Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Жизнь Пушкина - Тайна болезни и смерти Пушкина

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Александр Костин / Тайна болезни и смерти Пушкина - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Александр Костин
Жанр: Биографии и мемуары
Серия: Жизнь Пушкина

 

 


Александр Костин

Семейная драма Пушкиных

И в поэтический бокал

Воды я много подмешал.

«Евгений Онегин»

Предсвадебные хлопоты омрачились тяжелой утратой – 14 января 1831 года скончался один из самых близких друзей Пушкина барон Антон Антонович Дельвиг. Плетнев[1] в тот же вечер сообщает об этом Пушкину в Москву письмом. «Приготовьте Пушкина, – пишет Орест Сомов Баратынскому, – который, верно теперь и не чает, что радость его возмутится такой горестью»[2].

Только 18 января Пушкин получает сообщение от Плетнева: «Ночью. Половина 1-го часа. Среда. 14 января, 1831. С.Петербург… Я не могу откладывать, хотя бы не об этом писать тебе. По себе чувствую, что должен перенести ты. Пока еще были со мной добрые друзья мои и его друзья, нам как-то было легче чувствовать всю тяжесть положения своего. Теперь я остался один. Расскажу тебе, как все это случилось. Знаешь ли ты, что я говорю о нашем добром Дельвиге, который уже не наш?…» Он был в числе тех, о ком звучала пушкинская строка из «Безверия»:

Но, други! Пережить ужаснее друзей!..»[3]

На следующий день Пушкин сообщает об этой утрате П.А. Вяземскому: «Вчера получили мы горестное известие из Петербурга – Дельвиг умер гнилою горячкою. Сегодня еду к Салтыкову, он, вероятно уже все знает…»

В письме к Плетневу от 21 января 1831 г. Пушкин изливает всю свою горечь постигшей утраты: «Ужасное известие получил я в воскресенье… Грустно, тоска. Вот первая смерть мною оплаканная… Никто на свете не был мне ближе Дельвига. Изо всех связей детства он один оставался на виду – около него собиралась наша бедная кучка. Без него мы точно осиротели. Считай по пальцам: сколько нас? ты, я, Баратынский, вот и все. Вчера провел я день с Нащокиным, который сильно поражен его смертию, говорили о нем, называя его покойник Дельвиг, и этот эпитет был столь же странен, как и страшен. Нечего делать! согласимся. Покойник Дельвиг. Быть так. Баратынский болен с огорчения. Меня не так то легко с ног свалить. Будь здоров – и постараемся быть живы».

Пушкин и его московские друзья не успели приехать на похороны А.А. Дельвига, которые состоялись 17 января 1831 года, о чем «Санкт-Петербургский вестник» сообщил: «В субботу, 17 января, родные, знакомые и почти все живущие в Петербурге литераторы отдали последний долг поэту нашему барону Антону Антоновичу Дельвигу: бренные останки его преданы земле на Волковом, и слезы, непритворные слезы горести оросили гроб любимца муз».

Через десять дней после похорон московские друзья Дельвига – Пушкин, Баратынский, Вяземский и Н.Языков, после панихиды – «совершили тризну» по нему: обедали вместе у Яра на Кузнецком мосту, вспоминали усопшего, делились своими соображениями о будущей судьбе литературного наследия поэта и издателя альманаха «Северные цветы» и «Литературной газеты». Возможно, в этот вечер Баратынский вспоминал о том, как он с Дельвигом и его лицейским другом Михаилом Яковлевым жили под одной крышей в Петербурге, а Пушкин его элегию «Грусть»:

Счастлив, здоров я! Что ж сердце грустит?

Грустит не о прежнем;

Нет! Не грядущего страх жмет и волнует его.

Что же? Иль в миг сей родная душа расстается с землею?

Иль в миг оплаканный друг вспомнил на небе меня?»

Н.М. Языков в письме к брату от 28 января 1831 г. писал: «Вчера совершилась тризна по Дельвиге. Вяземский, Баратынский, Пушкин и я… обедали вместе у Яра… «Лит. Газета» кончается, а взамен ее вышепоименованные (кроме меня, разумеется) главы нашей словесности предпринимают, хотя с 1832-го года, издавать общими силами журнал «Денница».

31 января, получив от Плетнева письмо и деньги за издание «Бориса Годунова», Пушкин в тот же день отвечает, благодарит за деньги и просит передать вдове АА.Дельвига Софье Михайловне 4000 рублей. Приглашает Плетнева поддержать идею Баратынского и «написать втроем» жизнь Дельвига, «жизнь, богатую не романтическими приключениями, но прекрасными чувствами, светлым чистым разумом и надеждами».

«Жизнь поэта, – писал историк В.О. Ключевский, – только первая часть его биографии, другую и более важную часть составляет посмертная история его поэзии». 25 января вышел очередной номер «Литературной газеты» с некрологом. Н.И. Гнедич выполнил свой обет. Дельвиг в дни тяжелого недуга Гнедича, утешая, обещал элегию, если что случится, и просит о том же его.

Милый, младый наш певец!

На могиле, уже мне грозившей,

Ты обещал воспеть Дружбы прощальную песнь;

Так не исполнилось! Я над твоею могилою ранней

Слышу надгробный плач Дружбы и Муз и Любви!

Бросил ты смертные песни, оставил ты бренную землю,

Мрачное царство вражды, грустное светлой душе!

В мир неземной ты унесся, небесно-прекрасного алча;

И, как над прахом твоим слезы мы льем на земле, —

Ты во вратах уже неба, с фиалом бессмертия в длани,

Песнь полновесную там со звездами утра поешь.

Посвящения Гнедича, Михаила Деларю, Туманского, Розена, статья Михаила Плетнева, слова Пушкина: «Память Дельвига есть единственная тень моего существования» были и утешением семье и близким покойного, и стали памятником.

На 40-й день поминали усопшего каждый по себе, с думой обо всех, но то была тайна каждого, ибо верили в то, что тень его посещает всех о нем помнящих.

«Дельвиг, как и Пушкин, был пастырем поэзии. С его именем связаны первые публикации Пушкина, Баратынского, Языкова, первые упоминания о гениальности Державина и Пушкина. В опальный период жизни Пушкина, когда Владимир Раевский, Кондратий Рылеев и Александр Бестужев, Вильгельм Кюхельбекер, Павел Катенин шумели и мнили себя вожаками гражданской поэзии, Дельвиг задавал тон поэзии и оценке сочинений Пушкина. По выходу «Бориса Годунова» он пишет о судьбах царевича Димитрия и сына Бориса Годунова Федора, «видя хотя и заслуженные страдания великого человека, невольно умиляешься, невольно веришь, что кара за убиение невинного царевича падет на одну голову его и не тронет невинного сына, но за чистую кровь Димитрия небо потребовало чистой жертвы, и нам, знающим судьбу его семейства, тем трогательнее кажутся последние слова умирающего Бориса, вотще наставляющего сына, как царствовать».

Дельвиг способствовал рассеиванию слухов о либеральности Пушкина, чье имя декабристское окружение использовало в пропагандистских целях и распространяло рукописные стихи, иные их печатали с критическими в адрес правительства комментариями. Последний раз Пушкин видел Дельвига в августе 1830 года, 9 августа отметили 32-летие со дня рождения поэта. Следующим днем Пушкин и Вяземский направились в Москву. Пушкин впоследствии вспоминал: «Дельвиг пошел проводить меня до Царского Села. 10 августа поутру мы вышли из города. Вяземский должен был догнать на дороге. Дельвиг обыкновенно просыпался очень поздно. В этот день он встал в восьмом часу, и у него с непривычки кружилась и болела голова. Мы принуждены были зайти в низенький трактир. Дельвиг позавтракал. Мы пошли дальше. Ему стало легче: головная боль прошла. Он стал весел и говорлив…» Прощаясь, как оказалось навсегда, у Лицея, они целовали друг другу руки. Анна Керн вспоминала: «Они всегда так встречались и прощались: была обаятельная прелесть в их встречах и расставаниях». Может быть, Дельвиг прослышал от Вяземского о чуме. «Перед моим отъездом, – писал Пушкин, – Вяземский показал письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астраханской губернии в Саратовскую. По всему было видно, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились). Я поехал с равнодушием, коим был обязан пребыванию моему между азиатцами. Они не боятся чумы, полагаясь на судьбу и на известные предосторожности. А в моем воображении холера относилась к чуме как элегия к дифирамбу».

Из письма Пушкина Дельвигу из Болдина от 4 ноября: «Отец мой ничего про тебя не пишет. А это беспокоит меня, ибо я все-таки его сын, то есть мнителен и хандрлив (какое словечко?)…». 17 ноября он получает ответ: «Целую тебя, душа моя, и жду от тебя утешения, то есть не уверений в участии, я знаю, что ты меня любишь, но стихов, стихов, стихов! Мне надо их! Слышь ли, Болдинский помещик! Прощай. Твой Дельвиг». Последние строки «муз возвышенный пророк» Дельвиг посвятил разбору «Бориса Годунова». Они вышли в их «Литературной газете».

В середине декабря Пушкин в Москве. Добрые известия об издаваемых газетах и журнале Дельвига «Литературная газета» и «Северные цветы», готовый к продаже «Борис Годунов» и отзыв о нем Дельвига, казалось, успокоили Пушкина. 2 января Пушкин пишет Вяземскому: «Стихи твои прелесть… Отошлем их Дельвигу». Затем Пушкин пишет Плетневу о том, как улучшить газету Дельвига («Литературная газета»); о том же письмо Вяземского Пушкину: «Нужно нам с тобой и Боратынским написать инструкцию Дельвигу…»

Никто не ожидал, что пресловутая «гнилая горячка» будет развиваться столь стремительно, видимо, кроме самого Дельвига, который незадолго до своей кончины оставил послание родным и друзьям своеобразный реквием:

Смерть, души успокоенье!

Наяву или во сне

С милой жизнью разлученье

Объявить слетишь ко мне?

Днем ли, ночью ли задуешь

Бренный пламенник ты мой

И в обман его даруешь

Мне твой светоч неземной?

Утром вечного союза

Ты со мной не заключай!

По утрам со мною Муза,

С ней пишу я – не мешай!

И к обеду не зову я,

Что пугать друзей моих;

Их люблю, как есть люблю я

Иль как свой счастливый стих.

Вечер тоже отдан мною

Музам, Вакху и друзьям;

Но ночною тишиною

Съединиться можно нам:

На одре один в молчаньи

О любви тоскую я,

И в напрасном ожиданье

Протекает ночь моя.

Болезнь Дельвига протекала стремительно, еще 6 января 1831 года он опубликовал заметку Пушкина «Камо Веруеши?» и слег. Мужественно переносил страдания, сочинил и напевал песенку:

Дедушка, – девицы

Раз мне говорили, – нет ли небылицы

Иль старинной были?

12 января он впал в беспамятство и через двое суток скончался, полгода на дожив до возраста Иисуса Христа.

«Странная» болезнь и еще более «странное» ее стремительное протекание вызвали в обществе всевозможные слухи и пересуды о причине кончины Дельвига. Пушкин как мог, защищал честь и достоинство своего друга, о чем стало известно Николаю, который весьма сочувственно отнесся к этому событию: «Вы можете сказать от моего имени Пушкину, – передал государь Бенкендорфу, – что я всецело согласен с мнением его покойного друга Дельвига. Столь низкие и подлые оскорбления, как те, которыми его удостоили, бесчестят того, кто их произносит, а не того, к кому они обращены. Единственное оружие против них – презрение. Вот как я бы поступил на его месте…» «Презрение» Пушкина относилось, в том числе, и к бывшему директору Царскосельского Лицея Энгельгардту, связавшему смерть Дельвига с политикой и Пушкиным: «Не понимаю, как могло ему прийти в голову эти вирши напечатать в русскую «Литературную газету». Кажется, это Пушкин его впросак посадил».

Речь идет об одном четверостишии Делавиня, посвященном памяти жертв июльской революции во Франции, которые были напечатаны в «Литературной газете», за что Дельвиг получил грубую выволочку от шефа жандармов Бенкендорфа, угрожавшего ему и его друзьям ссылкой в Сибирь. В итоге Дельвиг был отстранен от редактирования «Литературной газеты», а сама газета «приостановлена»[4]. В итоге последовала эта «странная» болезнь, похожая больше на самоубийство.

Пушкин, помнивший уроки доктора Хатчинсона о проблемах суицида среди творческих личностей, не мог не увязать скоропостижную смерть своего лицейского товарища и собрата по литературному цеху с серией самоубийств французских литераторов в 1824–1830 гг.

При неясных обстоятельствах покончил с собой в Дублине англо-французский поэт и публицист Вильям Винсент Барре (1760–1829 гг.). Это был поистине поэт-интернационалист. Родился в Германии, в семье французских эмигрантов-гугенотов. Служил в русской армии. Во время революции вернулся во Францию, участвовал в Итальянском походе в звании капитана. Был личным переводчиком Бонапарта, однако написал несколько сатирических стихотворений в адрес будущего императора, после чего, преследуемый полицией, бежал в Англию. Писал исторические трактаты и политические памфлеты по-английски, стихи по-французски. Что послужило причиной ухода из жизни Барре, выяснить не удалось.

В этом же году покончил с собой французский писатель Оже Луи-Симон (1772–1829 гг.). Плодовитый литературный критик, долгое время служил цензором. Его избрание в академию вызвало бурю протестов среди либеральных литераторов, что не помешало Оже стать непременным секретарем Академии. Истинная причина самоубийства не установлена, хотя по одной из версий считается, что это неудовлетворенность Оже в семейной жизни, в приступе меланхолии он утопился в Сене. Тело писателя выловили лишь полтора месяца спустя.

Однако наибольшее потрясение испытал Пушкин, когда узнал о самоубийстве французского писателя Альфонса Рабба (1784–1830 гг.), о судьбе которого он справлялся у доктора Хатчинсона в Одессе в 1824 году. Рабб был не только плодовитым писателем, но и историком. Написал, в частности, «Краткую историю России». Рабб всю свою творческую жизнь упорно отстаивал право на самоубийство и умер в полном соответствии со своими воззрениями. В молодости он был очень хорош собой, однако заболел сифилисом, который в ту пору лечить еще не умели, и со временем болезнь его обезобразила. В последние годы жизни Рабб почти не выходил из дому. Один из современников, видевший писателя незадолго до смерти, пишет: «Его зрачки, ноздри, губы были изъедены болезнью; борода выпала, зубы почернели. Сохранились лишь пышные светлые волосы, ниспадающие на плечи, и всего один глаз…» Писатель гнил заживо пять лет, а затем отравился смертельной дозой кокаина.

В этих трех смертях французских литераторов и в смерти самого близкого друга, косвенной причиной которой опять же был французский поэт, Пушкин с его сверхмнительностью усмотрел некий знак, а именно: следующим из лицейских товарищей смерть должна настигнуть его. При этом к двум пророчествам цыганки («1837 год» и «светлый человек») он присовокупил то, что этот «светлый человек» обязательно будет каким-то образом связан с Францией, бурлившей непрекращающимися революционными катаклизмами. К двадцатой годовщине открытия Лицея Пушкин написал печальное послание однокашникам:

Чем чаще празднует лицей

Свою святую годовщину,

Тем робче старый друг друзей

В семью стесняется едину,

Тем реже он; тем праздник наш

В своем веселии мрачнее;

Тем глуше звон заздравных чаш

И наши песни тем грустнее.

Давно ль, друзья? Но двадцать лет

Тому прошло; и что же вижу?

Того царя в живых уж нет;

Мы жгли Москву; был плен Парижу;

Угас в тюрьме Наполеон;

Воскресла греков древних слава;

С престола пал другой Бурбон;

Отбунтовала вновь Варшава.

Так дуновенье бурь земных

И нас нечаянно касались,

И мы средь пиршеств молодых

Душою часто омрачались;

Мы возмужали; рок судил

И нам житейски испытанья,

И смерти дух средь нас ходил

И назначал свои закланья.

Шесть мест упраздненных стоят,

Шести друзей не узрим боле,

Они разбросанные спят —

Кто здесь, кто там на ратном поле,

Кто дома, кто в земле чужой,

Кого недуг, кого печали

Свели во мрак земли сырой,

И надо всеми мы рыдали.

И мнится, очередь за мной,

Зовет меня мой Дельвиг милый,

Товарищ юности живой,

Товарищ юности унылой,

Товарищ песен молодых,

Пиров и чистых помышлений,

Туда, в толпу теней родных

Навек от нас утекший гений.

Тесней, о милые друзья,

Тесней наш верный круг составим,

Почившим песнь окончил я,

Живых надеждою поздравим,

Надеждой некогда опять

В пиру лицейском очутиться,

Всех остальных еще обнять

И новых жертв уж не страшиться.

19 октября 1831 г.

«Шесть мест упраздненных стоят…» – к этому времени известно было о смерти шести лицеистов:

– Ржевский Николай Григорьевич (1800–1817), Дитя, Кис.

– Корсаков Николай Александрович (1800–1820), Трубадур, Певец.

– Костенский Константин Дмитриевич (1797–1830), Старик.

– Саврасов Петр Федорович (1799–1830), Рыжий, Рыжик.

– Есаков Семен Семенович (1798–1831).

– Дельвиг Антон Антонович (1798–1831), Тося.

Пушкин тогда еще не знал о смерти седьмого товарища Броглио Сильверия Францевича (1799 – между 1822 и 1825 гг.), после окончания Лицея уехавшего в Италию, которую покинул в 1821 году после Пьемонтского восстания. Уехал в Грецию, где и погиб, сражаясь за ее независимость.

«Кого недуг, кого печали // Свели во мрак земли сырой…» Этими двумя стихами Пушкин дает понять, что А.А. Дельвиг умер не от «недуга», а именно «печаль» свела его «во мрак земли сырой».

«И мнится, очередь за мной, // Зовет меня мой Дельвиг милый …». Предчувствие Пушкина сбылось: из лицеистов первого выпуска он умер первым после Дельвига. Правда, из лицеистов первого набора раньше Пушкина умер Гурьев Константин Васильевич (1800–1833), но он был исключен с 3-го курса (1813 г.) за «дурное поведение», несмотря на то, что был крестником великого князя Константина Павловича. В 1826 году Константин Павлович назвал Гурьева «товарищем, известным писакам Пушкину и Кюхельбекеру». Точная дата и причина смерти Гурьева не установлена, известно лишь, что в 1833 году он служил 2-м секретарем русского посольства в Константинополе. Лицеист Модест Андреевич Корф утверждал, что Гурьев умер «задолго до 1854 года».

Вторая строфа стихотворения в окончательном варианте была исключена самим Пушкиным. При жизни Пушкина стихотворение не публиковалось.

Пушкин проявил чуткость и заботу к вдове Дельвига баронессе Софье Николаевне и двум малолетним братьям, которые были на его попечении. В письме П.А. Плетневу из Москвы в Петербург от 31 января 1831 года Пушкин пишет: «Бедный Дельвиг! помянем его «Северными цветами» – но мне жаль, если это будет ущерб Сомову – он был искренно к нему привязан – и смерть нашего друга едва ли не ему всего тяжелее: чувства души слабеют и меняются, нужды жизненные не дремлют.

Баратынский собирается написать жизнь Дельвига. Мы все поможем ему нашими воспоминаниями. Не правда ли? Я знал его в лицее – был свидетелем первого, незамеченного развития его поэтической души – и таланта, которому еще не отдали мы должной справедливости. С ним читал я Державина и Жуковского – с ним толковал обо всем, что душу волнует, что сердце томит… Я хорошо знаю, одним словом, его первую молодость; но ты и Баратынский знаете лучше его раннюю зрелость. Вы были свидетелями возмужалости его души. Напишем же втроем жизнь нашего друга, жизнь, богатую не романтическим приключениями, но прекрасными чувствами, светлым чистым разумом и надеждами. Отвечай мне на это».

Этим же письмом он распорядился передать Софье Николаевне 4000 рублей.

В письме к Е.М. Хитрово от 9 февраля 1831 года из Москвы в Петербург он пишет: «Как вы счастливы, сударыня, что обладаете душой, способной все понять и всем интересоваться. Волнение, проявляемое вами по поводу смерти поэта в то время как вся Европа содрогается, есть лучшее доказательство этой всеобъемлемости чувства. Будь вдова моего друга в бедственном положении, поверьте, сударыня, я обратился бы за помощью только к вам. Но Дельвиг оставил двух братьев, для которых он был единственной опорой: нельзя ли определить их в Пажеский корпус?…»

Это было второе письмо к Е.М. Хитрово, где Пушкин пишет о тяжелой утрате, постигшей друзей поэта. В письме от 21 января 1831 года он писал: «Смерть Дельвига нагоняет на меня тоску. Помимо прекрасного таланта, то была отлично устроенная голова и душа незаурядного закала. Он был лучшим из нас. Наши ряды начинают редеть. Грустно кланяюсь вам, сударыня».

«Кланяюсь сердечно Софье Николаевне, – пишет он лицейскому другу Михаилу Яковлеву, – и очень, очень жалею, что с ней прощусь. Дай Бог ей здоровья и силы души. Если надобно будет ей деньги, попроси ее со мной не церемониться». Позже он выкупит у вдовы свой портрет работы Кипренского. В память о Дельвиге он собирает всех на выпуск «Северных цветов» в пользу вдовы. «Нынешний год, – пишет он Вяземскому, – мы выдадим Северные Цветы в пользу двух сирот. Ты пришли мне стихов и прозы…» О том же письмо Пушкина Глинке: «Мы здесь затеяли в память нашего Дельвига издать последние «Северные цветы». Изо всех его друзей только Вас и Баратынского не досчитались мы на поэтической тризне… Надеюсь на Вашу благосклонность и на Ваши стихи…»

Задуманный альманах «Северные цветы» открывался стихотворением Языкова «На смерть барона А.А. Дельвига».

Пушкин предугадал свою кончину вслед за Дельвигом. Те же Плетнев, Баратынский, Вяземский, Жуковский, Языков и Краевский возьмутся за издание сочинений Пушкина и только тогда начнут прозревать свое сиротство без Пушкина.

Горе от безвозвратной утраты невольно скрашивается радостным чувством обретения Семьи и Дома после того, как Пушкин обвенчался 18 февраля 1831 года с Наталией Николаевной Гончаровой. Через неделю после женитьбы он с восторгом пишет П.А. Плетневу в Петербург: «Я женат – и счастлив; одно желание мое, чтоб ничто в жизни моей не изменилось – лучшего не дождусь. Это состояние для меня так ново, что, кажется, я переродился…» Словно спохватившись, что сегодня «сороковины» ухода Дельвига, извинился: «Прости, мой друг. Что баронесса? Память Дельвига есть единственная тень моего светлого существования…» И далее о текущих, но немаловажных делах, связанных с близкими людьми. «Обнимаю тебя и Жуковского. Из газет узнал я новое назначение Гнедича. Оно делает честь государю, которого я искрению люблю и за которого всегда радуюсь, когда поступает он умно и по-царски». 24 fevr.

Медовый месяц пролетел незаметно, наступили семейные будни, сильно омрачающиеся сложными, неприязненными отношениями с Н.И. Гончаровой – матерью Натальи. Из ее письма дочери Пушкин уловил, что она недовольна поведением зятя, изволила «пошутить по поводу возможности развода или что-то в этом роде». В своем письме к Н.И. Гончаровой от 26 июня 1831 года из Царского Села в Москву Пушкин говорит о причине, принудившей его покинуть Москву: «Я был вынужден уехать из Москвы во избежание неприятностей, которые под конец могли лишить меня не только покоя; меня расписывали моей жене как человека гнусного, алчного, как презренного ростовщика, ей говорили: ты глупа, позволяя мужу, и т. д. Согласитесь, что это значило проповедовать развод. Жена не может, сохраняя приличие, позволить говорить себе, что муж ее бесчестный человек, а обязанность моей жены – подчиняться тому, что я себе позволю. Не восемнадцатилетней женщине управлять мужчиной, которому 32 года. Я проявил большое терпение и мягкость, но, по-видимому и то и другое было напрасно. Я ценю свой покой и сумею его себе обеспечить».

Очень рано стал задумываться Пушкин о том, чтобы сбежать от семейных хлопот и неурядиц «в обитель дальнюю трудов и чистых нег».

В письме к П.А. Осиповой[5] из Царского Села в Опочку от 29 июня 1831 года он высказывает неожиданную для молодожена просьбу: «…Я попросил бы вас, как добрую соседку и доброго друга, сообщить мне, не могу ли я приобрести Савкино и на каких условиях. Я бы выстроил себе там хижину, поставил бы свои книги и проводил бы подле добрых старых друзей несколько месяцев в году. Что скажете вы, сударыня, о моих воздушных замках, иначе говоря, о моей хижине в Савкине? – меня этот проект приводит в восхищение, и я постоянно к нему возвращаюсь».

Через три года этот несбыточный «проект» выльется в известное восьмистишие:

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —

Летят за днями дни, и каждый час уносит

Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем

Предполагаем жить… И глядь – как раз – умрем.

На свете счастья нет, но есть покой и воля.

Давно завидная мечтается мне доля —

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальную трудов и чистых нег.

Этот незавершенный отрывок из поэтического замысла, план которого был обнаружен в посмертных бумагах Пушкина, по мнению практически всех исследователей, обращен к Наталье Николаевне. Написано летом 1834 года в связи с неудавшейся попыткой выйти в отставку и уехать в деревню. План продолжения стихотворения предусматривал: «Юность не имеет нужды в at home (в своем доме – англ.), зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен, кто находит подругу, – удались он домой.

О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь etc – религия, смерть». В дальнейшем мы покажем, что оно было написано гораздо позднее и совсем по иному поводу.

Однако этой мечте поэта не суждено было сбыться, поскольку Наталья Николаевна была слишком далека от понимания того, что занимало ее мужа.

Русский издатель и литературовед Петр Перцов назвал женитьбу Пушкина типичным браком старика с молодой, хотя брак с такой разницей в возрасте был обычным в те времена. Пушкину 31 год, Наталье почти 19. Дело в другом, о чем с необычайной откровенностью поделился сам поэт в своем стихотворении «Нет, я не дорожу мятежным наслаждением…»:

Нет, я не дорожу мятежным наслаждением,

Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,

Стенаньем, криками вакханки молодой,

Когда, виясь в моих объятиях змией,

Порывом пылких ласк и язвою лобзаний

Она торопит миг последних содроганий!

О, как милее ты, смиренница моя!

О, как мучительно тобою счастлив я,

Когда, склонялся на долгие моленья,

Ты предаешься мне нежна без упоенья,

Стыдливо-холодна, восторгу моему

Едва ответствуешь, не внемлешь ничему

И оживляешься потом все боле, боле —

И делишь наконец мой пламень поневоле!

При жизни поэта стихотворение не публиковалось, и автограф его не сохранился. В собраниях сочинений оно публикуется под 1830 годом. Эту дату в рукописи поставил Соболевский, видимо, по памяти, а Бартенев приписал: «19 января». Однако под стихотворением, не публиковавшимся при ее жизни и найденным после смерти Натальи Николаевны вторым мужем П.П. Ланским в ее бумагах, стоит 1831 год, а в некоторых списках даже 1832 год, с пометкой: «К жене».

Вересаев без доказательств считал временем создания стихотворения начало брачных отношений Пушкиных, полагая, что «…перед нами подробнейшее, чисто физиологическое описание полового акта, – и продолжил восхищенно, – а между тем читаешь – и изумляешься: какое произошло волшебство, что грязное неприличие, голая физиология превратились в такую чистую, глубоко целомудренную красоту?» Когда П.И. Бартенев прочитал это стихотворение СТ. Аксакову, тот побледнел от восторга и воскликнул: «Боже, как он об этом рассказал».

В начале эта холодность жены его восхищает, но такое не может длиться долго. Что может быть в браке печальнее, чем близость поневоле? Сексуальная жизнь, когда жена, «не внемля ничему», едва ответствует», отнюдь не привязывала Пушкина к жене «путами Гименея».

Брак радикально изменил статус юной Наталии, а изменил ли он жизненный уклад самого Пушкина, который, как мог, внушал себе, что начинает новую, с другим укладом, жизнь, но продолжал привычную. Жену, после первой брачной ночи, он оставил одну в снятом для них доме на Арбате, чтобы провести день с друзьями.

«Но и она поразила друзей поэта. Кольваль Френкленд, англичанин, познакомившийся незадолго до этого с Пушкиным, вспоминает, как был приглашен к нему на обед. В гостях были также Киреевский и Вяземский. Френкленд отмечает: «Прекрасная новобрачная не появилась». Кажется, ситуацию лучше всех понял тогда Вяземский: «Ему здесь нельзя будет за всеми тянуться, а я уверен, что в любви его к жене будет много тщеславия. Женившись, ехать бы ему в чужие края, разумеется, с женою, и я уверен, что в таком случае разрешили бы ему границу».

Редко цитируется детальная запись старого приятеля Туманского, посетившего квартиру Пушкина вскоре после женитьбы:

«Не воображайте, однако же, что это было что-нибудь необыкновенное. Пушкина – беленькая, чистенькая девочка с правильными черными и лукавыми глазами, как у любой гризетки. Видно, что она неловка еще и неразвязна: а все-таки московщина отражается на ней довольно заметно. Что у нее нет вкуса, это было видно по безобразному ее наряду, что у нее нет ни опрятности, ни порядка, о том свидетельствовали запачканные салфетки и скатерть и расстройство мебели и посуды».

Один из друзей Пушкина заметил: «…Хотя Наталья Гончарова за четыре года с 1832 по 1836 год, родила Пушкину 4 детей, но в интимной жизни она была фригидной, то есть импотентной». Нет упоения, но есть стыдливая холодность, а заканчивается все сексуальным насилием и рождением четырех детей.

Первой родилась дочь Мария. Мария Александровна Пушкина (19.05.1832–07.03.1919), получила домашнее образование. С 1852 года – фрейлина, с 1860 года – жена генерал-майора Л.Н. Гартунга. Л.Н. Толстой, познакомившись с Марией Александровной в 1860 г. в Туле, отразил некоторые черты ее внешнего облика в портрете Анны Карениной.

Вторым был сын Александр. Пушкин Александр Александрович (06.07.1833–19.07.1914), воспитанник 2-й Петербургской гимназии и Пажеского корпуса (вып. 1851 г.); командор 13-го гусарского Нарвского полка, председатель Московского присутствия Опекунского совета, генерал-лейтенант, тайный советник. У Александра Александровича от первого брака с Софьей Александровной Ланской (1836–1875) было 11 детей, от второго, с Марией Александровной Павловой (1852–1919) – двое.

Григорий Александрович Пушкин (14.05.1835–05.08.1905) – младший сын Пушкиных, питомец Пажеского корпуса (вып. 1853 г.), корнет, ротмистр лейб-гвардейского конного полка (1853–1860). В 1862 году переведен в Министерство внутренних дел, где дослужился до статского советника. С 1866 по 1899 гг. жил в с. Михайловском, а затем в имении жены Варвары Алексеевны Мельниковой-Маркутье, под Вильно, где и умер.

Младшая дочь Пушкина Наталья Александровна (23.05.1836–10.03.1913), получила домашнее образование. С 1853 года жена Михаила Леонтьевича Дубельта (18.02.1822–06.04.1900 гг.) сына Л.В. Дубельта, впоследствии флигель-адъютанта полковника. С 1869 года в морганатическом браке за принцем Николаем – Вильгельмом Нассауским (07.09.1832–05.09.1905) с титулом графини Меренберг. В1876 году Н.А. Пушкина предоставила И.С. Тургеневу для опубликования письма А.С. Пушкина к его жене. С ее слов в 1886 году записан рассказ ее матери о дуэли и смерти Пушкина.

Многие отмечали, что во внешности Натальи Александровны не было заметно никаких черт отца.

Между вторыми и третьими родами, в марте 1834 года у Натальи Николаевны случился выкидыш. Пушкины пришли на бал, один из последних в танцевальном сезоне столицы в преддверии великого поста, где Наталии Николаевне сделалось плохо. Вот как описал это событие в письме к другу П.В. Нащокину из Петербурга в Москву (между 23 и 30 марта 1834 года):

«Вообрази, что жена моя на днях чуть не умерла. Нынешняя зима была ужасно изобильна балами. На Масленице танцевали уж два раза в день. Наконец настало последнее воскресение перед Великим постом. Думаю: слава Богу! Балы с плеч долой. Жена во дворце. Вдруг, смотрю – с нею делается дурно – я увожу ее, и она, приехав домой, – выкидывает. В своем дневнике Пушкин делает краткую запись: «Доплясалась».

В этом же письме к П.В. Нащокину Пушкин сообщает, что с января месяца он камер-юнкер, уверяя друга, а, скорее всего, самого себя: «Это совершенно меня утешило; тем более, что, конечно, сделав меня камер-юнкером, государь думал о моем чине, а не о моих летах – и верно не думал уж меня кольнуть.

Однако первоначальная реакция Пушкина на оказанную «милость» Государя была совершенно иной. Так, 1 января 1834 года он записал в своем дневнике: «Третьего дня я пожалован в камер-юнкеры (что довольно неприлично моим летам). Но Двору хотелось, чтобы Наталья Николаевна танцевала в Аничкове». Звание камер-юнкера действительно означало, что он и его супруга будут получать теперь приглашения на приемы и балы не только для широкого круга дворян в официальной резиденции Зимнего дворца, но и для узкого круга приближенных ко Двору лиц в собственном Аничковом дворце императора.

Вопреки сложившемуся мнению, что Государь, пожаловал Пушкину столь низкий придворный чин, чтобы «кольнуть» поэта, это не так. Дело в том, что согласно табели о рангах придворное звание должно строго соответствовать служебному чину. У Пушкина служебный чин 9-го класса не давал прав на присвоение более высокого придворного звания (камергера), для этого нужно было иметь, как минимум, 6-й класс. Исключения из этого правила не делалось, и встречающиеся рассуждения, что Пушкину дали якобы заниженное придворное звание, несостоятельны.

Да и Пушкин волновался совсем по иному поводу, он хотел уберечь Наталью Николаевну от слишком повышенного внимания к ней со стороны Николая Павловича. По свидетельству того же П.В. Нащокина, когда Пушкин узнал о пожалованном ему чине камер-юнкера, Виельгорскому и Жуковскому пришлось «обливать <его> холодною водою – до того он был взволнован… Если бы не они, он, будучи вне себя, разгоревшись, с пылающим лицом, хотел идти во дворец и наговорить грубостей самому царю».

Между прочим, гневался Пушкин напрасно, поскольку на то время он не давал для измены своей жене ни единого шанса. За три года супружеской жизни Наталья Николаевна родила ему дочь и сына, а одного ребенка выкинула, после чего он отправляет ее в деревню в имение ее родителей в Калужскую губернию, но своих намерений не оставляет. В письме к жене из Петербурга в Полотняный завод от 3 августа 1834 года он настроен на шутливую волну: «Я привезу тебя тетехой, по твоему обещанию: смотри ж! Не поставь меня в лгуны. На днях встретил я М-те Жорж. Она остановилась со мною на улице и спрашивает о твоем здоровье, я сказал, что на днях еду к тебе pour te faire un enfant[6]. Она стала приседать, повторяя: Ah, Monsi, vous me ferez une grende plaisir[7]. Однако я боюсь родов, после того, что ты выкинула. Надеюсь однако, что ты отдохнула».

21 августа Пушкин прибывает на Полотняный завод, где проживает вплоть до 6 сентября, а 13 сентября он уже в Болдино. Несложно посчитать, когда должнен родиться третий ребенок Пушкиных (май 1835 г.).

Все правильно, младший сын Григорий родился 14 мая 1835 года.

Пушкин любил детей, но нет доказательств, что играл, гулял или занимался с ними. На то были слуги. Нащокин вспоминает, что Пушкин «плакал при первых родах и говорил, что убежит от вторых». И действительно стал бегать. Весной 1835-го, когда Наталья Николаевна была на сносях, поэт без очевидной нужды уехал в деревню и вернулся, когда жена уже родила сына. Через год, когда жена донашивала следующего ребенка, Пушкин жил у Нащокина в Москве и, вернувшись, на пороге узнал, что Наталья Николаевна благополучно родила дочь.

Однако в своих письмах, адресованных Наталье Николаевне, он непременно интересовался здоровьем детей, слал им теплые отцовские приветы, благословлял их: «…Пиши мне о своей груднице и о прочем. Машу не балуй, а сама береги свое здоровье, не кокетничай 26-го. Да бишь! Не с кем. Однако все-таки не кокетничай… Тебя целую крепко и всех вас благословляю: тебя, Машку и Сашку» – из письма от 20 августа 1833 г. из Торжка в Петербург[8].

«Ты видишь, моя женка, что слава твоя распространилась по всем уездам. Довольна ли ты? Будьте здоровы все! Помнит ли меня Маша и нет ли у ней новых затей? Прощай, моя плотненькая брюнетка (что ли?). Я веду себя хорошо, и тебе не за что на меня дуться. Письмо это застанет тебя после твоих именин. Гляделась ли ты в зеркало, и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнивать нельзя на свете – а душу твою люблю я еще более твоего лица. Прощай, мой ангел, целую тебя крепко» – из письма от 21 августа 1833 г. из Павловского в Петербург[9].

«Вчера были твои именины, сегодня твое рождение. Поздравляю тебя и себя, мой ангел… Книги, взятые мною в дорогу, перебились и перетерлись в сундуке. От этого я так сердит сегодня, что не советую Машке капризничать и воевать с нянею: прибью. Целую тебя. Кланяюсь тетке – благословляю Машку и Сашку» – из письма от 27 августа из Москвы в Петербург.

«Две вещи меня беспокоят: то, что я оставил тебя без денег, а может быть и брюхатою. Воображаю твои хлопоты и твою досаду. Слава богу, что ты здорова, что Машка и Сашка живы и что ты, хоть и дорого, но дом наняла. Не стращай меня, женка, не говори, что ты искокетничалась… Не кокетничай с Соболевским и не сердись на Нащокина» – из письма от 8 октября 1833 г. из Болдина в Петербург.

«…Что твои обстоятельства? Что твое брюхо? Не жди меня в нынешний месяц, жди меня в конце ноября. Не мешай мне, не стращай меня, будь здорова, смотри за детьми, не кокетничай с царем, ни с женихом княжны Любы. Я пишу, я в хлопотах, никого не вижу – и привезу тебе пропасть всякой всячины. Надеюсь, что Смирдин аккуратен. На днях пришлю ему стихов. Знаешь ли, что обо мне говорят в соседних губерниях? Вот как описывают мои занятия: Как Пушкин стихи пишет – перед ним стоит штоф славнейшей настойки – он хлоп стакан, другой, третий – и уж начнет писать! – Это слава. Что касается до тебя, то слава о твоей красоте достигла до нашей попадьи, которая уверяет, что ты всем взяла, не только лицом, да и фигурой. Чего тебе больше. Прости, целую вас и благословляю. Тетке целую ручку. Говорит ли Маша? ходит ли? что зубки? Саше подсвистываю. Прощай» – из письма от 11 октября 1833 г. из Болдина в Петербург.

«Получил сегодня письмо твое от 4-го октября и сердечно тебя благодарю. В прошлое воскресение не получил от тебя письма и имел глупость на тебя надуться; а вчера такое горе взяло, что и не запомню, чтоб на меня находила такая хандра. Радуюсь, что ты не брюхата и что ничто не помешает тебе отличаться на нынешних балах. Видно, Огарев охотник до Пушкиных, дай бог ему ни дна, ни покрышки! кокетничать я тебе не мешаю, но требую от тебя холодности, благопристойности, важности – не говорю уже о беспорочности поведения, которое относится не к тону, а к чему-то уже важнейшему[10]. Охота тебе, женка, соперничать с графиней Сологуб. Ты красавица, ты бой-баба, а она шкурка. Что тебе перебивать у ней поклонников? Все равно кабы граф Шереметев стал оттягивать у меня кистеневских моих мужиков, Кто же еще за тобой ухаживает, кроме Огарева? пришли мне список по азбучному порядку. Да напиши мне также, где ты бываешь и что Карамзины, Мещерская и Вяземские. Что-то моя беззубая Пускина? Уж эти мне зубы! – а каков Сашка рыжий? Да, в кого-то он рыж? Не ожидал я этого от него. О себе тебе скажу, что я работаю лениво, через пень-колоду валю. Все эти дни голова болела, хандра грызла меня; нынче легче. Начал многое, но ни к чему нет охоты; бог знает, что со мной делается. Старым стал, и умом плохим… А ты не брани меня. Машку, Сашку рыжего и тебя целую и крещу. Господь с вами» – из письма от 21 октября 1833 года из Болдина в Петербург.

Как видим, почитай в каждом письме Пушкин грубовато, но ласково обращается к своим детям, но из письма в письмо его начинает тревожить поведение красавицы-жены. В этом отношении характерно следующее письмо из Болдина в Петербург от 30 октября 1833 года, которое приводится практически полностью, поскольку именно в нем просматривается начало сюжетной линии, которая, наряду с линией о суицидных намерениях поэта, должны когда-то пересечься в гибельной для поэта точке.

«Вчера получил я, мой друг, два от тебя письма. Спасибо; но я хочу немножко тебя пожурить. Ты, кажется, не путем искокетничалась. Смотри: недаром кокетство не в моде и почитается признаком дурного тона. В нем толку мало. Ты радуешься, что за тобою, как за сучкой, бегают кобели, подняв хвост трубочкой и понюхивая <…> есть чему радоваться! …легко за собою приучить бегать холостых шаромыжников; стоит разгласить, что-де я большая охотница. Вот вся тайна кокетства. Было бы корыто, а свиньи будут. К чему тебе принимать мужчин, которые за тобою ухаживают? не знаешь, на кого нападешь. Прочти басню А. Измайлова о Фоме и Кузьме. Фома накормил Кузьму икрой и селедкой. Кузьма стал просить пить, а Фома не дал. Кузьма и прибил Фому как каналью. Из этого поэт выводит следующее нравоучение: красавицы! не кормите селедкой, если не хотите пить давать; не то можете наскочить на Кузьму. Видишь ли? Прошу, чтоб у меня не было этих академических завтраков. Теперь, мой ангел, целую тебя как ни в чем не бывало; и благодарю за то, что ты подробно и откровенно описываешь мне свою беспутную жизнь. Гуляй, женка; только не загуливайся и меня не забывай. Опиши мне свое появление на балах, пишешь, вероятно, уже открылись. Да, ангел мой, пожалуйста не кокетничай. Я не ревнив, да и знаю, что ты во все тяжкое не пустишься; но ты знаешь, как я не люблю все, что пахнет московской барышнею, все, что не comme il faut, все, что vulgar…[11] Если при моем возвращении я найду, что твой милый, простой, аристократический тон изменился, разведусь, вот те Христос, и пойду в солдаты с горя. Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил я себе бороду; ус да борода – молодцу похвала; выду на улицу, дядюшкой зовут. 2) Просыпаюсь в семь часов, пью кофей и лежу до трех часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть. В три часа сажусь верхом, в пять в ванну и потом обедаю картофелем да грешневой кашей. До девяти часов – читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лицо… Машу целую и прошу меня помнить. Что это у Саши за сыпь? Христос с вами. Благословляю и целую вас».

В своем последнем письме из Болдина от 6 ноября 1833 г. Пушкин в более мягкой форме напоминает жене об ответственности за свои поступки, беспокоится о том, чтобы ее поведение не сказалось на крепости семейных уз.

«Друг мой женка, на прошедшей почте я не очень помню, что я тебе писал. Помнится, я был немножко сердит – и, кажется, письмо немного жестко. Повторю тебе помягче, что кокетство ни к чему доброму не ведет; и хоть оно имеет свои приятности, но ничто так скоро не лишает молодой женщины того, без чего нет ни семейственного благополучия, ни спокойствия в отношениях к свету: уважения. Радоваться своими победами тебе нечего. Подумай об этом хорошенько и не беспокой меня напрасно. Я скоро выезжаю, но несколько времени останусь в Москве, по делам. Женка, женка! я езжу по большим дорогам, живу по три месяца в степной глуши, останавливаюсь в пакостной Москве, которую ненавижу, – для чего? – Для тебя, женка; чтоб ты была спокойна и блистала себе на здоровье, как прилично в твои лета и с твоею красотою.

Побереги же и ты меня. К хлопотам, неразлучным с жизнию мужчины, не прибавляй беспокойств семейственных, ревности etc. etc. He говоря об cocuage, о коем прочел я на днях целую диссертацию в Брантоме[12]. Целую Машку, Сашку и тебя; благословляю тебя, Сашку и Машку; целую Машку и так далее, до семи раз. Желал бы я быть у тебя к теткиным именинам. Да бог весть».

К большому сожалению, в обширной переписке между мужем и женой во время его длительных отлучек и пребывания Натальи Николаевны в деревне отсутствует вторая ее половина – письма самой Натальи. Но даже при их отсутствии совершенно очевидны их отношения, почти ясен образ Пушкина, однако наличие ее писем внесло бы дополнительный компонент в осознание их непростых отношений. Но где эти письма? До сегодняшнего дня не выяснена причина их отсутствия. Считается, что они не пропали безвозвратно и искать их следует по линии потомков младшей дочери Пушкиных – Натальи Александровны графини Меренберг. Судя по письмам Пушкина к жене, писем самой Натальи Николаевны к мужу должно быть изрядное количество, но на сегодняшний день известно лишь одно письмо, даже не письмо, а приписка к письму Натальи Ивановны Гончаровой к Пушкину от 14 мая 1834 года из Яропольца в Москву: «С трудом я решилась написать тебе: мне нечего тебе сказать, все свои новости я с оказией сообщила тебе на этих днях. Маман сама хотела отложить письмо до следующей почты, но побоялась, что ты будешь испытывать некоторое беспокойство, не получая в течение некоторого времени от нас известий. Это соображение заставило ее победить свой сон и усталость, которые одолели и ее и меня, так как мы весь день пробыли на воздухе. Из письма маман ты увидишь, что мы все чувствуем себя очень хорошо. Поэтому я ничего не пишу на этот счет и кончаю письмо, нежно тебя обнимая. Думаю написать тебе побольше при первой возможности. Прощай, будь здоров и не забывай нас. Понедельник 14 мая 1834. Ярополец».

П.Е. Щеголев так прокомментировал это единственное письмо Н.Н. Пушкиной к мужу: «Первое письмо, которое делается нам известным из писем Н.Н. Пушкиной к мужу, возбуждает конечно живейшее любопытство, но оно остается неудовлетворенным в высшей степени. Слова катятся по этим гладким, ровным французским строкам, как пасхальные яйца по искусственным горкам, не за что ухватиться, не из чего извлечь ни одной индивидуальной черточки: до того бессодержательно, плоско сообщение Н.Н. Пушкиной. Но, быть может, бессодержательность и есть основная характерная особенность эпистолии жены Пушкина; быть может и не дошедшие пока до нас письма имеют то же отличие. В таком случае, какой уверенный и навязчивый штрих в картине пушкинских будней!

К коллективному письму Н.И. Гончаровой и ее дочери необходимо прибавить несколько пояснений. 15 апреля 1834 г, Н.Н. Пушкина с детьми: дочерью Марией (род. 19 мая 1832 г.) и сыном Александром (род. 6 июля 1833 г.) выехала из Петербурга к своим родным в имения Ярополец и Полотняный завод в Калужской губернии. 16 апреля в своем дневнике Пушкин записал: «Вчера проводил Н.Н. до Ижоры». Б.Л. Модзалевский в комментарии к этому месту дневника пишет: «Уже 17-го апреля, т. е. через сутки по отъезде жены и детей в Москву, а затем в Ярополец и Полотняный завод, Пушкин писал ей нежное письмо: «Что, женка? каково ты едешь? что-то Сашка и Машка? Христос с вами!» и т. д. Это письмо открывает собою длинный ряд прелестнейших писем поэта к жене за апрель, май, июнь, июль и начало августа – время, которое он провел в Петербурге один, в торопливом печатании «Истории Пугачевского бунта». О том, как проводила время Н.Н. Пушкина в имениях своих родных в течение почти четырех месяцев, мы можем судить только из писем самого Пушкина. Среди известных писем Пушкина нет ответа на опубликованную нами приписку Н.Н. Пушкиной, так как письмо Пушкина от 29 мая написано уже в ответ на известное нам письмо Н.Н. Пушкиной, в котором она сообщала поэту о «зубке Машином» и добавляла: «о себе не пишу, потому что не интересно».

О желании Пушкина посетить Ярополец и Полотняные заводы, о котором Пушкин писал Н.И. Гончаровой в неизвестном нам письме, было известно из письма Пушкина к жене от первой половины июля 1834 г.: «Ты хочешь непременно знать, скоро ли я у твоих ног? Изволь, моя красавица: я закладываю имение отца; это кончено будет через неделю. Я печатаю Пугачева; это займет целый месяц. Женка, женка, потерпи до половины августа, а тут уж я к тебе и явлюсь и обниму тебя, и детей расцелую…»

Приехать Пушкину к жене удалось лишь 21 августа, пробыл он в Полотняном заводе до начала сентября, когда вместе с женой поехал в Москву.

Возвратилась Наталья Николаевна в Петербург не одна, а со своими сестрами, Екатериной и Александриной. Пушкин был принципиально против совместной с родственниками жизни, но он знал ужасающую семейную обстановку, в которой жили сестры Гончаровы. В московском доме царил сумасшедший, по временам буйный отец, Николай Афанасьевич; в имении в Яропольце безобразничала распущенная мамаша Наталья Ивановна. На вопрос Соболевского, – «Зачем ты берешь этих барышень?» – Пушкин отвечал: «Она целый день пьет и со всеми лакеями <…>. Пушкин не любил и не уважал матери своей жены, да и не за что было питать подобные чувства к этой опустившейся и развращенной помещице. На склоне лет она была притчей во языцех у всех соседей по имению; пила по-черному и утешалась ласками крепостных лакеев по очереди. От созерцания таких бытовых картин и увезла Наталья Николаевна своих сестер в Петербург осенью 1834 года, осложнив и до того не простые отношения со своим мужем, которые то и дело омрачались материальными и психологическими проблемами.

Протоиерей С. Булгаков ссылался на мнение Достоевского, что в жене Пушкина соблазнительное смешение мадонны и Венеры. Она мадонна-фрейлина, мадонна-хозяйка, мадонна, рожавшая одного за другим детей. Поэт хочет сбросить с себя цепи, которые, погорячившись, надел. Он укрывается в дионисиуме и гедонизме, по выражению отца Булгакова, – «в духовном обывательстве»[13]. Жизнь поэта раздваивается, он, хотя и своеобразно, но исполняет свой семейный долг. Он все еще, судя по его письмам, любит жену. В ее письмах к брату, дошедших до нас, практичность, провинциальная пошлость, бесконечные просьбы прислать денег. Письма Пушкина, в свою очередь, есть свидетельства того, как поэт приноравливается к уровню и вкусам провинциалки-жены.

Пытался ли он поднять ее, заинтересовать, сделать образованней, ближе к себе по духу? Убедился, что это невозможно, или спервоначала отделил свою деловую и духовную жизнь от семейной и жил этой жизнью с другими, не очень допуская жену в свое святая святых? Ведь если в его письмах к ней идет речь о литературе, то только с точки зрения извлечения доходов. А если о жизни, то единственно о тривиальных сплетнях, кокетстве, ревности. Ревность оказалась едва ли не самым сильным чувством в спектре Натальи Николаевны, и, нам кажется, она в том не виновата. Она ревновала Пушкина к друзьям, ко всем его старым подругам. И, конечно, к новым. Относительно последних у нее были основания. Увидев симпатичную женщину, поэт загорался мгновенно, и брак ему в этом не мешал. «Жена Пушкина часто и преискренно страдает мучениями ревности, – свидетельствует Софья Карамзина, дочь историографа, – потому что посредственная красота и посредственный ум других женщин не перестают кружить поэтическую голову ее мужа». Впрочем, сам он уже не считает других женщин посредственными.

Помятуя, что сам поэт признавался, что Наталья Николаевна его 113-я женщина, Ю. Дружников попытался продолжить «полный» донжуанский список Пушкина.

«Вслед за поэтом, можно продолжить Донжуанский список его возлюбленных, появляющихся параллельно Наталье Николаевне. № 114 – графиня Надежда Соллогуб, № 115 – Александра Смирнова, № 116 – графиня Дарья Фикельмон, № 117 – белокурая красавица Амалия Крюднер, за которой Пушкин энергично ухаживал при жене на балу у Фикельмонов. Наталья, заметив это, уехала, а дома влепила мужу пощечину. Поэт со смехом сообщал Вяземскому, что «у его мадонны рука тяжеленька».

Пушкина была прекрасна, но отнюдь не вне конкуренции, как гласит миф. Или – к этому времени перестала быть прекрасней всех в глазах поэта, поскольку появилась серьезная соперница – прелестная баронесса Амалия Крюднер. Тютчев посвятил ей «Я помню время золотое». Кстати, ею был занят Николай I в 1838 году, а затем уступил баронессу Бенкендорфу.

За Крюднер в перечне поэта следует № 118 – графиня Елена Завадовская, о которой персидский принц Хозрев-Мирза сказал, что каждая ресница этой красавицы ударяет в сердце.

Ей нет соперниц, нет подруг;

Красавиц наших бледный круг

В ее сиянье исчезает.

Долго считали, что стихотворение Пушкина «Красавица» посвящено Наталье Николаевне, но оказалось, что оно вписано самим поэтом в альбом графине Елене Завадовской. Таким образом, через год после женитьбы по сравнению с № 118 – Завадовской – его собственная Мадонна № 113 отходит в тень, в «красавиц наших бледный круг». А в Петербурге уже слухи об ухаживаниях его за Эмилией Мусиной-Пушкиной – это будет наш условный № 119. Новые его женщины оказывались лучше хотя бы тем, что были новыми».

Забыл «дуэлянт с пушкинистами» упомянуть имя Анны Давыдовны Абамелек (Баратынской), которой увлекался не только Пушкин, но и другие поэты: П.А. Вяземский, В.П. Шемиот, И.И. Козлов и С.Е. Раич, то есть это уже будет № 120 «Полного» списка.

Каждая новая влюбленность Пушкина служила источником его поэтического вдохновления, и будь он «однолюбом» после женитьбы на своей мадонне, мы бы недосчитались многих шедевров любовной лирики поэта.

№ 114: Надежда Львовна Соллогуб (1815–13.01.1903) – дочь Льва Ивановича Соллогуба (род. 1785 г.) и графини Анны Михайловны, урожденной княгини Горчаковой (сестры Александра Михайловича Горчакова – лицейского товарища Пушкина), двоюродная сестра Владимира Александровича Соллогуба (08.08.1813–05.06.1882 гг.), писателя и страстного поклонника таланта А.С. Пушкина, фрейлина великой княгини Елены Павловны. В 1836 году вышла замуж, будучи за границей, за Алексея Николаевича Свистунова (1808–08.04.1872 г.), брата декабриста П.Н. Свистунова. Встреча с Пушкиным состоялась в сентябре 1832 года, в дальнейшем были встречи вплоть до мая 1834 года, когда Надежда Львовна выехала за границу. Есть основания полагать, что Пушкин провожал ее до Кронштадта, получив на это разрешение сроком на 2 дня.

По свидетельству Вяземской, Пушкин открыто ухаживал за Н.Л. Соллогуб, что вызывало ревность Н.Н. Пушкиной. А.Н. Карамзин в письме к Вяземской от середины октября 1834 года писал о «постоянной ненависти Натальи Николаевны к Надежде Львовне Соллогуб. Свое чувство к Н.Л. Соллогуб поэт выразил в прекрасном стихотворении «Нет, нет, не должен я, не смею, не могу»:


<p>К ***</p>

Нет, нет, не должен я, не смею, не могу

Волнениям любви безумно предаваться;

Спокойствие мое я строго берегу

И сердцу не даю пылать и забываться;

Нет, полно мне любить; но почему ж порой

Не погружуся я в минутное мечтанье,

Когда нечаянно пройдет передо мной

Младое, чистое, небесное созданье,

Пройдет и скроется?.. Ужель не можно мне,

Любуясь девою в печальном сладострастье,

Глазами следовать за ней и в тишине

Благословлять ее на радость и на счастье,

И сердцем ей желать все блага жизни сей,

Веселый мир души, беспечные досуги,

Все – даже счастие того, кто избран ей,

Кто милой деве даст название супруги.

5.10.1832 г. При жизни поэта не печаталось.

№ 115: Александра Осиповна Смирнова, урожденная Россет (06.03.1809–07.07.1882) – дочь французского эмигранта Осипа Ивановича Россета, коменданта Одесского порта и его жены Надежды Ивановны, урожденной Лорер (сестры декабриста Н.И. Лорера), сестра Александра, Аркадия, Иосифа и Клементия Россетов. С октября 1826 года фрейлина, с января 1832 года жена Николая Михайловича Смирнова (16.05.1808–04.03.1870) – чиновника Министерства иностранных дел. Познакомилась с Пушкиным в 1828 году на балу у Е.М. Хитрово, который посвятил ей стихотворение «Глаза». Период их общения охватывает (с перерывами) 1828 – март 1835 гг. До женитьбы Пушкин посвящает А.О. Смирновой стихотворения: «Полюбуйтесь же вы, дети» (1830 г.), «От вас узнал я план Варшавы» (1831 г.), а после женитьбы – «В тревоге пестрой и бесплодной».

В тревоге пестрой и бесплодной

Большого света и двора

Я сохранила взгляд холодный,

Простое сердце, ум свободный

И правды пламень благородный

И как дитя была добра;

Смеялась над толпою вздорной,

Судила здраво и светло,

И шутки злости самой черной

Писала прямо набело.

18.03.1832 г.

Высоко ценя ум и блестящий дар рассказчика Александры Осиповны, Пушкин побуждал ее писать свои записки. С этой целью он подарил ей в день рождения большой альбом, на заглавном листе которого написал: «Исторические записки А.О.С.» и ниже – эти стихи, которые должны были служить эпиграфом к будущим запискам Смирновой. Этим объясняется то, что стихи написаны от ее имени. Записки А.О. Смирновой, урожденной Россет, были опубликованы ее дочерью Ольгой Николаевной Смирновой в 1894 году. В советское время книга оказалась под запретом, поскольку считалось, что воспоминания А.О. Смирновой-Россет сфальсифицированы ее дочерью. Книга переиздана практически через сто лет (М., «Московский Рабочий», 1999 г.).

Александра Осиповна отличалась незаурядным умом, образованностью и привлекательностью. Была дружна со всем петербургским пушкинским литературным кругом (П.А. Вяземский, В.В. Жуковский, А.И. Тургенев, Карамзины, позднее Гоголь и Лермонтов). Ей посвятили свои стихотворения П.А. Вяземский, А.С. Хомяков, В.А. Жуковский, Е.П. Ростопчина, М.Ю. Лермонтов, В.И. Туманский, И.С. Аксаков. Интересно отметить, что два последних стиха М.Ю. Лермонтова из стихотворения «А.О. Смирновой» стали крылатыми:

В простосердечии невежды

Короче знать вас я желал,

Но эти сладкие надежды

Теперь я вовсе потерял.

Без вас – хочу сказать вам много,

При вас – я слушать вас хочу,

Но молча вы глядите строго,

И я, в смущении, молчу!

Что делать? – речью безыскусной

Ваш ум занять мне не дано…

Все это было бы смешно —

Когда бы не было так грустно.

1840 г. (курсив мой. – А.К.).

№ 116: Дарья (Долли) Федоровна (Фердинандовна) Фикельмон, урожденная графиня Тизенгаузен (14.10.1804–10.04.1863), графиня, внучка М.И. Кутузова, дочь Е.М. Хитрово, с июля 1821 года жена графа Шарля-Луи Фикельмона (23.03.1777–06.09.1857 гг.), австрийского посланника в Петербурге (1829–1839 гг.), впоследствии австрийского министра иностранных дел, литератора, публициста. Пушкин познакомился с Фикельмон в начале ноября 1829 года и стал частым посетителем ее и матери салонов в здании австрийского посольства. По словам П.И. Бартетева, Дарья Федоровна «по примеру своей матери, высоко ценила и горячо любила гениального поэта».

Пушкин не посвятил Дарье Федоровне Фикельмон отдельных стихотворений, но черты ее узнаются в некоторых его сочинениях, в частности, в «Евгении Онегине» (XIV–XVI строфы главы восьмой) в образе Татьяны-княгини:

Но вот толпа заколебалась,

По зале шепот пробежал…

К хозяйке дама приближалась,

За нею важный генерал.

Она была нетороплива,

Не холодна, не говорлива,

Без взора наглого для всех,

Без притязаний на успех,

Без этих маленьких ужимок,

Без подражательных затей…

Все тихо, просто было в ней,

Она казалась верный снимок

Du comme il faut..[14] (Шишков, прости:

Не знаю, как перевести).

Образ Фикельмон просматривается в нескольких незаконченных прозаических произведениях Пушкина, в частности, в «Египетских ночах», где она увековечена в образе «молодой величавой красавицы», которая пришла на помощь бедному итальянскому импровизатору в начале его выступления перед экзальтированной публикой, собравшейся в салоне, удивительно напоминавшем салон самой графини.

Необходимо было выбрать тему для импровизации маэстро на этом вечере из тех, которые в виде записок находились в урне. Никто из присутствующих не решался сделать выбор, дело принимало нешуточный оборот, – вечер грозил сорваться: «Импровизатор обвел умоляющим взором первые ряды стульев. Ни одна из блестящих дам, тут сидевших, не тронулась. Импровизатор… страдал… вдруг заметил он в стороне поднявшуюся ручку в белой маленькой перчатке, он с живостью оборотился и подошел к молодой величавой красавице, сидевшей на краю второго ряда. Она встала безо всякого смущения и со всевозможною простотою опустила в урну аристократическую ручку и вынула сверток.

– Извольте развернуть и прочитать, – сказал импровизатор. Красавица развернула бумажку и прочла вслух: – «Cleopatra e i suoi amanti[15]».

Тема страстей египетской царицы Клеопатры особенно ярко обозначена Пушкиным в другом незаконченном произведении «Мы проводили вечер на даче», хозяйка которой «княгиня Д», по мнению Н.А. Раевского и других пушкинистов, является прототипом графини Фикельмон. Тема произведения весьма оригинальна и спорна, но только не для Пушкина. Речь идет о том, способен ли влюбленный мужчина пожертвовать своей жизнью ради одной ночи, проведенной с любимой. По легенде этим пользовалась Клеопатра:

«Я вызываю – кто приступит?

Свои я ночи продаю,

Скажите, кто меж вами купит

Ценою жизни ночь мою?»

В салонном споре, возникшем по поводу того, сможет ли случиться подобная ситуация, когда влюбленный мужчина может пожертвовать своей жизнью ради одной ночи, проведенной в объятиях возлюбленной, в наше время, Пушкин, словами героя рассказа – Алексея Ивановича, решительно заявляет, что сможет. Приведем фрагмент этого загадочного произведения, в котором Пушкин четко высказывает долгое время вынашиваемую им мысль о самовольном уходе из жизни:

«– Этот предмет должно бы доставить маркизе Жорж Занд, такой же бесстыднице, как и ваша Клеопатра. Она ваш египетский анекдот переделала бы на нынешние нравы.

– Невозможно. Не было бы никакого правдоподобия. Этот анекдот совершенно древний. Таковой торг нынче несбыточен, как сооружение пирамид.

– Отчего же несбыточен? Неужто между нынешними женщинами не найдется ни одной, которая захотела бы испытать на самом деле справедливость того, что твердят ей поминутно: что любовь ее была бы дороже им жизни.

– Положим, это и любопытно было бы узнать. Но каким образом можно сделать это ученое испытание? Клеопатра имела всевозможные способы заставить должников своих расплатиться. А мы? Конечно: ведь нельзя же такие условия написать на гербовой бумаге и засвидетельствовать в Гражданской палате.

– Можно в таком случае положиться на честное слово.

– Как это?

– Женщина может взять с любовника его честное слово, что на другой день он застрелится.

– А он на другой день уедет в чужие края, а она останется в дурах.

– Да, если он согласится остаться навек бесчестным в глазах той, которую любит. Да и самое условие неужели так тяжело? Разве жизнь уж такое сокровище что ее ценою жаль и счастия купить? Посудите сами: первый шалун, которого я презираю, скажет обо мне слово, которое не может мне повредить никаким образом, и я подставляю лоб под его пулю, – я не имею право отказать в этом удовольствии первому забияке, которому вздумается испытать мое хладнокровие. И я стану трусить, когда дело идет о моем блаженстве? Что жизнь, если она отравлена унынием, пустыми желаниями! И что в ней, когда наслаждения ее истощены?

– Неужели вы в состоянии заключить такое условие?…

В эту минуту Вольская, которая во все время сидела молча, опустив глаза, быстро устремила их на Алексея Иваныча.

– Я про себя не говорю. Но человек, истинно влюбленный, конечно не усумнится ни на одну минуту…

– Как! даже для такой женщины, которая бы вас не любила? (А та, которая согласилась бы на ваше предложение, уж верно б вас не любила). Одна мысль о таком зверстве должна уничтожить самую безумную страсть…

– Нет, я в ее согласии видел бы одну только пылкость воображения. А что касается до взаимной любви… то я ее не требую: если я люблю, какое тебе дело?..

– Перестаньте – бог знает, что вы говорите. – Так вот чего вы не хотели рассказать».

1835 г. (Курсив мой. – А.К.).

Пушкин не случайно дважды обращается к легенде о царице Клеопатре и страшной расплате, которая ждала любовника, пожелавшего провести ночь в ее объятиях, поскольку сам испытал эти чувства, попав в подобное положение. Речь идет об интимной близости поэта с графиней Фикельмон непосредственно в здании австрийского посольства, о чем он сам поведал одному из своих близких друзей П.В. Нащокину, который, в свою очередь, рассказал об этом биографу Пушкина П.И. Бартеневу, без малого, через пятнадцать лет после смерти Пушкина.

Рассказ П.В. Нащокина, ставший известным лишь в 1922 году, до сегодняшнего дня вызывает споры среди пушкинистов, некоторые считают его импровизацией Пушкина, которая нашла свое отражение в «Пиковой даме». Однако мнение авторитетнейшего из пушкинистов М.А. Цявловского, который считал, что любовное приключение действительно имело место быть, постепенно успокоило страсти и ныне признается практически всеми серьезными исследователями. Обратимся к версии этого события, приведенной в сочинении писателя-пушкиниста Николая Алексеевича Раевского, опустившего, кстати, наиболее интимные подробности романтического приключения поэта. Рассказ ведется по записи, сделанной П.И. Бартеневым, в ходе беседы с П.В. Нащокиным в 1851 году.

«Начало записи таково: «Следующий рассказ относится уже к совершенно другой эпохе жизни Пушкина. Пушкин сообщил его за тайну Нащокину и даже не хотел первый раз сказать имя действующего лица, обещая открыть его после». Далее приводится характеристика некоей блестящей светской дамы, однажды назначившей поэту свидание в своем роскошном доме. «Пушкин рассказал Нащокину свои отношения к ней по случаю их разговора о силе воли. Пушкин уверял, что при необходимости можно удержаться от обморока и изнеможения, отложить их до другого времени».

Вечером Пушкину удалось войти незамеченным в дом и, как было условлено, расположиться в гостиной. «Наконец, после долгих ожиданий, он слышит: подъехала карета. В доме засуетились. Двое лакеев внесли канделябры и осветили гостиную <…> Хозяйка осталась одна <…>.

Дальнейший рассказ в передаче Бартенева звучит слишком пошло. Касаться его мы не будем. Существенно то, что свидание затянулось и, «когда Пушкин наконец приподнял штору, оказалось, что на дворе белый день».

Положение было крайне опасным. Прибавим от себя – все, чем жила Долли, могло рухнуть в одно мгновение… Она попыталась сама вывести Пушкина из особняка, но у стеклянных дверей выхода встретила дворецкого. Вот тут-то, по словам Нащокина, «Пушкин сжал ей крепко руку, умоляя ее отложить обморок до другого времени, а теперь выпустить его как для него, так и для себя самой. Женщина преодолела себя».

На полях тетради есть заметки, сделанные не рукой Бартенева. В них говорится о тождестве героини приключения с графиней Фикельмон, что, впрочем, и так ясно из содержания записи. Еще одна пометка гласит: «ожидание Германна в «Пиковой даме».

На первый взгляд все это приключение кажется совершенно неправдоподобным. Умная, житейски опытная женщина вдруг назначает интимное свидание у себя в посольском особняке, полном прислуги, и в ту ночь, когда муж дома. Поэт проникает туда, никем не замеченный, ждет хозяйку, потом проводит всю ночь в ее спальне… Все это очень уж похоже на веселую, затейливую и не очень пристойную выдумку в духе новелл итальянского Возрождения.

Неудивительно, что опубликование записи Бартенева вызвало ожесточенные споры между пушкинистами, которые время от времени возобновляются и в наши дни, хотя исследователи не сомневаются в том, что рассказ о приключении с Долли действительно восходит к Пушкину.

Вопрос ставится иначе: не сочинил ли эту историю сам поэт? Так именно посмотрел на рассказ друга Пушкина Л.П. Гроссман. По его мнению, «Пушкин художественно мистифицировал Нащокина, так же, как он увлекательно сочинял о себе небылицы дамам, или, по примеру Дельвига, сообщал приятелям «отчаянные анекдоты» о своих похождениях». Написанная с немалым блеском статья Гроссмана «Устная новелла Пушкина» в свое время имела успех, и до сих пор еще некоторые исследователи разделяют мнение автора».

Дополнительным аргументом в пользу того, что это романтическое приключение не выдумано Пушкиным, является свидетельство С.А. Соболевского, который прочитал тетрадь Бартенева и сделал на полях ряд пометок, уточняющих отдельные детали рассказа П.В. Нащокина.

Однако сама сцена любовного приключения не вызвала с его стороны никаких возражений, поскольку он доподлинно знал, что вся эта история не вымысел.

Еще одно прямое доказательство подлинности истории находим у П.В. Анненкова, который, собирая свои материалы к биографии Пушкина, записал с чьих-то слов: «Жаркая история с женой австрийского посланника»[16].

Но наиболее убедительным аргументом в пользу подлинности этого приключения, является повесть «Пиковая дама», написанная осенью 1833 года в Болдине и опубликованная в альманахе «Библиотека для чтения», 1834, Т.ІІ, кн. 3. Эту повесть Пушкин сам читал своему другу П.В. Нащокину, который впоследствии рассказывал П.И. Бартеневу, что «главная завязка повести не вымышлена. Старуха графиня – это Наталья Петровна Голицына, мать Дмитрия Владимировича, московского генерал-губернатора, действительно жившая в Париже в том роде, как описал Пушкин. Внук ее, Голицын, рассказывал Пушкину, что раз он проигрался и пришел к бабке просить денег. Денег она ему не дала, а сказала три карты, назначенные ей в Париже С.-Жерменем. «Попробуй», – сказала бабушка. Внучок поставил карты и отыгрался. Дальнейшее развитие повести все вымышлено». По свидетельству Бартенева, «Нащокин заметил Пушкину, что графиня не похожа на Голицыну, но что в ней больше сходства с Натальей Кирилловной Загряжского, другою старухою (теткой жены поэта. – А.К.). Пушкин согласился с этим замечанием и отвечал, что ему легче было изобразить Загряжскую, чем Голицыну, у которой характер и привычки были сложнее…»[17]

Николай Алексеевич Раевский приводит в своей книге отдельные эпизоды из «Пиковой дамы» (в частности, фрагменты из записки воспитанницы старой графини Лизаветы Ивановны, брошенной через окно к ногам Германна): «Итак, записи Бартенева приходится верить.

Совершенно того не подозревая, мы еще с детских лет знали начало этого приключения, – как поэт проник в особняк и ожидал возвращения хозяйки.

Помните, читатель, эти места «Пиковой дамы»? «Сегодня бал у …ского посланника. Графиня там будет. Мы останемся часов до двух. Вот вам случай увидеть меня наедине. Как скоро графиня уедет, ее люди, вероятно, разойдутся, в сенях останется один швейцар, но и он, обыкновенно, уходит в свою коморку. Приходите в половине двенадцатого. Ступайте прямо на лестницу. Коли вы найдете кого в передней, то вы спросите, дома ли графиня. Вам скажут нет, – и делать нечего. Вы должны будете воротиться. Но вероятно вы не встретите никого. Девушки сидят у себя, все в одной комнате. Из передней ступайте налево, идите все прямо до графининой спальни. В спальне за ширмами увидите две маленькие двери: справа в кабинет, куда графиня никогда не входит; слева в коридор, и тут же узенькая витая лестница: она ведет в мою комнату». Как видим, писано как бы с натуры.

<…> Ровно в половине двенадцатого Германн ступил на графинино крыльцо и взошел в ярко освещенные сени. Швейцара не было. Германн взбежал по лестнице, отворил двери в переднюю и увидел слугу, спящего под лампою в старинных, запачканных креслах. Легким и твердым шагом Германн прошел мимо его. Зала и гостиная были темны. Лампа слабо освещала их из передней. Германн вошел в спальню <…> Но он воротился и вошел в темный кабинет. Время шло медленно. Все было тихо. В гостиной пробило двенадцать; по всем комнатам часы одни за другими прозвонили двенадцать – и все умолкло опять. Германн стоял, прислонясь к холодной печке. Он был спокоен; сердце его билось ровно, как у человека, решившегося на что-нибудь опасное, но необходимое. Часы пробили первый и второй час утра, – и он услышал дальний стук кареты. Невольное волнение овладело им. Карета подъехала и остановилась. Он услышал стук опускаемой подножки. В доме засуетились <…>

Как видим, между рассказом Нащокина и текстом «Пиковой дамы» действительно есть большое сходство. Возможно, правда, что Нащокин, передавая рассказ Пушкина, еще несколько усилил его. Вряд ли, например, забыв многое существенное, он действительно помнил такую подробность, как стук подъезжавшей кареты. Скорее всего, Павел Воинович невольно заимствовал ее из пушкинской повести. Тем не менее сходство между обоими повествованиями остается несомненным.

Картина проникновения Германна во дворец графини полна конкретных подробностей и вполне правдоподобна. Возможно, что Пушкин и в самом деле здесь точно описал начало своего собственного приключения. Нащокин эти подробности запамятовал и ограничился мало что говорящей фразой: «Вечером Пушкину удалось пробраться в ее великолепный дворец…»

Сравнивая вышеприведенные цитаты из «Пиковой дамы» с фрагментами записей Бартенева, приведенные Н. А. Раевским, остро ощущаешь отсутствие тех «интимных подробностей», от которых автор «уберег» целомудренных читателей («Дальнейший рассказ в передаче Бартенева звучит слишком пошло. Касаться его мы не будем»). Однако, чтобы уловить тесную связь, существующую между романтическим приключением Пушкина во дворце графини Фикельмон и рассуждениями Алексея Ивановича о суровой плате за ночь, проведенную в объятиях любимой женщины, из незаконченного произведения Пушкина «Мы проводили вечер на даче», приходится привести в подлиннике рассказ П.В. Нащокина (в изложении Бартенева): «Следующий рассказ относится уже к совершенно другой эпохе жизни Пушкина. Пушкин сообщил его за тайну Нащокину и даже не хотел на первый раз сказать имени действующего лица, обещал открыть его после.

«Уже в нынешнее царствование, в Петербурге, при дворе была одна дама, друг императрицы, стоявшая на высокой ступени придворного и светского значения. Муж ее был гораздо старше ее, и, несмотря на то, ее младые лета не были опозорены молвой; она была безукоризненна в общем мнении любящего сплетни и интриги света. Пушкин рассказал Нащокину свои отношения к ней по случаю их разговора о силе воли. Пушкин уверял, что при необходимости можно удержаться от обморока и изнеможения, отложить их до другого времени. Эта блистательная, безукоризненная дама наконец поддалась обаяниям поэта и назначила ему свидание в своем доме. Вечером Пушкину удалось пробраться в ее великолепный дворец; по условию он лег под диваном в гостиной и должен был дожидаться ее приезда домой. Долго лежал он, теряя терпение, но оставить дело было уже невозможно, воротиться назад – опасно.

Наконец, после долгих ожиданий, он слышит: подъехала карета. В доме засуетились. Двое лакеев внесли канделябры и осветили гостиную Вошла хозяйка в сопровождении какой-то фрейлины: они возвращались из театра или из дворца. Через несколько минут разговора фрейлина уехала в той же карете. Хозяйка осталась одна. «Etes-vous la?»[18], и Пушкин перед нею. Они перешли в спальню. Дверь была заперта; густые, роскошные гардины задернуты. Начались восторги сладострастия. Они играли, веселились. Пред камином была разостлана пышная полость из медвежьего меха. Они разделись донага, вылили на себя все духи, какие были в комнате, ложились на мех…

Быстро проходило время в наслаждениях. Наконец, Пушкин как-то случайно подошел к окну, отдернул занавес и с ужасом видит, что уже совсем рассвело, уже белый день. Как быть? Он наскоро, кое-как оделся, поспешая выбраться. Смущенная хозяйка ведет его к стеклянным дверям выхода, но люди уже встали. У самых дверей они встречают дворецкого, итальянца. Эта встреча до того поразила хозяйку, что ей сделалось дурно; она готова была лишиться чувств, но Пушкин, сжав ей крепко руку, умолял ее отложить обморок до другого времени, а теперь выпустить его, как для него, так и для себя самой. Женщина преодолела себя. В своем критическом положении они решились прибегнуть к посредству третьего. Хозяйка позвала свою служанку, старую, чопорную француженку, уже давно одетую и ловкую в подобных случаях. К ней-то обратились с просьбою провести из дому. Француженка взялась. Она свела Пушкина вниз, прямо в комнаты мужа. Тот еще спал. Шум шагов его разбудил. Его кровать была за ширмами. Из-за ширм он спросил: «Кто здесь?» – «Это – я», – отвечала ловкая наперсница и провела Пушкина в сени, откуда он свободно вышел: если б кто его здесь и встретил, то здесь его появление уже не могло быть предосудительным. На другой же день Пушкин предложил итальянцу-дворецкому золотом 1000 руб., чтобы он молчал, и хотя он отказывался от платы, но Пушкин принудил его взять. Таким образом все дело осталось тайною. Но блистательная дама в продолжение четырех месяцев не могла без дурноты вспомнить об этом происшествии»[19].

А теперь представим на минуту, что Долли не смогла удержать себя, увидев дворецкого, и грохнулась в обморок. Интрига прошедшей ночи стала бы известна всему дому, и, прежде всего, мужу – графу Шарлю-Луи Фикельмону, и что оставалось делать ночному шалуну?

Чтобы соблюсти приличия, сохранив семейную тайну от общества, Пушкину следовало бы немедленно застрелиться, смертью своей покрыв позор любимой им, хотя на миг, женщины. Именно об этой готовности и говорит писатель в вышеупомянутом незаконченном рассказе «Мы проводили вечер на даче». Повторим этот важный момент: «Да и самое условие неужели так тяжело? Разве жизнь уж такое сокровище, что ее ценою жаль и счастия купить? Посудите сами: первый шалун, которого я презираю, скажет обо мне слово, которое не может мне повредить никаким образом, и я подставляю лоб под его пулю, – я не имею права отказать в этом удовольствии первому забияке, которому вздумается испытать мое хладнокровие. И я стану трусить, когда дело идет о моем блаженстве? Что жизнь, если она отравлена унынием, пустыми желаниями! И что в ней, когда наслаждения ее истощены?»

Только стечение благоприятных для любовников обстоятельств позволило Пушкину избежать неминуемой смерти в качестве расплаты за ночь блаженства с новоявленной «Клеопатрой». Напомним финальную сцену салонного спора «на даче у княгини Д»:

«Алексей Иваныч сел подле Вольской, наклонился, будто рассматривал ее работу, и сказал ей вполголоса:

– Что вы думаете об условии Клеопатры?

Вольская молчала. Алексей Иваныч повторил свой вопрос.

– Что вам сказать? И нынче иная женщина дорого себя ценит. Но мужчины девятнадцатого столетия слишком хладнокровны, благоразумны, чтоб заключить такие условия.

– Вы думаете, – сказал Алексей Иваныч голосом, вдруг изменившимся, – вы думаете, что в наше время, в Петербурге, здесь, найдется женщина, которая будет иметь довольно гордости, довольно силы душевной, чтоб предписать любовнику условия Клеопатры?

– Думаю, даже уверена.

– Вы не обманываете меня? Подумайте, это было бы слишком жестоко, более жестоко, нежели самое условие…

Вольская взглянула на него огненными пронзительными глазами и произнесла твердым голосом:

– Нет.

Алексей Иваныч встал и тотчас исчез».

Как видим, одна такая женщина в Петербурге нашлась, поскольку условия, при которых она позволила провести в своих объятиях безумную ночь, были поистине смертельно опасны для него, что не остановило Пушкина в желании сыграть в смертельно опасную «рулетку».

Пушкин не мог не задумываться над тем, а был ли он первым «смертником» у «Клеопатры»? На этот вопрос постарался ответить Н.А. Раевский:

«Интересно также отметить, что в 1917 году вдумчивый пушкинист Н.О. Лернер обратил внимание на странное несоответствие мыслей Германна, уходившего из дома графини, с только что разыгравшейся по его вине драмой: «По этой самой лестнице, думал он, может быть лет шестьдесят назад, в эту самую, спальню, в такой же час, в шитом кафтане, причесанный a l'oiseau royal[20], прижимая к сердцу треугольную свою шляпу, прокрадывался молодой счастливец, давно уже истлевший в могиле, а сердце престарелой его любовницы сегодня перестало биться…»

Комментатор «Пиковой дамы» считает, что «психологически недопустимыми кажутся нам мысли, с которыми Германн покидает на рассвете дом умершей графини. Думать о том, кто прокрадывался в спальню молодой красавицы шестьдесят лет назад, мог в данном случае автор, а не Германн, потрясенный «невозвратной потерей тайны, от которой ожидал обогащения». С таким настроением не вяжутся эти мысли, полные спокойной грусти».

Н.О. Лернеру рассказ Нащокина в 1917 году, был неизвестен, но, зная его, нельзя, мне кажется, не согласиться с мнением этого пушкиниста, что в данном случае так мог думать автор, а не Германн… Возможно, что перед нами еще одна автобиографическая подробность – благополучно уйдя из посольского особняка, поэт мог спросить себя, может быть, и с ревнивой грустью: не было ли у него предшественников на этом пути?…»

Остается только прояснить вопрос, когда произошел этот романтический эпизод в жизни двух незаурядных любовников, который в какой-то мере угнетал их обоих до конца жизни. Сначала спор между пушкинистами шел о том, до или после женитьбы Пушкина случилась эта встреча. В биографическом плане этот вопрос далеко не праздный. Связь с графиней, если она имела место до женитьбы Пушкина, осложнить его семейной жизни не могла. Наталья Николаевна, конечно, знала немало о прошлых увлечениях мужа. Россказни о них, обычно приукрашенные, шли по всей России. Недаром она начала ревновать, еще будучи невестой. Дело обстоит иначе, если этот роман – одна из любовных провинностей женатого поэта. В очень запутанной под конец семейной жизни Пушкина она могла стать своего рода лишней гирей на домашних весах. Со временем все-таки была принята версия, что этот эпизод относится ко времени, когда Пушкин был уже женат. В пользу этой версии приводятся следующие аргументы. Из переписки Дарьи Федоровны следует, что в 1830–1831 годах ее сердце принадлежало П.А. Вяземскому, поскольку в письме от 12 декабря 1831 года она писала ему: «… я рассчитываю на хороший уголок в вашем сердце, откуда я не хочу, чтобы меня выжили и где я останусь вопреки вам самому». Кроме того, сам П.А. Вяземский удивлялся тому, что в этот период Пушкин не был влюблен в графиню Фикельмон, а поскольку он сам был сильно увлечен Долли, то наверняка бы почувствовал в своем друге соперника, если бы поэт был таковым. Да и вряд ли в первый год женитьбы Пушкин стал бы искать удовольствий на стороне, поскольку его занимал другой, далеко на праздный вопрос – почему ни в медовый месяц, ни в «медовые полугода» у них с Натальей Николаевной что-то не получалось? Лишь в августе 1831 года она наконец-то забеременела и 19 мая 1832 года родила дочь Марию. Кто виноват? Вопрос еще более «обострился», когда Наталья Николаевна забеременела после рождения дочери в октябре этого же года при отсутствии мужа в Петербурге (старший сын Александр родился 6 июля 1833 года). Таким образом, романтическое приключение Пушкина с Долли Фикельмон скорее всего случилось в зиму 1832/33 года по двум причинам. Во-первых, Наталья Николаевна находилась на третьем месяце беременности, а, во-вторых, возникла острая необходимость пройти своеобразный тест на соответствие вопросу «Кто виноват?», то есть, не приближается ли то самое время в жизни мужчины, «когда наслаждения ее истощены». О том, что дело было зимой, говорит тот факт, что в это время в посольстве топили печи, и, наконец, уже в августе 1833 года Пушкин читал Нащокину рукопись «Пиковой дамы», написанной по «горячим следам».

Н.А. Раевский приводит свой аргумент в пользу «осенне-зимней» версии 1832–1833 гг: «Никто из исследователей, если не ошибаюсь, не обратил, однако, внимания на тот факт, что в 1830–1831 годах графиня Фикельмон неоднократно упоминает о Пушкине и его жене в дневнике и в письмах. Упоминает о них и в 1832 году – в последний раз 22 ноября, но затем фамилия поэта внезапно исчезает из дневника на ряд лет – вплоть до записи о дуэли и смерти. Не упоминается она больше и в письмах Дарьи Федоровны. Ссоры между ними не произошло – Пушкин, как видно из его дневника, продолжал бывать на обедах и приемах в австрийском посольстве. Нет сведений и о том, чтобы он прекратил посещения салона Хитрово-Фикельмон. Нельзя, наконец, объяснить молчание Долли ее болезнью – в 1833 году она, во всяком случае, как и раньше, регулярно вела дневник, много выезжала и принимала у себя. Ее записи становятся нерегулярными только с 1834 года».

Таким образом, Н.А. Раевский «вычислил» даже дату события, которое стало в известной степени своеобразной вехой в отношениях поэта с женой – 22 ноября 1832 года. Для подтверждения выдвинутой версии обратимся к дневниковым записям графини Д.Ф. Фикельмон, сделанным накануне.

Середина ноября 1832 года: в петербургском обществе бытует мнение, что Пушкин увлечен Эмилией Карловной Мусиной-Пушкиной (урожденной Шернваль фон Валлен), и Долли записывает в своем дневнике: «Графиня Пушкина очень хороша в этом году, она сияет новым блеском благодаря поклонению, которое ей воздает Пушкин-поэт».

Двадцатое ноября, воскресенье: в доме Фикельмонов устроен раут, на котором присутствовали Пушкин с женой. Дарья Федоровна заносит в свой дневник последнюю запись, где упоминается чета Пушкиных: «Самой красивой вчера была, однако ж, Пушкина, которую мы прозвали поэтической, как из-за ее мужа, так и из-за ее небесной и несравненной красоты».

Не в этот ли вечер Пушкину удалось «растопить лед», существовавший в отношении его в период увлечения Дарьи Федоровны другом поэта П.А. Вяземским. Да и сама дневниковая запись как бы заявляет: «А чем я хуже», тем более, что по жизни она всегда была склонна к «эскападам», порой весьма рискованным. По этому поводу Н.А. Раевский рассказывает о нескольких более ранних увлечениях графини, среди которых хорватский генерал-губернатор Елачич – ее ровесник, юный австрийский император Франц-Иосиф, а также платоническая увлеченность («влюбленная дружба») императором Александром I, после чего заключает: «Думаю, что образ Долли, страстной по натуре женщины, любившей своего старого мужа, но, видимо, любившей и свою молодую жизнь, не покажется теперь уж несовместимым с возможностью увлечения и более опасного», как это случилось с Пушкиным, на грани смертельного риска.

Не исключено, что на столь рискованное любовное приключение Пушкина подтолкнуло известие еще об одном самоубийстве собрата по перу. Речь идет об английском поэте и публицисте Чарльзе Калебе Колтоне (1780–1832). Колтон был сыном священника, учился в Итоне. Неоднократно менял занятия, однако прославился прежде всего как спортсмен-рыболов, охотник и азартный игрок. Автор многократно переиздававшегося сборника афоризмов «Лакон, или Многое в немногих словах для думающих людей» (1820–1822). Жил в Америке, во Франции, несколько раз богател и разорялся. Тяжело больной, застрелился по весьма странной причине: врачи сказали, что он должен подвергнуться хирургической операции. Колтон хорошенько подумал, взвесил все за и против и решил, что спокойнее будет наложить на себя руки. Дело в том, что в те времена операции проводились без наркоза и представляли собой настоящую пытку, которая к тому же частенько заканчивалась летальным исходом. Поэт не захотел визжать от боли под эскулаповым ножом. Своим поступком Колтон опроверг один из собственных афоризмов: «Тысячи людей совершили самоубийство от душевных мук, но никто еще не убивал себя из-за мук телесных».

У Пушкина в этот период начали проявляться симптомы некоей болезни, которую вполне можно было отнести к «мукам телесным», избавиться от которых можно было лишь прибегнув к опробованному Колтоном способу.

№ 117: Крюднер Амалия Максимилиановна, урожденная Лерхенфельд (1810–1887) – внебрачная дочь баварского посланника в Петербурге Максимилиана Лерхенфельда (1779–1843), графа. С 1825 года жена Александра Сергеевича Крюднера (1796–1852), барона, первого секретаря русского посольства в Мюнхене, во втором браке за графом Н.В. Адлербергом. Великосветская знакомая П.А. Вяземского, А.И. Тургенева, Пушкина (1830-е годы), предмет юношеского увлечения Ф.И. Тютчева, посвятившего ей стихотворение «Я помню время золотое» (1834–1836) и «Я встретил вас» (1870). 24 июля 1833 года Пушкин был с Крюднер у Д.Ф. Фикельмон и, по словам Вяземского, ухаживал за Крюднер. 12 января 1837 года Крюднер и Н.Н. Гончарова (Пушкина) были на балу у Фикельмон, а 26 января 1837 года, за день до дуэли, Пушкин и Крюднер присутствовали на балу у М.Г. Разумовской. В 1833 г. князь Вяземский писал А.И. Тургеневу из Петербурга: «У нас здесь мюнхенская красавица Крюднерша. Она очень мила, жива и красива, но что-то слишком белокура лицом, духом, разговором и кокетством; все это молочного цвета и вкуса». За нею в это время ухаживал Пушкин. Летом 1833 г. был вечер у Фикельмонов. Пушкин, краснея и волнуясь, увивался около баронессы Крюднер. Жена его рассердилась и уехала домой. Пушкин хватился жены и поспешил домой. Наталья Николаевна раздевалась перед зеркалом. Пушкин спросил:

Что с тобой? Отчего ты уехала?

Вместо ответа Наталья Николаевна дала ему пощечину. Пушкин, как стоял, так и покатился со смеху. Он забавлялся и радовался тому, что жена ревнует его.

В 1838 г. А.О. Смирнова наблюдала г-жу Крюднер на интимном балу в Аничковом дворце: «Она была в белом платье, зеленые листья обвивали ее белокурые локоны; она была блистательно хороша». Царь открыто ухаживал за нею и за ужином всегда сидел с нею рядом. «После, – рассказывает Смирнова, – Бенкендорф заступил место гр. В.Ф. Адлерберга, а потом – и место государя при Крюднерше. Государь нынешнюю зиму мне сказал: «Я уступил после свое место другому» – и говорил о ней с неудовольствием, жаловался на ее неблагодарность и ненавистное чувство к России. Она точно скверная немка, у ней жадность к деньгам непомерная».

№ 118: Завадовская Елена Михайловна, урожденная Влодек, графиня (02.12.1807–22.09.1874) – жена Василия Петровича Завадовского (15.07.1799–10.10.1855), с 1840 года сенатора. Знакомство Пушкина с Завадовской относят к концу 1820-х – началу 1830-х годов. Впечатление поэта от встреч с Завадовской в петербургском великосветском обществе нашло свое отражение в XVI строфе Восьмой главы «Евгения Онегина», где она изображена под именем Нины Воронской, с чем, кстати, решительно не соглашался В.В. Вересаев:

Люблю я очень это слово[21],

Но не могу перевести;

Оно у нас покамест ново,

И вряд ли быть ему в чести.

(Оно б годилось в эпиграмме…)

Но обращаюсь к нашей даме.

Беспечной прелестью мила,

Она сидела у стола

С блестящей Ниной Воронскою,

Сей Клеопатрою Невы;

И верно б согласились вы,

Что Нина мраморной красою

Затмить соседку не могла,

Хоть ослепительна была.

Исключительная красота Елены Михайловны неизменно вызывала восхищение современников. Один из них писал: «Нет возможности передать неуловимую прелесть ее лица, гибкость стана, грацию и симпатичность, которыми была проникнута вся ее особа».

Поэт П.А. Вяземский в посвященном ей стихотворении назвал Елену Михайловну «красавиц Севера царицей молодой». Граф Мих. Ю. Виельгорский однажды полушутливо сказал своему знакомому (музыканту В. Ленцу), приглашенному бывать у Завадовских: «Слушай, не ходи туда! Артистическая душа не может спокойно созерцать такую прекрасную женщину, я испытал это на себе». Не мог не воспеть ее и Пушкин, посвятивший ей в 1832 году стихотворение «Красавица»:

Все в ней гармония, все диво,

Все выше мира и страстей:

Она покоится стыдливо

В красе торжественной своей;

Она кругом себя взирает:

Ей нет соперниц, нет подруг;

Красавиц наших бледных круг

В ее сиянье исчезает.

Куда бы ты ни поспешал,

Хоть на любовное свиданье,

Какое б в сердце ни питал

Ты сокровенное мечтанье, —

Но, встретясь с ней, смущенный, ты

Вдруг остановишься невольно,

Благоговея богомольно

Перед святыней красоты.

Хотя и назвал Пушкин Елену Михайловну Завадовскую «Сей Клеопатрою Невы», однако ей вовсе не были присущи черты легендарной египетской царицы (как ее представлял себе поэт) – безудержно сладострастной, порочной, попиравшей законы нравственности, завораживавшей свои жертвы бешеной чувственностью. Наоборот, во всех стихотворениях, посвященных Е.М. Завадовской, отмечается ее душевная опрятность. Например, у Козлова: «Так чистой, ангельской душою оживлена твоя краса», а сам Пушкин написал о ней так: «Она покоится стыдливо в красе торжественной своей». Но кроме возвышенных поэтических свидетельств есть еще и воспоминания современников. И ни в одном из их упоминаний о Е.М. Завадовской нет даже намека на обычную в ее время и в ее среде супружескую неверность.

Так что любовь Пушкина к Завадовской была, скорее всего, платонической, хотя имя «Елена» стоит на последнем месте во второй части «Донжуанского списка».

Мусина – Пушкина Мария Александровна, урожденная княжна Урусова, графиня (1801–06.1853) – дочь князя А.М. Урусова, с лета 1822 года жена князя И.М. Мусина – Пушкина, во втором браке (с 1838 года) за А.М. Горчаковым – лицейским товарищем Пушкина.

Встречалась с Пушкиным в доме своих родителей, а впоследствии в доме ее мужа Ивана Александровича Мусина-Пушкина. Общение Пушкина с Марией Александровной по возвращении поэта из ссылки в мае 1827 года подтверждается адресованным ей стихотворением «Кто знает край, где небо блещет» и записью Пушкина о беседе в ее доме с испанским посланником в августе 1832 года.

Весной 1827 года, часто бывая в доме Урусовых, Пушкин вскружил голову младшей сестре Марии – Софье (1804–1889), и история едва не завершилась дуэлью с одним из поклонников княжны, В.Д. Сандомирским[22]. Охваченный ревностью, последний послал поэту вызов на дуэль, на что Пушкин, со всегдашней готовностью, в тот же день ответил: «Немедленно, если вы этого желаете, приезжайте вместе с секундантом». Друзьям поэта удалось предотвратить дуэль и помирить противников.

Все сестры Урусовы были удивительные красавицы, но Мария среди них выделялась особо, о чем, например, писал Ф.Вигель: «Между многими хорошенькими лицами поразила меня тут необыкновенная красота двух княжен Урусовых, из коих одна вышла после за графа Пушкина, а другая за князя Радзивила[23]. М.Д. Бутурлин вспоминал, что в красоте ее было что-то совершенно необычное из-за «разноколерных» глаз. А.Я. Булгаков вспоминал: «Она умна, молода, добра, выросла в нужде, не знает капризов…, хотя известно, что по возвращении из Италии в 1813 году она, по словам П.В. Анженкова: «…капризничала и раз спросила себе клюквы в большом собрании. Пушкин хотел написать стихи на эту прихоть и начал с описания Италии: «Кто знает край…». Эпиграфом к этому стихотворению он напомнил об этом капризе: «По клюкву, по клюкву // по ягоду, по клюкву». По словам П.А. Вяземского, Пушкин был влюблен в Мусину-Пушкину, правда, это чувство было мимолетным. В 1837 году М.А. Мусина-Пушкина оказалась одной из немногих великосветских дам, искренне скорбящих о гибели поэта. Мария Александровна составила для одного из своих заграничных знакомых краткий отчет об истории последней дуэли Пушкина.

Почти одновременно с М.А. Мусиной-Пушкиной, поэт уделял внимание ее однофамилице.

№ 119: Мусина-Пушкина Эмилия Карловна, урожденная Шернваль фон Валлен (1810–1846), графиня, жена Владимира Алексеевича Мусина-Пушкина (1798–1854), известная красавица. Пушкин познакомился с М.-Пушкиными в июне 1832 года. Современники постоянно сравнивали красоту Мусиной-Пушкиной с Н.Н. Пушкиной. Пушкин в письме к жене от 14 сентября 1835 года писал: «Счастливо ли ты воюешь со своей однофамилицей».

По отзыву А.О. Смирновой, Эмилия Карловна была очень умна и непритворно добра, как и сестра ее Аврора Карловна Шернваль (1813–1902). В деревне она ухаживала за тифозными больными, сама заразилась и умерла. Была возлюбленной М.Ю. Лермонтова, который посвятил ей Мадригал «Графиня Эмилия».

№ 120: Анна Давыдовна Абамелек, княжна (03.04.1814–13.02.1889) – дочь князя Давыда Семеновича Абамелека (10.03.1774–23.10.1833) и Марфы Иоакимовны, урожденной Лазаревой (ум. 19.06.1844 г.), с 1834 года фрейлина, впоследствии переводчица Пушкина и других русских поэтов на иностранные языки. В частности, она перевела на французский язык стихотворение Пушкина «Талисман», положенное на музыку Н.С. Титовым. 9 апреля 1832 года Пушкин вписал в альбом Анны Давыдовны стихотворение «Когда-то (помню с умиленьем)», навеянное воспоминаниями лицейской поры, когда молодой поэт впервые увидел А.Д. Абамелек, которой было немногим больше года:

Когда-то (помню с умиленьем)

Я смел вас нянчить с восхищеньем,

Вы были дивное дитя.

Вы расцвели – с благоговеньем

Вам ныне поклоняюсь я.

За вами сердцем и глазами

С невольным трепетом ношусь

И вашей славою и вами,

Как нянька старая, горжусь».

Пушкин знал ее отца, полковника лейб-гвардии Гусарского полка, расквартированного в Царском Селе. Юный Пушкин дружил с офицерами этого полка П.Чаадаевым, П. Кавериным, Николаем-Раевским-младшим, с другими гусарами. В числе их был и Давыд Абамелек, и два его брата. В «Ведомости состояния Лицея» за 1815 год было записано что «полковница княгиня Абамелек» 11 июля навестила кого-то из однокурсников Пушкина. Тогда-то он и увидел маленькую княжну, которой в ту пору было чуть больше года (она родилась 3 апреля 1814 г.). Спустя почти два десятилетия, в апреле 1832 года, вспоминая о той их первой встрече, поэт вписал в альбом Анны Давыдовны эти стихи.

Она родилась в знатной и богатой армянской семье. Князья Абамелеки переселились в Россию в XVIII столетии и сразу заняли видное место в русском обществе. Это был род военных. Отец Анны, Давыд Семенович, отличился в 1805 году в сражении под Аустерлицем, участвовал, как и его братья, в Отечественной войне 1812 года, в «заграничном походе» русской армии, был награжден за храбрость орденами, золотым оружием. Матерью Анны Давыдовны была Марфа Иоакимовна Лазарева (в исторической литературе встречается разное написание ее отчества – Екимовна, Якимовна, Акимовна; равно как и существовало в тогдашних документах разное написание фамилии Абамелек – Абамелик, Абамеликов). Лазаревы были богатой армянской семьей, сыгравшей заметную роль в культурной и экономической жизни России: они владели уральскими заводами, с ними связано создание известного Лазаревского института восточных языков, ставшего впоследствии одним из центров востоковедения в России.

Анна Давыдовна отличалась необыкновенной красотой, была умна. Она получила прекрасное образование, в основном гуманитарное – обладая большими лингвистическими способностями, владела английским, французским, немецким языками, впоследствии выучила и греческий. Все это способствовало развитию у нее природных эстетических наклонностей, сказавшихся в стремлении к литературным занятиям. В 1831 году были опубликованы переведенные ею на французский язык стихотворение Пушкина «Талисман» и поэма И. Козлова «Чернец». Так в семнадцать лет ее имя стало известно читающей публике. На нее обратили внимание в царском дворце, и вскоре последовал указ: «Княжну Анну Абамелек всемилостивейшее пожаловали мы во фрейлины к ее императорскому величеству любезнейшей супруге нашей. В С.-Петербурге 20 апреля 1832 года». Но пожалование во фрейлины внесло мало изменений в жизнь Анны Давыдовны – она продолжала жить в Москве с родителями и появлялась при дворе только во время кратких приездов в Петербург.

Даже на петербургском великосветском небосклоне, украшенном такими яркими звездами, как сестры Шернваль, Наталья Николаевна Пушкина, Н. Соллогуб, Е. Завадовская, Анна Абамелек выделялась своей восточной (по отцу она была армянка) утонченной красотой. Огромные миндалевидные глаза, изящные очертания подбородка, горделивая посадка головы – все это прекрасно передано на известном ее акварельном портрете кисти А. Брюллова.

У современников образ Абамелек ассоциировался с пушкинской Заремой. Может быть, первым обратил на это внимание Вяземский, писавший о «Заремных очах княжны Абамелек». А 28 марта 1832 года на рауте у графини Лаваль были представлены живые картины, и Абамелек появилась перед публикой в образе Заремы. Вяземский нашел эту картину пленительной: «Княжна была прекрасна. Красное платье, черные распущенные волоса и значительное выражение в лице». На одном из портретов неизвестного художника Анна Абамелек была изображена в костюме Заремы. Поэт Я. Толстой в 1833 году посвятил Абамалек-Зареме восторженные строки:

Объехал всю почти Европу:

Я видел Лондон и Турин,

Венецию и Партенону,

Я видел Рим, Париж, Берлин,

Красавиц видел я немало,

Пред ними таял я и млел,

Но все как тень перебегало,

И снова я опять хладел.

Вдруг вижу образ на холстине,

Заремы дивный блеск очей,

Я сердцем вспыхнул и – отныне

Пылать навеки буду к ней.

Ее прославили и многие другие поэты. Один из них, В.П. Шемиот, писал в декабре 1831 года:

Твой образ жил давно в мечтах поэта,

Он в нем нашел знакомые черты;

Как идеал небесной красоты,

Ты им, княжна, давно была воспета.

Восторженные строки посвятил Анне Абамелек и знаток женской красоты П. А. Вяземский:

С другими наравне поклонник богомольный

Звезды любви, звезды поэзии младой —

Один, волнуемый заботою невольной,

Задумываюсь я, любуюся тобой.

Ему вторил Иван Козлов:

Восток горит в твоих очах,

Во взорах нега упоенья.

Напевы сердца на устах,

А в сердце пламень вдохновенья.

13 марта 1833 года в ее альбом записал свои стихи С.Е. Раич:

Недаром поэты дивятся Авроре,

Когда, отверзая восток золотой,

Она с восхищеньем в пленительном взоре

Приходит порадовать землю красой.

Недаром тебе, одноземка Авроры,

Дивятся поэты, дивимся и мы:

Красою твоею пленяются взоры.

А чувством и разумом светлым – умы.

В ноябре 1835 года Анна Давыдовна вышла замуж за родного брата поэта Евгения Баратынского – Ираклия Абрамовича, адъютанта царя. Это был брак по любви, и Анна Давыдовна, не желая ни на день разлучаться с мужем, все лето 1836 года провела в военных лагерях гусарского полка под Красным Селом. Среди сослуживцев ее мужа был и М.Ю. Лермонтов, с которым молодые супруги были знакомы и встречались.

Замужество окончательно определило круг жизни и склонности Анны Давыдовны, которая всегда тяготилась светскими обязанностями. В этом смысле весьма характерно одно из ее писем, написанное летом 1836 года: «Я с половины июля веду жизнь совершенно боевую. Живу в лагере в избе крестьянской, тесной, душной, но, к счастью моему, чистой. Слышу только звук трубы и оружий, ибо под окнами нашими гаубвахта, но, несмотря на шумное однообразие жизни сей, я здесь, как и всюду, счастлива и довольна, когда муж мой близ меня… Я так довольна своей судьбой, что не завидую ни богатству, ни почестям. Несмотря на то, что я быть бы могла в большом свете…»[24]

17 сентября 1836 года Анна Давыдовна с мужем была в числе приглашенных на именинах Софьи Карамзиной, которые праздновались в Царском Селе. Присутствовали Жуковский, Дантес, Пушкин с женой и сестрами Гончаровыми. В этот вечер Пушкин поразил всех своей грустью и рассеянностью. «Он своей тоской и на меня тоску наводит», – призналась Софья Карамзина. Анна Давыдовна, скорее всего, не могла не заметить необычного настроения поэта, перед которым неизменно преклонялась.

Это был уже не тот Пушкин, что с радостью и смехом писал в альбомы светских красавиц мадригалы и посвящения. И печаль его была отнюдь не «светла». Немногим меньше месяца назад написан «Памятник», через месяц последняя встреча с друзьями-лицеистами, а там «Диплом рогоносца», дуэль и смерть. Пушкин находился уже в совершенно ином измерении, чем все гости, приглашенные на именины к Софье Николаевне Карамзиной. Будучи в теплых, дружеских отношениях с поэтом, Софья Николаевна не могла понять глубины трагедии в душе Пушкина, называя события, происходящие между им и Дантесом, «глупыми и нелепыми», а потому пригласившая их обоих на вечер. В это преддуэльное время она была более склонна сочувствовать Дантесу. И только смерть поэта заставила ее переоценить события. «Никто, я в этом уверена, искренней моего не любил и не оплакивал Пушкина», – писала она брату Андрею 29 марта 1837 года…»

Итого, семь женских имен, которые за номерами 114–120 «вписаны» Ю. Дружниковым в «Донжуанский список» Пушкина, пополнив его уже после женитьбы поэта? Так ли это на самом деле? Тщательно изучив биографии этих женщин, мы приходим к выводу, что Пушкин любил их, за одним исключением (Д.Ф. Фикельмон) чисто платонически, и если включать их в «Донжуанский список», то только в «малый», написанный в 1829 году и состоявший всего из 34 имен, в котором добрая половина женщин была предметом пылкой платонической влюбленности поэта.

Пушкин не может жить и творить без любви, такова была его природа, и с этим ничего поделать было нельзя. Повышенная сексуальность, или даже гиперсексуальность поэта, это был природный дар и просто так отмахиваться от этого дара не удастся. Гиперсексуальность у него проявилась с самых юных лет, о чем впоследствии вспоминали его однокашники по лицею.

Так, Сергей Дмитриевич Комовский (1798–1880) («Лисичка», «Смола») в своих «Воспоминаниях о детстве Пушкина» писал: «…Пушкин любил подчас, тайно от своего начальства, приносить некоторые жертвы Бахусу и Венере[25], волочась за хорошенькими актрисами графа В. Толстого и за субретками приезжавших туда на лето семейств; причем проявлялись в нем вся пылкость и сладострастие африканской его крови. Одно прикосновение его к руке танцующей производило в нем такое электрическое действие, что невольно обращало на него всеобщее внимание во время танцев, – в первой редакции «Воспоминаний» последняя фраза в тексте отсутствует. Вместо нее были вставлены следующие примечания: «Пушкин до того был женолюбив, что, будучи еще 15 или 16 лет, от одного прикосновения к руке танцующей, во время лицейских балов, взор его пылал, и он пыхтел, сопел, как ретивый конь среди молодого табуна». Ремарка Яковлева:

«Описывать так можно только арабского жеребца, а не Пушкина, потому только, что в нем текла кровь арабская», – и далее Комовский продолжает, – «Но первую платоническую, истинно пиитическую любовь возбудила в Пушкине сестра одного из лицейских товарищей его (фрейлина К.П. Бакунина[26]). Она часто навещала брата и всегда приезжала на лицейские балы. Прелестное лицо ее, дивный стан и очаровательное обращение произвели всеобщий восторг во всей лицейской молодежи. Пушкин, с пламенным чувством молодого поэта, живыми красками изобразил ее волшебную красоту в стихотворении своем под название «К живописцу». Стихи сии очень удачно положены были на ноты лицейским товарищем Яковлевым и постоянно петы не только в Лицее, но и долго по выходе из оного. Вообще воспоминания Пушкина о счастливых днях детства были причиною, что он во всех своих стихотворениях, и до конца жизни, всегда с особым удовольствием отзывался о Лицее, о Царском Селе и о товарищах своих по месту воспитания. Это тем замечательнее, что учебные подвиги его, как выше объяснено, не очень были блистательны.

По выходу из Лицея Пушкин, сохраняя постоянную дружбу к товарищу своему барону Дельвигу, коего хладнокровный и рассудительный характер нравился ему более других (несмотря на явное противоречие с его собственным), посещал преимущественно литературные общества Карамзина, Жуковского, кн. Вяземского, Воейкова, графа Блудова, Тургенева и т. п., – в первой редакции «Воспоминаний» текст был изложен в следующей редакции, – «Впрочем, он более и более полюбил также и разгульную жизнь, служителей Марса[27], дев веселия и модных женщин, нынешних львиц, или, как очень удачно выразился, кажется, Загоскин, – вольноотпущенных жен». Ремарка Яковлева: «Пушкин вел жизнь более беззаботную, чем разгульную. Так ли кутит большая часть молодежи?»[28]

Стихотворение «К живописцу» обращено к Алексею Илличевскому (1798–1837 гг.) («Олосенька»), известному среди лицеистов умением рисовать. Впервые напечатано, вероятно, без ведома Пушкина, в альманахе Б. Федорова «Памятник отечественных муз на 1827 год»:

Дитя харит и вдохновенья,

В порыве пламенной души,

Небрежной кистью наслажденья

Мне друга сердца напиши;

Красу невинности прелестной,

Надежды милые черты,

Улыбку радости небесной

И взоры самой красоты.

Вкруг тонкого Гебеи стана

Венерин пояс повяжи,

Сокрытой прелестью Альбана

Мою царицу окружи.

Прозрачны волны покрывала

Накинь на трепетную грудь,

Чтоб и под ним она дышала,

Хотела тайно воздохнуть.

Представь мечту любви стыдливой,

И той, которою дышу,

Рукой любовника счастливой

Внизу я имя подпишу[29].

Необходимо отметить, что Комовский осуждал пылкое поведение Пушкина в присутствии молодых женщин, считал его неприличным и объяснял его «пылкостью и сладострастием африканской крови». «Африканская кровь» Пушкина еще более резко осуждалась другим лицеистом-однокашником Пушкина Модестом Корфом (1800–1876) («Модинька»), чистокровным немцем, явно не жаловавшим своего собрата с немецкой кровью всего лишь на одну восьмую: «Вспыльчивый до бешенства, с необузданными африканскими страстями… Пушкин ни на школьной скамье, ни после, в свете, не имел ничего привлекательного в своем обращении. Начав еще в Лицее, он после, в свете, предался всем возможным распутствам… У него были только две стихии: удовлетворение плотским страстям и поэзия, и в обеих он ушел далеко»[30].

Эти «две стихии», подмеченные лицейским товарищем, властвовали над душой и телом поэта всю оставшуюся жизнь, о чем он сам без излишней скромности и стыдливости признается в письме к Е.М. Хитрово от октября (?) 1828 года: «Хотите, я буду совершенно откровенен? Может быть, я изящен и благовоспитан в моих писаниях, но сердце мое совершенно вульгарно, и наклонности у меня вполне мещанские. Я по горло сыт интригами, чувствами, перепиской и т. д. и т. д. Я имею несчастье состоять в связи с остроумной, болезненной и страстной особой, которая доводит меня до бешенства, хоть я и люблю ее всем сердцем. Всего этого слишком достаточно для моих забот, а главное – для моего темперамента».

Речь идет, конечно же, об Аграфене Федоровне Закревской, с которой у Пушкина был бурный роман во второй половине 1828 года, который развивался «параллельно» с неудачным сватовством к Анне Алексеевне Олениной. Характерно, что Закревская обозначена во второй половине «Донжуанского списка» под № 13. Практически со всеми женщинами этого списка (их к тому времени было 34) у Пушкина были проблемы, возможно не такой степени остроты, как с вамп-женщиной Закревской, но те же «интриги, чувства, переписки и т. д. и т. п.»). Куда проще иметь дело гиперсексуальной натуре поэта с женщинами, так называемого, «полусвета», то есть легкого поведения. Сколько их прошло через руки и быстротечные чувства поэта? Грубо арифметически: (112–34=78) – семьдесят восемь. Именно об этих непритязательных женщинах говорит в этом же письме к Е.М. Хитрово: «…вот почему я больше всего на свете боюсь порядочных женщин и возвышенных чувств. Да здравствуют гризетки[31]! С ними гораздо проще и удобнее».

Но, как известно, за удовольствия нужно расплачиваться, а за «сверхудовольствия», при столь высокой сексуальной активности поэта, расплата будет весьма высокой, и, как мы увидим дальше, даже смертельной.

Пушкин женился на Наталье Николаевне по любви, ибо никаких иных мотивов для этого, прямо скажем, неравного брака у поэта не было. Он был буквально очарован ее красотой, «огончарован», как однажды выразился брат его Левушка. Не будучи поклонником великого итальянского поэта Франческо Петрарки (1304–1374), поскольку он ничего не переводил из его прекрасной лирики, он иногда прибегал к его поэтическому стилю и, прежде всего в тех случаях, когда ему приходилось затрагивать мотивы возвышенной и одухотворенной любви. Хотя Пушкин не питал особого пристрастия к сонетной форме, блестяще разработанной Петраркой, но в трех случаях он все-таки обратился к форме сонета: «Суровый Дант не презирал сонета…», «Поэту» («Поэт! Не дорожи любовию народной…») и «Мадонна». Все три сонета написаны 1830 году[32].

В «Мадонне» Пушкин возносит любимую им женщину поистине на петрарковский пьедестал одухотворенной любви к единственной и неповторимой «Лауре»:

«Исполнились мои желанья. Творец

Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,

Чистейшей прелести чистейший образец».

Казалось бы, что после такого вступления в лирический мир, посвященный единственной женщине, все творчество влюбленного поэта будет вращаться вокруг новорожденной «Лауры». Посмотрим, однако, сколько же стихотворений влюбленного в свою «Лауру» поэта, посвящены Наталье Николаевне Гончаровой (Пушкиной). По различным источниками таковых насчитывается не более десяти (от 5 до 7 стихотворений). Наиболее полный перечень стихотворений, посвященных Наталье Николаевне, приведен в Приложении к книге Л.А. Черкашиной «Пушкин и Натали» – «Александр Пушкин о ней и к ней».

«На холмах Грузии лежит ночная мгла…» – 1829 г.

«Поедем, я готов; куда бы вы, друзья…» – 1829 г.

«Мадонна» – 1830 г.

«Когда в объятия мои…» – 1830 г.

«Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…» – 1831 (1832) г.

«Когда б не смутное влеченье…» – 1833 г.

«Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит…» – 1834 г.

Итого 7 стихотворений, прямо скажем, не густо, если вспомнить, что одной из первых пушкинских муз – Екатерине Павловне Бакуниной был посвящен целый романтический цикл, включающий более 20 стихотворений. Но и это еще не все. Посвященность некоторых из приведенного перечня стихов именно Наталье Николаевне оспаривалась достаточно компетентными исследователями, продолжает оспариваться и по сей день.

Поместив в первой главе своей книги стихотворение «На холмах Грузии лежит ночная мгла…», Л. Черкашина задается вопросом: «Кому посвящена эта божественная элегия, музыкой льющиеся стихи?

На холмах Грузии лежит ночная мгла;

Шумит Арагва предо мною.

Мне грустно и легко; печаль моя светла;

Печаль моя полна тобою,

Тобой, одной тобой… Унынья моего

Ничто не мучит, не тревожит,

И сердце вновь горит и любит – оттого,

Что не любить оно не может.

И восторженно отвечает на заданный вопрос: «Тобой, одной тобой…». Каким бесспорным кажется ответ! Конечно же, юной невесте поэта, оставленной в Москве.

Натали… Невеста ли? Как мучительна неопределенность! Горькое и сладостное чувство одновременно. Отказано в ее руке под благовидным предлогом – слишком молода – и одновременно подарена слабая надежда. Неудавшееся сватовство… Но образ юной Натали… Невозможно изгнать из памяти».

Стихотворение написано в Георгиевске, на Северном Кавказе, во время путешествия Пушкина в Арзрум и датировано в рукописи 15 мая 1829 года. Первоначальный вариант, сохранившийся в рукописи, был озаглавлен «Отрывок» и значительно отличался от вышеприведенной версии:

Все тихо – на Кавказ идет ночная мгла,

Восходят звезды надо мною.

Мне грустно и легко – печаль моя светла,

Печаль моя полна тобою —

Тобой, одной тобой – унынья моего

Ничто не мучит, не тревожит,

И сердце вновь горит и любит оттого,

Что не любить оно не может.

Прошли за днями дни. Сокрылось много лет.

Где вы, бесценные созданья?

Иные далеко, иных уж в мире нет,

Со мной одни воспоминанья.

Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь

И без надежд и без желаний.

Как пламень жертвенный, чиста моя любовь,

И нежность девственных мечтаний.

(Курсив мой. – А.К.).

А затем Пушкин зачеркнул 2 и 3 строфы, и получился «новый вариант знаменитого стихотворения, вариант вполне законченный, значительно отличающийся от стихотворения «На холмах Грузии…» и, пожалуй, не уступающий ему в художественном отношении»[33]. Но в таком варианте оно никак не могло быть посвященным Натали, поскольку в нем явственно звучит ностальгия по дальней любви: «Я твой по-прежнему, тебя люблю я вновь». Исходя из этого, пушкинисты твердо убеждены, что стихотворение обращено к М.Н. Волконской, с которой поэт общался на Северном Кавказе в 1820 г. и которую считают «потаенной любовью» Пушкина.

В.Ф. Вяземская летом 1830 г. переслала стихотворение (в таком виде, в каком оно было вскоре напечатано) в Сибирь М.Н. Волконской, которой она, со слов Пушкина, сообщила, что стихи обращены к его невесте, Н.Н. Гончаровой. Волконская не усомнилась в этом утверждении. Некоторые исследователи также приняли утверждение Вяземской, хотя ему противоречит не только вышеприведенный стих, но и один из вариантов его: «Я снова юн и твой», поскольку они не могли быть обращены к шестнадцатилетней Гончаровой, с которой Пушкин познакомился в самом конце 1828 года.

Путаницу внес, как всегда бывает в подобных случаях, сам Пушкин, которому не впервой переадресовывать наиболее удачные посвящения со сменой одной музы на очередную (не пропадать же добру), вводя своих будущих биографов и исследователей в заблуждение и незатихающие квазинаучные споры. В этом заключается еще одно проявление цинизма поэта в отношении к «порядочным женщинам», о чем он так откровенно делился с Е.М. Хитрово. О высшей степени проявления подобного цинизма писал сын П.А. Вяземского Петр Павлович Вяземский в своих воспоминаниях[34].

Он пишет: «Пушкин поражен был красотою Н.Н. Гончаровой с зимы 1828–1829 года. Он, как сам говорил, начал помышлять о женитьбе, желая покончить жизнь «молодого» человека и выйти из того положения, при котором какой-нибудь юноша мог трепать его по плечу на балу и звать в неприличное общество.

Холостая жизнь и не соответствующее летам положение в свете надоели Пушкину с зимы 1828–1829 годов. Устраняя напускной цинизм самого Пушкина и судя по-человечески, следует полагать, что Пушкин влюбился не на шутку около начала 1829 года. Напускной же цинизм Пушкина доходил до того, что он хвалился тем, что стихи, посвященные им Н.Н. Гончаровой 8 июля 1830 года:

Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,

Чистейшей прелести чистейший образец… —

что эти стихи были сочинены им для другой женщины.

Не верить очевидцу событий у нас нет оснований.

Следующее «по списку» стихотворение Пушкина «Когда в объятия мои…» при всех современных публикациях датируется 1830 годом и комментируется, что оно обращено к невесте поэта Наталье Николаевне Гончаровой:

Когда в объятия мои

Твой стройный стан я заключаю,

И речи нежные любви

Тебе с восторгом расточаю,

Безмолвна, от стесненных рук

Освобождая стан свой гибкой,

Ты отвечаешь, милый друг,

Мне недоверчивой улыбкой;

Прилежно в памяти храня

Измен печальные преданья,

Ты без участья и вниманья

Уныло слушаешь меня…

Кляну коварные старанья

Преступной юности моей

И встреч условных ожиданья

В садах, в безмолвии ночей.

Кляну речей любовный шепот,

Стихов таинственный напев,

И ласки легковерных дев,

И слезы их, и поздний ропот.

В упомянутой книге, посвященной музам великого поэта, Н.В. Забабурова, ни на мгновенье не сомневаясь в том, кому посвятил Пушкин это стихотворение, усмотрела, что юная Натали еще до замужества «мучилась ревностью по отношению к «прошлому» поэта».

«Ревность к прошлому – одно из самых горьких и бесплодных чувств, набрасывающих сумрачный покров на каждое переживаемое мгновение счастья. Пушкин почти с графической четкостью, как в своих рисунках, воспроизводит этот жест молчаливой обиды – «безмолвна, от стесненных рук освобождая стан свой гибкой…». Наталья Николаевна в свои восемнадцать лет прошлого не имела. Она была еще слишком юна, чтобы признавать за своим мужем право на уже прожитую без нее жизнь. Вряд ли он перед ней исповедовался, хотя исключить этого нельзя. Недаром она мучилась ревностью по отношению к некоторым дамам из «прошлого» – Анне Керн, Евпраксии Вревской. Поэтому в стихотворении появляется слово «преданья»: не из московских ли источников Наталья Николаевна черпала компрометирующую информацию? <…> Итак, еще в мае 1830 года родилось стихотворение, в котором впервые прозвучала тревожная нота. Это не просто сцена мимолетной ссоры, это выражение психологического фона, омрачавшего, вероятно, немало счастливых мгновений».

Не кажется ли вам, уважаемый читатель, что уж слишком много знала юная Натали о прошлых любовных историях своего жениха за год до свадьбы: «Прилежно в памяти храня имен печальные преданья», уж не знакомил ли он ее со своими «Донжуанским списком»? Современных комментаторов вводит в заблуждение дата написания стихотворения до дня включительно: «25 мая 1830 года».

Однако, на самом деле, стихотворение написано в конце 1828 года, когда Пушкин еще не знал о существовании 16-летней Натали. Да, еще одно соображение, уж больно фривольно обращается «жених» со своей «невестой» еще до свадьбы, да к тому же находящейся под бдительным оком маман госпожи Н.И. Гончаровой: «Когда в объятия мои // Твой стройный стан я заключаю…». Не принято было такое обращение с невестой в приличном обществе, когда жених ищет ее руки (через несколько дней после помолвки).

Похоже, что так же размышляла известный пушкинист В.Б. Сандомирская, установившая дату написания стихотворения (конец 1828 г.). Но, к сожалению, не установившая, к кому оно обращено[35]. Уж не А.А. Олениной ли оно было посвящено, к которой в этом году сватался Пушкин и которая прекрасно знала все предыдущие влюбленности поэта: «…влюблен в Закревскую. Все об ней тоскует, чтобы заставить меня ревновать, но притом тихим голосом прибавляет мне разные нежности». После такого, не то что начнешь «освобождать стан свой гибкий // от стесненных рук», но и сподобишься влепить пощечину любвеобильному жениху.

Однако в той же книге Н.В. Забабуровой приводится интересная версия относительно стихотворения Пушкина «Нет, я не дорожу мятежными наслаждениями…», которое безоговорочно принимается как посвящение жене. Мы уже комментировали это стихотворение, разделяя мнение многих исследователей да и всей читающей публики, споткнувшись однако на его датировке, неясность которой многих вводит в смущение. Действительно, если оно написано в 1830 году, то при чем здесь «жена», а если в 1832 году, то уж очень обнаженно Пушкин говорит о секретах интимной жизни, в которую он не допускал глаз посторонних.

Версия Н.В. Забабуровой весьма интересна, не лишена достаточной доказательности и наверняка вызовет дискуссию среди специалистов-пушкинистов и пушкинолюбов. Приводим ее без комментариев с небольшими купюрами:

«Широко распространено мнение, что своей жене Пушкин посвятил и одно из прекрасных своих стихотворений «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…». Это мнение популярно не только среди читающей публики, оно разделяется и некоторыми исследователями, хотя датировка этого стихотворения до сих пор до конца не уточнена, а она решает многое, если не все.

Это стихотворение Пушкина, пожалуй, одно из самых обнаженных и по тем временам до дерзости смелых. При жизни поэта оно не публиковалось. Здесь блистательно осуществилось то, что Пушкин обозначил в шутливом стихотворении «О чем, прозаик, ты хлопочешь…», адресованном Вяземскому, – свойственная ему способность превратить в поэзию все, до чего коснется его «божественный глагол». «Давай мне мысль какую хочешь», – бросает он вызов собрату-поэту. И в упомянутом стихотворении он позволил себе описать то, на что тогда еще русская поэзия не решалась, – оттенки сексуальных ощущений…

Конечно, велик соблазн у каждого читающего соотнести эти стихи с Натальей Николаевной и таким образом легко решить для себя тайну ее отношения к Пушкину. Именно так поступил П. Щеголев, когда из этого стихотворения сделал далеко идущие выводы о равнодушии юной новобрачной к своему супругу, о ее отчуждении и проч. и проч. Во-первых, сами подобные попытки, если они основываются лишь на произвольных толкованиях, в высшей степени некорректны. Известно, как болезненно реагировал Пушкин на всякое нескромное любопытство и как стремился отстоять семейственную неприкосновенность. Вряд ли можно предположить, что интимнейшие чувства, связанные с сокровенными супружескими тайнами, он мог так неосторожно вынести на суд публики. Во-вторых, любое отдельное стихотворение может рассматриваться как источник биографических фактов только при наличии необходимого контекста. И как раз с точки зрения контекста это стихотворение остается пока весьма проблематичным.

Автограф этого стихотворения не сохранился, но оно дошло в нескольких копиях, из которых наиболее авторитетной исследователям представлялась копия, сделанная рукой С.А. Соболевского в тетради П.И. Бартенева. Под этой копией стояла дата 19 января 1830 года. Эта же дата повторена в копии Лонгинова-Полторацкого[36].

Совершенно очевидно, что в январе 1830 года Пушкин не только не был еще женат на Наталье Гончаровой, но даже временно утратил всякую связь с ее семейством. Мы знаем, что после холодного приема, оказанного ему осенью 1829 года, он уехал в Петербург, сочтя происшедшее окончательным разрывом, и вернулся в Москву только весной 1830 года. Следовательно, это стихотворение никакого отношения к семейным обстоятельствам Пушкина иметь не может.

Впервые датировка этого стихотворения была изменена издателем П.А. Ефремовым в собрании сочинений Пушкина, выпущенном в 1880 году. Он лично исправил в собственной копии дату «1830» на «1832», сделав следующее пояснение: «Во всех трех напечатаниях (имеются в виду предшествующие издания Пушкина. – Н. З.) неправильно отнесено к 1830 г., вероятно, по ошибке переписчика в помете стихотворения». Чем руководствовался П.А. Ефремов, исправляя эту «ошибку», осталось неясным. Скорее всего, он исходил из собственного представления об адресате. После этого стихотворение «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем…» во многих изданиях стало датироваться 1832 годом, что давало повод для его произвольных «биографических» интерпретаций. В полном академическом собрании сочинений А.С. Пушкина истинная датировка восстановлена.

Следует отбросить как несостоятельные все попытки истолковать это стихотворение как образец, по выражению Д. Овсяннико-Куликовского, «натуральной лирики». У этого стихотворения есть литературный источник и есть основания отнести его к циклу «подражания древним», составляющему богатейший пласт пушкинской поэзии[37]. К.Н. Батюшков опубликовал в 1820 году перевод эпиграммы греческого поэта VI века Павла Силенциария, который, был включен в брошюру «О греческой антологии». Пушкин, неустанно работавший над «антологическими» стихами, естественно, не мог обойти это издание вниманием. Вот текст перевода, сделанного Батюшковым:

Твой друг не дорожит неопытной красой,

Незрелой в таинствах любовного искусства.

Без жизни взор ее стыдливый и немой

И робкий поцелуй без чувства.

Но ты, владычица любви,

Ты страсть вдохнешь и в мертвый камень;

И в осень дней твоих не погасает пламень,

Текущий с жизнию в крови.

Нетрудно заметить, что пушкинское стихотворение представляет собой поэтическое опровержение этой истины и начинается с категорического «нет».

«Вакханкам молодым», которых некогда воспевал поэт, противопоставлена «смиренница», а изощренному «любовному искусству» – прелесть «неопытной красы».

Спорным является вопрос о том, кому посвятил Пушкин стихотворение «Когда б не смутное влечение…», написанное им в октябре 1833 году в Болдине, куда поэт заезжал во время своего путешествия по пугачевским местам. В беловом варианте автографа стихотворение имело помету: «1833, дорога, сентябрь». Похоже, что помета означала место и время встречи с женщиной, имя которой так и осталось не раскрытым. Так комментирует стихотворение известный пушкинист Т.Г. Цявловская.

Когда б не смутное влеченье

Чего-то жаждущей души,

Я здесь остался б – наслажденье

Вкушать в неведомой тиши:

Забыл бы всех желаний трепет,

Мечтою б целый мир назвал —

И все бы слушал этот лепет,

Все б эти ножки целовал…

Первую «смуту» по поводу посвящения стихотворения внесла внучка Анны Олениной Ольга Оом, которая писала к парижскому изданию дневника своей бабушки: «Это стихотворение было признано императором Николаем II непристойным и не было разрешено к печати. В нашей семье достоверно известно, что оно было написано в «Приютинской тиши» и относилось к Анне Алексеевне».

Как уже было нами отмечено ранее, в этом альбоме Пушкин сделал приписку к известному стихотворению, посвященному А. Олениной «Я вас любил: любовь еще быть может»: «plus'quep arfait» (давно пришедшее). И поставил год: 1833-й. Не исключено, что после этой записи он пересмотрел и другие послания к А. Олениной и в беловом варианте автографа стихотворения «Когда б не смутное влечение…» сделал (для отвода глаз) вышеупомянутую помету, что не впервой приходилось ему проделывать. Это тем более вероятно, что стихотворение при жизни поэта не публиковалось, а головоломки задавать своим будущим биографам и исследователям Пушкин практиковал довольно часто. Так что и это стихотворение посвящено было отнюдь не Наталье Николаевне, поскольку не верить фамильной легенде потомков Анны Алексеевны Олениной нет никаких оснований.

Однако Л.А. Черкашина решительно отвергает версию и Ольги Оом, и пушкиниста Т.Г. Цявловской, и, настроившись на лирическую волну в своей неудержимой симпатии к Наталье Николаевне, выдвигает свою довольно красивую версию: «Нескончаема степная дорога, и так располагает она к милым сердцу воспоминаниям, навевает поэтические грезы. Долог путь. И щедр на новые встречи, впечатления, знакомства, столь живительные для поэтического воображения. Мчит поэта четверка лошадей по оренбургской степи, а сердцем он там, в далеком Петербурге. И мысли, и беспокойство его – о семье: о жене – как-то она справляется с домом, здорова ли; о полуторагодовалой Машке, о своем любимце «рыжем Сашке», которому-то всего от роду три месяца…

И как удивительно перекликаются строчки из писем со стихотворными строками:

Кабы не стыдно было, воротился бы прямо к тебе…

Я здесь остался б…

«Пиши мне часто и о всяком вздоре

до тебя касающемся».

«И все бы слушал этот лепет,

Все б эти ножки целовал…»

Красивая версия, ничего не скажешь, но ведь не истина. Никаких тому доказательств для подтверждения этой версии не существует – одни эмоции.

В июне 1834 года Пушкин пишет стихотворение «Пора, мой друг, пора…» и в черновике автографа набрасывает прозаический план продолжения стихотворения: «Юность не имеет нужды в at home[38], зрелый возраст ужасается своего уединения. Блажен кто находит подругу – тогда удались он домой. / О скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню – поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические – семья, любовь etc. – религия, смерть».

Во всех изданиях этого стихотворения оно комментируется как обращение к жене, подчеркивается ее отрицательная роль в том, что Пушкину не удалось реализовать свою мечту «побега» «в обитель дальную трудов и чистых нег».

Стихотворение написано в связи с неудавшейся попыткой выйти в отставку и уехать в деревню. О причине «побега» можно судить по переписке Пушкина с женой, которая лето 1834 года проводила в имении своих родителей. Так, в письме от 11 июня 1834 г. в Полотняный завод он пишет: «Охота тебе думать о помещении сестер во дворце. Во-первых, вероятно откажут, а во-вторых, коли и возьмут, то подумай, что за скверные толки пойдут по свинскому Петербургу. Ты слишком хороша, мой ангел, чтоб пускаться в просительницы. Погоди; овдовеешь, постареешь – тогда пожалуй, будь салопницей и титулярной советницей. Мой совет тебе и сестрам быть подале от двора, в нем толку мало. Вы же не богаты. На тетку нельзя вам всем навалиться. Боже мой! кабы Заводы были мои, так меня бы в Петербург не заманили и московским калачом. Жил бы себе барином. Но вы, бабы, не понимаете счастия независимости и готовы закабалить себя навеки, чтобы только сказали про вас: Hier Madame une telle etait decidement la plus belle et la mieux mise du bal. Прощай, Madame une telle[39], тетка прислала мне твое письмо, за которое я тебя очень благодарю. Будь здорова, умна, мила, не езди на бешеных лошадях, за детьми смотри, чтоб за ними няньки их смотрели, пиши ко мне чаще; сестер поцелуй запросто, Дмитрия Николаевича также – детей за меня благослови. Целую тебя. На того я перестал сердиться, потому что, toute reflexion faite[40], не он виноват в свинстве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к <…>, и вонь его тебе не будет противна, даром что gentleman[41]. Ух, кабы мне удрать на чистый воздух».

Через несколько дней Пушкин подает прошение об отставке на имя графа А.Х. Бенкендорфа:

«Граф!

Поскольку семейные дела требуют моего присутствия то в Москве, то в провинции, я вижу себя вынужденным оставить службу и покорнейше прошу ваше сиятельство исходатайствовать мне соответствующее разрешение.

В качестве последней милости я просил бы, чтобы дозволение посещать архивы, которое соизволил мне даровать его величество, не было взято обратно.

Остаюсь с уважением, граф, вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга

Александр Пушкин.15 июня. С.-Петербург».

В очередном письме к Наталье Николаевне Пушкин, как бы мимоходом, сообщает о своем (уже принятом) решении об отставке: «Я крепко думаю об отставке. Должно подумать о судьбе наших детей. Имение отца, как я в том удостоверился, расстроено до невозможности, и только строгой экономией может еще поправиться. Я могу иметь большие суммы, но мы много и проживаем. Умри я сегодня, что с вами будет? Мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане, и еще на тесном петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку. Ты баба умная и добрая. Ты понимаешь необходимость; дай сделаться мне богатым – а там, пожалуй, и кутить можем в свою голову. Петербург ужасно скучен».

В конце письма, видимо, в качестве «подарка» дражайшей супруге, приписал: «Я перед тобой кругом виноват, в отношении денежном. Были деньги… и проиграл их. Но что делать? Я так был желчен, что надобно было развлечься чем-нибудь. Все тот виноват; но бог с ним; отпустил бы лишь меня восвояси».

Не трудно догадаться, о ком идет речь уже во втором письме: «на того я перестал сердиться»; «все тот виноват». Этот самый «тот» решительно воспротивился удовлетворить просьбу Пушкина, но сделал это достаточно «дипломатично».

Бенкендорф, после обсуждения с императором просьбы Пушкина об отставке, пишет поэту письмо; в нем он сухо сообщает, что царь никого не хочет удерживать на службе против воли, но что после отставки поэту будет закрыт доступ к архивам. Жуковский в тот же день, на балу в честь дня рождения императрицы, узнает от Николая I о просьбе Пушкина об отставке. Не зная подробностей и мотивов действий Пушкина, он пугается за друга: по-видимому, разговор носил угрожающий для Пушкина характер, и передает записку Пушкину следующего содержания: «Государь опять говорил со мной о тебе. Если бы я знал наперед, что побудило тебя взять отставку, я бы ему объяснил все, но так как я и сам не понимаю, что могло тебя заставить сделать глупость, то мне и ему нечего было отвечать. Я только спросил: нельзя ли как это поправить? – Почему ж нельзя? отвечал он. Я никогда не удерживаю никого и дам ему отставку. Но в таком случае все между нами кончено. Он может однако еще возвратить письмо свое. – Это меня истинно трогает. А ты делай как разумеешь. Я бы на твоем месте минуты не усумнился, как поступить…»

Поняв, что его затея уйти в отставку, а затем «В обитель дальную трудов и чистых нег» с треском провалилась, поскольку «тот» не зря снарядил его в «камер-юнкерский» мундир всего лишь полгода тому назад, чтобы видеть Наталью Пушкину на приемах и балах в Аничковом дворце, Пушкин спешит отработать «задний ход».

Третьего июля он пишет «покаянное» письмо Бенкедорфу:


«Граф!

Несколько дней тому назад я имел честь обратиться к вашему сиятельству с просьбой о разрешении оставить службу. Так как поступок этот неблаговиден, покорнейше прошу вас, граф, не давать хода моему прошению. Я предпочитаю казаться легкомысленным, чем быть неблагодарным.

Со всем тем отпуск на несколько месяцев был бы мне необходим.

Остаюсь с уважением, граф, вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга.

Александр Пушкин.3 июля».

А на следующий день он пишет письмо В.А. Жуковскому с объяснением мотивов своего «легкомысленного» поступка: «Получив первое письмо твое, я тотчас написал графу Бенкендорфу, прося его остановить мою отставку та demarche etant inconsideree: и сказал, que j'aimais mieux avoir l'air inconsequent qu'ingrat[42]. Но вслед за тем получил официальное извещение о том, что отставку я получу, но что вход в архивы будет мне запрещен. Это огорчило меня во всех отношениях. Подал в отставку я в минуту хандры и досады на всех и на все. Домашние обстоятельства мои затруднительны; положение мое не весело; перемена жизни почти необходима. Изъяснять это все гр. Бенкендорфу мне недостало духа – от этого и письмо мое должно было показаться сухо, а оно просто глупо.

Впрочем, я уж верно не имел намерения произвести, что вышло. Писать письмо прямо к государю, ей-богу, не смею – особенно теперь. Оправдания мои будут похожи на просьбы, а он уж и так много сделал для меня. Но что ж мне делать! Буду еще писать к гр. Бенкендорфу».

И в этот же день (4 июля 1834 года), собравшись с «духом» он пишет совсем уж верноподданническое письмо графу А.Х. Бенкендорфу:


«Милостивый государь граф Александр Христофорович!

Письмо Вашего сиятельства от 30 июня удостоился я получить вчера вечером. Крайне огорчен я, что необдуманное прошение мое, вынужденное от меня неприятными обстоятельствами и досадными, мелочными хлопотами, могло показаться безумной неблагодарностию и супротивлением воле того, кто доныне был более моим благодетелем, нежели государем. Буду ждать решения участи моей, но во всяком случае ничто не изменит чувства глубокой преданности моей к царю и сыновней благодарности за прежние его милости.

С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивый государь,

Вашего сиятельства покорнейший слуга

Александр Пушкин.4 июля 1834. СПб.».

И вот, после всего пережитого за этот неполный летний месяц, после оскорбительных для гордой натуры поэта унижений и вынужденных признаний в верноподданичестве перед «тем», Пушкин, преисполненный якобы нахлынувшем на него чувствами «благодарности» к своей «женке», садится, и пишет, посвященное ей бессмертное восьмистишие: «Пора, мой друг, пора!». Не до того ему было в эти тревожные летние дни. Вот уже июль наступил, а от него требуют еще более унизительныого покаяния за свой «проступок». Жуковский пишет, что два его письма Бенкендорфу написаны «сухо», и «прощения» может не последовать. Шестого июля в тяжких раздумьях он отвечает В.А. Жуковскому: «Я, право, сам не понимаю, что со мною делается. Идти в отставку, когда того требуют обстоятельства, будущая судьба всего моего семейства, собственное мое спокойствие – какое тут преступление? какая неблагодарность? Но государь может видеть в этом что-то похожее на то, чего понять все-таки не могу. В таком случае я подаю в отставку и прошу оставить меня в службе. Теперь, отчего письма мои сухи? Да зачем же быть им сопливыми? Во глубине сердца своего я чувствую себя правым перед государем; гнев его меня огорчает, но чем хуже положение мое, тем язык мой становится связаннее и холоднее. Что мне делать? просить прощения? хорошо; да в чем? К Бенкендорфу я явлюсь и объясню ему, что у меня на сердце – но не знаю, почему письма мои неприличны. Попробую написать третье».

И что вы думаете? Он действительно пишет графу Бенкендорфу третье покаянное письмо, ликвидируя «сухость» предыдущего:


«Граф!

Позвольте мне говорить с вами вполне откровенно. Подавая в отставку, я думал лишь о семейных делах, затруднительных и тягостных. Я имел в виду лишь неудобство быть вынужденным предпринимать частые поездки, находясь в то же время на службе. Богом и душою моею клянусь, – это была моя единственная мысль; с глубокой печалью вижу, как ужасно она была истолкована. Государь осыпал меня милостями с той первой минуты, когда монаршая мысль обратилась ко мне. Среди них есть такие, о которых я не могу думать без глубокого волнения, столько он вложил в них прямоты и великодушия. Он всегда был для меня провидением, и если в течении этих восьми лет мне случалось роптать, то никогда, клянусь, чувство горечи не примешивалось к тем чувствам, которые я питал к нему. И в эту минуту не мысль потерять всемогущего покровителя вызывает во мне печаль, но боязнь оставить в его душе впечатление, которое, к счастью, мною не заслужено.

Повторяю, граф, мою покорнейшую просьбу не давать хода прошению, поданному мною столь легкомысленно.

Поручая себя вашему могущественному покровительству, осмеливаюсь изъявить вам мое высокое уважение.

Остаюсь с почтением, граф, вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга

Александр Пушкин.6 июля С.-П.».

Судя по датировке стихотворения, оно уже к этому времени было написано, несмотря на испытываемый поэтом стресс от жесткого прессинга со стороны власть предержащих. Что общего между этими событиями? Между неприкрытым гонением за вполне нормальную просьбу удалиться в «тихую гавань» и элегическим обращением к той, из-за которой и разгорелся весь этот сыр-бор? Только одно – совпадение датировки элегии с кульминацией июньских (перешедших в июльские) событий, вымотавших душу поэта.

Да разве впервой Пушкину датировками и передатировками своих произведений вводить в заблуждение своих биографов и будущих исследователей?

На этот раз это ему удалось, поскольку при всех изданиях этого стихотворения, комментаторы, словно сговорившись, упорно твердят: «Обращено к жене. Написано, вероятно, летом 1834 года в связи с неудавшейся попыткой выйти в отставку».

По данному поводу Пушкин действительно обратился к жене, но совсем не в элегической форме. В письме от 14 июля 1834 г. из Петербурга в Полотняный завод он пишет: «…Надобно тебе поговорить о моем горе. На днях хандра меня взяла: подал в отставку. Но получил от Жуковского такой нагоняй, а от Бенкендорфа такой сухой абшид, что я вструхнул, и Христом и богом прошу, чтоб мне отставку не давали. А ты и рада, не так? Хорошо, коли проживу я лет еще 25; а коли свернуть прежде десяти, так не знаю, что ты будешь делать и что скажет Машка, а в особенности Сашка. Утешения мало им будет в том, что их папеньку схоронили как шута и что их маменька ужас как мила была на аничковских балах. Ну, делать нечего. Бог велик; главное то, что я не хочу, чтоб могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма. Будь здорова. Поцелуй детей и благослови их за меня. Прощай, целую тебя».

Нет, не до элегий было Пушкину к жене, которую он открыто упрекает в том, что именно она является причиной «сухого абшида», устроенного ему Бенкендорфом. Виной всему «тот», который непременно хотел видеть жену-красавицу Пушкина на «Аничковых балах»?

Спрашивается тогда, а кому же все-таки посвящено это стихотворение и когда оно было написано? Впервые ответить на этот вопрос попытался Б.И. Бурсов: «…размышляя о побеге «в обитель дальнюю трудов и чистых нег», не думал ли он, что и подруга у него будет другая?»[43]

А вот и подсказка. Через год с небольшим после всей этой эпопеи с отставкой и несбывшимися мыслями о переезде в деревню, Пушкин пишет нежнейшее письмо к падчерице П.А. Осиповой Александре Беклешовой, роман с которой был закручен еще десять лет тому назад. Она в его Донжуанском списке значится под номером 20. Письмо послано из Тригорского, где поэт всегда находил «приют труда и вдохновений», в Псков, где проживала со своей семьей Александра Ивановна: «Мой ангел, как мне жаль, что я Вас уже не застал, и как обрадовала меня Евпраксия Николаевна, сказав, что Вы опять собираетесь приехать в наши края! Приезжайте, ради бога; хоть к 23-му. У меня для Вас три короба признаний, объяснений и всякой всячины. Можно будет, на досуге, и влюбиться[44]. Я пишу к Вам, а наискось от меня сидите Вы сами во образе Марии Ивановны. Вы не поверите, как она напоминает прежнее время.

«И путешествия в Опочку и прочая. Простите мне мою дружескую болтовню. Целую Ваши ручки»[45].

Многое вспомнилось поэту, написавшему десять лет назад глубоко лирическое стихотворение «Признание», посвященное Александре Ивановне Осиповой, тогда еще невинной 18-летней девушке, отдельные фрагменты которого стали крылатыми выражениями, особенно последние два стиха:

Я вас люблю, хоть я бешусь,

Хоть это труд и стыд напрасный,

И в этой глупости несчастной

У ваших ног я признаюсь!

Мне не к лицу и не по летам…

Пора, пора мне быть умней!

Но узнаю по всем приметам

Болезнь любви в душе моей:

Без вас мне скучно, – я зеваю;

При вас мне грустно, – я терплю;

И, мочи нет, сказать желаю,

Мой ангел, как я вас люблю!

Когда я слышу из гостиной

Ваш легкий шаг, иль платья шум,

Иль голос девственный, невинный,

Я вдруг теряю весь свой ум.

Вы улыбнетесь – мне отрада;

Вы отвернетесь – мне тоска;

За день мучения – награда

Мне ваша бледная рука.

Когда за пяльцами прилежно

Сидите вы, склонясь небрежно,

Глаза и кудри опустя, —

Я в умиленье, молча, нежно

Любуюсь вами, как дитя!..

Сказать ли вам мое несчастье,

Мою ревнивую печаль,

Когда гулять, порой, в ненастье,

Вы собираетеся вдаль?

И ваши слезы в одиночку,

И речи в уголку вдвоем,

И путешествие в Опочку,

И фортепьяно вечерком?…

Алина! сжальтесь надо мною.

Не смею требовать любви:

Быть может, за грехи мои,

Мой ангел, я любви не стою!

Но притворитесь! Этот взгляд

Все может выразить так чудно!

Ах, обмануть меня не трудно!..

Я сам обманываться рад!

Ранее нами была высказана версия, что идею стихотворения «Пора, мой друг, пора!..» подсказала просьба молодожена Пушкина к П.А. Осиповой подыскать ему «хижину» поблизости к Тригорскому, где он «…поставил бы свои книги и проводил бы подле добрых старых друзей несколько месяцев в году». Там же приводилась официальная версия о том, к кому были обращены эти бессмертные строки. Теперь мы убедились, что стихотворение не могло быть написано летом 1834 года в разгар скандала с отставкой Пушкина. А вот в сентябре 1835 года – в самый раз! Во-первых, ностальгия по тем счастливым временам, когда Пушкин общался с многочисленным добропорядочным семейством Осиповых в Тригорском и поочередно влюблялся в подрастающих на его глазах дочерей Прасковьи Александровны, которая нахлынула на поэта в эти осенние дни, проведенные в Михайловском (Пушкин приехал в деревню 9 или 10 сентября и выехал в Петербург 20 октября). А, во-вторых, к этому времени в жизни Пушкина случились некоторые неожиданные обстоятельства, которые принуждали его радикально пересмотреть весь свой жизненный уклад, и о которых речь впереди.

Как видим, ни до женитьбы, ни после Пушкин не посвятил своей «Мадонне» ни одного лирического произведения, рождавшегося на фоне страстной любви, которая напрочь отсутствовала, по крайней мере, со стороны Натальи Николаевны. Брак по расчету, который соединил этих совершенно разных людей, не мог возбудить у Пушкина лирического настроения и «поэзия» их отношений подменилась скучной прозой эпистолярного жанра справедливости ради, необходимо отметить, что письма самого Пушкина к Наталье Николаевне «скучными» назвать никак нельзя.

Возразят, что «расчет» мог быть лишь со стороны невесты, вернее ее матери Гончаровой Натальи Ивановны, которая лишь для видимости препятствовала этому неравному браку, но не со стороны Пушкина! Конечно, «жених» не на шутку влюбился практически в ребенка (Натали было 16 лет, когда он впервые ее увидел), но эта влюбленность со временем прошла бы, как и все предыдущие, если бы Наталья Ивановна не подогревала ее своим неадекватным поведением: отказами, фактически оскорблениями и проч.

Художник Михаил Иванович Железнов (1825–1891), будучи учеником великого художника Карла Павловича Брюллова (12.12.1799–12.06.1852), оставил воспоминания о своем учителе, среди которых есть весьма интересный фрагмент, касающийся взаимоотношений великого художника с великим поэтом. Пушкин высоко ценил талант художника, уговаривал его переехать в Петербург, желая, в частности, заказать ему портрет Натальи Николаевны. Брюллов, в свою очередь, возмущался тем, что Пушкина не выпускают за границу. М.И. Железнов в своих воспоминаниях, в частности, отразил этот момент: «Брюллов не мог равнодушно вспоминать, что Пушкин не был за границей, и при мне сказал г. Левшину[46], генералу с двумя звездами: «Соблюдение пустых форм всегда предпочитают самому делу. Академия, например, каждый год бросает деньги на отправку за границу живописцев, скульпторов, архитекторов, зная наперед, что из них ничего не выйдет. Формула отправки за границу считается необходимою, и против нее нельзя заикнуться, а для развития настоящего таланта никто ничего не сделает. Пример налицо – Пушкин. Что он был талант – это все знали, здравый смысл подсказывал, что его непременно следовало отправить за границу, а… ему-то и не удалось там побывать, и только потому, что его талант был всеми признан.

Вскоре после того как я приехал в Петербург, вечером, ко мне пришел Пушкин и звал к себе ужинать. Я был не в духе, не хотел идти и долго отказывался, но он меня переупрямил и утащил с собой. Дети Пушкина уже спали, он их будил и выносил ко мне поодиночке на руках. Не шло это к нему, было грустно, рисовало передо мною картину натянутого семейного счастья, и я его спросил: «На кой черт ты женился?» Он мне отвечал: «Я хотел ехать за границу – меня не пустили, я попал в такое положение, что не знал, что мне делать, – и женился»[47].

Не удалось Пушкину «убежать» от своего «счастья», которое ожидало его после женитьбы, не смог он «разорвать «оковы любви». Так родилось его знаменитое стихотворение «Поедем, я готов; куда бы вы, друзья…»

Поедем, я готов; куда бы вы, друзья,

Куда б ни вздумали, готов за вами я

Повсюду следовать, надменной убегая:

К подножию ль стены далекого Китая,

В кипящий ли Париж, туда ли наконец,

Где Тасса не поет уже ночной гребец,

Где древних городов под пеплом дремлют мощи,

Где кипарисные благоухают рощи,

Повсюду я готов. Поедем… но, друзья,

Скажите; в странствиях умрет ли страсть моя?

Забуду ль гордую, мучительную деву,

Или к ее ногам, ее младому гневу,

Как дань привычную, любовь я принесу?

Здесь нельзя не согласиться с комментаторами в том, что «…стихотворение связано с чувством Пушкина к Н.Н. Гончаровой, к которой он сватался в апреле 1829 года, но получил неопределенный ответ со стороны матери». Мать, Гончарову Наталью Ивановну, при всех ее недостатках, понять можно. Наталья очень молода, совершенно неискушенна в амурных делах, а тут сватается почитай, что «старик», страшно некрасивой наружности и откуда невесте было знать, что сватается к ней гений всех времен и народов, известный поэт Пушкин?

Вернувшегося из поездки в Арзрум Пушкина Наталья Николаевна встретила очень холодно («надменной убегая»), и он пытается покончить с этим «романом», испросив разрешения на поездку за рубеж. Седьмого января 1830 года он обращается к графу А.Х. Бенкендорфу с письмом, в котором, в частности, пишет: «Покамест я еще не женат и не зачислен на службу, я бы хотел совершить путешествие во Францию или Италию. В случае же, если оно не будет мне разрешено, я бы просил соизволения посетить Китай с отправляющимся туда посольством». Короче, куда угодно, но от «надменной убегая». Последовал отказ Николая I, о чем Бенкендорф известил поэта 17 января 1830 года. Скрепя сердце, Пушкин на следующий день пишет письмо Бенкендорфу, в котором верноподданнически «благодарит» своего благодетеля за отказ: «Я только что получил письмо, которое ваше превосходительство соблаговолило мне написать. Боже меня сохрани единым словом возразить против воли того, кто осыпал меня столькими благодеяниями. Я бы даже подчинился ей с радостью, будь я только уверен, что не навлек на себя его неудовольствия». Сколько иронии и злого сарказма вложил Пушкин в эти три строки под видом «благодарности» за отказ в его просьбе, удовлетворение которой, скорее всего, круто изменило бы дальнейшую жизнь поэта. Увы! История не знает сослагательного наклонения.

При первой публикации Пушкин назвал стихотворение «Элегически отрывком». Строка тире, поставленных вслед за последним стихом, заставляет предполагать, что стихотворение действительно является отрывком. В первой рукописи элегии, которая дошла до нас, вслед за текстом, появившимся в печати, был еще такой (единственный) стих: «Но полно, разорву оковы я любви…». Не разорвал, о чем и поделился через шесть лет с Карлом Павловичем Брюлловым.

Насколько «огончарован» был Пушкин в начале 1830 года можно судить по тому, с кем поэт поделился своей неудачей, связанной с попыткой «побега» от «надменной» любви. 5 января 1830 года он у ног другой вамп-красавицы Каролины Собаньской, с которой у него был вялый роман в время южной ссылки. По просьбе Каролины (Эленоры, как звал ее Пушкин) вписать в свой альбом имя поэта, он пишет 4-строфную элегию, вошедшую в сокровищницу любовной лирики поэта:

Что в имени тебе моем?

Оно умрет, как шум печальный

Волны, плеснувшей в берег дальный,

Как звук ночной в лесу глухом.

Оно на памятном листке

Оставит мертвый след, подобный

Узору надписи надгробной

На непонятном языке.

Что в нем? Забытое давно

В волненьях новых и мятежных,

Твоей душе не даст оно

Воспоминаний чистых, нежных.

Но в день печали, в тишине,

Произнеси его тоскуя;

Скажи: есть память обо мне,

Есть в мире сердце, где живу я…[48]

Эта встреча всколыхнула в душе поэта воспоминания семилетней давности, забыв все на свете, в том числе и о своей «Мадонне», Пушкин пишет Собаньской письмо от 2 февраля 1830 года, полное отчаянных признаний о вновь вспыхнувшей любви к этой «женщине действительно очаровательной» по словам Осипа Антоновича Пщецлавского[49]:

«Сегодня 9-я годовщина дня, когда я вас увидел в первый раз. Этот день был решающим в моей жизни.

Чем более я об этом думаю, тем более убеждаюсь, что мое существование неразрывно связано с вашим; я рожден, чтобы любить вас и следовать за вами – всякая другая забота с моей стороны – заблуждение или безрассудство; вдали от вас меня лишь грызет мысль о счастье, которым я не сумел насытиться. Рано или поздно мне придется все бросить и пасть к вашим ногам. Среди моих мрачных сожалений меня прельщает и оживляет одна лишь мысль о том, что когда-нибудь у меня будет клочок земли в Крыму (?). Там смогу я совершать паломничества, бродить вокруг вашего дома, встречать вас, мельком вас видеть…»

Довольно трезвый ответ Каролины Собаньской на восторженное письмо Пушкина не остановил его пылких признаний и, еще более распаляя свое необузданное воображение, он направляет ей целое послание: «Вы смеетесь над моим нетерпением, вам как будто доставляет удовольствие обманывать мои ожидания, итак, я увижу вас только завтра – пусть так. Между тем я могу думать только о вас.

Хотя видеть и слышать вас составляет для меня счастье, я предпочитаю не говорить, а писать вам. В вас есть ирония, лукавство, которые раздражают и повергают в отчаяние. Ощущения становятся мучительными, а искренние слова в вашем присутствии превращаются в пустые шутки. Вы – демон, то есть тот, кто сомневается и отрицает, как говорится в Писании.

В последний раз вы говорили о прошлом жестоко. Вы сказали мне то, чему я старался не верить – в течение целых 7 лет. Зачем?

Счастье так мало создано для меня, что я не признал его, когда оно было передо мною. Не говорите же мне больше о нем, ради Христа. – В угрызениях совести, если бы я мог испытать их, – в угрызениях совести было бы какое-то наслаждение – а подобного рода сожаление вызывает в душе лишь яростные и богохульные мысли.

Дорогая Элленора, позвольте мне называть вас этим именем, напоминающим мне и жгучие чтения моих юных лет, и нежный призрак, прельщавший меня тогда, и ваше собственное существование, такое жестокое и бурное, такое отличное от того, каким оно должно было быть. – Дорогая Элленора, вы знаете, я испытал на себе все ваше могущество. Вам обязан я тем, что познал все, что есть самого судорожного и мучительного в любовном опьянении, и все, что есть в нем самого ошеломляющего. От всего этого у меня осталась лишь слабость выздоравливающего, одна привязанность, очень нежная, очень искренняя, – и немного робости, которую я не могу побороть.

Я прекрасно знаю, что вы подумаете, если когда-нибудь это прочтете – как он неловок – он стыдится прошлого – вот и все. Он заслуживает, чтобы я снова посмеялась над ним. Он полон самомнения, как его повелитель – сатана. Не правда ли?

Однако, взявшись за перо, я хотел о чем-то просить вас – уж не помню о чем – ах, да – о дружбе. Эта просьба очень банальная, очень… Это как если бы нищий попросил хлеба – но дело в том, что мне необходима ваша близость…»

Пушкин добивается своего, и Каролина Собаньская, которую он называл демоном, в его объятиях. Ему кажется, что он еще никогда так страстно никого не любил. Кое-кто из друзей Пушкина знал, что она писала тайные доносы, в том числе и на него. Филипп Вигель говорил, что под ее щеголеватыми формами скрывались мерзость. Пушкин же не знал о ее тайной жизни и писал, что его душа – боязливая рабыня ее души.

Месяц пролетел, как один день, но 4 марта поэт неожиданно расстается с Собаньской и мчится в Москву. 6 апреля он просит руки Натальи Гончаровой.

Жест психологически понятный: от отчаяния в любви – женитьба на альтернативном варианте, своего рода месть любовнице, которая не захотела продолжения отношений или отношений более серьезных.

5 мая в день помолвки Пушкина с Натальей Николаевной в «Литературной газете» опубликовано его стихотворение «Что в имени тебе моем?», обращенное к Собаньской. Если бы невеста и ее круг прочитали стихи и знали, кому они адресованы, помолвка не состоялась бы. Через два месяца после помолвки Пушкин, оставив невесту, снова мчит в Петербург якобы по делам, а в действительности – к Собаньской, романтические отношения с которой продолжались вплоть до его отъезда в Болдино (10 августа вместе с Вяземским выезжает в Москву, а затем 1 сентября 1830 года в Болдино).

Пушкин не понял тогда, что покинув одну женщину-вамп, он бросился к ногам другой, такой же холодной и расчетливой, но пока еще очень юной с нераскрывшимися качествами женщины-вамп. Пушкин проглядел эти качества, хотя интуитивно чувствовал, что делает весьма опасный жизненный шаг. В письме князю Вяземскому от 05 ноября 1830 года из Болдино он пишет: «Отправляюсь, мой милый, в зачумленную Москву, получив известие, что невеста ее не покидала. Что у ней за сердце! Твердою дубового корой, тройным булатом грудь ея вооружена, как у Горациева мореплавателя. Она мне пишет очень милое, хотя бестемпераментное письмо».

Откуда взяться темпераменту? Холодность и жестокость – семейная черта. Сама Наталья Николаевна писала: «…Только Бог и немногие избранные имеют ключ от моего сердца». Пушкин доступа к ключу не имел. Наталья Николаевна не любила мужа. Он это знал. В письмах к ее матери писал, что надеется со временем заслужить ее любовь. Напрасные надежды. Можно удивиться: как это – не любить Пушкина! Мы любим поэта и убеждены, что его ближние тоже обязаны любить его, забывая, что поэзия – это одно, а личная, семейная жизнь – другое.

Что-то тянуло Пушкина к подобным женщинам. Не один раз больно расшибался он об их ледяную холодность.


<p><i>Из «Евгения Онегина»:</i></p>

Я знал красавиц недоступных,

Холодных, чистых, как зима,

Неумолимых, неподкупных,

Непостижимых для ума;

Дивился я их спеси медной,

И, признаюсь, от них бежал,

И, мнится, с ужасом читал

Над их бровями надпись ада:

Оставь надежду навсегда.

Попытка бежать, спастись обречена на неудачу. Проходит время, и его снова тянет к их адскому холоду.

Поразительно, что Пушкин, обладая пророческим даром, не заметил или не захотел замечать «над бровями надпись ада» у юной красавицы. Он не может бежать. С какой-то трагической обреченностью он признается в письме к сестре: «Боюсь, Ольга, за себя, а на мою Наташу не могу иногда смотреть без слез; едва ли мы будем счастливы, и свадьба наша, чувствую, к добру не приведет. Сам виноват кругом и около: из головы мне выпало вон не венчаться 18 февраля, а вспомнил об этом поздно – в ту минуту, когда нас водили, уже вокруг аналоя».

Во время венчания с аналоя падали крест и евангелие, гасли свечи, сея в душе жениха суеверный страх.

К слову, у матери новобрачной разбивается зеркало. Наталья Ивановна пророчески восклицает: «Добра не будет!»

Марина Цветаева, со свойственной ей нервной точностью, отмечала непреодолимую силу, соединившую несоединимое: «Пара по силе, идущей в разные стороны, хотелось бы сказать: пара друг от друга. Пара – врозь». И еще: «Наталья Гончарова просто роковая женщина, то пустое место, к которому стягиваются, вокруг которого сталкиваются все силы и страсти. Смертоносное место».

А ведь Пушкин, почувствовав, что стремительно стареет, мечтал совсем о другой семейной жизни, что нашло отражение в его автобиографическом романе «Евгений Онегин», в последней главе которого поэт пишет:

Иные нужны мне картины:

Люблю песчаный косогор,

Перед избушкой две рябины,

Калитку, сломанный забор,

На небе серенькие тучи,

Перед гумном соломы кучи

Да пруд под сенью ив густых,

Раздолье уток молодых;

Теперь мила мне балалайка

Да пьяный топот трепака

Перед порогом кабака.

Мой идеал, теперь – хозяйка,

Мои желания – покой,

Да щей горшок, да сам большой.

Последняя строчка воспроизводит русскую поговорку. «Сам большой» – это сам себе хозяин, это ощущение обретенной семейной независимости. Так виделся Пушкину его дом. И жена входила в эту атмосферу домашней, покойной, благополучной жизни как главное и созидающее начало. Годилась ли юная Натали на роль такой хозяйки?

Из писем Пушкина ясно, что пришлось ей нелегко. Во-первых, денежные дела с самого начала были расстроены и омрачали жизнь будущих супругов еще с помолвки. Наталья Ивановна Гончарова отказалась дать приданое своей дочери, но потребовала от жениха, чтобы он возместил отсутствие такового. Этого, с ее точки зрения, требовали приличия.

В письме к П.А. Плетневу от 16 февраля 1831 года из Москвы в Петербург Пушкин как бы отчитывается о своих финансовых делах и ожидает пополнения семейного бюджета только за счет литературной деятельности: «Через несколько дней я женюсь: и представляю тебе хозяйственный отчет: заложил я моих 200 душ, взял 38000 – и вот им распределение: 11 000 теще, которая непременно хотела, чтоб дочь ее была с приданым – пиши пропало. 10000 Нащокину, – для выручки его из плохих обстоятельств: деньги верные. Остается 17000 на обзаведение и житие годичное. В июне буду у вас и начну жить en bourgeois[50], a здесь с тетками справиться невозможно – требования глупые и смешные – а делать нечего. Теперь, понимаешь ли, что значит приданое и отчего я сердился? Взять жену без состояния – я в состоянии, по входить в долги для ее тряпок – я не в состоянии. Но я упрям и должен был настоять по крайней мере на свадьбе. Делать нечего: придется печатать мои повести. Перешлю тебе на второй неделе, а к святой и тиснем…»

Юной Натали предстояло вести хозяйство и дом в условиях, так сказать, повышенного риска. Никакого верного дохода у Пушкиных не было. Отцовское имение Болдино было разорено, вокруг Михайловского шла долголетняя семейная тяжба, которую все время подогревал муж сестры Пушкина Ольги, от Гончаровых помощи ждать не приходилось, а литературными трудами петербургский образ жизни поддерживаться не мог.

Похоже, что в первый год семейной жизни Наталья Николаевна хозяйствовала не очень уверенно, что вызвало недовольство мужа:


16 декабря 1831 года

«За стол я заплачу по моему приезду: никто тебя не просил платить мои долги. Скажи от меня людям (т. е. Василию и Алексею), что я ими очень недоволен… Ты пляшешь по их дудке; платишь деньги, кто только попросит; эдак хозяйство не пойдет».


Но уже в следующем году молодая жена поэта, по-видимому, берет дом в свои руки и действует достаточно решительно.


25 сентября 1832 года

«Какая ты умненькая, какая ты миленькая! Какое длинное письмо! Как оно дельно! Благодарствуй, женка. Продолжай, как начала, и я век за тебя буду бога молить. Заключай с поваром какие хочешь условия, только бы не был я принужден, отобедав дома, ужинать в клобе».


Судя по последней фразе, в первый год семейной жизни «щей горшок» еще не насыщал истосковавшегося по семейному уюту холостяка. Но Наталья Николаевна постепенно входит в роль уверенной домоправительницы.


3 октября 1832 года

«Ты, мне кажется, воюешь без меня дома, сменяешь людей, ломаешь кареты, сверяешь счеты, доишь кормилицу. Ай да хват баба! Что хорошо, то хорошо».


В 1833 году Наталья Николаевна сама находит новую квартиру и сама же переезжает на нее с дачи. «Если дом удобен, то нечего делать, бери его, – пишет ей Пушкин, – но уж по крайней мере усиди в нем».

Энергии у юной хозяйки было, видимо, вполне достаточно. Поэтому Пушкин доверял ей самостоятельно вести дом в продолжение своих, порой долгих, отлучек. Весной 1834 года она отправляется с маленькими детьми в Москву, а затем в родовое именье Гончаровых. Путешествие многодневное и по тем временам очень изнурительное, дети еще совсем крошки, но она отлично справляется со всеми хлопотами.

Ежегодные переезды на дачу с детьми, домочадцами, скарбом и даже библиотекой – тоже дело Натальи Николаевны. Если учесть, что чаще всего в это время Наталья Николаевна была беременна, то это похоже на домашний подвиг.


14 мая 1836 года

«Ты уж, вероятно, в своем загородном болоте. Что-то дети мои и книги мои? Каково-то перевезли и перетащили тех и других? И как перетащила ты свое брюхо? Благословляю тебя, мой ангел».


Но не будем обольщаться: разумной и экономичной хранительницы домашнего очага из Натальи Николаевны не получилось. Денежные затруднения с новым годом все более омрачали жизнь Пушкина. Выход был один – покинуть Петербург, уехать в одно из имений, в «приют спокойствия, трудов и вдохновенья». «Зависимость и расстройство в хозяйстве ужасны в семействе, – писал жене Пушкин 29 мая 1834 года, – и никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольствия». Но, как уже было показано выше, Наталья Николаевна ни об отъезде из Петербурга, ни об отставке мужа не желала и слышать. Он ее предупреждает о возможном своем уходе из жизни (лет через 10–15 – похвальный оптимизм). Но Натали слишком молода, чтобы заглядывать в такую временную даль, а сегодняшняя жизнь в столице в самом центре столичного бомонда – так прекрасна. Она только что совершила свое царственное вхождение в блистательные петербургские дворцы. Она самозабвенно любила балы, и оно простительно. «Во дни веселий и желаний я был от балов без ума», – читаем мы в «Евгении Онегине».

Наталья Николаевна переживала именно такое время. Она была окружена поклонением, красота ее достигла полного расцвета, и даже частые роды не испортили ее умопомрачительно тонкой талии. Она еще не натанцевалась, не накокетничалась и не готова была навеки спрятать свою прославленную всеобщей молвой красоту в глухой деревенской «обители». Все это естественно, и этого следовало ожидать. Не случайно в одном из писем 1832 года Пушкин напомнил жене печальную русскую песню:

«Не дай бог хорошей жены,

Хорошу жену часто в пир зовут.

А бедному-то мужу во чужом пиру похмелье,

да и в своем тошнит».

Кому только не лень было принято упрекать Наталью Николаевну в том, что интересы мужа так и не стали ее интересами. Приводят, как «отче наш», якобы произнесенное ею однажды: «Господи, до чего ты мне надоел со своими стихами, Пушкин!». Баратынский спросил, может ли он прочесть новые стихи Пушкину, не оторвет ли ее от дел. «Читайте, пожалуйста! – сказала она. – Я не слушаю». И опять же упреки, что Пушкин был для нее всего лишь источником денег, ибо вереницей текли портнихи, модные магазины, званые обеды, увеселительные прогулки, празднества, балы, с которых они возвращались в четыре-пять утра. А что вы хотели, первая красавица Петербурга медленно, но верно из никому не известной провинциалки превращалась в светскую львицу, страстную женщину, которой не повезло с мужем-стариком. Она его могла только терпеть в постели, рожая ему детей, а разве не снился ей принц, да на белом коне, который мог бы умчать ее в невидимую даль. Да и наследственность делала свое дело. Разве она не была дочерью Натальи Ивановны, ставшей при живом муже, сошедшем с ума, обыкновенной шлюхой. А кому не известно, какие коленца выделывал по молодости ее родной дед по матери Иван Александрович Загряжский? Нет, не тем он прославился, что однажды вызвал на дуэль самого Гавриила Романовича Державина, в бытность того Тамбовским губернатором, а совсем другими подвигами на амурном поприще.

Трудно удержаться, чтобы кратко не «осветить» один из его подобных подвигов, не будь которого, не родилась бы красавица Натали и судьба Пушкина сложилась бы совсем иначе.

И.А. Загряжский, отец Натальи Ивановны Гончаровой и, стало быть дед Натальи Николаевны, был женат на Александре Степановне Алексеевой, от которой имел сына Александра Ивановича и двух дочерей: Софью Ивановну, в замужестве графиня де Местр, и Екатерину Иванову, впоследствии игравшую весьма заметную роль в семье Пушкиных.

Иван Александрович, блестящий офицер, а затем генерал, служил в Петербурге в гвардии, где славился своими «необузданными выходками». Когда однажды его полк стоял в Дерпте (будущем Тарту в Эстонии), он влюбился в красавицу баронессу Эуфрозину Ульрику фон Поссе – и так был очарован ее изумительной красотой, что предложил ей руку и сердце, будучи женатым и имея трех детей. Ульрика тоже была замужем за бароном Морисом фон Поссе, владельцем имения Выйду в Лифляндии и имела в этом браке дочь Жаннет. Влюбившись в бравого русского генерала, она потеряла голову и полностью положилась на его порядочность. Обвенчавшись с Иваном Александровичем, Ульрика навсегда покинула родину, оставив дочь на попечение обманутого мужа. Проще говоря, она бежала с любимым человеком из дома. На лихой тройке красавицу поджидал влюбленный Иван Загряжский. Обманутый муж снарядил погоню, но генерал все предусмотрел – на каждой почтовой станции их уже ждали новые экипажи. Догнать беглецов так и не смогли. Тогда муж и отец баронессы стали писать жалобы на русского генерала, похитившего их жену и дочь, сановным лицам Российской империи, требуя признать новый брак Ульрики фон Поссе недействительным и содействовать возвращению беглянки в лоно семьи.

А тем временем Иван Александрович, счастливо ускользнувший от преследователей, подъезжал вместе с похищенной красавицей к родовому Яропольцу, где ждала своего легкомысленного мужа… его законная супруга Александра Степановна.

«В один злополучный день покинутая жена, томившаяся неведением в течение долгих месяцев, была радостно встревожена заливающимся звоном колокольчиков. Целый, поезд огибал цветочную лужайку перед домом, и из первой дорожной берлины выпрыгнул ее нежданный муж и стал высаживать сидевшую рядом с ним молодую красавицу. <…> С легким сердцем и насмешливой улыбкой на устах произвел Загряжский еще невиданную coup de theatre (неожиданную развязку), представив обманутую жену законной супруге… Молодая женщина не могла прийти в себя… она, как подкошенный цветок, упала к ногам своей невольной и почти столь же несчастной соперницы». Сам Загряжский, не любивший душераздирающих сцен, почел для себя за выход оставить обеих жен и перебраться на жительство в Москву.

«Бабье дело – сами разберутся», – решил он. Приказав перепрячь лошадей, даже не взглянув на хозяйство, а только, допустив приближенную дворню к руке, поцеловав рассеянно детей, он простился с женой, поручив ее христианскому сердцу и доброму уходу все еще бесчувственную чужестранку, – и укатил в обратный путь».

Так передавалась эта необычная история в поколениях Загряжских и Гончаровых, такой ее услышала и записала Александра Арапова, в девичестве Ланская, дочь Натальи Николаевны Пушкиной-Ланской. Видимо, где-то к этой истории со временем было добавлено немало вымысла, например, о том, что погоню за беглянкой организовывали обманутый муж и отец. Однако, по другим источникам, добытым неутомимыми исследователями истории семейств Загряжских и Гончаровых И. М. Ободовской и М.А. Дементьевым, супруги фон Поссе «развелись 28 января 1782 года» и поэтому «барон Морис фон Поссе вряд ли участвовал «в погоне», которая случилась уже в 1785 году[51].

Александра Степановна, которая была много старше, оказалась женщиной великодушной (Загряжский, очевидно, знал, что делал), она поняла всю глубину трагедии Ульрики и приняла ее и родившуюся вскоре дочь Наталью в свою семью. Полагаем, что в основном все это соответствует действительности, так как А.П. Арапова, несомненно, неоднократно слышала от матери и Гончаровых историю своей прабабки. По семейным преданиям, Ульрика Поссе была поразительно красива. А.П. Арапова в своих воспоминаниях рассказывает, что у Екатерины Ивановны был ее портрет. Однажды, когда в Зимнем дворце случился пожар, вбежавший в комнату фрейлины Загряжской офицер счел самой ценной вещью оправленную в скромную черепаховую рамку миниатюру с изображением необыкновенной красавицы. В дворцовой конторе выразили удивление, почему именно этот «маленький ничтожный предмет» спас офицер. «Да вглядитесь хорошенько, – сказал он, – и вы поймете тогда, что я не мог оставить изображение такой редкой красавицы в добычу огню!» Впоследствии эта миниатюра перешла к Наталье Ивановне (где она сейчас» – неизвестно). Помнившие Ульрику говорили Наталье Ивановне, что, хотя она и очень хороша собою, но сравниться с матерью не может. Не от бабки ли своей унаследовала эту изумительную красоту Наталья Николаевна?

Ульрика Поссе-Загряжская умерла в 1791 году, следовательно, Наталье Ивановне, которая родилась в 1785 году, было тогда уже 6 лет; она могла помнить мать. Неизвестно, жила ли все это время Ульрика в Яропольце, но если да, то, надо полагать, она похоронена в Иосифо-Волоколамском монастыре. Все это проливает свет на необыкновенную привязанность Натальи Ивановны к Яропольцу: там прошло ее детство, там потеряла она мать.

После смерти «чужестранки» Александра Степановна, по словам Араповой, при помощи своей влиятельной родни «приложила все старания, чтобы узаконить рождение Натальи, оградив все ее наследственные права»[52].

Когда дочери подросли, Александра Степановна переехала в Петербург, под покровительство «всемогущей» тетушки Натальи Кирилловны Загряжской (в девичестве графиня Разумовская (5.09.1747–19.03.1837) – жена Николая Александровича Загряжского, брата Ивана Александровича).

Наталья Ивановна, как и ее сестры Софья и Екатерина была принята во фрейлины к императрице Елизавете Алексеевне, жене Александра I. С ранней юности она блистала необыкновенной красотой при петербургском дворе. Там в нее влюбился кавалерград А.Я. Охотников, фаворит императрицы Елизаветы Алексеевны. От Охотникова у императрицы была дочь (родилась в 1806 году и умерла в 1808 году). В октябре 1806 года человек, подосланный якобы великим князем Константином Павловичем, смертельно ранил Охотникова при выходе из театра, и в январе 1807 года он умер. Вероятно, чтобы замять всю эту историю, Наталью Ивановну срочно выдали замуж за Николая Афанасьевича Гончарова. Венчание как это было принято, когда выходила замуж фрейлина, состоялось в дворцовой церкви.

Наталья Николаевна, будучи уже замужем за П.П. Ланским, пыталась установить свою родословную по бабушке Эуфрозине Ульрике фон Пассе и отыскать следы своей тетушки Жаннет, оставленной когда-то малюткой сбежавшей матерью. Когда муж Натальи Николаевны находился по служебным делам в Лифляндии она обратилась к нему с письмом, выдержка из которого приводится в указанной книге И. Ободовской и М.Дементьева:


«В своем письме ты говоришь о некоем Любхарде[53] и не подозревая, что это мой дядя. Его отец должен был быть братом моей бабки – баронессы Поссе, урожденной Любхард. Если встретишь где-либо по дороге фамилию Левис, напиши мне об этом, потому что это отпрыски сестры моей матери. В общем, ты и шагу не можешь сделать в Лифляндии, не встретив моих благородных родичей, которые не хотят нас признавать из-за бесчестья, какое им принесла моя бедная бабушка. Я все же хотела бы знать, жива ли тетушка Жаннет Левис, я знаю, что у нее была большая семья. Может быть случай представит тебе возможность с ними познакомиться» (29 июня 1849 г.)».

Очевидно, никаких связей между Липхартами и Загряжскими не было: Наталья Николаевна не знает, что ее тетушка Жаннет Левис умерла в 1831 году.

Итак, кто такая баронесса Поссе? В Центральном государственном историческом архиве Эстонской ССР в Тарту имеются очень интересные, а главное, достоверные сведения о Липхартах и Поссе. Эуфрозина Ульрика Липхарт (1761–1791), дочь богатого помещика, русского ротмистра Карла Липхарта и Маргарет фон Витингхофф, вышла замуж в 1778 году в Тарту за барона Мориса фон Поссе, владельца имения Выйду в Лифляндии. От этого брака была дочь («сестра моей матери тетушка Жаннет»). Супруги развелись 28 января 1782 года. Уезжая в Россию, Ульрика Поссе оставила в Лифляндии дочь Жаннет. О ней тоже есть сведения в архиве Тарту.

Существовало предположение, что Ульрика Поссе – француженка. Фамилия и имя ее мужа действительно похожи на французские, и дочь их звали Жаннет; возможно, он был французского происхождения, но больше ничего о нем пока неизвестно[54].

Знал ли Пушкин о такой необычной родословной своей невесты и какие эротические силы таились в этой невинной красавице, которые рано или поздно должны проявиться? Женщина-вамп на генетическом уровне непременно когда-то должна была проснуться, и это никакая не вина ее и даже не беда – это игра самой природы. Удивительно не это, а то, что несомненно обладая качествами пророка, великий гений земли русской не просчитал последствия своего шага, когда он, освободившись от эротических пут одной женщины-вамп, бросился к ногам другой. А ведь он предвидел все это, но только не как мужчина, наделенный суперсексуальностью, а как «богом призванный поэт». За полгода до венчания с Натальей Николаевной он написал пророческую элегию «Безумных лет угасшее веселье…»:

Безумных лет угасшее веселье

Мне тяжело, как смутное похмелье.

Но, как вино – печаль минувших дней

В моей душе чем старе, тем сильней.

Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе

Грядущего волнуемое море.

Но не хочу, о други, умирать;

Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать;

И ведаю, мне будут наслажденья

Меж горестей, забот и треволненья:

Порой опять гармонией упьюсь,

Над вымыслом слезами обольюсь

И может быть – на мой закат печальный

Блеснет любовь улыбкою прощальной.

8 сентября 1830 г.

Стихотворение опубликовано в альманахе «Библиотека для чтения», 1834 г., Т.?І, и оно действительно навеяно сложной ситуацией, возникшей в связи с его сватовством к Наталье Николаевне, поскольку в письме к ней из Болдино в Москву, написанном на следующий день, он уверяет больше себя, чем ее «…верьте, что я счастлив, только будучи с вами вместе». Пушкин знал, что он обречен на ранних уход из жизни, поскольку был убежден, что носит в зародыше смертельную болезнь, нечаянно предсказанную ему доктором Хатчинсоном. Из «отпущенных» ему 10–15 лет прошло уже шесть лет, впереди еще до «заката печального», как минимум, 4 года, возможно даже 9–10 лет, надежды на помощь доктора Дж. Паркинсона рухнули в связи с категорическим отказом в поездке за рубеж. Что остается? Жениться, поскольку ему «блеснула» «…любовь улыбкою прощальной». Пушкин спешит прожить отпущенные ему всевышним годы (признаки «дрожательной лихорадки», пока, слава богу, никак не проявляются) в тиши семейного уюта, когда ничто не мешает заниматься любимым трудом.

В этот же день (9 сентября 1830 года), когда Пушкин отправил столь оптимистическое письмо невесте, он спешит поделиться своей радостью с П.А. Плетневым о том, что он скоро заживет счастливой жизнью: «…сегодня от своей получил я премиленькое письмо; обещает выйти за меня и без приданого. Приданое не уйдет. Зовет меня в Москву – я приеду не прежде месяца, а оттоле к тебе, моя радость. Ты не можешь вообразить, как весело удрать от невесты, да и засесть стихи писать. Жена не то, что невеста. Куда! Жена свой брат. При ней пиши сколько хошь. А невеста пуще цензора Щеглова, язык и руки связывает…»

А ведь всего каких-то девять дней тому назад он в отчаянии писал тому же П.А. Плетневу из Москвы в Петербург (31 августа 1830 года): «Милый мой, расскажу тебе все, что у меня на душе: грустно, тоска, тоска. Жизнь жениха тридцатилетнего хуже 30 лет жизни игрока. Дела будущей тещи моей расстроены. Свадьба моя отлагается день ото дня далее. Между тем я хладею, думаю о заботах женатого человека, о прелести холостой жизни. К тому же московские сплетни доходят до ушей невесты и ее матери – отселе размолвки, колкие обиняки, ненадежные примирения – словом, если я и не несчастлив, по крайней мере не счастлив.

Так-то, душа моя. От добра добра не ищут. Черт меня догадал бредить о счастии, как будто я для него создан. Должно было мне довольствоваться независимостию, которой обязан я был Богу и тебе. Грустно, душа моя, обнимаю тебя и целую наших».

Итак, близок, «близок миг победы» – скоро он засядет за стихи, и никакие «невесты» ему не помеха, а жена-хозяйка будет «щи в горшке варить». Идиллия! Однако, наяву происходило все с точностью наоборот.

С женой писать оказалось трудно, притом он постоянно пребывал связанным по рукам и ногам непомерными расходами: «Дай, сделаю деньги, не для себя, для тебя». И при этом азартно играет и много проигрывает. Не усугубилось ли его пристрастие к игре от разочарования в семейной жизни?

Наталья Николаевна продолжает существовать сама по себе, в другом измерении. Но теперь у него к ней возникает недоверие. От кого-то (мы не знаем, от кого) Пушкин слышит что-то такое, что дает ему основание полагать, что жена болтает лишнее: «Смотри, женка, надеюсь, что ты моих писем списывать никому не даешь; если почта распечатывает письма мужа к жене, так это ее дело… Но если ты виновата, так это мне было бы больно… Никто не должен быть принят в нашу спальню. Без тайны нет семейственной жизни. Я пишу тебе не для печати; а тебе нечего публику принимать в наперсники. Но знаю, что этого быть не может; а свинство уже давно меня ни в ком не удивляет».

Ю. Дружников так комментирует этот фрагмент письма Пушкина к жене: «Коли «быть не может», то чего же поэту жену стращать, что происходит утечка конфиденциальной информации? Я.Л. Левкович, комментируя эту мысль Пушкина, считает, что «он не исключает возможности читательского интереса (именно читательского, а не бытового) к своим письмам». Но почему бы, спросим мы, и не бытового? И не полицейского? И не личного, интереса Бенкендорфа, и особенно царя, тем более, что он в письмах упоминается?

Потом недоверие становится еще круче, ультимативнее, почти как, решение отстранить жену из числа близких друзей: «Новостей нет, да хоть бы были, так не сказал бы». Мог употребить «не написал бы», имея в виду перлюстрацию почты, а тут «не сказал бы». Трещина между супругами расширяется, а разговоры его жены с непоименованными ее знакомыми все чаще оказываются в интересах его литературных и политических врагов. Он понимает, что другие лица на его жену влияют больше, чем он.

Даже в мелочах Наталья Николаевна поступает наперекор ему, как ей хочется. Он просит ее не ездить в Калугу, не посещать какого-то бала, она это игнорирует. Она описывает своих ухажеров, дразня его и обижая: «Женка, женка! если в эдакой, безделице ты меня не слушаешь, так как мне не думать…»

Поэт искал покоя, опоры, а главное, счастья в женитьбе: «Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив», – пишет он. И, похоже, старается уверить в этом больше самого себя. Его тяготит служба, в которую он впрягся из-за бесконечных семейных долгов. «Теперь они смотрят на меня, как на холопа, с которым можно поступать, как им угодно… Но ты во всем этом не виновата, а виноват я из добродушия, коим я преисполнен до глупости, несмотря на опыты жизни».

От того, что он обращается к ней в письмах «Милый мой ангел», «Душа моя», «Душка моя» «Милый друг» и «Царица моя», называет «умненькая и миленькая», ничего не меняется. Его попытки приблизить ее («а душу твою люблю еще более твоего лица»), объяснить ей ее роль как жены писателя безуспешны. Впрочем, в 1834-м обращения к ней в письмах все чаще звучат иначе: «Что, женка!», «Ну, женка!», «Нашла за что браниться!», «Ты, женка моя пребезалаберная», «камер-пажиха», «Все вы, дамы, на один покрой», «Стыдно, женка», «Какая ты дура, мой ангел!».

Струна семейных отношений натягивается все более, кривая ползет вниз, Она занята своим успехом. Он больше не может жить так, как жил. Семья и творчество, а точнее, жена и творчество оказываются несовместимы».

Какие же тайны «выплыли» из спальни супругов Пушкиных? Если он так уверенно упрекает в этом жену, то это означает, что никто кроме их двоих никак не должен о них знать. Косвенно об этой тайне можно что-то почерпнуть из «Евгения Онегина» – этой поистине биографической энциклопедии поэта. Уже в четвертой главе Пушкин пишет об «усталости» своего героя от романтических утех:

В красавиц он уж не влюблялся,

А волочился как-нибудь;

Откажут – мигом утешался;

Изменят – рад был отдохнуть.

Он их искал без упоенья,

А оставлял без сожаленья,

Чуть помня их любовь и злость.

Так точно равнодушный гость

На вист вечерний приезжает,

Садится; кончилась игра:

Он уезжает со двора,

Спокойно дома засыпает

И сам не знает поутру,

Куда поедет ввечеру.

Не эта ли «тайна» выгнала Пушкина за год до свадьбы из объятий Каролины Собаньской, которая была не только остpa на язык, но и прямолинейна в своих суждениях без всяких дипломатических компромиссов. Ни эта ли тайна стала причиной драматической сцены, разыгравшейся в доме Павла Нащокина за два дня до свадьбы Пушкина, когда он упросил спеть знаменитую цыганскую певицу Татьяну Демьянову, которая оставила свои воспоминания об этом событии[55]:

«Только раз, вечерком, – аккурат два дня до его свадьбы оставалось, – зашла я к Нащокину с Ольгой. Не успели мы и поздороваться, как под крыльцо сани подкатили, и в сени вошел Пушкин. Увидал меня из сеней и кричит: «Ах, радость моя, как я рад тебе, здорово, моя бесценная!» – поцеловал меня в щеку и уселся на софу. Сел и задумался, да так, будто тяжко, голову на руку опер, глядит на меня: «Спой мне, говорит, Таня, что-нибудь на счастие; слышала, может быть, я женюсь?» – «Как не слыхать, говорю, дай вам бог, Александр Сергеевич!» – «Ну спой мне, спой!». «Давай, говорю, Оля, гитару, споем барину!..» Она принесла гитару, стала я подбирать, да и думаю, что мне спеть… Только на сердце у меня у самой невесело было в ту пору; потому у меня был свой предмет, – женатый был он человек, и жена увезла его от меня, в деревне заставила на всю зиму с собой жить, – и очень тосковала я от того. И, думаючи об этом, запела я Пушкину песню, – она хоть и подблюдною считается, а только не годится было мне ее теперича петь, потому она будто, сказывают, не к добру:

Ах, матушка, что так в поле пыльно?

Государыня, что так пыльно?

Кони разыгралися… А чьи-то кони, чьи-то кони?

Кони Александра Сергеевича…[56]

Пою я эту песню, а самой-то грустнехонько, чувствую и голосом то же передаю, и уж как быть, не знаю, глаз от струн не подыму… Как вдруг слышу, громко зарыдал Пушкин. Подняла я глаза, а он рукой за голову схватился, как ребенок плачет… Кинулся к нему Павел Войнович: «Что с тобой, что с тобой, Пушкин?» – «Ах, говорит, эта ее песня всю мне внутрь перевернула, она мне не радость, а большую потерю предвещает!..» И не долго он после того оставался тут, уехал, ни с кем не простился…»

Об этом же размышляет поэт в одной из строф в последней главе «Евгения Онегина» («Отрывки из путешествия Онегина»):

Какие б чувства ни таились

Тогда во мне – теперь их нет:

Они прошли иль изменились…

Мир вам, тревоги прошлых лет!

В ту пору мне казались нужны

Пустыни, волн края жемчужны,

И моря шум, и груды скал,

И гордой девы идеал,

И безыменные страданья…

Другие дни, другие сны;

Смирились вы, моей весны

Высокопарные мечтанья,

И в поэтический бокал

Воды я много подмешал.

(Курсив мой. – А.К.)

Пушкин стремительно стареет, снижается его казалось бы неукротимая потенция, его поэтическое «горючее». Проза жизни влечет за собой творческую прозу. После трех «медовых» месяцев, проведенных в Москве, чета Пушкиных переезжает в Петербург (Царское Село), поэт знакомит родителей и всех своих петербургских друзей с красавицей-женой. Все восхищены пушкинской Мадонной.

Из дневника Д.Ф. Фикельмон: «Я видела ее у маменьки – это очень молодая и очень красивая особа, тонкая, стройная, высокая – лицо Мадонны…. Он очень в нее влюблен, рядом с ней его уродливость еще более чем поразительна. Но когда он говорит, забываешь о том, что ему недостает, чтобы быть красивым, – он так хорошо говорит, его разговор так интересен, сверкающий умом без всякого педантства».

Из письма Е.М. Хитрово П. Вяземскому: «…была очень счастлива свидеться с нашим общим другом», что Пушкин «много выиграл в умственном отношении и относительно разговора. Жена очень хороша и кажется безобидной».

Из письма С.М. Карамзиной П. Вяземскому: «Мы несколько раз видели Александра Пушкина, который образумился и очень счастлив, и только раз – его очень красивую жену».

Из письма А.Ф. Фикельмон П. Вяземскому от 25 мая 1831 года: «…жена его – прекрасное создание; но это меланхолическое и тихое выражение похоже на предчувствие несчастья. Физиономии мужа и жены не предсказывают ни спокойствия, ни тихой радости в будущем; у Пушкина видны все порывы страстей, у жены вся меланхолия отречения от себя. Впрочем, я видела эту красивую женщину всего только один раз».

Свой тридцать второй день рождения Пушкин проводит вдвоем с женою, знакомя ее с царскосельскими садами.

Из воспоминаний Аркадия Россета: «Летом 1831 года в Царском Селе многие ходили нарочно смотреть на Пушкина, как он гулял под руку с женою, обыкновенно около озера. Она бывала в белом платье, в круглой шляпе, а на плечах свитер, по-тогдашнему красная шаль».

Со средины июня из-за эпидемии холеры въезд в столицу и выезд из нее закрыты. Царское Село оказалось в изоляции и контакты Пушкина с петербургскими друзьями и знакомыми вплоть до середины сентября практически прекратились.

В.А. Жуковский, будучи соседом Пушкиных, пишет А.И. Тургеневу в конце июля 1831 года о своих впечатлениях после знакомства с Натальей Николаевной: «…А жена Пушкина очень милое творение. C'est le mot[57]. И он с нею мне весьма нравится. Я более и более за него радуюсь, что он женат. И душа, и жизнь, и поэзия в выигрыше».

Из-за эпидемии холеры, дошедшей до Петербурга, царская семья и Двор переезжают в Царское Село. Императрица Александра Федоровна, прослывшая о красоте Натальи Николаевны, старается встретить ее на прогулке, о чем Натали пишет 13 июля деду А.Н. Гончарову: «Поэтому я выбираю самые уединенные места». Избежать встречи не удалось, о чем пишет Надежда Осиповна своей дочери О.С. Павлищевой в конце июля 1831 года: «Император и императрица встретили Наташу с Александром, они остановились поговорить с ними, и императрица сказала Наташе, что очень рада с нею познакомиться… И вот она теперь принуждена, совсем того не желая, появляться при дворе».

Эта встреча круто изменит дальнейшую жизнь Пушкина. На него вдруг снизошли царские милости. Николай I разрешил Пушкину работать в архивах и собирать материал для истории Петра I: «…назначаю тебя историком и даю позволения работать в тайных архивах». Пушкин делится своей радостью с П.А. Плетневым в письме от 22 июля 1831 года из Царского Села в Петербург: «…скажу тебе новость, (но да останется это, по многим причинам, между нами): царь взял меня в службу – но не в канцелярскую, или придворную, или военную – нет, он дал мне жалованье, открыл мне архивы, с тем чтоб я рылся там и ничего не делал. Это очень мило с его стороны, не правда ли? Он сказал: Puisqu'il est marie et qu'il n'est pas riche, il faut faire aller sa marmite[58]. Ей-богу, он очень со мною мил».

Знал ли он тогда, сколь горькими окажутся для него эти милости и сколько горя придется хлебнуть ему из царской «кастрюли». Однако, прошло уже пять «медовых» месяцев, но нет никаких признаков того, что чета Пушкиных хочет обзавестись потомством. Может, Пушкин не хочет иметь детей и они каким-то таинственным образом умеют предохраняться? Это не так, поскольку в этом же письме к Плетневу Пушкин с теплотой говорит о «проказах» будущих наследников: «Опять хандришь. Эй, смотри: хандра хуже холеры, одна убивает только тело, другая убивает душу. Дельвиг умер, Молчанов умер, погоди, умрет и Жуковский, умрем и мы. Но жизнь все еще богата; мы встретим еще новых знакомцев, новые созреют нам друзья, дочь у тебя будет расти, вырастет невестой, мы будем старые хрычи, жены наши старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, веселые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо. Вздор, душа моя; не хандри – холера на днях пройдет, были бы мы живы, будем когда-нибудь и веселы».

Первенец Пушкиных – дочь Мария родилась только через 15 месяцев после свадьбы. В течении 6 месяцев до начала беременности, молодожены не расставались ни на один день…

Перед новым 1832 годом, получив 28-дневный отпуск, оставив жену на четвертом месяце беременности одну в Петербурге, Пушкин срывается и на 20 дней уезжает в Москву, чтобы навестить своих друзей и немного развлечься. Никакой иной, более серьезной причины для «побега» в Москву у него не было. Обеды, балы, шумные вечера с цыганами у Нащокина, но Пушкин не забывает писать через день письма-отчеты в Петербург своей женке, своему ангелу. В письме от 6 декабря 1831 года пишет: «…Надеюсь увидеть тебя недели через две; тоска без тебя; к тому же с тех пор, как я тебя оставил, мне все что-то страшно за тебя. Дома ты не усидишь, поедешь во дворец, и того и гляди, выкинешь на сто пятой ступени комендантской лестницы. Душа моя, женка моя, ангел мой! Сделай мне такую милость: ходи два часа в сутки по комнате и побереги себя. Вели брату смотреть за собою и воли не давать. Брюллов пишет ли твой портрет? была ли у тебя Хитрова или Фикельмон? Если поедешь на бал, ради бога, кроме кадрилей не пляши ничего; напиши, не притесняют ли тебя люди, и можешь ли ты с ними сладить. Засим целую тебя сердечно. У меня гости».

Заочная, трогательная забота о беременной жене умилительна, но зачем «убежал» и поручаешь заботу брату, беспокоишься, чтобы не случился выкидыш во время бальных танцев, и одновременно о своем времяпровождении в Москве ничтоже сумняшеся пишет: «Вчера Нащокин задал нам цыганский вечер; я так от этого отвык, что от крику гостей и пения цыганок до сих пор голова болит. Тоска, мой ангел – до свидания».

Зачем же такие откровения? Натали еще и двадцати нет, она, в сущности, еще дитя, а не выкинет ли она именно от таких любезных писем-признаний?

В письме от 10 декабря 1831 года о своем времяпровождении в Москве: «Что скажу тебе о Москве? Москва еще пляшет, но я на балах еще не был. Вчера обедал в Английском клубе; поутру был на аукционе Власова; вечер провел дома, где нашел студента дурака, твоего обожателя. Он поднес мне роман «Теодор и Розалия»[59], в котором он описывает нашу историю. Умора. Все это, однако ж, не слишком забавно, и и меня тянет в Петербург. – Не люблю я твоей Москвы. У тебя, то есть в вашем Никитском доме, я еще не был. Не хочу, чтобы холопья ваши знали о моем приезде; да не хочу от них узнать и о приезде Натальи Ивановны, иначе должен буду к ней явиться и иметь с нею необходимую сцену; она все жалуется по Москве на мое корыстолюбие, да полно, я слушаться ее не намерен. Целую тебя и прошу ходить взад и вперед по гостиной, во дворец не ездить и на балах не плясать. Христос с тобой».

Наталья Ивановна, как теща Пушкина, конечно, не подарок, но она мать Натали и вряд ли ее обрадует, что муж не выбрал времени хотя бы формально нанести визит ее родственникам, но время на посещения балов еще есть («…на балах еще не был»).

В письме от 16 декабря 1831 года, Пушкин упрекает жену в небрежном ведении хозяйства, но заканчивает письмо, как всегда, весьма любезно: «Тебя, мой ангел, люблю так, что выразить не могу; с тех пор как здесь, я только и думаю, как бы удрать в Петербург к тебе, женка моя».

Еще не отослав письмо, он получает, видимо, письмо из Петербурга и делает следующую приписку к своему письму: «Распечатываю письмо мое, мой милый друг, чтоб отвечать на твое. Пожалуйста, не стягивайся, не сиди поджавши ноги, и не дружись с графинями, с которыми нельзя кланяться в публике. Я не шучу, а говорю тебе серьезно и с беспокойством. На днях опишу тебе мою жизнь у Нащокина, бал у Солдан, вечер у Вяземского – и только. Стихов твоих не читаю. Черт ли в них; и свои надоели. Пиши мне лучше о себе – о своем здоровье. На хоры не езди – это место не для тебя».

Пушкин, похоже, и сам не заметил, как глубоко обидел свою жену, приславшую ему стихи в предыдущем письме. А ведь совсем недавно отношение к ее стихам, судя по свидетельству В.П. Безобразова[60], посетившего Полотняный Завод весной 1830 года, было иным: «Я читал в альбоме стихи Пушкина к своей невесте и ее ответ. По содержанию весь этот разговор в альбоме имеет характер взаимного объяснения в любви» – писал он Якову Карловичу Гроту[61].

«Альбом этот, поистине бесценный, нынче не сохранился. И никогда уже не услышать и тех канувших в небытие стихов Пушкина, и поэтических опытов его невесты» – пишет восторженная почитательница талантов Натальи Николаевны Пушкиной современный пушкинист Л.А. Черкашина и уже, сообразуясь со своей фантазией, доводит до читателей весьма романтическую историю появления ее стихов в этом альбоме: «Май 1830 года. Как ждала и как боялась тогда приезда своего жениха Натали! Вот через Спасские ворота, что вели в усадебный двор, въехала дорожная коляска, и кони, как вкопанные, стали у подъезда…

И вот уже Александр Пушкин, легко спрыгнув на землю, с восхищением оглядывал великолепный гончаровский дворец… По парадной лестнице поднялся на второй этаж, в гостиную, где встречал поэта глава семейства – Афанасий Николаевич, и где ждала его красавица-невеста…

А может быть, Натали, заслышав звон дорожных колокольцев, выбежала на открытый балкон, чтобы издали увидеть жениха?

Александр Пушкин жил тогда в Красном доме, выходившем своим фасадом к прудам. Вокруг разбиты прекрасные цветники, в оранжереях – диковинные заморские растения. «Земным раем» называли этот чудесный уголок… Дед, Афанасий Николаевич, с гордостью показывал будущему родственнику свое богатейшее имение. По преданию, именно в те дни он выпустил в пруд щуку с золотым кольцом – «золотую рыбку» – со словами: «На счастье молодых!»

В гончаровском дворце, в парадной столовой, торжественно отпраздновали день рождения поэта – ему исполнился 31 год. И надо думать, дед не поскупился отметить этот, уже семейный праздник, и были откупорены бутылки дорогого шампанского, а на стол из собственных оранжерей поданы персики и ананасы… Редкие минуты счастья в жизни поэта. Но ведь то был счастливый день и в жизни его избранницы.

Вместе с Натали Пушкин подолгу гулял по аллеям старинного парка. Наконец, они наедине – и старые рощи надежно укрывали влюбленных от сторонних любопытных взоров. Как замирало тогда сердце у семнадцатилетней Натали, как жадно и недоверчиво слушала она признания жениха!

Когда в объятия мои

Твой стройный стан я заключаю,

И речи нежные любви

Тебе с восторгом расточаю,

Безмолвна, от стесненных рук

Освобождая стан свой гибкой,

Ты отвечаешь, милый друг,

Мне недоверчивой улыбкой…

У нее, как и у всякой барышни, был свой заветный девичий альбом. И она, конечно же, просила поэта написать ей на память стихи. Разве мог отказать ей в том Пушкин, который так не любил делать стихотворные подношения светским красавицам!

Стихотворные строчки легко ложатся на альбомные страницы. Натали читает их и отвечает ему стихами же. Он вновь пишет ей, и она, не боясь выглядеть смешной в глазах знаменитого поэта, отвечает ему: в стихах признается в любви!»

Без слез умиления такое читать невозможно, но слезы быстро высохнут, если от эдакого романтизма обратиться к жизненной прозе. Во-первых, как гласит официальная хроника жизни поэта 24 или 25 мая 1830 года: «Вместе с невестой Пушкин едет к ее деду, Афанасию Николаевичу Гончарову, в имение Полотняный Завод Калужской губернии, представиться накануне свадьбы и обсудить дела имущественные (дедушка предполагал подарить внучке часть имения Катунки в Нижегородской губернии). Там провел поэт день своего рождения – ему исполнился 31 год». Во-вторых, ранее мы уже обсудили, когда было написано поэтом стихотворение «Когда в объятия твои…» и кому оно было посвящено. Наконец, в-третьих, – о цели поездки помолвленной 20 дней тому назад пары на Полотняный Завод. Они ехали, чтобы обговорить детали о приданом, которое обещал дедушка своей любимой внучке. Обещано было много чего: «…нижегородское имение отдаю трем моим внукам, Катерине, Александре и Наталье… Аще… не откажусь сделать всем им трем прибавку и пособие». В конечном итоге он соизволил «подарить» молодым бронзовый памятник императрицы Екатерины II, отлитый по заказу прадеда Натали Николая Афанасьевича в память о посещении Полотняного Завода в декабре 1775 года императрицей, возвращавшейся из своего путешествия в Казань. Хотя памятник не имел никакой художественной ценности, расплавить его на металл без разрешения верховных властей было бы расценено как святотатство. А посему Пушкин вынужден был обратиться к графу А.Х. Бенкендорфу с письмом от 29 мая 1830 года за получением такого разрешения:

«Покорнейше прошу ваше превосходительство еще раз простить мне мою докучливость.

Прадед моей невесты некогда получил разрешение поставить в своем имении Полотняный завод памятник императрице Екатерине П. Колоссальная статуя, отлитая по его заказу из бронзы в Берлине, совершенно не удалась и так и не могла быть воздвигнута. Уже более 35 лет погребена она в подвалах усадьбы. Торговцы медью предлагали за нее 40 000 рублей, но нынешний ее владелец, г-н Гончаров, ни за что на это не соглашался. Несмотря на уродливость этой статуи, он ею дорожил, как памятью о благодеяниях великой государыни. Он боялся, уничтожив ее, лишиться также и права на сооружение памятника. Неожиданно решенный брак его внучки застал его врасплох без всяких средств, и, кроме государя, разве только его покойная августейшая бабка могла бы вывести нас из затруднения. Г-н Гончаров, хоть и неохотно, соглашается на продажу статуи, но опасается потерять право, которым дорожит. Поэтому я покорнейше прошу ваше превосходительство не отказать исходатайствовать для меня, во-первых, разрешение па переплавку названной статуи, а во-вторых – милостивое согласие на сохранение за г-ном Гончаровым права воздвигнуть, – когда он будет в состоянии это сделать, – памятник благодетельнице его семейства».

Разрешение на переплавку статуи было получено, о чем Пушкин пишет благодарственное письмо графу А.Х. Бенкендорфу от 4 июля 1830 года: «Имел я счастие получить письмо Вашего высокопревосходительства от 26 прошедшего месяца. Вашему благосклонному ходатайству обязан я всемилостивейшим изволением государя на просьбу мою; Вам и приношу привычную, сердечную мою благодарность».

Однако, памятник так и остался «погребенным в подвалах усадьбы», видимо Афанасий Николаевич не решился расстаться с «бабушкой», как называл статую Пушкин, равно как и отозвал свою «Рядную запись» на выделение своей любимице одной трети своего Нижегородского имения. Мало того, Пушкину не были возвращены деньги, которые он выделил из своего скудного бюджета на приданое невесте. Все это вывело в конце концов Пушкина из равновесия и он гневно писал: «Дедушка свинья, он выдает свою третью наложницу замуж с 10 000 приданого, а не может выплатить мне моих 12 000 – и ничего своей внучке не дает»[62].

Тут Пушкин попал в точку, поскольку «Афанасий Николаевич, в отличие от своего достойного деда Афанасия Абрамовича, основавшего во времена Петра 1 и по его воле полотняную и бумажную фабрики и приумножавшего семейные капиталы, обладал «особенным талантом»: сумел промотать миллионное состояние, да еще оставить долги».

Однако, мы несколько отклонились от основной линии повествования и пора «вернуться» в заснеженную Москву декабря 1831 года. 16 декабря он пишет еще одно письмо в Петербург, видимо спохватившись, что обидел супругу за ее наивные стихи, написанные от всей души: «Милый мой друг, ты очень мила, ты пишешь мне часто, одна беда: письма твои меня не радуют. Что такое vertige?[63] обмороки или тошнота? виделась ли ты с бабкой? пустили ли тебе кровь? Все это ужас меня беспокоит. Чем больше думаю, тем яснее вижу, что я глупо сделал, что уехал от тебя. Без меня ты что-нибудь с собой да напроказишь. Того и гляди выкинешь. Зачем ты не ходишь? а дала мне честное слово, что будешь ходить по два часа в сутки. Хорошо ли это? Бог знает, кончу ли здесь мои дела, но к празднику к тебе приеду. Голкондских алмазов дожидаться не намерен, и в Новый год вывезу тебя в бусах».

И заключает свое последнее письмо беременной супруге кратким отчетом о своем времяпрепровождении, которое вряд ли поспособствует ее выздоровлению от vertige: «Здесь мне скучно; Нащокин занят делами, а дом его такая бестолочь и ералаш, что голова кругом идет. С утра до вечера у него разные народы: игроки, отставные гусары, студенты, стряпчие, цыганы, шпионы, особенно заимодавцы:. Всем вольный вход; всем до него нужда; всякий кричит, курит трубку, обедает, поет, пляшет; угла нет свободного – что делать? Между тем, денег у него нет, кредита нет – время идет, а дело мое не распутывается. Все это поневоле меня бесит. К тому ж я опять застудил себе руку, и письмо мое, вероятно, будет пахнуть бобковой мазью, как твои визитные билеты. Жизнь моя однообразная, выезжаю редко. Зван был всюду, но был у одной Солдан, да у Вяземской, у которой увидел я твоего Давыдова – не женатого (утешься). Тоска, мой ангел»[64].

Правда, Наталья Николаевна тоже не засиживается дома «поджав ноги», она блистает на предновогодних балах, вызывая восхищения окружающих своей красотой. «Гончаровой-Пушкиной не может женщина быть прелестней, – пишет генерал Алексей Петрович Ермолов Н.П. Воейкову 21 декабря 1831 года, – Здесь многие находят ее несравненно лучше красавицы Завадовской».

Сестра Пушкина О.С. Павлищева в это же время сообщает своему мужу, что: «Александр ускакал в Москву еще перед Николиным днем… Какие именно у него дела денежные, по которым улепетнул отсюда, – узнать от него не могла, а жену не спрашиваю. Очень часто вижусь с его женой; то я захожу к ней, то она ко мне заходит, но наши свидания всегда случаются среди белого дня. Застать ее по вечерам и думать нечего: ее забрасывают приглашениями то на бал, то на раут. Там все от нее в восторге, и прозвали ее Психеею, с легкой руки госпожи Фикельмон, которая не терпит, однако, моего брата – один бог знает, почему»[65].

Не мог поделиться Пушкин со своей сестрой о причине срочного «побега» в Москву. Он мучительно ищет возможность расплатиться со своими карточными долгами. Кому-то должен он, кто-то должен ему, например, Нащокин, но, несмотря на старые долги, он продолжает азартно играть, надеясь на крупный выигрыш, который помог бы ему разом решить финансовые проблемы. В результате вояжа в Москву, Нащокин, который сам кругом в долгах, сумел вернуть Пушкину долг в 7000 рублей.

24 декабря этими деньгами он гасит часть своего карточного долга Л.И. Жемчужникову. На векселе в 12 500 рублей, выданном 3 июля 1830 года с рассрочкой на два года, Жемчужников расписался в получении от Пушкина 24 декабря 1831 года 7500 рублей. То есть еще остался долг в 5000 рублей со сроком возврата 3 июля 1832 года, но так и не оплаченный при жизни поэта[66].

Загадочная фраза в последнем письме Пушкина жене: «Голкондских алмазов дожидаться не намерен, и в Новый год вывезу тебя в бусах» – означала, что у него есть еще одно заемное письмо, о котором напомнит ему А.Ф. Рахманов в письме от 10 апреля 1832 года, за месяц до рождения дочери[67].

Во время декабрьского посещения Москвы Пушкину не удалось уладить с А.Ф. Рахмановым вопрос о выкупе из ломбарда фамильных драгоценностей Гончаровых. По возвращении из Москвы, уже в первой декаде января 1832 года, Пушкин занял у Николая Николаевича Оболенского (1792–1857) 10 000 рублей с обязательством расплатиться через 2 месяца и выкупил «голкондские алмазы», чтобы его Мадонна не блистала больше в Свете «в бусах».

Н.Н. Оболенский – троюродный дядя Пушкина, помещик Хвалынского уезда Саратовской губернии, с 1827 года отставной поручик, неоднократный кредитор Пушкина по уплате последним карточных долгов. 21 мая 1830 года П.А. Плетнев сообщил Пушкину об уплате его долга Оболенскому – 1000 рублей. Сохранилась запись Пушкина на обороте письма к Д.М. Княжевичу от 22 марта 1834 года о его долге Оболенскому в сумме 1500 рублей. Сохранились заемные письма, выданные Пушкиным Оболенскому от 9 января 1832 года на 10 000 рублей, из которых кредитор получил 8 000 10 февраля 1831 года, и от 1 июня 1836 года на 5 и 3 тысячи рублей. Долг Пушкина Оболенскому в сумме 10 тыс. рублей после его смерти был уплачен Опекой.

Пушкин был опутан долгами всю свою оставшуюся после женитьбы жизнь, чтобы расплатиться со старыми, он делал новые долги, отчего общий долг только возрастал, да еще и прирастал все новыми карточными долгами.

Муж Александры Осиповны Смирновой (Россет) Николай Михайлович Смирнов (1808–1870) оставил воспоминания о Пушкине, в которых писал: «С первого года женитьбы Пушкин узнал нужду, и хотя никто из самых близких не слыхал от него ни единой жалобы, беспокойство о существовании омрачало часто его лицо… Домашние нужды имели большое влияние на нрав его; с большой грустью вспоминаю, как он, придя к нам, ходил печально по комнате, надув губы и опустив руки в карманы широких панталон, и уныло повторял: «Грустно! тоска!» Шутка, острое слово оживляли его электрическою искрою: он громко захохочет и обнаружит ряд белых, прекрасных зубов, которые с толстыми губами были в нем остатками полуарабского происхождения. И вдруг снова, став к камину, шевеля что-нибудь в своих широких карманах, запоет протяжно: «Грустно! тоска!» Я уверен, что беспокойствия о будущей судьбе семейства, долги и вечные заботы о существовании были главною причиною той раздражительности, которую он показал в происшествиях, бывших причиною его смерти»[68].

Писательница XXI века Наталья Павловна Павлищева считает и всячески доказывает, что именно долги, спрутом опутавшие поэта, и стали причиной его самоубийства, поскольку в дуэли с Дантесом он искал смерти. Не только Н.П. Павлищева, а ранее Н.М. Смирнов, видели причину смерти Пушкина в его долгах, но и многие его современники не могли объяснить причины этой дуэли, кроме как самоубийством. Поскольку Н.П. Павлищева довольно аргументированно, хотя и очень эмоционально, строит свою версию, приведем ее с небольшими купюрами:

«Когда изучаешь последние месяцы жизни Пушкина, нет, не поэта, не ревнивого мужа, а издателя, главы большой семьи, становится страшно.

У него ничего не получалось, ничего. Были заложены имения, «не пошел» «Современник», если первый номер еще удалось продать, то второй почти весь остался нераскупленным, третий, много более удачный, положения не спас… Положенный по должности доход – 5 000 рублей в год – полностью вычитали в счет взятой им некогда из казны суммы в долг, и конца этому не предвиделось. Именно потому, а не из-за капризов императора, не мог оставить службу Пушкин – он был должен. Должен всем и за все: казне, многочисленным кредиторам, хозяйке квартиры, друзьям, даже собственному камердинеру. Были заложены не только Болдино или Михайловское, заложены и семейные ценности, даже шали Натальи Николаевны и ценности Екатерины Николаевны, было заложено отданное для этого столовое серебро его приятеля Соболевского… И надежды выкупить заклады никакой, совсем никакой.

А векселя могли быть предъявлены в любой момент. Почему не предъявляли, почему не требовали не только хозяева жилья или лавок, где отоваривались Пушкины, друзья, слуги, но и далекие от него люди вроде тех, кто уже седьмой год держал вексель, выданный на два года за московский карточный долг? Наверное, понимали, что взять нечего, разве его изгрызенные перья или обрывки черновиков.

А еще жалели. И вот эта жалость, пусть и из лучших побуждений, иногда куда тяжелее требований или оскорблений. Он, глава семейства, некогда обещавший будущей теще сделать Наташу не просто счастливой, но и содержать так, чтобы у нее не возникло сожаления по поводу замужества, не смог не только обеспечить жену, но и поставил семью на грань полного краха. Он был банкрот.

Почему-то исследователи, столь подробно изучающие каждое слово, каждый вздох Пушкина в этот последний роковой год, забывают, что, помимо литературных проблем (не слишком восторженно, а то и плохо приняли прозаические произведения, ругали журнал, твердили, что исписался…), были проблемы денежные. И вот они-то оказались куда страшнее литературной критики или ухаживаний Дантеса за Натальей Николаевной! А его оскорбительные выходки и даже диплом рогоносца оказались только последней каплей, той, которая перевернула чашу жизни Поэта. Не было бы Дантеса, нашлось бы что-то другое.

Предвижу крики пушкинистов и предание анафеме, но все же скажу: вторая половина 1836 года для Пушкина прошла не под знаком приставаний противного Дантеса к Наталье Николаевне, а под вопросом: «Где взять денег?!» Даже страшнее: «Где?! Немедленно! Достать! ДЕНЕГ!!!»

Потому что поэт был должен столько, что уже никакой «Современник» окупить не мог. Он был полным банкротом с невозможностью как-то выпутаться из этого кошмарного положения. Осознать состояние Пушкина может лишь тот, кто испытал нечто подобное, когда завтра поутру нужно платить, а сегодня вечером ты не знаешь, как это сделать. А если еще жена-красавица и четверо маленьких детей? Если признать, что все потеряно, нет никаких сил, а встать перед всем миром или перед тем же императором на колени не позволяет гордость?

Подо что просить? Даже если бы засел за письменный стол и писал день и ночь, если бы печатали все написанное и, что важнее, раскупали, даже если бы стал паинькой и рифмоплетом в угоду императору и двору, при большой семье и скромном образе жизни понадобились бы многие годы, чтобы выпутаться из долговых обязательств. Но это был бы уже не Пушкин, не тот Пушкин, которого все знали и знаем мы, не тот Пушкин, что остался в веках.

Немыслимые долги, полное отсутствие надежды из них выпутаться, фактическое банкротство, угроза вскоре оказаться вместе с семьей попросту на улице и без средств к существованию (конечно, их приняли бы в Полотняном Заводе, но ведь и там требовались деньги на жизнь), неуспех издательской деятельности… Наложите все это на взрывной характер Пушкина, и станет понятно, что не до Дантеса ему было, тот со своими ужимками просто подвернулся под руку.

Оскорбленная честь из-за увиваний за супругой? Но сам Пушкин писал Геккерну, что ухаживания его сына не выходили за пределы приличий… Правда, в конце концов вышли, и это стало поводом.

Он искал смерти… сам и искал. Выхода другого просто не видел. Три попытки вызвать кого-нибудь на дуэль – никто не согласился, все принесли извинения, объяснились. Ни у кого из русских не поднялась бы рука стрелять в Пушкина.

А у француза? Пушкин просто не оставил Дантесу возможности отказаться.

Но разве Пушкин не понимал, что последует за этой дуэлью? В лучшем случае это была бы ссылка, ведь дуэли запрещены. А как же семья, как же дети?

Когда он вызвал на дуэль Дантеса в первый раз, Жуковский попенял: а как же дети в случае гибели? Был ответ, мол, царь их не оставит. Откуда такая уверенность, не было ли подобного разговора у поэта с императором? Если да, то он просто лез под пули, жертвуя собой, чтобы у его семьи было хоть какое-то будущее. Страшно…

Не отсюда ли его слова к жене, что она ни в чем не виновата? Может, не только амурные глупости Дантеса были причиной гибели поэта, а страшнейшая яма, в которую он попал в последний год, – провалы во всех областях? Потом оценили, потом снова назвали первым, гениальным, самым-самым… а тогда, всеми если не отвергнутый, то непонятый, без средств к существованию и возможности найти выход из создавшегося положения, он все же его нашел – самый страшный – избавление ценой собственной жизни.

Поэт погиб, а Наталья Николаевна осталась жить. И нести несправедливое проклятье. Но она никогда ни одним словом не укорила мужа, оставившего ее с четырьмя детьми без средств к существованию на милость императора и родственников. Она вынесла все, в том числе достойно пронесла и обвинения, и память супруга через всю оставшуюся жизнь»[69].

Павлищева, безусловно, права, что из-за своих долговых обязательств в последние годы своей жизни Пушкин постоянно находился в стрессовом состоянии. Положение и впрямь было отчаянным. В попытке отыграться в карты за долговую яму, в которую он медленно и верно погружался по причине расходов, совершенно несопоставимых с доходами от литературной деятельности, Пушкин постоянно проигрывал и углублял эту яму.

Обратим внимание на ключевую фразу в рассуждениях Н.П. Павлищевой относительно того, что Пушкин надеялся на помощь царя в случае его смерти: «Откуда такая уверенность, не было ли подобного разговора у поэта с императором». Действительно, откуда? Похоже, что догадка Павлищевой близка к истине.

Но мог ли он выбраться из долговой ямы и было ли положение столь безнадежным, чтобы он позволил себе отчаяться до такой степени, чтобы решиться на самоубийство?

Владимир Козаровецкий – известный журналист, стойкий популяризатор новаций, внесенных в пушкинистику А. Лацисом, решительно утверждает, что Пушкин решился на самоубийство совсем по другой причине: «Мистификация с «Коньком-Горбунком» показывает, что Пушкин был гораздо изобретательнее, чем мы можем себе это представить. По моим расчетам только за «Горбунка» Пушкин получил более 20 000 рублей – а ведь мы даже не знаем, сколько и каких было произведений, под которыми Пушкин тоже не поставил свою подпись. Как справедливо заметил А. Лацис, болдинская осень, скорее всего была не исключением, а правилом, и он был весьма плодовит. Кроме того, медленно, но верно налаживалось издание «Современника», что со временем дало бы постоянный доход. Если бы он смог уехать с семьей в деревню и писать, резко уменьшив светские расходы жены и свои и лишь наезжая для организации журнальных и газетных дел, денежную ситуацию можно было бы поправить. Нет, положение было не безнадежно, и если бы не упорное сопротивление и жены, и царя, которых такой отъезд Пушкиных из столицы не устраивал совершенно, дело можно было поправить и без дуэли».

В. Козаровецкий, кажется, не заметил, что он противоречит сам себе. Действительно, творческий потенциал великого поэта был еще велик, но для его реализации необходимо было всей семьей уехать в деревню и творить, творить, творить. Кстати, там не возникали бы постоянные искушения проигрывать за карточным столом те крохи от дохода, полученного за счет литературной деятельности, как это нередко происходило в столице. Но! В том-то и дело, что, как пишет В. Козаровецкий: «…положение было не безнадежно, и если бы не упорное сопротивление и жены, и црая…. и т. д.» (см. выше) сделать это было невозможно. Круг замыкается.

Другое дело, что многие критики упрекали Пушкина, что у него наступил творческий кризис, что он исписался, что, как поэт, он медленно, но верно умирает.

В письме С.Н. Карамзиной к ее брату Андрею из Царского Села от 24 июля 1836 года есть такие строки: «Вышел второй номер «Современника». Говорят, что он бледен и в нем нет ни одной строчки Пушкина (которого разбранил ужасно и справедливо Булгарин, как светило, в полдень угасшее. Тяжко сознавать, что какой-то Булгарин, стремясь излить свой яд на Пушкина, не может ничем более уязвить его, как говоря правду!)»[70].

Хотя Ф.В. Булгарин – издатель «Северной пчелы» и был «вечным оппонентом» А.С. Пушкина, но таких слов, о которых пишет С.Н. Карамзина («…светило, в полдень угасшее») он не писал, однако, нечто подобное все же было опубликовано в «Северной пчеле». Постоянный сотрудник «Северной пчелы» П.И. Юркевич, который с сожалением писал, что Пушкин, сделавшись журналистом, «погасил свои вдохновения»[71]. Вопрос только в том, что в этой фразе первично, а что вторично. Сам Пушкин в цитированном выше стихотворении: «Какие б чувства не таились…» – самокритично признавал, что «и в поэтический бокал // воды я много подмешал». То есть угасание своего «поэтического вдохновения» принудило его заняться журналистикой, литературной критикой, историческими изысканиями, политикой, наконец. Не вина в этом великого поэта, это его беда, а вот откуда эта беда пришла, ни один оппонент Пушкина понять был не в состоянии, да и пушкинисты всех поколений дружно играли и продолжают играть в молчанку.

Сожалея, что прошло уже «то незабвенное время нашей литературы, когда играла лира Пушкина, когда имя его вместе со сладостными песнями носилось по России из конца в конец и было у всякого на языке», П.И. Юркевич старался растолковать читателям, почему это могло произойти: «Но отчего муза поэта умолкла? Ужели поэтические дарования стареют так рано, отживают свой век так преждевременно? Ужели все прекрасное так непрочно на земле? Неужто талант поэта облетел так скоро, как листья весеннего цветка, вянет столько (sic) быстро, как вянут розы на щеках красавиц?». На эти вопросы Юркевич дает утвердительный ответ: «Видно, что так, потому что поэт умолк и сделался журналистом»; «поэт переменил золотую лиру свою на скрипучее, неумолкающее, труженическое перо журналиста; он отдал даром свою свободу… Мечты и вдохновенья свои он погасил срочными статьями и журнального полемикою; князь мысли стал рабом толпы; орел спустился с облаков для того, чтобы крылом своим ворочать тяжелые колеса мельницы». Причины же, вызвавшие эти печальные перемены, по мнению П. И. Юркевича, весьма неблаговидного свойства. Пушкин стал журналистом якобы для того только, «чтобы иметь удовольствие высказать несколько горьких укоров своим врагам, то есть людям, которые были не согласны с ним в литературных мнениях, которые требовали от дремлющего его таланта новых совершеннейших созданий, угрожая в противном случае свести с престола его значительность». В своих статьях П.И. Юркевич «снизошел» до того, что Пушкина надо бы пожалеть.

Примечания

1

Плетнев Петр Александрович (10.08.1792–20.12), поэт и критик, профессор российской словесности (с 1832 г.) и ректор Петербургского университета (1840–1861 гг.), впоследствии ординарный академик. Один из ближайших друзей Пушкина. Был издателем почти всех книг Пушкина. Своему другу и издателю Пушкин посвятил IV и V главы «Евгения Онегина» (1827 г.), а затем перенес это посвящение в полный текст романа в стихах (1837 г.). Плетнев принимал активное участие в издании «Северных цветов» (1825–1832 гг.) и «Литературной газеты» (1830–1831 гг.), а также Пушкинского «Современника» (1835–1836 гг.).

2

Сомов Орест Михайлович (10.12.1793–27.05.1833) – писатель, критик, журналист, сотрудничал в «Северной пчеле» (до 1829 г.). С 1827 года помощник А.А. Дельвига в издательских делах (альманах «Северные цветы» и «Литературная газета»). После запрещения Дельвигу издавать «Литературную газету» стал ее официальным издателем и редактором.

3

Элегия «Безверие» является наиболее ранним из всех атеистических произведений Пушкина. Стихотворение было прочитано на выпускном экзамене по русской словесности 17 мая 1817 года.

4

Делавинь (у Пушкина встречаются написания: де ла Виньи и де Лавинь). Казимир (1793–1843 гг.) – французский поэт либерального направления, как продолжатель трагической системы Вольтера, стремился примирить классицизм и романтизм. Был сторонником герцога Орлеанского и после июльской революции написал официальный гимн монархии («Парижанка»).

5

Осипова Прасковья Александровна, урожденная Выдомская (23.09.1781–8.04.1859) – помещица села Тригорского, соседка Пушкина по селу Михайловскому.

6

Чтобы сделать тебе ребенка (фр).

7

Ах, месье, вы доставляете мне большое удовольствие (фр).

8

«Не кокетничай 26-го» – 27 августа день рождения Н.Н. Пушкиной, а 26-го именины.

9

«…Слава твоя распространилась по всем уездам» – в письме Пушкин упоминает о трактирщице в Торжке, которая на «нежности» поэта ответила: «Стыдно вам замечать чужие красоты, у вас у самого такая красавица, что я встретя ее (?) ахнула».

10

Огарев Николай Александрович (31.12.1811–07.02.1867) – воспитанник Пажеского корпуса (вып. 1829 г.), прапорщик лейб-гвардейской конной артиллерии, с 1833 г. – подпоручик с апреля 1835 г. – поручик. Впоследствии генерал-адъютант, генерал-лейтенант. Пушкин встречался с Огаревым у Карамзиных (1836 г.), судя по переписке Пушкина с женой, оказывал знаки внимания Наталье Николаевне, о чем она сама ему признавалась.

11

Отзывается невоспитанностью… вульгарно (фр.).

12

Положение рогоносца (фр.). Брант Себастьян (ок.1458–1521) – немецкий писатель-гуманист. В книге живых и остроумных стихотворных сатир «Корабль дураков» (1494 г.) вывел различные типы людей, олицетворяющие человеческие пороки, в том числе такие, как распутство, супружеские измены и т. п. («Брантоме»).

13

Дионисии – в Древней Греции празднества в честь Диониса (Вакха) – бога виноградарства и виноделия. Гедонизм (от греческого hedone – удовольствие) – направление в этике, утверждающее наслаждение, удовольствие как высшую цель и основной мотив человеческого поведения. В античности развит Аристиппом и киренской школой.

14

Благородства (фр).

15

Клеопатра и ее любовники (ит.)

16

Б.Л. Модзалевский. «Пушкин», Л. «Прибой», 1929. С. 341.

17

В сборнике: «А.С. Пушкин в воспоминаниях современников». – В 2-х томах, Т.2. М., «Художественная литература», 1985. С. 234. Голицына Наталья Петровна, урожденная графиня Чернышева, княгиня (17.01.1741–20.12.1837) – фрейлина «при пяти императорах». Петербургская великосветская знакомая Пушкина. Сохранился благоприятный отзыв Голицыной о «Кавказском пленнике». Граф Сен-Жермен – французский алхимик и авантюрист конца XVIII века.

18

Вы здесь? (фр.)

19

В сборнике: «А.С. Пушкин в воспоминаниях современников». С. 227–229.

20

«A l'oiseau royal» – королевской птицей (фр.).

21

Vulgar – вульгарное (англ)

22

Сандомирский Владимир Дмитриевич (1802–13.05.1884) – артиллерийский офицер, в 1832 году губернский секретарь, камер-юнкер при Департаменте уделов; помещик Гороховецкого удела Владимирской губернии, путешественник по Сибири, поэт-дилетант. Сблизился с Пушкиным в московском доме князя А.М. Урусова и подарил ему томик Байрона с дружеской надписью. Позже между ними возник конфликт, едва не закончившийся дуэлью, которую сумели предотвратить друзья Пушкина. П.А. Муханов, С.А. Собольский и А.В. Шереметев.

23

Записал Ф.Ф. Вигель. М., 1892. Т.4. С.29.

24

Цит. по: Н.В. Забабурова: «Я вас любил… // Музы великого поэта и их судьбы», М., «АСТ-ПРЕСС», 2011. С. 348.

25

Бахус (Вакх, Бакх, Дионис) – в древнегреческой и позже римской мифологии (либер) бог вина и веселья. Празднества в честь Вакха, впоследствии вылились в оргии и назывались вакханалиями. Венера (Афродита, Киприда, Цетерея, Кирера, Пафосская царица) – в древнегреческой мифологии дочь Зевса и Дионы, богиня любви и красоты.

26

Бакунина Екатерина Павловна (09.02.1795–07.12.1869 гг.) – фрейлина, художница, сестра Александра Павловича Бакунина (01.08.1799–25.08.1862 гг.) лицейского товарища Пушкина, с 30.04.1834 г. жена Александра Александровича Полторацкого (07.07.1792–13.03.1855 гг.). Предмет юношеской любви поэта в лицейские годы, которой он посвятил свыше 20 стихотворений (1815–1819 гг.), среди которых: «Мое завещание», «Друзьям», «Итак, я счастлив был», «Слеза», «К живописцу», «Разлука», «Наслаждение», «Элегия» («Я думал, что любовь…»).

27

…служителей Марса – т. е. военных. Марс в римской мифологии – бог войны.

28

В сборнике: «А.С. Пушкин в воспоминаниях современников», т.1. М. С. 62–63.

29

«…тонкого Гебеи стана…» – Гебея (Геба) – в древнегреческой мифологии дочь Зевса, богиня молодости, олицетворения вечной юности, разносила богам нектар. «…Венерин пояс повяжи…» – в поясе Венеры (Афродиты) согласно древнегреческой мифологии были собраны все очарования, одуряющие даже мудрецов, «…сокрытой прелестью Альбана» – Альбан (Альбани) Франческо 1578–1660 гг., Болонья, итальянский художник болонской школы, модный академист, писавший религиозные и мифологические композиции. Пушкина привлекал жеманный эротизм его картин.

30

М.А. Корф. Записка о Пушкине // «Пушкин в воспоминаниях современников».Т.1. С. 119.

31

Гризетки (от фр. grisette) – молодая простонародная девушка не очень строгих правил (персонаж романов, комедий, фривольных стихотворений и т. п.).

32

Сонет – стихотворение, состоящие из 14 стихов, срифмованных по особым правилам. Сонет распадается на два четверостишия, которые имеют одинаковую пару рифм, и на два трехстишия. Строгая форма сонета требует и соответствующего лирического содержания. Слово «сонет» возникло еще в эпоху поэзии трубадуров, но форма сонета создана позднее в Италии. Наиболее известны сонеты Петрарки, собранные в «Песеннике» и посвященные Лауре, имя которой навеки слилось с образом любимой женщины, возведенной на недосягаемый пьедестал женственности, красоты и чистоты.

33

С.М. Бонди. Черновики Пушкина. М., 1971. С. 24.

34

П.П. Вяземский. «Александр Сергеевич Пушкин. 1826–1837 гг. // А.С. Пушкин в воспоминаниях современников. Т.2. М. С. 188.

35

В.Б. Сандомирская. О датировке стихотворения «Когда в объятия мои… // «Пушкин исследования и материалы», Т.І?, M. – Л., 1962.

36

Ссылка автора на «Летопись Государственного Литературного музея». Кн. 1. М., 1936.

37

Ссылка автора на: М. Ботвинник. О стихотворении Пушкина «Нет, я не дорожу мятежным наслаждением…» // Временник Пушкинской комиссии», Л., 1979.

38

В своем доме (англ).

39

Вчера на балу госпожа такая-то была решительно красивее всех и была одета лучше всех. (…..), госпожа такая-то (фр.).

40

В сущности говоря (фр.).

41

Джентльмен (англ.)

42

Так как мой поступок неосмотрителен; (…) что я предпочитаю казаться скорее легкомысленным, чем неблагодарным (фр.).

43

Б.И. Бурсов. Судьба Пушкина. Л., 1986. С. 414.

44

Мария Ивановна Осипова (27.07.1820–19.07.1896) – дочь П.А. Осиповой от второго брака с Иваном Сафроновичем Осиповым. Общалась с Пушкиным в семье Осиповых-Вульфов в селе Тригорском (август 1824 – апрель 1836 гг.). Ей посвящено стихотворение «Я думал сердце позабыло» (1835 г.). Со слов М.И. Осиповой записаны М.И. Семевским и П.В. Анненковым ее воспоминания о Пушкине.

45

Беклешова Александра Ивановна, урожденная Осипова (1808–1864) – падчерица Прасковьи Александровны Осиповой, с февраля 1833 года жена П.Н. Беклешова, псковского полицмейстера (1831–1833). Знакомая Пушкина по Тригорскому (1817–1836 гг.). В 1824–1826 Пушкин был увлечен Александрой, что отразилось в адресованном ей стихотворении «Признание» (1826 г.). Беклешова упоминается в переписке Пушкина с А.Н. Вульфом, П.А. Осиповой и Н.Н. Пушкиной. Ее имя значится в «Донжуанском списке» под номером 4 (вторая половина списка).

46

Левшин Алексей Ираклиевич (1792–1879) – чиновник Коллегии иностранных дел (1818–1820 гг.) и канцелярий одесского градоначальника М.С. Воронцова (1823–1826 гг.), одесский градоначальник (1831–1837 гг.), впоследствии товарищ министра внутренних дел, член Государственного совета, сенатор; писатель, историк, этнограф, один из организаторов Русского географического общества.

47

М.И. Железное. Брюллов в гостях у Пушкина летом 1836 года // «А.С. Пушкин в воспоминаниях современников». Т.2. С. 333

48

Собаньская Каролина Адамовна, урожденная графиня Ржевуская (1794–19.07.1885) – дочь киевского губернского предводителя дворянства, графа Адама Станислава Ржевуского и Юстины, урожденный Раултовской. Жена Иеронима Собаньского (род. 1761 г.), с которым не жила с 1816 года, находилась почти в официальной связи с графом И.О. Виттом (1781–1840) – начальником военных поселений в Новороссии, организатором тайного сыска за декабристами на юге и за Пушкиным в Михайловском летом 1820 года. Во втором браке (после 1836 года) за Степаном Христофоровичем Чирковичем – капитаном лейб-гвардейского драгунского полка; в преклонном возрасте вышла замуж за Жюля Лакруа – французского литератора. В Одессе была причастна к тайному политическому сыску. Знакомство Пушкина с Собаньской произошло 02 февраля 1821 г. в Киеве, позднее они встречались в Одессе (июль 1823 – июль 1824 гг.) и в Петербурге (1830 г.).

49

Пщецлавский Осип Антонович (1799–22.12.1879) – издатель альманаха «Tygodnik Petersbursku» (1829–1856 гг.), публицист, автор малодостоверных воспоминаний с описанием встреч с Пушкиным и А.Мицкевичем в Петербурге.

50

En bourgeois – по-мещански (фр.)

51

И.М. Ободовская, М.А. Дементьев. Пушкин в Яропольце. М., «Перспектива», 1999. С. 30.

52

Там же. С. 31–32.

53

Наталья Николаевна неточно написала фамилию – правильно – Липхарт.

54

Указ. Соч. И.М. Ободовской и М.А. Деметьева. С. 29–31.

55

Демьянова Татьяна Дмитриевна (1810–1876) – цыганка, певица московского цыганского хора, который неоднократно посещал Пушкин в конце 1820-х – 1831 годах. Слушал ее неоднократно в доме у П.В. Нащокина. Рассказы Демьяновой о Пушкине записаны Б.М. Маркевичем.

56

Подблюдные песни – песни, которые поют при гадании над блюдом. Гадающие девушки опускали в блюдо, покрытое платком, свои кольца, которые вынимаются при пении подблюдных песен. Каждая песня обозначает судьбу той, чье кольцо вынулось при ее пении. Гадание с подблюдными песнями описано В.А. Жуковским в его балладе «Светлана» (1812 г.).

57

Это острота (фр.).

58

Раз он женат и небогат, надо дать ему средства для жизни (букв, заправить его кастрюлю) (фр.).

59

Речь идет о влюбленном в Наталью Николаевну студенте, который написал роман: «Неведомые Теодор и Розалия, или высочайшее наслаждение в браке. Нравоучительный роман, взятый из истинного происшествия». В последующем малоизвестный поэт и прозаик Федор Фоминский.

60

В.П. Безобразов, вероятно сын Петра Романовича Безобразова (1797–1856, ротмистра, дальнего родственника Пушкиных, поскольку был женат на дочери Василия Львовича Пушкина от гражданского брака с А.Н. Ворожейкиной (по некоторым данным Маргарита Васильевна Ворожейкина, родившаяся в 1810 году – внебрачная дочь П.А. Вяземского). 15 сентября 1834 года Пушкин писал жене из Болдино: «Здесь нашел я Безобразова… Он хлопочет и хозяйничает и, вероятно купит пол-Болдино».

61

Я.К. Грот (15.12.1812–24.05.1893) – лицеист VI-курса (1826–1832), впоследствии историк литературы, академик. Один из первых биографов Пушкина, автор воспоминаний о посещении Пушкиным Царскосельского лицея (1828–1831).

62

Из письма к П.В. Нащокину от 22 октября 1831 года из Петербурга в Москву. В этом письме Пушкин обещает приехать в Москву, чтобы спасти от банкротства бриллианты своей жены, заложенные в ломбард.

63

Vertage – головокружение (фр.).

64

Солдан (Солдейн) – Вера Яковлевна Сольдейн (28.04.1790–02.02.1956), урожденная Мерлина, во втором браке за генерал-майором, командиром 1-ой бригады 2-й гусарской дивизии Христофором Федоровичем Сольдейном (ум. 09.1829 г.). Близкая знакомая П.А. Вяземского и Пушкина. По словам современников была «очень обходительной и образованной женщиной, интересовавшейся литературой… У ней собирались молодые представители умственной жизни Москвы». 10 декабря 1831 года в доме Сольдейн Пушкин читал отрывки из VIII главы полного текста «Евгения Онегина».

В. Давыдов – студент Московского Университета, «обожатель» Н.Н. Гончаровой. Упоминается в письмах Пушкина к жене (1830–1832).

65

Психея (Псиша) – синоним Эрот – в греческой мифологии бог (богиня) любви. В позднейшую эпоху различные оттенки чувственной любви олицетворялись в виде многих эротов. Латинские божества: Амор (французская форма – Амур) и Купидон представляют перевод греческого Эрот. У Апулея: Психея – героиня романа «Золотой осел».

66

Жемчужников Лука Ильич (1783–1856) – отставной полковник, помещик, профессиональный карточный игрок, член петербургского Английского клуба, в котором состоял и Пушкин. Сохранилось заемное письмо Пушкина, выданное Жемчужниковым, о чем говорилось выше. Оставшийся долг был погашен Опекой.

67

Рахманов Алексей Федорович (1799–1862) – офицер лейб-гвардии Гусарского полка, с 1820 года корнет, в январе 1826 года уволен в отставку штаб-ротмистром. Знакомство с Пушкиным состоялось в лицейские годы, поскольку братья Рахмановы (Рахманов Николай Федорович (1798–1831) были родственниками барона Дельвига. В последующем с А.Ф. Рахмановым, в бытность его камер-юнкером и чиновником Московского военного генерал-губернатора – Пушкин общался в Москве в начале 1830-х годов. Сохранились 2 письма А.Ф. Рахманова к Пушкину и переписка Пушкина с П.В. Нащокиным по поводу денежных расчетов с А.Ф. Рахмановым и данных ему деловых поручений по выкупу заложенных в ломбарде бриллиантов Н.Н. Пушкиной.

68

Н.М. Смирнов. Из «памятных записок // «А.С. Пушкин в воспоминаниях современников». Т.2. С. 275–276.

69

Н.П. Павлищева. Наталья Гончарова. Жизнь с Пушкиным и без. М., «Яуза-ЭКСМО», 2011. С. 313–316.

70

«Пушкин в письмах Карамзиных 1836–1837 годов», М.-Л., 1960. С. 81.

71

Петр Ильич Юркевич (ум. 24.05.1884 г.) – драматург, переводчик, впоследствии председатель Театрального литературного комитета, сотрудник (под псевдонимом П. Медведковский) «Северной пчелы» Ф.В. Булгарина, где поместил ряд статей, направленных против Пушкина (1834–1836 гг.).

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9