Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Город заката

ModernLib.Net / Александр Иличевский / Город заката - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Александр Иличевский
Жанр:

 

 


Александр Иличевский

Город заката

Прогулки по стене

1.

Травелог – жанр заведомо неточный, и в этом его преимущество и недостаток. Недостаток – в известном приближении наблюдений, суть которого выражается пословицей «Гляжу в книгу – вижу фигу». Преимущество – в остранении, с каким, например, Наташа Ростова, ничего не понимая в том, что происходит на сцене театра, видела главное: бутафорскую луну, появление которой должно было определить ход дальнейшего развития романной вселенной, а именно – стать причиной того, что она ответит на ухаживания Курагина. Вот на такое детское восприятие действительности, которое позволит заглянуть в суть иного мира, только и может рассчитывать путешественник, отправляющийся в места, где все вывески на улицах и этикетки на товарах недоступны его восприятию.

Мой любимый пример таких странностей травелога – путешествие Льюиса Кэрролла по Европе и России. В этих заметках, кроме его особенной очарованности маленькими девочками (князь Голицын так и не понял, зачем английский писатель страстно возжелал обладать фотографией его дочери в полный рост), можно найти и примеры меткой экспрессии. Например, Кэрролл описывает посещение берлинской синагоги, и это читается как описание полета на инопланетном корабле; среди прочего он принимает золотую вышивку на талите за филактерии. Но в то же время отмечает, что прогулки по Петербургу длиной меньше пятнадцати миль – бессмысленны, ибо расстояния здесь огромны, и кажется, что идешь по городу, построенному великанами для великанов. Москва Кэрролла – город белых и зеленых кровель, золоченых куполов и мостовых, исковерканных непреодолимыми ухабами; город извозчиков, требующих, чтобы им надбавили треть, «потому как сегодня Императрица – именинница». Не менее роскошно описание автором «Алисы» чудес Нижегородской ярмарки и принимавших в ней участие – помимо персов и китайцев, инопланетяне с болезненным цветом лица в развевающихся пестрых одеждах; кто это был, мы никогда не узнаем, зато запомним сравнение вопля муэдзина в татарской мечети с криком феи-плакальщицы, пророчащей беду.

Благодаря необъятности и многослойности ландшафтно-исторического содержания Иерусалима, куда я направляюсь, любой оказавшийся в нем путешественник обречен на остранение, на принципиальное непопадание по клавишам при попытке извлечь из своей памяти задетые перемещением в пространстве грани. Однако Телониус Монк, клоунски игравший растопыренными негнущимися пальцами, добивался той виртуозной сбивчивости, той «экспрессивной импрессии», которая порой оказывается точней любых миметических описаний классицизма. Впрочем, для этого надо быть Телониусом Монком.

2.

Как известно, театр начинается с парковки. Страна – с очереди на регистрацию рейса. «В любой толпе пассажиров, как правило, есть еврей с женой и детьми; примкни к его хороводу», – писал Бродский в «Приглашении к путешествию». И в самом деле, сколько раз проверено при перелетах во всех направлениях: нет способа лучше опознать свой рейс, чем заметить широкополую шляпу и пейсы под ней.

В очереди к стойке El Al отдельный хвост составляют паломники. Аккуратный молодой батюшка с протестантской бородкой, как у Троцкого (поветрие зарубежного отдела РПЦ, стремящегося к цивилизации перед лицом заграницы), и огромным золотым крестом на толстенной, но изящной, как дверная цепочка в домах нуворишей, золотой цепи (византийская привычка – принимать роскошь за красоту). Белоснежный воротничок, который ему поправляет какая-то женщина, скорее всего, мать; она отходит и с нескрываемым удовольствием издали наблюдает за своим подопечным: такой молодой – и такой хороший чин, впереди большая карьера. В рассказе Чехова «Архиерей» к его преосвященству приехала мать, которая робеет его и которую неохотно к нему пускают… И все-таки молодой батюшка чересчур чинный, чересчур велик крест и непомерна цепь.

3.

В Домодедово огромная толпа, как на вокзалах времен Гражданской войны, – перед двумя работающими будками пограничного контроля. Стою и думаю примерно так: «Биполярность России: Троица и Тройка. Рублев и Гоголь. Молимся и воруем. Чехов писал, что для русского человека Бог либо есть, либо Его нету; просвещенной середины не добиться».

4.

Парень из секьюрити зовет меня к столику, а сам куда-то пропадает. Я оглядываюсь. Тут он возникает, как из-под земли.

– Кого ищете в толпе? – берет он меня на понт.

– Вас.

Он улыбается, но дальше следует инструкции и суровеет лицом.

– Кого-то здесь в очереди знаете? Зачем оглядывались?

Понемногу пришлось рассказать этому добросовестному парню все о своей жизни, про фонд «Ави Хай», про журнал «Лехаим», про издательство «Книжники», про то, как моя жена помогала мне паковать чемодан, и о чем я собираюсь писать в Иерусалиме. Так что, я подумал, в конце концов этот парень полетит со мной – так мы с ним подружились. Два его начальника, в иной униформе, в это время взглядом сверлили толпу, сурово вглядываясь в каждого. И я вспомнил, как двадцать лет назад подплывал к Хайфе на пароме; в море стояла свежая волна, затихавшая в бухте; всех пассажиров согнали к борту, чтобы служба безопасности, прибывшая из порта на катере, могла нас видеть. Сейчас в аэропорту я чувствовал на себе точно такие же проницательные взгляды, как с той лодки, совершившей два-три круга вокруг парома. Многоуровневый контроль – внешний вид, поведение, бэкграунд и т. д. – залог любой безопасности. Выходя из дома, вы проверяете – выключен ли газ, вода и т. д. – и не требуете от самого себя леворадикальной свободы беспечности и халатности.

5.

Прохожу к выходу на посадку и украдкой оглядываю толпу; замечаю, что глаз на типажах еврейских лиц отдыхает: отчего-то лица эти внушают безопасность; скорее всего, дело в их домашности: нам всегда кто-то кого-то напоминает, пусть подсознательно… Подхожу к панорамному окну и наблюдаю за движением самолетов на рулежке. Приземистый, коренастый тягач, недавно толкавший от рукава огромный, как корабль, Boeing-747, ползет мимо внизу, читаю на его плоском борту огромными буквами надпись: «ВЕДРА НЕ СТАВИТЬ».

Пустые багажные тележки на буксире под крыльями самолетов кружатся на повороте каруселью, грустно: пустая карусель осенью в парке, пустые лошадки, ракеты, зверюшки – всё это символ закончившегося праздника лета…

Замечательная пара с младенцем: отец семейства – робкого вида бородатый худющий парень в очках, в кепке и с цицит[1] – подчиняется командам жены в платочке, которую я поначалу принял за паломницу. Жена властная, хорошо выражающая свои мысли о том, что следует достать из ручной клади, а что оставить; у парня сзади на кепке виднеется силуэт кенгуру, восхитительного младенца зовут Мотя; с ним мать обращается не менее властно и в тех же терминах, что и с мужем.

За иллюминатором проползает расписанный хохломскими узорами, но в голубых тонах, Boeing-777 Dreamliner. Вдруг осознаю, что парочка с младенцем Мотей говорит подозрительным способом: язык ее есть язык письменный, а не разговорный. Это раздражает, как любая старательность. В русском разговорном есть достаточно простора и интеллекту, и аристократизму, каковые всегда были залогом подвижной ясной речи, а не тщательности. Эти двое же изъясняются сложносочиненными оборотами, и в этом чувствуется разночинная тяга к образовательности, накладывающей на речь косный бандаж письменности, добавляющей в язык костей. Впрочем, это еще может быть связано с билингвистическими усилиями, когда сказанному подобает быть доступным переводу в тот же момент. Перевод устной речи в устную есть не просто искусство, а практическая невозможность. Недаром счесть великих синхронистов хватит пальцев одной руки. Наконец, мать Моти требует от мужа разложить коляску, и он настолько беспомощно бьется над ее устройством, что я тешу себя надеждой, что он все-таки не муж, а младший брат.

6.

Небольшие поселки, видимые ночью из иллюминатора, похожи на фосфоресцирующих сперматозоидов под микроскопом: единственная освещенная улица и пятно россыпи горящих окон – хвостатый светлячок. Хорошо, если за каждым окном зачинается новая жизнь.

Удаление горизонта на высоте одиннадцати тысяч метров составляет триста пятьдесят верст. Под крылом проползает берег Черного моря, особенно ярко очерченный прибрежными огнями, и сразу же впереди появляется малоазийский берег, более щедро и широко усыпанный огнями.

7.

Обманчиво кажется, что в аэропорту Тель-Авива евреев меньше, чем в Марьиной Роще. Глаз настолько привык к кипам, кепкам, шляпам и пейсам, что разочаровывается, когда по приземлении не обнаруживает их в достатке. И с удовольствием цепляется за хрупкую фигуру рыжего мальчика в шляпе и длиннополом сюртуке, с очень графичным отвесно-хрупким силуэтом, тонким лицом, обрамленным пружинящими при шаге огненными спиралями пейсов, и порывисто ломкими движеньями рук, которыми он помогает себе стремительно пересечь зал ожидания.

8.

Господь знал, кому давать заповеди. Бессмысленно было давать их народу без совести. Совесть должна была быть генетически закреплена в этой общности людей, чтобы установить в поколениях исполнение предписаний, которые, в свою очередь, закладывали генетическую совестливость. А что есть депрессивность, как не совесть – по крайней мере одно из ее следствий? Вот почему психоанализ есть еврейское произведение.

9.

Старая железнодорожная станция близ Яффо. Отсюда в 1907 году поезд доставил Агнона в Иерусалим. Пропитанные креозотом деревянные шпалы благоухают на солнце: запах детства; где нынче еще встретишь деревянные шпалы? Вдали виднеется белесое от зноя море, паруса яхт на нем запятыми, черно-белая громада корабля в дымке; в пристанционном дворике растет гигантский фикус, размером и роскошью кроны сравнимый с трехэтажным дворцом. Под ним располагаются столики ресторана, вдали вкрадчиво звучит какой-то восточный струнный инструмент…

Поразительно, что при всем этническом многообразии израильтян они скреплены прекрасным воском еврейства. Этого нельзя сказать о гражданах иных стран; где еще взять пример такого объединяющего неформально-глубинного принципа? Государство – неплохой структурообразующий фактор, но еврейство значительно более яростный и горячий источник плавильного огня – огня созидающего, образующего нацию. Еврейство вполне можно преобразовать в скрепляющую анархическую сущность, при которой возможен тот самый желанный умный союз автономных личностей, о котором мечтали Кропоткин и Бакунин. Не потому ли государственное устройство Израиля изобилует горизонтальными связями, способствующими тому, чтобы запросто подвергнуть любвеобильного премьер-министра судебному разбирательству?

И какой низости должны быть исполнены те, кто обвиняет израильтян в превалировании национального принципа в устроении государства, когда есть пример операции «Соломон»: в 1991 году в Израиль за 36 часов были эвакуированы 18 тысяч беженцев из Эфиопии. Разве только США всерьез стараются выпестовать новый национальный синтез – национальность «американец».

Иосиф Бродский писал: «И если кто-нибудь спросит: кто ты? Ответь: кто я? Я – никто. Как Улисс некогда Полифему». В жизни поэт отвечал на этот вопрос определенней: «Я – еврей». И не только потому, что его любимая Марина Цветаева считала, что «все поэты – жиды».

В 2007 году на горе Герцль в Иерусалиме был установлен памятник четырем тысячам эфиопских беженцев, которые погибли на пути в Израиль.

10.

От детей глаз не оторвать. Как ни беспощадно это звучит, но в иных странах внешний вид детей больше говорит об обществе и их родителях, чем они сами. Социальное неблагополучие, нездоровые зачатия и плохое состояние педиатрии видны невооруженным глазом.

Над пляжем кружит вертолет, два или три раза проносится над морем противолодочный самолет. Экстравагантный с кудряшками пузатый дядька в соломенной шляпе с букетиком пестрых цветов кокетливо идет вдоль берега. «Здравствуйте, я ваша тетя!»

Американскому посольству с подъемными мостами на входе недостает только заградительного рва. Солнце и тихое утреннее море.

11.

И наслаждаешься женскими лицами: восточно-четкие – густые и тонкие высокие брови над огромными глазами. Красота – источник безопасности; вот откуда такой комфорт в общественных местах – глаз и мозг отдыхает. В Москве почти любое лицо – источник равнодушия или опаски.

Вечер пятницы. Улица Жаботинского в Рамат-Гане. Лысый в зеленых трусах и обвисшей майке человек с прыгающей походкой чуть не попадает под машину. Отскочив от бампера, он обрушивается на водителя, который смиренно выслушивает претензии несостоявшейся жертвы. Мальчик с отцом в праздничной одежде, идущие в синагогу, высокомерно оглядывают бегуна.

В Калифорнии светофоры пиликают, когда зажигается зеленый, давая знать слепцам, что можно переходить. В Тель-Авиве светофоры все время трещат, как гигантские кузнечики, ускоряя ритм, когда горит зеленый.

Рыбные рестораны на набережной в порту остро благоухают йодом. Рядом с одним выступает жонглер, работающий с семью каучуковыми шариками. Родители в восторге не меньшем, чем их дети. «Двенадцать лет упорных тренировок», – говорит худющий кудрявый циркач, и я вполне себе представляю, насколько это трудно: когда-то в детстве я расшвыривал об стенку теннисные мячи, следуя методике вратарских тренировок по координации движений, разработанной Владиславом Третьяком.

У кромки прибоя рыбак насаживает на крючок огромного извивающегося лиманного червя; вверху фосфоресцирует кончик удилища.

На набережной толстяк украдкой шевелит джойстик радиоуправляемой машинки, и кажется, что она едет сама по себе, согласно темпу движения толпы и появления препятствий, как разумное огромное насекомое. Вся набережная, как палуба, застлана досками: дети на роликах и самокатах, не больно падать. На лицах их родителей – невиданная витальность: хозяева жизни – в своей стране, в своем времени; ни грана самодовольства, полная расслабленность.

Свежий аромат моря и капельная взвесь разбитых о камни волн. Море ночью особенно первобытно. Многие сотни тысяч лет оно ничем не отличалось от того, что видим мы сейчас. То же видел и Иона, где-то рядом совсем, у берегов Яффо на пути в китовое чрево.

12.

Белые олеандры на разделительной полосе шоссе – предвестники белого камня города. Косые линии подпорных стенок на склонах. При подъеме закладывает уши.

Тысячелетия многие поколения стремились в Иерусалим. Мечта стала плотью.

Кладбище на уступах похоже на пчельник, каких полно в горах Армении; могилы-надгробья – нарядные улья.

Свет стекает с Иерусалима на исходе субботы. Густеет закат над холмами. Слышны голоса детей. Из синагоги доносится грозное величественное пение.

Ночью на улице пугаешься двух темных фигур под деревом. Два парня стоят и чуть раскачиваются, читая молитву перед луной, которая висит тонкой долькой невысоко над откосом.

Иерусалимский камень – лунный камень: в свете луны он призрачен; кажется, что всё вокруг как будто и не существует.

13.

В «Идо и Эйнам» Агнона особенно звучит диахроническое описание Святой земли. Повествование наслаивает друг на друга разные временные срезы, и создается впечатление одномоментного присутствия многих эпох в данном географически конкретном месте. Это придает метафизическое ощущение прозрачности Святой земле, о чем речь пойдет дальше. Писатель и друзья его вынуждены были подолгу жить в Европе. Ученый Гергард, за домом которого присматривает альтер эго писателя, надолго покинул Святую землю. Сам Агнон дважды терял имущество. В результате погромов 1929 года его дом был разграблен. Писателю не надо было никуда уезжать, чтобы почувствовать пунктирную хрупкость бытия, не обременяться привязанностями и все время быть готовым к смене местожительства. Он даже газеты не выписывал, а брал почитать у соседа.

Пропустив десятилетия между приездами, я заметил, что прибытие в Израиль похоже на то, как из пучины безвременья человек поднимается на борт корабля «Время» и осматривается, пытаясь понять по звездам, где в океане в данный момент находится не судно, а сама эпоха.

Земля обетованная – всегда, и в новейшее время особенно, – страна паломничества, путешествия в которую оставили след во многих культурах. Евреи пришли сюда, а не произошли отсюда; и, по сути, существенная часть Танаха есть травелог, начинающийся словами «Лех леха» и исследующий стремление, обретение, изгнание, возвращение. Великий роман Агнона «Вчера-позавчера» – один из главных романов-травелогов мировой культуры, наряду с «Америкой» Кафки и «Приключениями Гекльберри Финна».

14.

Я поселился в районе, где за окном английская речь звучит чаще иврита. С высоченного откоса видны кнессет с развевающимся над ним флагом, белокаменная россыпь домов по холмам и много неба. Раньше на протяжении десятилетий здесь, на склоне, по верхнему ярусу которого проходит улица Усышкина, селилась артистическая публика – писатели, поэты, художники. Это был своего рода Монмартр, но более респектабельный, без уклона в богемную цыганщину; здесь можно и сейчас встретить скромное кафе, владелец которого – писатель; немыслимое для России дело. Но теперь всё иначе, в последние годы в этом районе покупают и отстраивают дома богатые американцы и часто оставляют их запертыми и пустыми, приезжая в Иерусалим только на осенние праздники. Сейчас как раз канун Рош а-Шана[2], и мальчишки на великах наперебой по-английски рассказывают друг другу сюжет нового выпуска «Пиратов Карибского моря».

К Кирьят Вольфсон, где я обитаю, примыкает квартал Рехавия в стиле баухаус, спроектированный в 1922 году Рихардом Кауфманом. У него облик типичного иерусалимского предместья, где дома с круглыми балконами и узкими окнами окружены садами за чугунными решетками оград. Изначально Рехавию населяли выходцы из Германии, и в 1920-х годах она называлась «Островом Пруссии в океане Востока». Здесь жили и живали многие лидеры еврейского ишува (Артур Руппин, Дов Иосеф, Менахем Усышкин, Голда Меир) и – что главное для меня – Гершом Шолем. Обилие кофеен в Рехавии тоже следствие того «прусского» наследия, немецкой традиции послеобеденного кофе. Выйдя из кофейни, хорошо пройтись по улочкам квартала, густо заросшим разнообразной растительностью, и присесть на скамейку у гробницы Ясона. Здесь, у усыпальницы богатого иерусалимца, возведенной во времена Хасмонеев во втором веке до нашей эры и раскопанной в 1956 году, разбит укромный сквер. В потемках посреди Иерусалима, у одного из срезов, открытых в его недра, пахнет хвоей…

15.

Вышел на улицу под раскаты истребителя над правительственным городком – ощущения, как в детстве, когда военные самолеты еще бороздили небо Подмосковья, когда еще функционировали три округа ПВО Москвы: голос небес, грозный и оберегающий, раздается реактивными движками.

При входе в Старый город GPS теряет связь со спутниками: слишком узкие улочки заслоняют навигационный горизонт – вошел и тут же потерялся. Как и положено в месте такой концентрации времени и событий.

Плакаты на стенах Армянского квартала, посвященные геноциду. Контурная карта со схемой военных действий турок; фотографии: отрубленные головы на крюках, янычары позируют под ними; горы трупов, истощенные дети. Раскопанная улица времен Ирода вдруг провалом открывается под ногами. Вот почему Иерусалим полупрозрачный. Мостовые в нем будто застланы толстым увеличительным стеклом. Иерусалим нельзя идеализировать. Жизнь нельзя отвергать. Можно только будничное отделить от святого.

16.

В супермаркетах кассирши часто говорят по-русски. Передо мной типичная, за пятьдесят, грубый перманент, огненные от помады тонкие губы. Она яростно перешвыривает мои продукты и вдруг меняется в лице, когда осознает, что я ни бельмеса на иврите.

– И как вы там живете?

– Живем.

– Бизнес свой?

– Нет.

– Но как же вы там живете, если у вас нет бизнеса?

– Бизнеса нет, зато дело есть.

– А-а… Какой, я вас умоляю, прок от вашего дела, если оно не бизнес. Одна морока.

– Морока, это точно.

Кассирша явно озадачена моим присутствием, она о чем-то напряженно соображает и спрашивает саму себя:

– Нет, ну как там можно жить, если за год упало восемь самолетов?!

– Да, это много.

– Не то слово! Я сама из Ленинграда, никого там не осталось, года три назад впервые за двадцать лет ездила к подруге. Так там такой сервис, там такое обслуживание, что я сказала – больше никогда в жизни! Нет, я не могу. Ну как же там вы живете?

17.

Что нужно человеку, выросшему в теплом климате среди олеандров? Сидеть в густом садике над чаем с печеньем и смотреть на закат, опускающийся на гористый город. Иерусалим – Город Белого Льва – местами остро пахнет невидимым гиацинтом. Нагретые за день белые камни в темноте дышат зримым теплом.

В палаточном городке за кладбищем Мамиллы горят в разноцветных колбах свечки и раскачиваются от ветра подвешенные к ветвям картонки транспарантов. Глядя на палатки, я не задаюсь вопросом, против чего протестуют, хотя, кажется, против высокой стоимости жизни (и это справедливо, в Израиле не чувствуется того облегчения при виде чека у кассы в супермаркете или в ресторане, которое после Москвы посещает в Калифорнии). Я думаю, что если где и бомжевать, то зимой в Тель-Авиве, летом в Иерусалиме, время от времени продвигаясь пешком в сторону побережья – постираться и выкупаться. Еще вспоминаю, как утром близ Бен Иегуды – пешей туристической улочки – видел двух англоязычных бомжей, агрессивно выпрашивавших мелочь на опохмел.

Фантасмагорические трансформаторные подстанции смонтированы на столбах и похожи на новогодние московские елки на площадях: оснащены заградительными остистыми щитками и угрожающими табличками, охранная премудрость от любопытных мальчишек.

18.

Беспокойная старушка в кафе туристического квартала Мамилла близ Яффских ворот не справляется с капризным внуком: светлые брюки ее сзади расписаны чернильными детскими каракулями.

Есть тайная каменная книга – летопись иерусалимских стен: на них полно осмысленных зарубок; я обхожу Старый город и всматриваюсь в странные клинописные значки, оставленные теми, кто штурмовал, отстраивал, прибегал под защиту этих стен.

Садик на крутом склоне под стенами над Геенной. Благоухающий перегаром араб с бутылкой арака в руке басом препирается с группой школьников. Школьники отшучиваются, но и остерегаются пьяницы.

Геенна на арабском Jahanname – известное из тюркского ужасное ругательство, за которое в бакинских дворах моего детства можно было схлопотать всерьез.

Теплый ветер трогает низкорослую тую и покрытые мелкими цветами жесткие кустарники со смолистыми пахучими листьями. Эти травы топтали крестоносцы, римляне, вавилоняне – всё это слишком мало по сравнению с Богом и в то же время впору Ему. Римлянин вошел в святая святых и ничего не увидел. Не для каждого Иерусалим полон Богом. Не для каждого он Им раскален. Нет ничего проще, чем увидеть в этом городе груду камней, разложенных по крутым склонам. Но и человек тоже – с виду – плоть и прах, и только; поверить в его божественное происхождение – тяжкий труд.

19.

Реки света в темноте стекают по ярусам города. Яростно шумит шоссе вдоль Гееннома: подъемы и светофоры заставляют автобусы и грузовики реветь на пониженных передачах.

Священник-грек в очках, с седой бородой задумчиво обходит границы греческого кладбища. Под горящими окнами какого-то подворья с развевающимся британским флагом над крышей – садик с серпантинной дорожкой и зарослями розмарина. Стены подсвечены прожекторами, и Башня Давида рубкой выступает вдали среди парусов теней.

В Мамилле в растворе угла каменного амфитеатра пожилые и не очень иерусалимцы водят хороводы под восточные песни.

Скоро становится совсем темно, и город взмывает вверх огненными лентами, вьющимися по взгорьям.

20.

Улицы Иерусалима в основном устроены по принципу веера и дуг: в крупном масштабе – проведенных по направлению к Старому городу; в локальном – осваивающих террасы гористой местности. Ребра веера (большие – дорога на Газу, Агриппас, Яффо, малые – например, Керен Каемет, Бецалель, Рамбан) покрывают удаление от Храма или смещение по ярусу; дуги (одна из больших – Короля Георга; одна из малых – Менахема Усышкина) обеспечивают сообщение по всей поверхности террасы, ибо рельеф Иерусалима и предместий – уступчатый, со множеством долин, ущелий, оврагов, плато. Это славная и редкая топология: сегодня можно выйти по одной из дуг и в каком-то месте, перейдя на одно из ребер, достичь Яффских ворот; а завтра пойти по дуге в противоположную сторону и, незаметно скользнув по иному ребру, прийти все к той же Башне Давида, у которой герой рассказа Бунина «Весной, в Иудее» закадрил торговку козьим сыром, из-за чего бедуинская пуля заставила его хромать остаток жизни.

Создается впечатление, что ты движешься по поверхности сферы. Идешь ли налево, направо, вверх или вниз – все равно сваливаешься к центру: к одним из городских ворот, за которыми пространство вообще исчезает благодаря своей особой туннелеобразной сгущенности. Старый город – не сфера, а шар, ты перемещаешься в нем вверх и вниз – от Котеля в Верхний город, по археологическим шахтам и арочным проходам, по улицам, изгибающимся и рассекающим; есть и непрерывные маршруты по пространству крыш, это особенно увлекательный и не слишком доступный вид спорта: так передвигаются некоторые военные патрули. Итак, в Иерусалиме тело подчиняется движению по сфере с шаром Храма на одном из полюсов, причем непонятно, на котором именно: верхнем или нижнем; и оттого кажется, что в дело где-то вмешивается лист Мёбиуса. Следовательно, Иерусалим – лепестковая поверхность сферы, сложно обернутая вокруг шара Храма, входы в который находятся на сфере там и здесь. И что нам все это напоминает? Разумеется, с точностью до гомеоморфизма, топологию художественного пространства «Божественной комедии» Данте, с необходимой ссылкой на работу Флоренского «О мнимости в геометрии». Вчера я понял это, когда прошел к Западной Стене через Армянский квартал, а вынырнул обратно к Яффским воротам через раскопанный в 1976-м Северный проход в Верхний город. Осталось только найти вот эту особенную точку переворота, в которой Вергилий с Данте, следуя топологии ленты Мёбиуса, могли стоять и вверх, и вниз ногами, в зависимости от выбранной траектории перемещения. Вообще, такая топология – когда пространство изобилует тесными складками, когда в нем совсем нет катетов, зато оно всё прошито гипотенузами, когда повсюду малодоступные лабиринты, сгущающие в нем время, – известна мне еще с детства по проходным дворам. У ребенка шаг короче, чем у взрослого, и ему приходится больше трудиться, чтобы поспевать за старшими темпом пешей жизни. И потому мне нравились любые способы экономии шага – путешествия на такси и проходные дворы, которые казались загадочными устройствами для телепортации. Это было похоже на чудо: зная, что впереди долгий линейный путь по открытому пространству, я следовал за отцом, и мы вдруг ныряли в какой-нибудь известный только ему гипотенузный проход. Пространство внутри дворов интересней пространства фасадов, ибо есть чем заняться глазу: палисадники, веранды, детские городки и жизнь в окнах и на балконах развлекают, и ты не замечаешь, как уже выныриваешь чуть не на другом конце города. Таких телепортаций можно предпринять в Иерусалиме множество – после того как свалишься по сфере в шар. И разве белокаменная просвечивающая закатом сфера с вложенной в нее тайной шара не напоминает цветок лотоса?

21.

Метафизическая модель Иерусалима могла бы следовать топологии Данте и изобиловать духовными ярусами, составляющими многоуровневый амфитеатр, исполненный множества углов зрения и добавляющий к нашей гипотезе об Иерусалиме – как сфере с шаром Храма на одном из полюсов – основательности. В представлении об этой полюсной двойственности как раз и содержится сохранность Храма горнего пред руинами Храма дольнего, обязанного восстать в реальности.

Вечером шел из Рехавии дорогой на Газу, потом по Керен а-Йесод, к улице Зеева Жаботинского и Йемин Моше, где стоит мельница Монтефиоре, основавшего первый квартал вне стен Старого города, и где в небольшом отеле жил автор великого, уровня фолкнеровского «Медведя», рассказа «На память обо мне» – Сол Беллоу несколько дней подряд открывал утром дверь комнаты и видел слева взгорье Яффских ворот, а справа вдали – тот склон, по которому теперь можно спуститься – мимо музея Менахема Бегина и Шотландской церкви – к Синематеке в Саду Вольфсона, чей почтовый адрес содержит слово «Геенном». Так я и поступил, но прежде застыл на пешеходном мостике над дорогой на Хеврон. Я стоял и размышлял о том, что люди, проходящие мимо, наверное, не видят того, что вижу я, – иначе они бы замерли и долго не сходили бы с места, едва сдерживая дыхание. Позади закат все гуще окрашивал тлеющие тихим огнем камни Иерусалима. Впереди на востоке в сизой дымке светился изнутри город, рассыпанный по двум горам. Уже там и здесь блестели бриллиантовые и жемчужные огоньки. И за этими горами – за городом – не было ничего, кроме глубокого неба. Никогда прежде я не видел ничего подобного. Даже стоя на берегу моря или океана, никогда не испытывал я пронзающего мозжечок ощущения, что нахожусь на краю света. Сначала мне казалось, что там, за восточной частью города, в дали, затянутой пеленой и надвигающейся теменью, находится море. Так оно на самом деле и есть: с самых высоких башен Старого города в особенно ясную погоду можно рассмотреть Мертвое море. Впечатление того, что сразу на востоке за Иерусалимом начинается открытый космос, объясняется просто, но это нисколько не умаляет его, впечатления, величия: сразу за городом пролегает Иудейская пустыня, которая размеренно погружается в самую глубокую земную впадину на планете, на донышке которой – Мертвое море и, согласно одной из гипотез, театр военных действий будущего Армагеддона.

Закат – царь Иерусалима. Белый известняк – минерализованное миллионолетнее время вод доисторического океана Тетис – теплеет на закате, и сезанновский персиковый оттенок камня вторит черепице крыш квартала Йемин Моше и Синематеки. Узкие ленты изгибающихся пешеходных мостиков открывают наблюдателю «поприще воскрешения последнего дня» – долину Кедрона, реки, куда стекала жертвенная кровь, употреблявшаяся садовниками как удобрение. Говорят, в Иерусалиме до сих пор можно встретить землевладения, чьи почвы обладают необъяснимой тучностью. Сюда же, к Кедрону, ныне забранному в трубы, от Храмовой горы вели подземные тоннели, по которым выносилось нечистое и разбитые идолы, свидетели неустанной борьбы пророков с язычеством. К северу виднеется монастырь Гефсиманского сада и череда почитаемых гробниц, одну из которых приписывают Авшалому. Она полна камней, многие века бросаемых в провалы ее стен в знак презрения к непокорному царскому сыну (худое помнится тверже хорошего; где, например, могила – пусть мифическая – самого Давида?). Городская легенда сообщает, что в год рождения А.С.Пушкина по этой гробнице палила наполеоновская артиллерия, выражая таким образом порицание Авессалома.

На закате из Старого города с глухим дребезгом доносится бой колокола. Всё чудится нереальным, без всякой мистики и предвосхищения чудесного. Совершенно беспримесное, исключительно ландшафтное зрение покоряет и изменяет сознание, и глаз не в силах оторваться от этого тихого отсвета, который преображает всё вокруг таинственной прозрачностью. Иерусалим словно приподнимается над собой – еще выше в небо: вот откуда это ощущение, что здесь ты будто на Лапуте, на некоем парящем острове.

Первое упоминание Иерусалима отыскивается на клинописных египетских табличках четырехтысячелетней давности – в заклятиях против городов, враждебных XII династии фараонов. Три тысячелетия назад название города предположительно звучало как Ирушалем, и есть гипотеза, что это – от «иарах» – «основывать» и «Шалим» или «Шулману» – от имени западносемитского божества заката, бывшего покровителем города. Таким образом, Ирушалем – «основание Шалима», «основание заката». В Мидрашах же название города обычно связывается со словом «шалом» («мир» – иврит). А позднее греческое название города связывает его с оплотом святости – вот почему «иерос» по-гречески означает «святой».

Так слово «закат» – «шалим» – сквозь века перетекает в слово «мир». Иерушалаим – и город заката, и город мира. Шалим и Шахар – закат и восход: писатель Давид Шахар (романы «Улица Пророков» и «Ур Халдейский»), почитаемый по преимуществу во Франции, где его называют «израильским Прустом», часто с любовью помещал отсвет заката на лысине своего героя.

22.

Мне всегда представлялось запредельное – потустороннее – существование вознесенным и разложенным по таким ярусам, мосткам, островкам; я воображал его зримо подобным гнездовью, многоуровневым счастьем пребывания: вот как, например, попасть после смерти куда-нибудь на метафизический лофт, антресоли – в голубятню, где души – птицы: время от времени голубей там выпускают полетать, пополоскаться в синеве под заливистый свист, насладиться небом – и принимают их обратно, сыплют им зерно, пускают к поилке…

Почему-то кажется очевидным, что сложное и в то же время компактное устройство Иерусалима находится в отношении подобия со всем миром. Все библейские события – так или иначе послужившие моделями или просто невольно повторенные военными и человеческими отношениями исторических столкновений, драм и трагедий – были вполне компактны и исчислимы и, следовательно, поддавались полноценному анализу. Вообще, иначе и быть не могло. Модель всегда обозрима и доступна разумению, согласно требованию полномерного контроля исследователем. В течение последних тысячелетий почти нет столь авторитетных текстов, кроме Танаха, которые бы претендовали на всеобщность следования ему. И для этого необходимо было объять именно то, что принципиально можно было обозреть, взять в руки, пережить. Танах с предельной строгостью обходится с аллегориями, символами, тропами. В нем содержится требование пшата – буквального толкования текста. И это есть необходимое следствие компактности – доступности человеческим способностям – описываемого мира. Ибо всё символическое и абстрактное, часто не менее важное и живое, находится за горизонтом и есть следующая ступень разумения.

Иначе и быть не могло. Оптимальный размер родины зависит от возможностей человеческого тела. Для Адама Кадмона – он сам и есть Вселенная. Все библейские события происходили на территории отнюдь не огромной, и упоминаемые племена и земли были лишь кучками людей и небольшими владениями. Сакральность модели (в частности – карты) в том, что она в нашем собственном приближении, накладываемом человеческой природой, являет собой то, что видит Всевышний (при взгляде на пространство, на историю, на вопросы причинно-следственных связей – воздаяния и произвольности происходящего и т. д.). Таким образом, Танах – своего рода карта истории. Завоевание и освоение Северной Америки – разве оно не напоминает овладение еще одной обетованной землей? Танах – структура, с помощью которой можно было бы предсказывать поведение реального мира, включая пространство и человеческие отношения.

Израиль, кроме того что без его упоминания не обходится ни одна сводка новостей, так или иначе многими своими аспектами исторического, государственного, географического бытия проецируется на весь мир, и мир, пронизанный иудео-христианскими смыслами, волей-неволей вынужден соотносить свою эволюцию и свои реакции со своим библейским детством. В самом деле, как бы ни были упорны позитивистские наклонности современной цивилизации, но библейский исток мира столь же важен для современности, как важно время формирования личности для ее взрослой жизни. Истоки личностных расстройств и формирования поведенческих реакций если где-то и находятся, то в анамнезе библейского наследия. Отношения Эсава и Иакова, судьба Ишмаэля говорят нам о мотивационном устройстве взаимоотношений наследуемых им человеческих общностей едва ли не больше, чем все аналитические материалы современных исследований.

23.

Подобно тому как христианство стало провозвестником иудаизма во всем мире, так повсюду разнеслись его экзистенциальные смыслы и топонимика. Белоснежный Ферапонтов монастырь к северу от Вологды мне привиделся однажды исполненным в камне миражом Иерусалима. Топонимика Америки, библейские имена президентов и простых американцев и географические названия. Десяток ‘Jerusalem’s и ‘Jerico’s по всем Соединенным Штатам. Российский Новый Иерусалим со своей Голгофой, со своим Кедроном. Армения, чья история, полная изгнаний, войн и погромов, представляется рифмой к истории Святой земли…

Иерусалим похож на росток гороха, поднявшегося выше неба, на разветвленную воздухоросль – вспомнить уютные шалаши на деревьях детства! – и вот такое птичье существование прекрасно и уютно – великолепен обзор – всё кругом и далеко видно, при этом всё твое – и нет никакой скученности, каждый обитатель есть отдельная веточка небесного дерева.

Весь мир достижим в Иерусалиме. Иерусалим тоскует по раю, а рай тоскует по Иерусалиму.

24.

С заходом солнца долина Кедрона погружается в глубину.

К востоку от Гееннома тротуары и пешеходные дорожки вдоль стен Старого города исчезают, препятствуя случайному проникновению туриста. Но я настойчив, и у забранного колючей проволокой военного поста меня лаем встречает собака. В Геенне куча арабских детишек лазают по инжировым деревьям. Обалдуи постарше, завидев у меня фотоаппарат, кричат: «Пикча! Пикча! Алла! Алла!»

Теперь в Геенне довольно уютно. А раньше здесь, под стенами Иерусалима, стояли жертвенники Молоха, для жертвования, семи ступеней: курица, козленок, овца, теленок, корова, бык и человек. Язычники приносили туда своих первенцев и приводили скот. Одни говорят, что младенцев сжигали заживо, другие – что только проносили через огонь, и это было залогом того, что ребенок останется живым и невредимым и продолжит семя родителя. Как бы там ни было, пророк в этой долине жертвенники разгромил. С тех пор Геенном стал нехорошим местом – там на протяжении веков была городская свалка, где всё время что-то горело, туда сбрасывали трупы павших животных. Христианские смыслы тоже не прибавили этому месту доброй славы. Сейчас здесь чистенько, но кое-где у склонов сохранились входы в карстовые разломы, в которых можно представить себя на пороге преисподней.

25.

Улица Керен Каемет ле-Исраэль пересекает весь склон, на котором расположена Рехавия. Свое название она получила благодаря тому, что у ее истока, на углу с улицей Короля Георга, находится похожее на форт здание Еврейского национального фонда (JNF – Jewish National Fund – Керен Каемет ле-Исраэль – ККЛ) – некоммерческой корпорации, основанной в Базеле в 1901 году Всемирной сионистской организацией.

Фонд ККЛ был создан для покупки земель в Палестине под еврейские поселения, деньги в него поступали из еврейских общин всего мира. Первые покупки были сделаны у богатых арабов, живших в Бейруте или Дамаске и владевших землями в Палестине, которые не приносили им дохода. Фонд начал сдавать земли в аренду на 50 лет под сельскохозяйственные поселения, и в 1909 году в долине Иордана возник первый кибуц.

ККЛ в основном удавалось купить необрабатывавшиеся, целинные земли – каменистые, песчаные, заросшие бурьяном. Начали осушать болота, сажать деревья: например, на территории Вейцмановского института, некогда сильно заболоченной, насаженная эвкалиптовая роща выкачала из почвы избыток грунтовых вод. За век с небольшим фонд посадил деревьев столько же, сколько было народу в лучшие времена в СССР, построил две сотни плотин и водохранилищ и создал более тысячи парков.

Историческая роль фонда в консолидации земель Израиля колоссальна: план ООН по созданию независимого государства Израиль 1947 года предусматривал выделение тех земель, которые принадлежали евреям. К моменту ликвидации британского мандата на долю ККЛ приходилось 55 % всех земель в Палестине, и можно сказать, что Израиль обязан фонду той территорией, которую имеет.

Двадцать лет назад я обнаружил под Реховотом руины фермы и в них нашел исписанные химическим карандашом листки – письма к хозяину фермы из Англии, отправленные в конце 1920-х. В ту пору я читал «Улисса» и в главе, где Блум, будучи рекламным агентом, внимательно изучает газетные объявления, наткнулся на вероятную причину возникновения этих писем, тесно связанную с деятельностью Керен Каемет ле-Исраэль. Одним из объявлений, опубликованных в газете 16 июня 1904 года и привлекших внимание Блума, было предложение палестинского товарищества плантаторов приобрести у турецкого правительства апельсиновые плантации и необъятные дынные бахчи к северу от Яффо. Или же всего за восемьдесят немецких марок можно было приобрести гектар необработанной земли, которую засадят маслинами, апельсинами, миндалем или лимонами. Плантаторы обязывались поместить покупателя в список товарищества в качестве пожизненного владельца и ежегодно высылать часть урожая.

В то же время у Агнона, впервые приехавшего в Палестину в 1907 году, можно найти упоминание, что подобная заочная покупка земель впоследствии оказалась надувательством. В любом деле, получившем широкое распространение, так или иначе появятся желающие поживиться на устойчивом спросе, а удаленность покупателя этому только способствует. Но именно так – деятельностью таких товариществ и Еврейского национального фонда – закладывалась основа будущего государства. Кто-то брал землю у фонда в аренду, а кто-то, кто не мог не только купить, но и вносить арендную плату, делал по-другому: иностранцы-частники покупали землю, арендную плату не брали, а получали свой доход частью урожая, вторая часть доставалась тому, кто обрабатывал. Как бы там ни было, земли Палестины покупались и возделывались, а не захватывались, как представляется многим.

26.

Древний город любопытного туриста обращает в своего чичероне, и автор этих скромных строк тому доказательство. Впервые я увидел Иерусалим на экране – не помню, что было раньше: кадры плачущих у Западной Стены израильских парашютистов, захвативших Старый город, или приключенческий фильм с молодым Питером о’Тулом, где он с юными друзьями – мальчиком и девочкой – украдкой от английских патрулей пробирается по крышам Старого города к некоей заветной цели. Но уже тогда мое внимание было поглощено этим городом, в котором есть камни, ради которых человечество способно изменить русло своей истории. И что для человека, читавшего в детстве книжки Астрид Линдгрен, может быть интересней города, в котором можно гулять по крышам?

Даже в условиях беспросветной осады восточный город не обходится без базара. Чтобы избавиться от него, недостаточно даже стереть сам город с лица земли. Центральный рынок Иерусалима находится на улице Махане Иегуда, на месте лагеря Иегуды. С улицы Бецаллель по ступеням вверх ныряешь в сгусток узких улочек. Дворики их полны детьми и пахнут свежевыстиранным бельем. Скоро погружаешься в базарный шум, в толчею посреди изобилия и дешевизны. Зеленый жгучий перец, продающийся здесь, легко заменит урановый стержень в реакторе. Оливки поражают нарядной роскошью – глянцевых, налитых и подвяленных, переложенных крохотными стручками перцев. Двое продавцов разбирают огромную корзину крупных маслин. Отбирают переспевшие и гнилые. Здесь же разводят поташ, в который вывалят оливки, чтобы устранить горечь. Антарктиды белых мягких сыров. Горы лущеных орехов и стройные ряды овощей. Йеменская лавка, где можно выпить сок этрогов, смешанный с гатом – травкой, которую йеменцы и эфиопы жуют, чтобы повысить тонус и заглушить чувство голода и страха. Сегодня день выступления Аббаса в ООН, и на базаре множество патрулей. По Махане Иегуда разумно выйти к Яффо. Это улица, на которой недавно запретили автомобильное движение и пустили трамвай. Позвякивание мягко стелящегося на новеньких рессорах трамвая. Гудение рельс. Хочется, как в детстве, приложить к ним ухо, всмотреться в марево над их нагретыми блестящими стальными линиями. За несколько верст услышать приближение вагона – так легче ждать.

Прежде чем отправиться на северную оконечность Иерусалима, трамвай останавливается у Мамиллы. Жестяная «Герника» – три огромные разноцветные скульптуры, вылепленные из листов жести, принимают драматичные позы, нечто среднее между «Лаокооном» и «Гражданами Кале». Я работал с жестью, делал водосток и кровлю, и знаю, какое это трудоемкое занятие. Жестяные тела динамически выступают на фоне Яффских ворот. Отчего-то эта скульптурная группа очень идет Иерусалиму. Наверное, потому, что это единственные скульптуры, которые доступны обозрению на фоне всей панорамы города. Тело – и вслед за ним скульптура, способная изобразить душу, – мистично. Символ скульптуры вообще сформулирован в работе Родена «Муза». «Муза» выражает изломанную, несколько даже химеричную женскую фигуру – отчасти недовоплощенную, отчасти искалеченную. Она стоит в Лондонском музее Виктории и Альберта, и к ее постаменту прикреплена надпись, цитата из Рильке: Never was the body so bent by his soul.

Инвалиды в колясках в Иерусалиме не попрошайничают, а покупают. Москвичу непривычно и отрадно их участие в уличной жизни наравне со всеми.

27.

Греки называли евреев атеистами, безбожниками, ибо не понимали, как можно отвергать главное достижение цивилизации – прекрасно разработанный пантеон богов: надо признать, поля мифологических силовых напряжений хорошо объясняют драматические мотивы человеческих взаимоотношений – смотри хотя бы усилия Роберто Калассо, его «Брак Кадма и Гармонии».

Похоже, в современном мире достижения греческого политеизма успешно адаптировало классическое искусство – со всей аристотелевской силой поэтики, законами драмы и прочих канонов. Недаром так популярна религиозная коннотация в отношениях с искусством. Некоторым искусство порой с успехом заменяет религию. Вопрос только в широте метафизического горизонта.

28.

Возрождение иврита едва ли не большее чудо, чем создание государства Израиль, и последнее вряд ли было бы возможно без первого. Как можно себе помыслить двадцать столетий безвременья, в течение которого язык был лишен своей плоти – народа? И подобно тому как иврит возродился для жизни, древний Иерусалим должен предстать пред будущим, увенчанным Храмом.

Пространство Иерусалима слишком долго для нашей пытливости пребывало в литературной реальности. Подлинные раскопки, подлинные устремления к истине возникли совсем недавно, и они слишком невелики и непродолжительны с точки зрения двух тысячелетий попрания и забвения. Кажется, христианству Иерусалим, даже несмотря на крестовые походы, был совершенно не нужен. Как не очень нужно ему было даже доказательство исторического существования его основоположника. Христианство предпочитает удалять мир и действительность в область ожиданий, нереальности. Иудаизм, напротив, предельно конкретен, он весь в «здесь и сейчас». Бог незрим, зато всё остальное должно быть предельно зримо и конкретно, включая историю, которая со времени конца эпохи пророков стала главным языком божественного откровения. Никто так не ждет Спасителя, как евреи. Христиане его ждут абстрактно и даже несколько опасаются избавления. Евреям в смысле приведения действительности в надлежащий вид нет равных.

29.

Я не был в Риме, и только в Израиле я увидел, как старятся камни. На КПП в Старом городе всегда стоят очень мощные десантники, раза в полтора крупнее среднестатистического солдата. Миновав пост, иду туннелем времен Ирода Великого и вижу, как меняется стертость и ноздреватость камней арочной кладки. К юго-западу от Стены Плача в музейной экспозиции, спускающейся к уровню Первого Храма на 25 метров, можно увидеть гигантскую арку, выступающую из основания храмовой стены. Некогда она лежала в основании главного пути на Храмовую гору.

Археология Иерусалима описывается строчкой Алексея Парщикова: «Лунатик видит луг стоящим на кротах». Лунатик отличается от простого человека тем, что не способен свой сон отличить от действительности. Вот так и ты сомнамбулически, будто во сне, ходишь по стоящему на раскопах Иерусалиму, заглядывая в археологические колодцы, забранные решетками и густо засыпанные монетами туристов. Чарльз Уоррен, обходя запрет турецких властей производить любые археологические работы у Храмовой горы, рыл отвесные шахты и вел от них горизонтальные туннели к Западной Стене.

Так почему же Иерусалим так сильно углублен в наносную осадочную толщу? Дело не только в забвении, которое с точки зрения нынешнего положения вещей выглядит смехотворным: есть государство, есть народ, который восстал из могилы (Виленский Гаон писал, что народ Израиля в рассеянии – разлагающийся труп), а колыбель его – родной Иерусалим – находится всё еще в толще безвестности, и Храм все еще стоит в руинах. Выиграны войны, летают самолеты, нет более мощной гуманистической и вооруженной силы в регионе, а сердце Израиля отчего-то изобилует руинами.

Литературной реальности пристало в некоторых случаях меряться силой с действительностью. Литература вообще есть предмет веры в слова и, как любая вера, способна творить чудеса созидания. «Чем незримее вещь, тем оно верней, что когда-либо существовала на земле», – писал Бродский. Как получилось, что удерживаемая и обживаемая в пространстве веры реальность Иерусалима, сформированная Писанием, оказалась заваленной осадочными пластами безвременья? Кроме препятствий, чинимых обстоятельствами чужеродного владенья, есть и вина сознания в том, что им отвергалась земная правда; это обычная ошибка – слабость инфантильного (романтического) сознания, постулирующего примат идеализирующей отвлеченности над действительностью. Ведь нельзя же любить вместо своей жены абстракцию? Иначе не получится ни любви, ни детей. Такое отношение к миру бесплодно, не владеет будущим. Абстрагированный Иерусалим – при всей своей нематериальности – и есть тот новейший мусор – тысячетонные его пласты, завалившие Иерусалим подлинный, подлежащий воскрешению. В этом смысл восстановления Храма, которому предначертано стать вершиной работы по очищению пространства, выполненной археологами со всей возможной мощностью современной науки.

30.

Парк у похожего на крепость монастыря Креста, где провел последние годы Шота Руставели. Согласно легендам, монастырь Креста был основан не то в IV веке императором Константином, не то в XI веке грузинским царем Багратом – на месте, где был вырублен главный крест христианства. Сейчас монастырь принадлежит Греческой патриархии. Но, полагаю, здесь были срублены вообще все кресты того времени: здесь рос лес. Да и сейчас, если пройти подальше за Кнессет и Музей Израиля, можно оказаться в настоящем лесу и встретить оленей и дикобразов. Завидев в высохшей траве стремительный бег последнего, я вспомнил, как в Иране мне один водитель объяснял: нет зверя страшнее дикобраза, наехать на него беда – иголки его так крепки, что запросто можно пробить не то что шину – картер. И еще вспомнил, как в Гирканском заповеднике (реликтовый сумрачный лес горных влажных субтропиков, ажурно-многожильные комли железных деревьев, чьи стволы похожи на мускулы, с которых снята кожа, множество колючих лиан и заросли тонкого бамбука вдоль ручья) играл с товарищем в шахматы перед норой дикобраза, поджидая, когда этот остистый зверь наконец соизволит сунуть свой чуткий мокрый нос под объектив фотоаппарата.

Грузинская патриархия двадцать лет назад прислала в Израиль делегата, которому была поставлена задача вернуть грузинам монастырь Креста, отняв его у греков. Грек-настоятель в припадке пароксизма вылил кислоту на грузинскую фреску с якобы прижизненным портретом Шоты Руставели. Фреску уже восстановили, но история с передачей монастыря «и ныне там».

В просторном парке по дорожкам носятся велосипедисты, роллеры и бегуны, гуляют мамаши с детьми и собаками, а над просторной чашеобразной лужайкой пролетают дальнобойные, преодолевающие больше сотни метров разноцветные тарелочки фрисби, которыми играют в некое подобие гольфа.

31.

Тель-Авив. В сквот на улице Ротшильда приехал выступать знаменитый бунтарь, лидер парижской студенческой революции 1968 года Даниэль Кон-Бендит. Дорогие автомобили останавливаются у входа в сквот, стены которого давно остаются без штукатурки. Актриса Олби Вайнберг, чье амплуа – блондинки, выходит из кабриолета и поднимается по ступеням сквота, чтобы присоединиться к студентам и выпускникам философского факультета Школы искусств «Бецалель» (Бецалель – персонаж Танаха, создатель Ковчега Завета). На столе стоит чайник, из которого можно плеснуть себе кипятку; со стола же разбираются пепельницы. Красный Дани – прозвище французского бунтаря – говорит интересно, и скоро сквот наполняется табачным дымом. Среди прочего обсуждаются проблемы современного Израиля. «Государство Палестина необходимо Израилю больше, чем палестинцам», – утверждает один из участников дискуссии. Другой убежден, что структура политической жизни Израиля напоминает не столько лебедя, рака и щуку, сколько брак на грани развода, который, как известно, самый долговечный: «Структура политической жизни Израиля изобилует равнозначными связями, отсутствием иерархии. И в этом спасение. В Лондоне и Париже недавно случился мордобой и мародерство, а здесь не разбили ни одного окна и ни одного камня не швырнули в полицейских. Положение спасла любовь народа Израиля: единение народа».

Один из пришедших на встречу, англичанин, задает моему соседу вопрос о том, что такое Моссад, что известно об этой службе внешней разведки. «Тайная служба на то и тайная, чтобы такие ребята, как я, ничего о ней не знали, – следует ответ. – Но у меня была девушка – серьезный чин в службе безопасности аэропорта Бен-Гурион. С ней было очень неудобно. Она не пила, траву не курила, по душам не говорила. Что поделать, такая профессия».

32.

Кесария, город Ирода Великого. Туча несется над морем, тень от нее чернильно ложится на волны, плещущиеся в бухте. Ипподром, на котором пятнами проступала кровь коней, распоротых осями колесниц. Арена, водосборные колодцы.

Нет ничего красивей, чем бег лошади на фоне штормящего моря, которое меняет цвет по мере продвижения туч.

Согласно легенде, Ирод, вырезав династию Хасмонеев, из них оставил в живых только свою жену, юную красавицу. Он сильно ее любил, а та его ненавидела. Она вышла на крепостную стену и бросилась с нее, сказав: «Люди, знайте, отныне нет больше Хасмонеев». Ирод не смог расстаться с возлюбленной. Он погрузил ее тело в мед и потом время от времени вынимал его оттуда для выражения любви.

Недостаточно мрачно, чтобы быть правдой, думаю я, и вспоминаю о метафизическом смысле меда. Чтобы собрать килограмм меда, пчеле нужно облететь 150 миллионов цветов. Так пчела сгущает пространство в меде. Андрей Белый называл себя прозрачной пчелой, собирателем пространства. Пчела есть символ метафоры, символ поэзии, так как пчела осуществляет творительные функции: опыляет, сопрягает женское и мужское, подобно метафоре, в сравнении рождающей смысл. Таким образом, попасть в стихи – в вечность – значит попасть в мед. В Кесарии обилие руин. Дворцовые постройки. Тоннели конюшни. Амфитеатр с прекрасной акустикой, где невозможно смотреть балет из-за топота пуант. На гастроли приезжает Большой театр, дает «Жизель», выходит кордебалет и заглушает музыку топотом; издержки античной акустики, когда сказанное вполголоса на сцене должно было греметь на ухо каждому сидящему в амфитеатре.

33.

Дождь над Кинеретом – это сизый свитый столп воды. Огромные камни сложены вдоль берега, местами расчищенного для купания. Рыбаки по грудь в воде с удилищами. Мальки больно щиплют ступни. Чистая ласковая вода. В Тверии заблудились и были обруганы мальчишками на окраинах – им было скучно.

На Хермоне в два раза прохладней, чем в долине. Склоны Голан заселены сирийскими друзами. В кафе сидят два друза-растафари, из колонок слышен Боб Марли.

Голаны тонут в дожде. Едем вдоль минных полей, забранных проволочной оградой. Коровы иногда прорывают проволоку и взлетают на воздух. Орлы обожают селиться на минных полях. Это – заповедник: людей нету, зато полно живности.

Всё, что имеют евреи, заслужено кровью и потом.

34.

Продвигаюсь по дороге к Котелю над Археологическим садом. Останавливаюсь над туристом-толстяком, усевшимся на камни. Расстелив платочек, он аккуратно ножичком чистит огромный манго и сочно уплетает за обе щеки. Вдали город тонет в золоте заката. Мимо на площадку для игры в футбол спускаются арабские мальчишки. Двое встают прямо перед толстяком и смотрят на него. Наконец один выкрикивает: “ Fa t jews! Mangle! Mangle!” Первый убегает, а второй пялится и тщится вспомнить хоть что-то из проклятий по-английски. Толстяк подхватывается и исчезает вместе с манго.

На обзорную площадку над Котелем выходит группа туристов. Внизу раскопки – мощеный Котель времен Второго Храма. Руины домов в соседнем раскопе – времен царя Шломо.

Группа туристов молится под музыку. Девушки склоняются с закрытыми глазами. От Котеля доносится праздничный гул и разнобойный напев. У Западной Стены больше женщин, чем мужчин. Большинство мужчин молится в синагоге слева, у Северного тоннеля.

35.

Любезная нотариус, обвешанная бриллиантами, говорит, что ее сын биолог вынужден был уехать в США проводить опыты на свиньях. Поросята обладают очень близким к человеческому геномом.

Мировой суд находится в одном из зданий Русского подворья. Над входом надпись: «Русская духовная миссия». Строгая охрана, обыск. Внутри выглаженный временем желоб плиточного пола. Толстые стены, кружевная чугунная лестница, купеческое богатство обиталища. Во внутреннем дворике висит белье и молится еле живая от святости монашка. Семейство из пяти холеных дымчатых кошек веером расположилось на деревянном коробе, под которым стоят миски с водой и кормом. Рядом небольшой бассейн, где видны жирные хребты красных карпов. Огромный кипарис летит из двора в небо. Двор разделен на две части, во второй томятся пришедшие сутяжничать.

Мужичок поблизости от Меа Шеарим: кривоногий, в черных чулках, с пейсами и бородой, и главное – с шутовской ухмылкой Ролана Быкова. Он с удовольствием наблюдает, как полиция утихомиривает потасовку с арабами в овощной лавке.

Дом престарелых у проспекта Голды Меир. При каждом старике, дремлющем в инвалидном кресле на лужайке, – крепкий малаец, который тоже дремлет, но с белыми наушниками айпода в ушах. Так вот кто отцы малайских детишек, щебечущих в автобусах на иврите!

36.

Иерусалимский зоопарк – чудо света, расположенное на многоуровневой террасной ленте вокруг ущелья. На дне его водоем, полный водоплавающих птиц. На склонах, завешенных лианами и вантами, в невидимых вольерах скачут и переругиваются обезьяны. Или медитируют на островках. Глядя на них, полезно вспомнить, что общий предок человека и шимпанзе был развитей современных гоминид. Так что естественному отбору не обязательно сопутствует прогресс. Можно развиться и можно опуститься. Просто быть человеком – трудная задача, достойней ее вряд ли можно придумать. Это следовало бы учитывать не только Энгельсу, но всем конструкторам общественных строев.

Сквозь зеленоватую толщу бассейна за стеклянной стеной пролетает за мойвой колония пингвинов. Вот кто из птиц научился летать под водой, ставшей для этих пернатых воздухом.

Есть в зоопарке животные, о которых и не слышал. Илистый прыгун (mudskipper) – вроде лупоглазого бычка с лапками вместо передних плавников. Это рыбки-амфибии, активно действующие на поверхности: выскочив из воды торпедой, скользкая рыбка нападает на собрата, защищая территорию. На земле они прыгают вроде кузнечиков, чудное зрелище.

В огромном стеклянном ангаре воссоздан тропический лес. Внутри из-за влажности стоит парная дымка, слышны капель, бьющая по широким листьям, и журчанье ручейков. Ты входишь в мангровые заросли и сталкиваешься взглядом с мангровой змеей, которая линяет у тебя на глазах, – глянцевая, новенькая, она вылезает понемногу из своего чешуйчатого чулка. В многоярусном лесу кричат и перелетают птицы. Выползает на полено ага (cane toad) – огромная, размером с бройлерного цыпленка, ядовитая тростниковая жаба, поглотившая Австралию, куда была завезена для борьбы с паразитами.

В вольере лупоглазо, гордо и тонконого вышагивает мышиный олень – не мышь и не олень, но самый маленький из живущих на планете артиодактелей, с четным количеством пальцев на копытах, ужасно древний родственник китов, верблюдов и гиппопотамов, всего три фунта весом.

Заменяющая в обиходе таксу аргентинская рептилия – черно-белый тегу – спокойно дается в руки и, весь шершаво-приятный, сидит, щекоча запястья длинным раздвоенным языком.

На горе сквозь прореху в сводах третьего яруса тропического леса проглядывает Иерусалим. Устрашающая птица-носорог, чей массивный клюворог напоминает салон первого класса Boeing-747, и зеленый древесный питон, замысловатым корабельным узлом обвивший акацию, дружелюбно провожают тебя из вольера.

Оказывается, в ручьях, стекающих со склонов Иудейской пустыни в Мертвое море, водится эндемичный, то есть не встречающийся более нигде на планете, зубастый карп. Существование этой небольшой серебристой, с крупной, как даймы, чешуей рыбки под угрозой исчезновения давно – с того времени, как уровень Мертвого моря начал понижаться.

Кенгуру медленно передвигается по пастбищу, подтягивая задние ноги-палки. Хвост его – одна сплошная мощная мышца, опора; кенгуру весь похож на инвалида: передние лапы – культи, задние – протезы, хвост – костыль. Но когда побежит – только его и видели, точно на параолимпийских играх.

И самое главное. Звери в зоопарке абсолютно свободны. Места их обитания – не морилки, как в иных зверинцах. Здесь – в такой неволе – продолжительность жизни больше, чем в дикой природе. Антибиотики, регулярная кормежка и нестесненность делают свое дело: срок жизни сокола в дикой природе – 3–5 лет, в неволе – 25–30.

На обратном пути снова оказываешься у водоплавающих и замираешь. Кругом – белым-бело. Туча белоснежных египетских цапель, зобастых и с нежно-желтыми длинными клювами, уселась на воду и ветви деревьев: стая эта перелетная, видимо, оказалась привлечена дармовой кормежкой. Черные и белые гуси-лебеди оглушительно хлопочут крыльями. Стая фламинго: птицы стоят, не шелохнувшись, на одной ноге, с изящно свернутыми под крыло, как шарфы, шеями.

С лягушачьим ртом и с длинными ресницами серебристое австралийское чудище – иглоногая лающая сова (tawny frogmouth). Летучая лисица – сероголовый фруктовый нетопырь размером с фокстерьера (grey-headed fruit-bat). Стая этих бэтманов висит на ветвях вверх ногами; нетопыри похожи на укутанных в плащи седых карликов-чернокнижников. Шлемоносные казуары (double-wattled cassowary) больше напоминают птеродактилей, чем индюшек или страусов.

Великолепный детский сквер – выделанные эмалью, глазурной керамикой и поделочными камнями ажурные скульптуры зверей, по которым внутри и снаружи ползают дети. Тактильные ощущения и текстуры для детей важней фигур. Дети не видят формы, они видят поверхности. Близость зрительная господствует в трех-четырехлетнем возрасте: чаще от раннего детства остается узор на обоях, а не вещи.

Булькающие брачно-демонические вопли приматов. Стеклянные колпаки в вольерах сурикатов и байбаков, куда дети могут подлезть по тоннелям и оказаться лицом к лицу со зверьками. Лемуры с вертикальными хвостами, бесшумно спускающиеся с ветвей большеглазой устрашающей толпой на запах кусочка пиццы.

И один из немаловажных персонажей зоопарка – ландшафт. Задник его с любой точки живописен – видно высоко и далеко: белокаменные обрывы и террасы; а утопшие в зелени и обустроенные вольерами склоны ущелья создают впечатление неисчерпаемого разнообразия их обитателей.

Иерусалимский зоопарк больше похож на заповедник. Кажется, только в иудаизме есть заповедь благословлять прекрасное явление природы и зрелище удивительных животных – слона, носорога, жирафа. Мне всю жизнь кажется невероятным, что в природе существует жираф; его поступь и грация – вне моего разумения.

Библейский Ноев ковчег – прообраз зоопарка, и иерусалимского в особенности: мир должен быть спасен не только вместе с человеком, но и со всеми его творениями. Экологические идеи в основе своей тоже исходят из Танаха: запрет рубить плодовые деревья, запрет убивать птиц, вынимая яйца из гнезда, и т. д.

Флегматичный носорог, весь закованный в бронированные латы, чья мощь и свирепость известны еще из книги Иова, написанной задолго до Брема, сталкивается с собратом над охапкой сена. Раздается жуткий утробный рык, подобный шофару, заставляя сердце подскочить в горло, – один из зверей отходит подальше и снова застывает, прищурив свои круглые глазки, глядя в незримое.

37.

К дороге на Хайфу вплотную подступает море, и машина взлетает на гору Кармель. На верхнюю террасу Бахайских садов не пускают, но и по нижней, с ее розоватым крупным щебнем, рассыпанным по парковым дорожкам (только через пару веков он сотрется, раскрошится, погрузится в почву), можно составить представление о гробнице Баха-Уллы – пророка новой религии, в XIX веке открывшейся человечеству в Иране. Баха-Улла стал источником надежды великого будетлянина Велимира Хлебникова на то, что исламский Восток способен стать плодородной почвой для метафизического обновления мира. Атеистическая Россия поэта не устраивала именно из-за своей глухоты к метафизике; он не мог смириться со статусом футуриста, художественного провозвестника будущего: в своем знаменитом каспийско-персидском походе 1920 года, подражая Баха-Улле, он стремился реализовать себя как Властелин Времени, как пророк. Теперь бахаи есть даже в Харькове. Правда, в единственном числе.

В Хайфе доступ к гробнице Баха-Уллы оказался закрыт, а всё, что удалось рассмотреть вокруг, с очевидностью бросало вызов роскоши дворцовых садов Шираза, чьему искусству вторили когда-то ландшафты вилл первых нефтяных магнатов Апшерона. Но никаких фонтанов, только вензельно витиеватые скульптуры, их напоминающие: чаще всего целующиеся голуби. Стройные, как копья, кипарисы, филигранно выстриженные кустарники, цветистая многообразность и выверенность растительной палитры длинных клумб, величие мраморных парапетов и ажурность решетки – стилистически напомнили пространство тщательно прописанного фэнтези, чья рафинированность есть залог преобладания условности над достоверностью. Здесь хорошо грезить, подумал я, и тут же представил, что вижу вокруг рай ассасинов, или «Гелиополь» Юнгера; что ж, было бы забавно оказаться и там и там, но только ненадолго, ибо никогда не был способен читать фэнтези далее второй страницы.

C Кармель скатиться на пляж под заходящее над волнорезом солнце. Поезд, протяжно гудя, упруго мчится вдоль берега. Горизонт затоплен смуглым золотом. С подветренной стороны бухты парни, толкая перед собой доски, гурьбой кидаются ловить волну, вдруг восставшую из прибойного ряда огромным горбом, подобно загривку Черномора.

Колоритный дед – бородач в сомбреро – ходит по пляжу с металлоискателем, как косарь. Говорит, что доход приносят не монеты, а драгоценности, которые купальщицы теряют на пляже: иногда к нему подходят женщины и просят найти оброненную сережку, показывают примерное место утраты и, если находит, – вознаграждают.

Красивая женщина с умным лицом прищуривается на закатывающееся солнце поверх обложки английского перевода Зебальда.

38.

Кирьят Вольфсон – квартал англоязычный, богатый, строгий и добрый. Нигде в Рехавии не перегораживают улицы в субботу, как здесь. Нигде в Рехавии требовательные мамаши в париках не отчитывают детишек: Calm down! I said, just calm down! И только в этих краях так распространены прачечные – недешевая услуга, пришедшая из американского образа жизни большинства обитателей. И только здесь в съемных квартирах хозяева скупятся установить стиральную машину, ибо, вероятно, не желают лишать постояльцев удовольствия, к которому они привыкли там, откуда прибыли. Посещение прачечной в Америке своего рода моцион, только американцам может сниться Laundry, и только в американской поэзии существует великое стихотворение, действие которого происходит среди мокрых рубашек и простыней (James Merrill. “The New Yorker”, 1995). Прачечными и бакалейными лавками в Рехавии владеют в основном арабы, учтивые и отстраненные одновременно; впрочем, товар у них безупречен, хотя и недешев, а понаблюдать за тем, как они у входа, склонившись над ящиками, в медицинских стерильных перчатках проворно начиняют большие финики грецкими орехами, – одно удовольствие.

Случается на углах улиц в этом квартале, иногда снабженных скамьями и сквериками, услышать разные истории. Неподалеку обитает сухопарая и милая Элиза, разговорившись с которой можно узнать, что она живет на два дома (второй в Париже). Элиза полька и цитирует Чеслава Милоша, высказывая сведенборговскую мысль, что в аду часто можно оказаться в реальности, что для этого не надо покидать этот мир, а случается, что только шаг за порог или невидимую ограду отделяет нас от преисподней. И тут же Элиза добавляет, что стихи – это всё, что она способна вымолвить по-польски, ибо старается не говорить на родном языке, поскольку когда-то получила травму, из-за которой отринула родную речь и приняла иудаизм; так же поступили ее родная сестра и племянница, изучающая теперь политику в Еврейском университете. «Польские гены, – грустно говорит Элиза по-английски, – единственные в мире гены, которые переносят антисемитизм на молекулярном уровне».

«И в то же время, – добавляет она, – нигде, как в Польше, в которой во время войны было уничтожено почти все еврейство, не было столько героев, спасавших евреев от нацистов».

Я вспоминаю бабку своего приятеля, рижскую полячку, нежно любившую своих внуков, но неизменно звавшую их «жиденятам»… Разумеется, всё это говорит только о том, что любовь и ненависть – кровно родственные вещи. Пример Каина и Авеля сообщает нам, что, по сути, ненависть есть острая нехватка любви. Объект, испытуемый любовью, с необходимостью испытывается и ненавистью.

Элиза в ответ неуверенно качает головой и рассказывает историю о том, как одна польская семья спасла еврейского мальчика, чьи родители сгинули в Освенциме. После войны они решили усыновить мальца и привели его к молодому ксендзу, чтобы крестить. Ксендз отказался крестить мальчика и велел им отыскать родственников ребенка и передать его им на воспитание. Так они и поступили, и мальчик отправился в Израиль, к своим дальним родичам. «Этот ксендз потом стал папой, – говорит Элиза и добавляет: – Гитлер для христиан был воплощением зла, антихристом. И когда он обратил всю свою злобу на евреев, они поняли, что зло уничтожает добро. Раньше они не сознавали, что евреи несут светоч добра, что они – пример для всего мира. После войны протестанты закрыли свои миссии в Палестине, запретив проповедовать христианство среди евреев…»

В Рехавии, как и в любом другом насыщенном человеческим материалом месте, есть свои чудаковатые личности. Например, два коротышки: супружеская пара, оба в очках с толстенными линзами, оба нездоровые, благоухающие лекарствами, особенно она, которую он бережно поддерживает под руку и ведет маленькими шажками по тротуарам, когда все расходятся из синагоги. На нем перекошенная кипа, борода растет неровно – клочьями, но голос его тверд и зычен – вот воплощение мужского начала: он рассказывает ей обо всем, что происходит вокруг, а она переспрашивает, и, когда я нагоняю их, спускаясь на свою улицу, она говорит:

– А что рабби в проповеди сказал о будущем?

– Он не говорил о будущем. Он говорил о том, что сейчас небеса решают вопрос о будущем.

– Значит, он ничего не сказал о будущем?

– Нет. Он ничего не сказал о будущем.

Еще одна примечательная личность Рехавии: миниатюрная женщина с грубым макияжем, выходящая на улицу в блондинистом парике, красном пальто и в туфлях на огромных платформах. Издали – модная девочка, вблизи – странноватая молодящаяся старуха; она беседует с подростками, вышедшими из синагоги, что-то театрально рассказывает им. Актерка проницательно оглядывает прохожих, а девочки слушают ее завороженно, от чего, как любой лицедей, странная старушка на котурнах явно получает вдохновение. Я прохожу мимо и осознаю, что она в лицах пересказывает «Гарри Поттера».

Самый распространенный транспорт в западной части Рехавии – детские коляски, часто спаренные, катамараны для двойняшек. На игровых площадках множество чумазых и страстно поглощенных беготней детей, оставленных ушедшими в синагогу взрослыми, малышня под присмотром дежурных мамаш, увлеченных хлопотами о своих личных выводках. Особенно поражают девочки в платьях, порхающие по оградам, и яростно стремительные мальчики в пиджачках, из-под которых свисают замызганные цицит; не ясно, как только держится видавшая виды кипа при таких скоростях. Детей на огромной площадке видимо-невидимо – и они при всей разудалости поразительно самоорганизуются, остаются в рамках.

В эти дни в двери домов квартала стучатся робкие мужчины, которые, близоруко глядя через порог, неуверенно показывают мятые рекомендательные письма от раввинов в целлофановых конвертах и кланяются, горячо благодаря, когда получают цдаку[3].

39.

Йом Киппур[4] в Иерусалиме. Вдруг на закате раздается однообразно грозный долгий звук шофара. На улицах спохватившиеся водители газуют, стараются успеть до захода солнца домой. Мужчины в белых теннисных туфлях, кедах, кроссовках, белоснежно облаченные в талит с белыми кипами на головах и с молитвенниками в руках движутся в синагогу. Светофоры, будучи переведены в нерабочий режим, тревожно мигают; полное ощущение конца света, а не его репетиции. Люди идут не по тротуарам, идут посреди проезжей части, наслаждаясь пустынностью города. У Большой синагоги (неподалеку от угла Рамбана и Короля Георга) охранник – рыжий крепыш в очках – по-хозяйски обращается с автоматом, справляясь у входящих на предмет оружия, телефонов, фотокамер. Внутри звучит «Коль Нидрей», знакомая по классическому сочинению Макса Бруха для виолончели с оркестром. Вскоре начинается проповедь. Ее читает человек, чьего имени узнать нет возможности, но стоит сказать, что делает он это с великолепной дикцией – такой, что начинает казаться, будто все понимаешь, особенно когда слышишь имена Уинстона Черчилля, Теодора Рузвельта и Давида Бен-Гуриона. Рядом у дверей вдруг встал человек – азиатского происхождения, в очках с замусоленными стеклами, на плешивой голове разложен мятый носовой платок. Подобострастно кланяясь, он держит дрожащие руки сложенными лодочкой и прижимает их к груди, таким образом выражая свое почтение к происходящему в этом городе, в этой стране. Постоял, покланялся и, робко пятясь, удалился.

О чем была проповедь, можно только догадываться. Человек в высокой шапке, похожей на православный клобук, в свою очередь заимствованный из одеяния первосвященника, подходит к оратору и жмет ему руку, когда тот спускается с кафедры. Внутри синагога устроена, как большая учебная аудитория – амфитеатром, что вызывает ассоциации с выступлением Цицерона в сенате и пробуждает теплые институтские воспоминания. По окончании проповеди многие расходятся: видишь отцов, пришедших с детьми, и дедов, пришедших с внуками и сыновьями.

По дороге домой, проходя мимо палисадника, в котором сегодня утром приближал к лицу розу, вспоминаешь, что теперь на сутки действует запрет вдыхать благовония.

В Йом Киппур город таинственно тих. Это тишина, которой не только наслаждаешься, но в которую завороженно вслушиваешься. Открыты окна, и ты внимаешь тишине, тому, как молчит город, ты слышишь обрывки фраз прохожих, и снова загадочный какой-то звук, таинственный, некое отдаленное звучанье хора, не то далекий шум кондиционеров – не то тишину, порожденную самим городом. Это не молчание, но какая-то тайная, едва слышная важная мелодия.

Йом Киппур – прекрасное время для детей: они гоняют по улицам на самокатах, играют в футбол на площадях; только изредка проедет патрульная машина. Охранники у американского консульства на улице Агрон попивают кофе и громко переговариваются о своих делах. Туристы итальянские, шведские смотрят на то, что происходит вокруг, не веря своим глазам. Проносятся по разделительной полосе велосипедисты.

У Западной Стены укорачивается тень по мере восхождения солнца. У Котеля стоят странные ребята – один громко и отрывисто читает слихот, маршируя с сидуром в руках туда и сюда, по-солдатски разворачиваясь кругом, и никто ему не делает замечания. Все погружены в свои молитвы. Удивили два парня, с завываниями читавшие молитвы по-португальски. Рядом человек, накрывшись талитом, напевал грустную мелодию и вдруг заплакал.

Камни Стены – там, куда могут дотянуться руки, – гладкие и прохладные. В щели заткнуты туго свернутые записки. Те, кто подходит вплотную к Стене, задевают их, и клочки бумаги падают вниз с шероховатым звуком ударившегося в абажур мотылька.

40.

А теперь обратимся к тому, что происходило последние пятнадцать столетий над головами людей, в Судный день со слезами на глазах упиравшихся лбами в Западную Стену. Но прежде всмотримся в некоторые события и факты, имеющие непосредственное отношение к истории, которая вершится на наших глазах с помощью внешней политики США, включая ведущиеся ею войны: ибо война, как завещал нам Клаузевиц, – тоже политика, но с другим коленкором.

На мой взгляд, любой, решившийся впервые вникнуть в противостояние между исламистами и израильтянами, окажется примерно в той же ситуации, в какой оказалась героиня романа Ле Карре «Маленькая барабанщица», написанном полвека назад. В каком-то смысле все мы – чья судьба еще не пересечена силами этого противостояния – в определенном смысле «маленькие барабанщики», существа, лишь символически идущие в бой и способные погибнуть только от шальной пули. А «маленьким барабанщикам» положено слушать старших товарищей, находящихся во время боя в первых цепях, и уважать их решения и убеждения, подобно тому как молодая актриса Чарли сначала внимательно слушает любимого ею агента Моссада Джозефа, а потом выслушивает тоже завоевавшего ее ветреное сердце палестинского террориста Халиля. Суть противостояния между Джозефом и Халилем сводится примерно к тому же, в котором противостояли друг другу фараон и Моисей: силен ли еврейский Бог. Так вот, на мой взгляд, определенное мужество в мире современного еврейства необходимо для того, чтобы перевести вопрос противостояния именно в эту плоскость. Ибо исламисты уже давно находятся на той – взрослой стороне самосознания; среди них давно уже нет «маленьких барабанщиков».

Примечания

1

Цицит (или цицес) в иудаизме – сплетенные пучки нитей (часто шерстяных), которые носят мужчины с тринадцати лет (возраст бар-мицвы, совершеннолетия) на углах четырехугольной одежды. В частности, цицит является атрибутом талита, молитвенного одеяния.

2

Рош а-Шана – еврейский Новый год, который празднуют два дня подряд в новолуние осеннего месяца тишрей (тишри) по еврейскому календарю (приходится на сентябрь или октябрь). С этого дня начинается отсчет дней нового еврейского года.

3

Цдака (от еврейского «цедек» – справедливость) – благотворительная акция, милостыня. Цдака – одна из заповедей: дать нуждающимся – это, с точки зрения иудаизма, акт восстановления справедливости, то есть вещь обязательная. Давая цдаку, человек становится посредником между Богом и нуждающимся.

4

Йом Киппур в иудаизме – самый важный из праздников, день поста, покаяния и отпущения грехов. Отмечается в десятый день месяца тишрей, завершая Десять дней покаяния.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3