра Елена. Вокруг Марии сложился кружок влюбленных в нее талантливых елизаветградских юношей – Михаил Хораманский, Николай Станиславский и др. Но выделяла она Арсения – Асика Тарковского. Сама Мария Густавовна была «соломенной вдовой» офицера Колобова, участвовавшего в Первой мировой и пропавшего без вести во время Гражданской войны.

Александровская улица шла в гору, становясь еще круче немного повыше дома, где жили Тарковские. Арсений переходил ее тем же путем, каким ходил еще недавно в гимназию, и подходил к дому М. Г. Слева была терраса, застекленная матовым стеклом, повитая диким виноградом. По шаткому крылечку он поднимался на террасу, шел по узкому, тоже застекленному коридору, оттуда дверь вела в прихожую, а из прихожей – направо, к М. Г. У нее было темновато и днем – окно выходило в коридор, и в комнату попадало мало света. Слева от дверей стоял шкафчик, рядом на стене висели фотографии матери и отца – в одной рамке с двумя овальными отверстиями. За шкафчиком стоял диван в стиле модерн, в виде раковины, зеленый, плюшевый. У следующей стены был столик с лампой, которая не горела, – тогда жгли керосиновые коптилки. И еще на нем лежали книжки – Бальмонт, Северянин… За столиком, перпендикулярно стене, размещался клеенчатый турецкий диван, на котором она спала. А за диван Арсения не пускали – там была кухня, где топили голландскую печку и стряпали.

Помимо тесноты, комната Марии была еще и сыроватой. Ей это было вредно, потому что у нее был туберкулез легких. Раз в месяц она ходила к врачам, ей делали пневмоторакс. Но она не дорожила своим здоровьем, возможно, не дорожила и жизнью – слишком много делала она того, что приносило ей явный вред. М. Г. много курила и много пила. Тогда в продаже был только самогон, из него делали ликеры – сиропы отбивали запах сивушного масла.


Позже Арсений Тарковский вспоминал:

Я был очень молод тогда и не понимал, что ее можно было удержать от этого медленного постоянного самоубийства, если бы отдать ей всего себя, без остатка, если окружить ее собой.

Она была высокого роста и тонка, прямая фигура, длинные руки. Кожа была нежна, бела и розовата, к ней плохо приставал загар. Темно-русые волосы, сбегавшие к мысику на лбу, она немножко подстригала, чтобы лоб казался повыше. У нее были голубые – или серые? – глаза, окруженные голубыми кругами, чуть выдающиеся скулы, некрупный рот, белые и скорее мелкие зубки… Голос ее был со странной хрипотцой, быть может, ее голос был первым, что заставило меня полюбить ее.

Она была бедна. Может, у нее были еще платья, но я помню ее только в белой блузке и коричневой юбке в клетку; с обувью у нее всегда было не слишком благополучно. Еще она имела серое пальто цвета офицерской шинели и меховую, кажется, скунсовую горжетку.

Как я был молод тогда!

До этого она была замужем. Муж ее уехал чуть ли не после первой брачной ночи, она осталась одна с матерью. Потом у нее был роман с М[ихаилом] Х[ороманским], но и он уехал, потом с Н. Г., и он бросил ее. Может быть, до меня она любила и еще кого-нибудь… Тогда я думал, что она не любит меня. Вероятно, так и было. Ведь я был совсем мальчик тогда, за что меня было любить?

Я не помню, как это началось. Не помню, что было причиной тому, что я должен был поцеловать ее ногу в ботинке, но я поцеловал. Это было сделано, чтобы унизить меня, и я был унижен – поцеловал и ушел. Я тогда полюбил ее, и если она когда-нибудь любила меня, то полюбила тоже тогда. Быть может, ее влекла ко мне разнузданная чувственность мальчишки, которую она во мне угадывала, она ведь тоже была чувственна. Мы проводили сумасшедшие ночи и дни. Я очень рано развился в этом смысле, я был плохой мальчик и причинял маме много страданий.

Я был легкомыслен тогда, мне нравилась и другая женщина, и М. Г. сказала как-то ей: «Заведи с ним роман, он славный мальчик». Та посмеялась, не завела. Я очень страдал оттого, что М. Г. так сказала. А может, это была пустая бравада, она любила хорохориться…

Года за два до смерти М. Г. я снова попал в город. Мы увидели друг друга, я с женой был у нее, и жена ей не понравилась, – хотя, скорее всего, это была ревность. Но тогда она в последний раз принадлежала мне.

Какое-то время спустя я написал письмо М. Г., я писал о том, что любил ее и, вероятно, люблю до сих пор. Письмо было большое, на десяти страницах, в нем я много писал о себе; вероятно, это было хорошее и печальное письмо, потому что в те годы мне казалось, что молодость не удалась, а это помогало писать так, что написанное волновало читателя.

Ответа я не получил. Много лет спустя от сестры М. Г. я узнал, что она умирала с письмом в руках. Сестра потом сожгла это письмо.

М. Г. было жаль свою молодость. А может, она по-настоящему любила меня и печалилась о том, что ничего не сделала, чтобы удержать меня. Но, скорее всего, ей было страшно умирать, а я своим глупым письмом разбередил этот страх. Всегда получалось так, что мои высказывания, как бы благожелательны они ни были, причиняли боль тому, к кому они были обращены. У меня сердце лишено такта. Хотя, говоря правду, к этому меня приучила она – я слишком старался защититься от ее изменчивой любви.

В 1929–1932 годах, уже будучи женатым на Марии Вишняковой, живя в верховьях Волги – Завражье и Юрьевце, Арсений мучительно тосковал о Марии, оставшейся в далеком южном городе. Это была тоска не только о юношеской любви, но – о самой юности.

Если ангелы летают

В куполах ночных церквей,

Если розы расцветают

В тесной горнице твоей.

Ангелы в ночных куполах – это Юрьевец, его таинственные древние храмы. А тесная горница – это Елизаветград, город первой любви, город вечного света, опустевший рай.

М. Г. посвящены (без обозначения) около десятка стихотворений Тарковского, написанных в разные годы. Одно из них датировано 5 августа 1932 года и в черновике имеет приписку «день смерти М. Г.».

Соберемся понемногу,

Поцелуем мертвый лоб,

Вместе выйдем на дорогу,

Понесем сосновый гроб.

Есть обычай: вдоль заборов

И затворов на пути

Без кадил, молитв и хоров

Гроб по улицам нести.

Я креста тебе не ставлю,

Древних песен не пою,

Не прославлю, не ославлю

Память бедную твою.

Для чего мне теплить свечи,

Петь у дома твоего?

Ты не слышишь нашей речи

И не помнишь ничего.

Только слышишь – легче дыма,

Ниже сонных трав земных,

В холоде земли родимой

Тяжесть нежных век своих.

Шенгели

Москва. 1920-1930-е

Тарковский приехал в Москву 27 июня 1925 года. В юноше с горящими глазами жила романтика времен Гражданской войны, тяга к путешествиям и приключениям, но еще больше томила жажда поэтического самовыражения.

Поэзией Арсений увлекся «давным-давно». Елизаветград был заметным культурным центром, и многие дореволюционные знаменитости не обходили его, гастролируя по Новороссии. Мальчиком Арсений вместе с отцом побывал на поэтических вечерах Федора Сологуба, Константина Бальмонта, Игоря Северянина…

Юный Тарковский прибыл в Москву в одежде, сшитой из солдатской шинели и гимнастерки. Кроме того, у него были: а) тетрадка стихов, б) умение ничего не есть два дня подряд.

На первых порах помогала сводная сестра Леонилла (она уже несколько лет жила в Москве, выйдя замуж за актера столичного театра), но так не могло продолжаться долго. И Арсений взялся за то, в чем считал себя сведущим и к чему лежала душа, – стал работать распространителем книг. Звучит красиво, а на деле – классическая модель коммивояжера: нужно войти в доверие к клиенту и уговорить приобрести товар, зачастую не очень покупателю и нужный.

Продажей книг Арсений промышлял примерно с год. Затем знакомство и дружба с поэтом Георгием Шенгели открыли возможность зарабатывать на жизнь хотя и поденным, но литературным трудом – сочинением заказных фельетонов, рецензированием рукописей и т. д.

Георгий Аркадьевич Шенгели (1894–1956) практически неизвестен современному читателю, разве что как адресат стихотворных нападок и эпиграмм Маяковского, вроде:


  • Страницы:
    1, 2, 3