Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Доктор Серван (сборник)

ModernLib.Net / Александр Дюма / Доктор Серван (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Александр Дюма
Жанр:

 

 


Александр Дюма, Александр Дюма-сын

Тысяча и один призрак. Доктор Серван

Александр Дюма

Тысяча и один призрак


Вместо предисловия

Мой милый друг, вы часто говорили мне в те вечера (которые стали ныне так редки), когда каждый непринужденно рассуждал, высказывал заветные свои мечты и фантазировал или черпал из воспоминаний прошлого, – вы часто говорили мне, что после Шахерезады и Нодие я самый интересный рассказчик, которого вы слышали. Сегодня вы пишете мне, что в ожидании длинного романа, каковой я обыкновенно пишу и в который умещается целое столетие, вы хотели бы получить от меня рассказы – два, четыре, шесть томов рассказов, этих безыскусных цветов моего сада, которые вы хотели бы издать среди политических событий момента, между процессом Буржа и майскими выборами.

Увы! Мой друг, мы живем в печальное время, и мои рассказы далеко не веселы. Позвольте мне только выйти из реального мира современности и искать вдохновения для моих рассказов в мире фантазии. Увы! Я очень опасаюсь, что все те, кто умственно выше других, у кого больше поэзии и фантазии, – все идут по моим стопам, то есть стремятся к идеалу – единственному прибежищу, предоставленному нам богом, чтобы мы могли укрыться из действительности.

Вот передо мной раскрыты пятьдесят томов по истории Регентства, которую я заканчиваю, и прошу вас, если вы будете упоминать о ней, не советуйте матерям давать эту книгу своим дочерям. Итак, вот чем я занят! В то время как я пишу вам, я пробегаю глазами страницу мемуаров маркиза д’Аржансона «О разговоре в былое время и теперь» и читаю там следующие слова:

«Я уверен, что в то время, когда Отель де Рамбулье задавал тон обществу, умели лучше слушать и лучше рассуждать. Все старались воспитывать свой вкус и ум, я встречал еще стариков, владевших разговором, при дворе, где я бывал. Они умели точно выражаться, слог их был энергичен и изящен, они вводили антитезы и эпитеты, усиливавшие смысл, прибегали к глубокомыслию без педантизма и остроумию без злобы».

Сто лет прошло с тех пор, как маркиз д’Аржансон написал эти слова, которые я выписываю из его книги. В то время, когда он их писал, он был одних лет с нами, и мы, мой друг, можем сказать вместе с ним: мы знавали стариков, которые, увы, были тем, чем мы быть не можем, – людьми из хорошего общества. Мы их видели, но сыновья наши их уже не увидят. Итак, хотя мы и не много значим, но все же значим больше, чем наши сыновья. Правда, с каждым днем мы продвигаемся к свободе, равенству и братству – к тем трем великим словам, которые революция 93 года выпустила в современное общество как тигра, льва или медведя, одетых в шкуры ягнят. Пустые, увы, слова, которые можно было прочитать в дыму июня на наших общественных памятниках, пораженных пулями.

Я подражаю другим, я следую за движением. Сохрани меня, боже, проповедовать застой! Застой – смерть. Я иду, как те люди, о которых говорил Данте, что ноги их, правда, идут вперед, но головы поворачиваются к пяткам. Я особенно ищу, – и особенно сожалею, что приходится искать в прошлом, – это общество, оно исчезает, оно испаряется, как одно из тех привидений, о которых я собираюсь рассказать. Я ищу общество, которое порождает изящество, галантность, оно создавало жизнь, которою стоило жить (извиняюсь за это выражение, я не член Академии и могу себе это позволить). Умерло ли это общество или мы его убили?

Вот, помню, еще ребенком я был с отцом у мадам Монтессон. То была важная дама, дама прошлого столетия. Она вышла замуж шестьдесят лет тому назад за герцога Орлеанского, деда короля Луи Филиппа. Тогда ей было восемьдесят лет. Она жила в богатом отеле на Шоссе д’Антен. Наполеон назначил ей пенсию в сто тысяч экю.

Знаете, почему ей давалась пенсия, занесенная в красную книгу, преемником Людовика XVI? Нет?! Прекрасно. Мадам Монтессон получала пенсию в сто тысяч экю за то, что она сохранила в своем салоне традиции хорошего общества времен Людовиков XIV и XV. Ровно половину этой суммы платит теперь Палата ее племяннику за то, чтобы он заставил Францию забыть то, что дядя его желал, чтобы она помнила. Вы не поверите, мой милый друг, но вот это слово, которое я по неосторожности произнес, – «Палата», – меня опять возвращает к мемуарам маркиза д’Аржансона. Почему? Вы увидите.

«Жалуются, – говорит он, – что в наше время во Франции не умеют вести беседы. Я знаю причину. У наших современников исчезает способность слушать. Слушают едва или вовсе не слушают. Я сделал такое наблюдение в лучшем обществе, в котором мне приходилось бывать.

Ну, мой милый друг, какое же лучшее общество можно посещать в наше время? Несомненно, то, которое восемь миллионов избирателей сочли достойным представлять их интересы, мнения, дух Франции. Это Палата, конечно.

И что же! Войдите случайно в Палату, в какой вам вздумается день и час. Держу пари сто против одного, что вы обнаружите на трибуне особу, которая говорит, а на скамьях – от пятисот до шестисот особ, которые не слушают, а постоянно прерывают. То, что я говорю, так верно, что в конституции 1848 года имеется даже специальная статья, которая запрещает прерывать выступающих. Сосчитайте также количество пощечин и ударов шпагой, нанесенных в Палате со времени ее открытия, – бесчисленное количество! Конечно, все во имя свободы, равенства и братства.

Итак, мой милый друг, как я вам уже сказал, я сожалею о многом, не правда ли? Хотя я уже прожил почти полжизни. И вот! Из всего, что исчезло в прошлом, я вместе с маркизом д’Аржансоном, жившим сто лет тому назад, жалею об исчезновении галантности. Однако во времена маркиза д’Аржансона никому не приходило в голову называться гражданином. Подумайте, а если бы сказать маркизу д’Аржансону, когда он писал, например, следующие слова:

«Вот до чего мы дожили во Франции: занавес опустили, представление кончилось, раздаются только свистки. Скоро исчезнут в обществе изящные рассказчики, искусство, живопись, дворцы, останутся везде и повсюду одни завистники».

Что, если бы ему сказать тогда, когда он писал свои мемуары, что мы дойдем до того, что будем, как я сейчас, например, завидовать его времени, – как бы удивился бедный маркиз д’Аржансон! И что же я делаю? Я вращаюсь среди мертвецов – отчасти изгнанников. Я стараюсь воскресить не существующие уже общества, исчезнувших людей, от которых пахло амброй, а не сигарой, которые дрались на шпагах, а не кулаками.

И вот вас уже удивляет, мой друг, что, когда я начинаю беседовать, я говорю на том языке, на котором теперь не говорят. Вот почему вы находите меня занимательным рассказчиком. Вот почему мой голос, эхо прошлого, еще слушают в настоящее время, когда так мало и неохотно слушают вообще. В конце концов, мы, подобно тем венецианцам, которых в восемнадцатом столетии законы против роскоши заставляли носить сукно и грубые ткани, любим рассматривать шелк, и бархат, и золотую парчу, в которые королевская власть рядила наших отцов.

Ваш Александр Дюма.

I

Улица Дианы в Фонтене

Первого сентября 1831 года мой старинный приятель, начальник бюро королевского имущества, пригласил меня в Фонтене для открытия совместно с его сыном сезона охоты. В то время я очень любил это занятие и, как страстный охотник, придавал большое значение тому, в какой местности каждый год начинал я охоту. Обыкновенно мы отправлялись к одному фермеру, или, вернее, другу моего шурина, у него я впервые убил зайца и посвятил себя науке Нимврода и Эльзеара Блэза. Ферма находилась между лесами Компьеня и Вилле-Котре, в полумиле от прелестной деревушки Мориенваль и в миле от величественных развалин Пьерфона.

Две или три тысячи десятин земли, принадлежащих фермеру, представляют обширную равнину, окруженную лесом, в середине расстилается красивая долина, и среди зеленых лугов и листвы разнообразных деревьев виднеются дома, наполовину скрытые кронами, от их труб поднимаются синеватые клубы дыма. Сначала дым стекается к подножию гор, а затем вертикально поднимается к небу и, достигнув верхних слоев воздуха, расходится по направлению ветра наподобие верхушки пальмы. Дичь из обоих лесов опускается, как на нейтральную территорию, в эту равнину и на склоны долины.

В равнине Бассдар водится всякая дичь: по лесным опушкам – козы и фазаны, зайцы – на полянах, кролики – в расселинах, куропатки – около фермы. Господин Моке (так звали нашего друга) нас ждал, мы охотились весь день и на другой день в два часа возвращались в Париж, четверо-пятеро охотников убивали до ста пятидесяти голов дичи, и наш хозяин ни за что не хотел брать ничего из нашей добычи.

В этом году я изменил господину Моке – я уступил просьбам моего старого сослуживца, я соблазнился пейзажем, присланным его сыном, выдающимся учеником школы живописи в Риме. Пейзаж представлял равнину Фонтене, засеянную хлебом, где в изобилии водились зайцы, и люцерной, где гнездились куропатки.

Я никогда не был в Фонтене, никто не знает окрестности Парижа так мало, как я. Я не выезжал ближе пятисот-шестисот миль от Парижа. Всякая перемена места представляла для меня интерес. В шесть часов вечера я, уезжая в Фонтене, высунул голову в окно; по своему обыкновению, я проехал заставу Анфер, оставил слева улицу Томб-Иссуар и въехал на Орлеанскую дорогу. Известно, что Иссуар – имя известного разбойника, который во времена Юлиана брал выкуп с путешественников, отправлявшихся в Лутецию. Его, кажется, повесили, а потом похоронили в том месте, которое теперь называется его именем.

Равнина, простирающаяся вокруг небольшого городка Монруж, выглядит очень странно. Среди обработанных полей, среди грядок моркови и свеклы возвышаются каменоломни по добыче белого камня, а над ними – зубчатое колесо, напоминающее остов потухшего фейерверка. По окружности колеса располагаются деревянные перекладины, на которые человек наступает попеременно. Это – работа белки, рабочий, видно, прилагает большие усилия, но в действительности с места не трогается, на вал колеса намотан канат, и этим движением он наматывается на вал и вытаскивает на поверхность каменную глыбу, высеченную в каменоломне и медленно появляющуюся на свет.

Крюком камень вытаскивают из каменоломни и затем его перекатывают в назначенное место. Канат опускается вглубь и снова тащит камень и дает передышку этому современному Иксиону[1]. Затем его оповещают, что новый камень ждет его усилий, чтобы покинуть родную каменоломню, и вновь начинается та же работа, которая возобновляется с завидным постоянством. К вечеру человек проходит десять миль, не сходя с места; если бы при каждом шаге, который он совершает, наступая на перекладину, он поднимался вверх, то через двадцать три года он достиг бы Луны.

Особенно вечером, – именно в это время я как раз проезжал по равнине, отделяющей малый Монруж от большого, – пейзаж с этими бесконечными двигающимися колесами, озаренный багряным закатом, кажется фантастическим. Он очень напоминает гравюру Гойи, где в полумраке люди вырывают зубы у повешенных. В семь часов колеса останавливаются: день кончен.

Эти каменоломни протяженностью в пятьдесят-шестьдесят футов и в шесть-восемь футов глубиной – это будущий Париж, который выкапывают из земли. Каменоломни эти расширяются и увеличиваются изо дня в день. Это как бы продолжение катакомб, из которых вырос старый Париж. Это – предместья подземного города, они все более и более распространяются по округе. Когда вы бродите по равнине Монруж, вы идете над пропастями. Местами образуется провал, миниатюрная долина, складка почвы. Это плохая каменоломня под вами: треснул ее гипсовый свод, образовалась трещина, вода через нее протекла в пещеру, вода просочилась в почву, произошло смещение почвы, это вызвало оползни.

Если вы не знаете, что этот красивый зеленый пласт земли ни на чем не держится, и если вы ступите на это место, то рискуете провалиться, как проваливались в Монтанвере между двумя ледяными горами. Обитатели подземных галерей отличаются особым образом жизни, характером и внешностью. Они живут в потемках, у них инстинкты ночных животных, они молчаливы и жестоки. Часто происходят несчастные случаи: то спица обломится, то канат оборвется, то задавят человека. На поверхности земли считают это несчастным случаем – на глубине в тридцать футов знают, что это преступление. Если вдруг происходит восстание, то люди, о которых мы говорим, почти всегда принимают в нем участие.

Как только у заставы Анфер разносится: «Вот идут каменотесы из Монружа!» – жители соседних улиц, качая головами, запирают двери своих домов. Вот на что я смотрел, вот что я видел в сентябрьских сумерках, в тот час, когда день уже кончился, а ночь еще не наступила. Но вот стемнело, я откинулся на спинку сиденья в экипаже, и было очевидно, что никто из моих спутников не заметил того, что разглядел я. И так во всем: многие смотрят, но мало кто видит.

Мы приехали в Фонтене в половине девятого. Нас ждал прекрасный ужин, после ужина была прогулка по саду. Сорренто – апельсиновые заросли, Фонтене – розарий. В каждом дворе по стенам домов вьются розы, внизу кусты защищены досками. Ветви достигают определенной высоты и выше расходятся гигантским веером, воздух полон благоухания, а когда поднимается ветер, падает дождь розовых лепестков, как падал в праздник, который устраивал сам Господь.

Оказавшись в конце сада, мы могли бы полюбоваться величественным пейзажем, если бы это было днем. Огоньки обозначали деревни Ссо, Банье, Шатильон и Монруж, вдали тянулась красноватая линия, откуда доносился неясный рокот, напоминавший дыхание Левиафана, – то было дыхание Парижа. Нас насильно отправили спать, словно детей, хотя мы с удовольствием дождались бы зари под звездным небом, вдыхая доносившиеся ароматы.

Мы начали охоту в пять часов утра. Руководил ею сын хозяина, он сулил нам чудеса и, надо признаться, расхваливал обилие дичи в этой местности с необыкновенной настойчивостью. В двенадцать часов мы увидели зайца и четырех куропаток. Мой сосед справа промахнулся, стреляя в зайца, а сосед слева промахнулся, стреляя в куропатку, из трех оставшихся я подстрелил двух. В двенадцать часов в Брассуаре я послал бы уже на ферму четырех зайцев и пятнадцать или двадцать куропаток.

Я люблю охоту и ненавижу прогулки, особенно по полям. Под предлогом, что я желаю осмотреть поле, засеянное люцерной, где я был уверен, что ничего не найду, я свернул влево. Поле меня привлекло потому, что уже на протяжении последних двух часов я желал оставить своих товарищей; я сообразил, что на дороге, ведущей к Ссо и скрытой в ложбине, я скроюсь от охотников и дойду до Фонтене. Я не ошибся. На колокольне пробил час, когда я добрался до первых домов деревни. Я шел вдоль стены, окружавшей, как мне казалось, превосходную виллу, как вдруг там, где улица Дианы пересекается с Большой, ко мне направился со стороны церкви человек странной наружности. Я остановился и невольно стал заряжать ружье, следуя инстинкту самосохранения. Человек, бледный, с взъерошенными волосами, с глазами, вылезшими из орбит, в неопрятной одежде и с окровавленными руками, прошел мимо, не замечая меня. Взор его был устремлен вдаль и тускл, а хриплое дыхание указывало на охвативший его ужас, а не на усталость. На перекрестке он свернул с Большой улицы на улицу Дианы, куда выходила вилла, вдоль стены которой я шел уже семь или восемь минут. Дверь, на которую я взглянул мельком, была выкрашена в зеленый цвет, и на ней стоял номер два. Рука человека протянулась к звонку раньше, чем он мог до него дотронуться; наконец, он схватил звонок, сильно дернул его и тотчас же развернулся и рухнул на ступеньки у двери. Он сидел неподвижно, опустив руки и склонив голову на грудь. Я вернулся. Я понял, что человек стал участником какой-то неизвестной и тяжкой драмы. За ним и по обеим сторонам улицы стояли люди. Он произвел на них такое же впечатление, как и на меня, и они вышли из своих домов и смотрели на него с таким же удивлением, как и я. На звонок калитка рядом с дверью открылась, и появилась женщина лет сорока или сорока пяти.

– А, это вы, Жакмен, – воскликнула она, – что вы здесь делаете?

– Господин мэр дома? – спросил глухим голосом мужчина, к которому она обращалась.

– Да.

– Ну, тетка Антуан, тогда подите скажите ему, что я убил свою жену и явился сюда, чтобы меня арестовали.

Тетка Антуан вскрикнула, и те, кто расслышал страшное признание, вскрикнули вместе с ней. Я сам отступил назад и, наткнувшись на ствол липы, оперся на него. Все, кто был поблизости, оставались неподвижны. После рокового признания убийца соскользнул со ступеньки на землю, как бы в изнеможении. Тетка Антуан исчезла, оставив калитку открытой. Очевидно, она пошла передать поручение Жакмена своему хозяину. Через пять минут появился тот, кого так ожидали. Я и теперь вижу перед собой улицу.

Жакмен сидел на земле, как я уже упоминал. Мэр Фонтене, которого позвала тетка Антуан, возвышался над ним, отгораживая его от зевак своей высокой фигурой. У калитки теснились еще двое, о них я потом расскажу подробнее. Я опирался на ствол липы на Большой улице и смотрел на улицу Дианы. Слева расположилась группа, состоявшая из мужчины, женщины и ребенка, последний плакал, и мать взяла его на руки. За ними, высунувшись из окна первого этажа, булочник разговаривал со своим подмастерьем, стоявшим снаружи, и расспрашивал его: не Жакмен ли каменотес тот мужчина, что только что стремительно прошел по улице. Наконец, на пороге появился кузнец, весь в копоти, но спину его сзади освещало пламя, бушевавшее в горне, в котором подмастерье продолжал раздувать мехи.

Вот что происходило на Большой улице. На улице Дианы не было никого, кроме главной группы. Лишь в конце ее появились два жандарма, которые делали обход на равнине в целях проверки прав на ношение оружия и, даже не подозревая о предстоящем им деле, медленно приближались к нам. Пробило час с четвертью.

II

Переулок Сержан

При последнем ударе часов раздались первые слова мэра.

– Жакмен, – сказал он, – надеюсь, тетка Антуан сошла с ума: она сообщила мне по твоему поручению, что твоя жена умерла и что ты ее убил!

– Это чистая правда, господин мэр, – ответил Жакмен. – Меня следует отвести в тюрьму и скорее судить.

Произнося эти слова, он пытался встать, опираясь на верхнюю ступеньку, но после предпринятой попытки опять упал – ноги у него подкашивались.

– Полно! Этого не может быть! Ты с ума сошел! – воскликнул мэр.

– Посмотрите на мои руки, – ответил каменотес.

И он поднял окровавленные руки, скрюченные пальцы которых походили на когти. Действительно, кровью были обагрены кисть левой руки и по локоть – правая. Кроме того, на правой руке по большому пальцу стекала струйка крови: вероятно, жертва во время борьбы, сопротивляясь, укусила своего убийцу. В это время подъехали два жандарма. Они остановились в десяти шагах от главного действующего лица этой сцены и смотрели на него с высоты, восседая на своих лошадях. Мэр подал им знак. Они спешились, бросили поводья мальчику в полицейской шапке, по-видимому, сыну кого-либо из стоявших тут же. Затем жандармы подошли к Жакмену и подняли его под руки. Тот подчинился без малейшего сопротивления и с апатией человека, ум которого сосредоточен на одной мысли. И тут появились полицейский комиссар и доктор.

– А! Пожалуйте сюда, господин Робер! Пожалуйте сюда, господин Кузен! – произнес мэр.

Робер был доктор, а Кузен – полицейский комиссар.

– Пожалуйте, я уже хотел было послать за вами.

– Ну! Так в чем тут дело? – спросил доктор с самым веселым видом. – Кажется, убийство?

Жакмен ничего не ответил.

– Ну что ж, Жакмен, – продолжал доктор, – это правда, что вы убили вашу жену?

Жакмен не ответил ни слова.

– Он по крайней мере сам сознался, – заметил мэр. – Однако, может быть, у него галлюцинация и он не совершал преступления.

– Жакмен, – сказал полицейский комиссар, – отвечайте. Правда, что вы убили свою жену?

Опять молчание.

– Во всяком случае мы это сейчас увидим, – воскликнул доктор Робер. – Вы живете в переулке Сержан?

– Да, – ответили за него жандармы.

– Я не пойду туда! Я не пойду туда! – закричал Жакмен, вырвался из рук жандармов порывистым движением, будто желая бежать, и успел бы отбежать шагов на сто раньше, чем кто-либо вздумал бы его преследовать.

– Отчего вы не хотите туда идти? – спросил мэр.

– А зачем? Я и так признался во всем: я ее убил. Я убил ее большой обоюдоострой шпагой, которую взял в прошлом году в Артиллерийском музее. Мне нечего там делать, ведите меня в тюрьму!

Доктор и Ледрю переглянулись.

– Мой друг, – сказал полицейский комиссар, который, как и Ледрю, полагал, что Жакмен находится в состоянии временного помешательства. – Мой друг, необходимо пойти туда, вы должны быть там, чтобы надлежаще направить правосудие.

– А зачем направлять правосудие? – ответил Жакмен. – Вы найдете тело в погребе, а около тела, в мешке из-под гипса, голову, а меня отведите в тюрьму.

– Вы должны идти, – повторил полицейский комиссар.

– О боже мой! Боже мой! – воскликнул Жакмен в страшном ужасе. – О боже мой! Боже мой! Если бы я знал…

– Ну и что бы ты сделал? – спросил полицейский комиссар.

– Я бы убил себя!

Ледрю покачал головой и, посмотрев на полицейского комиссара, хотел, казалось, сказать ему: тут что-то не ладно.

– Друг мой, – обратился он к убийце. – Пожалуйста, объясни мне, в чем дело?

– Да, я скажу вам все, что вы хотите знать, господин Ледрю, говорите, спрашивайте.

– Как это случилось, что у тебя хватило духу совершить убийство, а теперь ты не можешь пойти взглянуть на свою жертву? Что-то случилось, о чем ты нам не сказал.

– О да, нечто ужасное!

– Ну, пожалуйста, расскажи!

– О, нет, вы не поверите, вы скажете, что я сумасшедший.

– Полно! Скажи мне, что случилось?

– Я скажу вам, но только вам одним.

Он приблизился к Ледрю. Оба жандарма хотели задержать его, но мэр сделал знак, и они оставили арестованного в покое. К тому же, если бы он и попытался скрыться, то теперь это было уже невозможно: половина населения Фонтене запрудила улицы Дианы и Большую. Жакмен, как я уже упомянул, приблизился к самому уху Ледрю.

– Поверите ли вы, Ледрю, – спросил Жакмен вполголоса, – поверите ли вы, что голова, отделенная от туловища, может говорить?

Ледрю издал восклицание, похожее на крик ужаса, и заметно побледнел.

– Вы поверите, скажи`те? – повторил Жакмен.

Ледрю овладел собой.

– Да, – сказал он, – я верю.

– Да! Да!.. Она говорила.

– Кто?

– Голова… голова Жанны!

– Ты говоришь?..

– Я говорю, что ее глаза были открыты, я говорю, что она шевелила губами. Я говорю, что она смотрела на меня. Я говорю, что, глядя на меня, она изрекла: «Презренный!»

Произнося эти слова, которые он хотел доверить только Ледрю и которые прекрасно слышали все, Жакмен был ужасен.

– О, чудесно! – воскликнул, смеясь, доктор. – Она говорила. Отсеченная голова говорила. Ладно, ладно, ладно!

Жакмен повернулся в его сторону.

– Я же говорю вам! – вскричал он.

– Ну, – вмешался полицейский комиссар, – тем более необходимо отправиться на место преступления. Жандармы, отведите арестованного.

Жакмен испустил крик и что было сил стал вырываться.

– Нет-нет, – возбужденно воскликнул он, – вы можете изрубить меня на куски, но я туда не пойду.

– Пойдем, мой друг, – сказал Ледрю. – Если правда, что вы совершили страшное преступление, в котором вы себя обвиняете, то это станет для вас искуплением. К тому же, – прибавил он тихо, – сопротивление бесполезно: если вы не пойдете добровольно, вас поведут силой.

– Ну, в таком случае, – сказал Жакмен, – я пойду, но пообещайте мне лишь одно, господин Ледрю.

– Что именно?

– Что все время, пока мы будем находиться в погребе, вы не покинете меня.

– Хорошо.

– Вы позволите держать вас за руку?

– Да.

– Ну, хорошо, – обреченно воскликнул каменотес, – идемте!

И, вынув из кармана клетчатый платок, он вытер покрытый потом лоб. Все отправились в переулок Сержан. Впереди шли полицейский комиссар и доктор, за ними – Жакмен и два жандарма. Замыкали это небольшое шествие мэр Ледрю и два человека, появившихся у калитки одновременно с ним. Следом, на небольшом удалении, выступало, как бурный, шумный поток, все население, в том числе и я.

Через минуту мы уже оказались в переулке Сержан. Это был маленький переулок, отходивший влево от Большой улицы, по нему можно было дойти до полуразвалившихся, распахнутых настежь ворот с устроенной в них калиткой. Калитка едва держалась на скобе. На первый взгляд все было в порядке: в доме стояла тишина, у ворот цвел розовый куст, а на каменной скамье грелась на солнце толстая рыжая кошка. Увидев людей и услышав шум, кошка испугалась, бросилась бежать и скрылась в отдушине погреба.

Подойдя к упомянутой калитке, Жакмен остановился. Жандармы хотели заставить его войти.

– Господин Ледрю, – сказал он, оборачиваясь, – господин Ледрю, вы обещали не покидать меня.

– Конечно! Я здесь, – ответил мэр.

– Вашу руку! Вашу руку!

И он зашатался, будто вот-вот упадет. Ледрю подошел, дал знак жандармам отпустить арестованного и подал ему руку.

– Я ручаюсь за него, – сказал он.

В этот момент Ледрю не был мэром общины, расследующим преступление, – то был философ, изучающий сферу таинственного. Только руководителем его в этом странном исследовании был убийца.

Первыми во двор вошли доктор и полицейский комиссар. За ними следовали Ледрю и Жакмен, затем жандармы и за ними – некоторые привилегированные лица, в числе которых оказался и я благодаря своему знакомству с жандармами, для которых я уже не был посторонним, потому что встретился с ними в долине и там предъявил им разрешение на ношение оружия. Перед остальными же, к крайнему их неудовольствию, дверь закрылась. Мы направились ко входу в небольшой домишко. Ничто не указывало на происшедшее здесь страшное событие, все было на местах, в алькове стояла постель, покрытая зеленым саржевым покрывалом, в изголовье висело распятие из черного дерева, украшенное веткой вербы, засохшей с прошлой Пасхи. На камине – младенец Иисус из воска, между двумя посеребренными подсвечниками в стиле Людовика XVI. Обстановку дополняли развешанные по стенам четыре раскрашенные гравюры в рамках из черного дерева, на которых были изображены четыре стороны света.

Стол был накрыт на одного человека, в очаге кипел в горшке суп, и рядом из стенных часов выскакивала кукушка с открытым ртом, отбивая половину часа.

– Ну, – сказал развязным тоном доктор, – я пока ничего не вижу.

– Войдите в дверь справа, – еле слышно произнес Жакмен.

Присутствующие двинулись в указанном направлении и очутились в каком-то помещении, в углу которого находился лаз в подполье, откуда пробивался свет.

– Там, там, – шептал Жакмен, вцепившись в руку Ледрю и указывая на распахнутую дверцу погреба.

– А, – шепнул доктор полицейскому комиссару с ироничной улыбкой, как человек, на которого ничто не может произвести впечатления, потому что он не верит в предрассудки, – кажется, мадам Жакмен последовала заповеди Адама. – И он стал напевать:

Умру, меня похороните

В погребе, где…

– Тише! – одернул его каменотес.

Лицо арестованного покрылось смертельной бледностью, волосы встали дыбом, лоб блестел от пота.

– Не пойте здесь!

Пораженный ужасом, сквозившим в его голосе, доктор замолчал. И сейчас же, ступив на первые ступеньки лестницы, воскликнул:

– Что это такое?

Он нагнулся и поднял шпагу с длинным клинком. То была шпага, взятая, по словам Жакмена, из Артиллерийского музея 29 июля 1830 года, лезвие ее было в крови. Полицейский комиссар взял ее из рук доктора.

– Узнаете вы эту шпагу? – спросил он у арестованного.

– Да, – ответил тот. – Ну, ну, поскорее.

Это было первое подтверждение убийства, которое обнаружили. Прошли в погреб – в том порядке, как я уже упоминал выше: доктор и полицейский комиссар шли первыми, за ними – Ледрю и Жакмен, следом – двое лиц, которые находились у него, за ними жандармы, потом те особы из публики, которым было отдано предпочтение, среди них оказался и я…

Когда я ступил на седьмую ступеньку, мой взор погрузился в сумрак погреба, который скрадывал очертания предметов. Первым, что приковало наше внимание, был обезглавленный труп, лежавший у бочки; кран бочки был наполовину открыт, из крана текла тонкая струйка вина и, образовав ручеек, подтекала под настил на полу. Труп был скрючен, как будто в момент агонии тело пригнулось к стене, а ноги остались на прежнем месте. Платье с одной стороны было приподнято до самой подвязки. По-видимому, жертва оказалась застигнута врасплох, когда, стоя на коленях у бочки, она наполняла бутылку, которая выпала у нее из рук и валялась поблизости. Верхняя часть туловища была вся залита кровью.

На мешке с гипсом, прислоненном к стене, как бюст на колонке, видна была или, вернее, мы догадывались, что там стоит голова, утопавшая в своих волосах; полоса крови тянулась по мешку сверху донизу. Доктор и полицейский комиссар обошли труп и остановились перед лестницей. Посреди погреба стояли двое приятелей Ледрю и несколько любопытных, которые поторопились проникнуть сюда. У подножия лестницы замер Жакмен, которого не могли заставить сдвинуться с места. Рядом с ним находились два жандарма. За жандармами стояли пять или шесть наблюдателей, в числе которых находился я, и несколько человек толпились на лестнице. Внутри погреб был освещен дрожащим светом одинокой свечки, поставленной на ту бочку, откуда вытекало вино и перед которой лежал труп жены Жакмена.

– Подайте стол и стул, – распорядился полицейский комиссар и принялся за составление протокола.

III

Протокол

Затребованная мебель была ему предоставлена. Он установил поудобнее стол, уселся перед ним, спросил свечку, которую принес ему доктор, для чего ему пришлось дважды перелезать через труп, вытащил из карманов чернильницу, перья, бумагу и начал свой протокол. Пока он записывал предварительные сведения, доктор с любопытством повернулся к голове, поставленной на мешок с гипсом, но комиссар его остановил.

– Не трогайте ничего, – приказал последний, – закон и порядок прежде всего.

– Вы правы, – согласился доктор и вернулся на свое место.

В течение нескольких минут царило абсолютное молчание. Только слышен был скрип пера, да бумагу покрывали одна за другой плотные строчки установленных формулировок. Прервавшись, он поднял голову и осмотрелся.

– Кто будет у нас свидетелями? – спросил полицейский комиссар, обращаясь к мэру.

– Прежде всего, – сказал Ледрю, указывая на своих приятелей, стоявших около полицейского комиссара, – эти два господина.

– Хорошо.

Он обернулся ко мне.

– Затем вот этот господин, если он не будет возражать, что его имя будет фигурировать в протоколе.

– Нисколько, сударь, – отвечал я.

– Итак, пожалуйте сюда, – сказал полицейский комиссар.

Я испытывал отвращение, приближаясь к трупу. С того места, где я поначалу находился, некоторые детали казались менее ужасающими, их как бы скрывал сумрак, который придавал окружающей обстановке даже некую поэтичность.

– Это необходимо? – спросил я.

– Что?

– Чтобы я сошел вниз?

– Нет. Останьтесь там, если вам так удобнее.

Я кивнул, как бы подтверждая: я желаю остаться там, где нахожусь. Полицейский комиссар повернулся к двум приятелям Ледрю, которые стояли около него.

– Ваши имя, отчество, возраст, звание, занятия и место жительства? – спросил он скороговоркой человека, привыкшего задавать такие вопросы.

– Жак Людовик Аллиет, – ответил один из тех, к кому он обратился, – называемый по анаграмме Эттейла, журналист, живу на улице Ансиен-Комеди в доме номер двадцать.

– Вы забыли указать свой возраст, – заметил полицейский комиссар.

– Вас интересует, сколько мне действительно лет или сколько мне дают?

– Назовите ваш возраст, черт возьми! Нельзя же иметь два возраста.

– Но, господин комиссар, ведь существовали Калиостро, граф Сен-Жермен, Вечный жид…

– Вы хотите сказать, что вы Калиостро, граф Сен-Жермен или Вечный жид? – проговорил, нахмурившись, комиссар, полагая, что над ним смеются.

– Нет, но…

– Семьдесят пять лет, – сказал Ледрю, – пишите: семьдесят пять лет, господин Кузен.

– Хорошо, – произнес полицейский комиссар и сделал запись.

– А вы, сударь? – продолжал он, обращаясь ко второму приятелю Ледрю.

И он повторил в точности те же вопросы, которые предлагал первому.

– Пьер Жозеф Муаль, шестидесяти одного года, настоятель церкви Сен-Сюльпис, место жительства – улица Сервандони, номер одиннадцать, – ответил мягким голосом тот, к кому были адресованы вопросы комиссара.

– А вы, сударь? – на этот раз обратился он ко мне.

– Александр Дюма, драматический писатель, двадцати семи лет, живу в Париже на Университетской улице, дом номер двадцать один, – ответил я.

Ледрю повернулся в мою сторону и приветливо мне кивнул, я ответил ему тем же.

– Хорошо, – заметил полицейский комиссар. – Так вот слушайте, милостивые государи, и сделайте ваши замечания, если таковые появятся.

И монотонным голосом, свойственным чиновникам, произнося слова несколько в нос, он зачитал следующее:

– «Сегодня, 1 сентября 1831 года, в два часа пополудни, будучи уведомлены, что совершено преступление в общине Фонтене, а именно: убита Мария-Жанна Дюкузрэ ее мужем Пьером Жакменом, и что убийца отправился в квартиру господина Жан-Пьера Ледрю, мэра вышеназванной общины Фонтене, и заявил по собственному побуждению, что он совершил преступление, мы лично отправились в квартиру вышеупомянутого Жан-Пьера Ледрю, на улицу Дианы, в дом номер два. В эту квартиру мы прибыли в сопровождении господина Себастьяна Робера, доктора медицины, живущего в общине Фонтене, и нашли там уже арестованного жандармами Пьера Жакмена, который повторил в нашем присутствии, что он убийца своей жены; затем мы принудили его последовать за нами в дом, где совершено преступление. Сначала он отказывался следовать за нами, но вскоре уступил требованию господина мэра, и мы направились в переулок Сержан, где находится дом, в котором живет господин Пьер Жакмен. Придя в дом и заперев дверь, чтобы воспрепятствовать присутствию посторонних, мы вошли в первую комнату, где ничего не указывало на совершенное преступление, затем, по приглашению вышеупомянутого Жакмена, из первой комнаты перешли во вторую, в углу которой был обнаружен открытый вход в подпол, куда вела лестница. Когда нам указали, что эта лестница ведет в погреб, где мы должны найти труп жертвы, мы начали спускаться по ней; на первых ее ступенях доктор нашел шпагу с рукояткой в виде креста, с длинным обоюдоострым клинком. Вышеупомянутый Жакмен показал, что он взял ее во время июльских событий в Артиллерийском музее и воспользовался ею для совершения преступления.

На полу погреба было обнаружено тело жены Жакмена, опрокинутое на спину и плавающее в крови. Голова была отделена от туловища. Голова ее находилась справа, на мешке с гипсом, прислоненном к стене. Вышеупомянутый Жакмен признал, что означенный труп и означенная голова были трупом и головой его жены, в присутствии господина Жан-Пьера Ледрю, мэра общины Фонтене, господина Себастьяна Робера, доктора медицины, живущего в общине Фонтене, господина Жана Луи Аллиета, называемого Эттейла, журналиста, семидесяти пяти лет, живущего в Париже на улице Ансиен-Комеди, номер двадцать, господина Пьера Жозефа Мулля, шестидесяти одного года, настоятеля церкви Сен-Сюльпис, живущего в Париже, на улице Сервандони, номер одиннадцать, а также господина Александра Дюма, драматического писателя, двадцати семи лет, живущего в Париже на Университетской улице, номер двадцать один. После этого мы приступили к допросу обвиняемого».

– Правильно ли все изложено, милостивые государи? – спросил полицейский комиссар, обращаясь к нам с очевидным самодовольством.

– Вполне, милостивый государь, – ответили мы в один голос.

– Ну, что же, начнем допрашивать обвиняемого.

И он обратился к арестованному, который в продолжение всего времени чтения протокола тяжело дышал и находился в ужасном состоянии.

– Обвиняемый, – произнес комиссар, – ваши имя, отчество, возраст, место жительства и занятие.

– Долго еще это продлится? – спросил арестованный, будто в полном изнеможении.

– Отвечайте: ваше имя и отчество?

– Пьер Жакмен.

– Ваш возраст?

– Сорок один год.

– Место вашего жительства?

– Переулок Сержан.

– Ваше занятие?

– Каменотес.

– Признаете ли вы, что совершили преступление?

– Да.

– Объясните, по какой причине вы совершили преступление и при каких обстоятельствах?

– Объяснить причину, почему я совершил преступление, невозможно, – сказал Жакмен, – это тайна моя и той, которая там.

– Однако нет действия без причины.

– Причины, я уже сказал, вы не узнаете. Что же касается обстоятельств, то вы желаете их знать?

– Да.

– Ну, так я их вам раскрою. Когда вы работаете под землей, как мы работаем, в таком мраке, и когда у вас горе, вы размышляете, и вам в голову лезут дурные мысли.

– Ого, – прервал полицейский комиссар, – вы признаетесь в предумышленности содеянного!

– Э, конечно, раз я признаюсь во всем. Разве этого мало?

– Нет-нет, достаточно. Продолжайте.

– Вот мне и пришла в голову дурная мысль – убить Жанну. Уже целый месяц меня смущала эта мысль, чувства мешали рассудку, и, наконец, одно слово товарища заставило меня решиться.

– Какое слово?

– О, это не ваше дело. Утром я сказал Жанне: я не пойду сегодня на работу, я погуляю как в праздник, пойду поиграю в кегли с товарищами. Приготовь обед к часу. Но… ладно… без разговоров, слышишь, обед чтобы был к часу!

– Хорошо! – сказала Жанна и отправилась за провизией.

Я же между тем, вместо того чтобы пойти играть в кегли, взял шпагу, которая теперь находится у вас. Наточил ее сам на точильном камне, спустился в погреб, спрятался за бочку и сказал себе: она же сойдет в погреб за вином, ну, тогда и посмотрим. Сколько времени я просидел, скорчившись, за бочкой, которая лежит тут, справа, я не знаю; меня била лихорадка, сердце стучало, и в темноте перед моими глазами плыли красные круги. И я слышал голос, повторивший слово, то слово, которое вчера мне сказал товарищ.

– Но что же это, наконец, за слово?! – требовательно воскликнул полицейский комиссар.

– Бесполезно об этом спрашивать! Я уже сказал, что вы никогда об этом не узнаете.

Наконец, я услышал шорох платья, шаги приближались. Я вижу: вот мерцает свеча, вижу, в проеме появляются ее ноги, край платья, вот она видна уже по грудь. А вот появилась и ее голова… Я хорошо видел ее лицо… Она держала свечу в руке! «А! – сказал я. – Ладно!» И шепотом повторял слово, которое мне сказал товарищ. В это время Жанна уже приближалась ко мне. Честное слово! Она будто предчувствовала, что ее ожидает что-то дурное. Она беспокоилась. Жена оглядывалась по сторонам, но я хорошо спрятался и не шевелился. Тогда она опустилась на колени перед бочкой, поднесла бутылку и повернула кран.

Я приподнялся. Вы понимаете, она стояла на коленях. Шум лившегося в бутылку вина мешал ей расслышать производимый мною шум. К тому же я и не шумел. Она стояла на коленях, как виновная, как осужденная. Я поднял шпагу, и… я не знаю, вскрикнула ли она, голова ее покатилась. В эту минуту я не хотел умирать, я хотел спастись, я намеревался вырыть яму и похоронить ее. Я бросился к голове, она катилась, а туловище также подскочило. У меня заготовлен был мешок с гипсом, чтобы скрыть следы крови. Я взял голову, или, вернее, голова заставила меня взять себя. Смотрите! – Он показал на правой руке глубокий укус, обезобразивший большой палец.

– Как! Голова, которую вы взяли? – недоверчиво спросил доктор.

– Что вы, черт возьми, такое городите?

– Я говорю, она меня укусила своими прекрасными зубами, как видите. Я говорю вам, она не хотела меня выпускать. Я ее поставил на мешок с гипсом, я прислонил ее к стене левой рукой, стараясь вырвать правую руку, но через минуту зубы сами разжались. Я вытащил руку, и тогда (может быть, это безумие) мне показалось, что голова была жива, глаза ее оказались широко распахнуты. Я хорошо их видел. Свеча стояла на бочке, свет падал на нее. Тут я увидел, что губы, ее губы пошевелились и произнесли:

– Негодяй, я была невиновна!

Не знаю, какое впечатление это произвело на других, но что касается меня, то у меня пот катился со лба.

– Ну это уж чересчур! – воскликнул доктор. – Глаза на тебя смотрели, губы говорили!

– Слушайте, господин доктор, так как вы врач, то ни во что не верите, это естественно, но я вам говорю, что голова, которую вы там видите… вы слышите? Я говорю вам, она укусила меня, я говорю вам, что эта голова сказала: «Негодяй, я была невиновна!» А доказательство того, что она мне это сказала, в том, что сначала я хотел убежать, убив ее (не правда ли, Жанна?), а вместо того чтобы спастись, я побежал к господину мэру и сам сознался. Правда, господин мэр, ведь правда? Отвечайте!

– Да, Жакмен, – ответил Ледрю тоном, в котором звучало сочувствие. – Да, правда.

– Осмотрите голову, доктор, – распорядился полицейский комиссар.

– Когда я уйду, господин Робер, ради бога, когда я уйду! – закричал Жакмен.

– Что же ты, дурак, боишься, что она опять заговорит с тобой? – сказал доктор, взяв свечу и подходя к мешку с гипсом.

– Господин Ледрю, ради бога! – с жаром произнес каменотес. – Скажите, чтобы они отпустили меня, прошу вас, умоляю вас.

– Господа, – заговорил мэр, делая жест, чтобы остановить доктора, – нам уже не о чем более расспрашивать это несчастного, позвольте отвести его в тюрьму.

– А как же протокол? – вмешался полицейский комиссар.

– Он почти закончен.

– Надо, чтобы обвиняемый его подписал.

– Он его подпишет в тюрьме.

– Да. Да! – воскликнул Жакмен. – В тюрьме я подпишу все, что вам угодно.

– Хорошо! – согласился полицейский комиссар.

– Жандармы, уведите этого человека! – распорядился Ледрю.

– О, благодарю, господин Ледрю, благодарю, – воскликнул несчастный каменотес с выражением глубокой благодарности.

И, взяв сам под руки жандармов, он с небывалой силой потащил их вверх по лестнице. Человек ушел, и драма исчезла вместе с ним. В погребе остались ужасные предметы: тело без головы и голова без тела. Я нагнулся, в свою очередь, к Ледрю.

– Милостивый государь, – сказал я, – могу я удалиться? Я к вашим услугам для подписания протокола.

– Да, милостивый государь, но с одним условием.

– Каким?

– Вы придете ко мне подписать протокол.

– С удовольствием, милостивый государь, но когда?

– Приблизительно через час. Я покажу вам мой дом, он принадлежал Скаррону, вас это заинтересует.

– Через час, милостивый государь, я буду у вас.

Я поклонился, поднялся по лестнице, с верхней ступени оглянулся и посмотрел в погреб. Доктор со свечой в руке отвел волосы с лица. Это была еще красивая женщина, насколько можно было разглядеть, так как глаза были закрыты, губы сжаты и уже посинели.

– Вот дурак Жакмен! – воскликнул он. – Уверяет, что отсеченная голова может говорить! Наверняка он все выдумал, чтобы его приняли за сумасшедшего, недурно притворился. Это может стать смягчающим обстоятельством.

IV

Дом Скаррона

Через час я явился к Ледрю. Случайно я встретил его во дворе.

– А, – воскликнул тот, увидев меня, – вот и вы. Прекрасно, я очень рад с вами поговорить. Я познакомлю вас со своими приятелями. Вы обедаете с нами, конечно?

– Нет, сударь, вы меня извините.

– Извинений не принимаю, вы попали ко мне в четверг, тем хуже для вас: четверг – мой приемный день, все, кто являются ко мне в четверг, становятся моими гостями. После обеда вы можете остаться или уйти. Если бы не происшедшее сегодня событие, вы застали бы меня за обедом, я всегда обедаю в два часа. Сегодня, в виде исключения, мы будем обедать в половине четвертого или в четыре. Пирр, которого вы сейчас видите, – Ледрю указал на прекрасного дворового пса, – Пирр воспользовался волнением тетушки Антуан, стащил у нее баранью ногу и съел. Что ж, он был прав, а ей пришлось покупать у мясника другую ногу. Я тем временем успею не только познакомить вас со своими приятелями, но и сообщить вам о них кое-какие сведения.

– Какие сведения?

– Относительно некоторых личностей, как, например, Севильский цирюльник или Фигаро, необходимо дать кое-какие пояснения об их костюме и характере. Но мы с вами начнем с дома.

– Вы мне, кажется, сказали, сударь, что он принадлежал Скаррону?

– Да, здесь будущая супруга Людовика XIV, до того как посвятить себя семье государя, ухаживала за бедным калекой, своим первым мужем. Вы увидите ее покои.

– Покои мадам Ментенон?

– Нет, мадам Скаррон. Не будем смешивать: покои мадам Ментенон находятся в Версале или Сен-Сире. Пойдемте.

Мы поднялись по просторной лестнице и вошли в коридор, выходящий окнами во двор.

– Вот, – заметил Ледрю, – это вас касается, господин поэт. Вот самый высокий слог, каким говорили в 1650 году.

– Карта Страны нежности!

– Маршрут по ней в обоих направлениях проложен Скарроном, а заметки сделаны рукой его жены.

Действительно, в простенках между окнами помещались две карты. Они были начерчены пером на больших листах бумаги, наклеенных на картон.

– Видите, – продолжал Ледрю, – эту синюю змею? Это река Нежности, эти маленькие домишки – это города и местечки: Ухаживания, Записочки, Тайна. Вот гостиница «Желание», долина Наслаждений, мост Вздохов, лес Ревности, населенный чудовищами. Наконец, на острове посреди озера, в котором берет начало река, расположился дворец «Полное Довольство» – конец пути, цель всего путешествия.

– Черт возьми! Что я вижу! Это вулкан?

– Да. Он иногда разрушает страну. Это вулкан страстей.

– Его нет на карте мадемуазель Скюдери?

– Нет. Это изобретение мадам Скаррон.

– А другая?

– Это полная противоположность первой. Видите, река вышла из берегов, она наполнилась слезами тех, кто идет по берегу. Вот деревня Тоска, гостиница «Сожаление», остров Раскаяния. Это очень остроумно.

– Вы позволите мне их срисовать?

– Ах, пожалуйста. Теперь пойдемте в покои мадам Скаррон.

– Замечательно!

– Вот сюда.

Ледрю распахнул дверь и пропустил меня вперед.

– Теперь это моя комната, но за исключением книг, которыми она завалена, она сохранила свой облик в таком виде, как она была у знаменитой хозяйки: вот тот же альков, та же кровать, та же мебель, этими предметами она пользовалась.

– А покои Скаррона?

– О, покои Скаррона располагались в другом конце коридора, их вы уже, к сожалению, не сможете увидеть, туда нельзя входить: это секретная комната, комната Синей Бороды.

– Черт возьми!

– Да, и у меня есть тайны, хоть я и мэр. Пойдемте, я покажу вам нечто другое.

Ледрю пошел вперед, мы спустились по лестнице и вошли в гостиную.

Как и все в этом доме, гостиная носила особый отпечаток. Обои были настолько стары, что трудно было определить их первоначальный цвет. Вдоль стены в два ряда стояли кресла и стулья со старинной обивкой, также были расставлены карточные столы и маленькие столики. Среди всего этого обилия мебели, будто окруженный океанскими рыбами левиафан, возвышался гигантский письменный стол, который одной стороной был придвинут вплотную к стене и занимал треть гостиной. Он был завален всевозможными книгами, брошюрами, газетами, среди которых царила, как монарх, любимая газета Ледрю – «Constitutionnel».

В гостиной никого не было, гости гуляли по саду, который из конца в конец просматривался весь из окон гостиной. Ледрю приблизился к столу, выдвинул громадный ящик, в котором находилось множество маленьких сверточков, напоминавших пакетики с семенами. Все предметы в ящике были завернуты в бумажки и каждый снабжен ярлычком.

– Вот, – сказал он мне, – для вас, историка, это будет наверняка поинтереснее карты Страны Нежности. Это коллекция мощей, но не святых, а королей.

Действительно, в каждой бумажке находились кость, прядь волос или клок бороды. Там были также: коленная чашка Карла IX, большой палец Франциска I, кусок черепа Людовика XIV, ребро Генриха II, позвонок Людовика XV, борода Генриха IV и прядь волос Людовика XVI.

Тут находилась частица от каждого короля, и костей было такое количество, что из всех них можно было бы составить скелет французской монархии, которой давно уж не хватает прочного хребта. Кроме того, тут были также зуб Абеляра и зуб Элоизы – два белых резца; быть может, когда-то, когда их скрывали трепещущие губы, они встречались в поцелуе? Откуда появились эти кости?

Ледрю присутствовал, когда вскрывали могилы королей в Сен-Дени, и взял себе все, что ему понравилось, из каждого захоронения. Ледрю предоставил мне время удовлетворить мое любопытство, затем, заметив, что я уже пересмотрел все ярлычки, произнес:

– Ну, довольно заниматься мертвыми, перейдем к живым.

Он подвел меня к одному из окон, из которых открывался чудный вид на сад.

– У вас восхитительный сад, – заметил я.

– Сад священника – с липами, георгинами, розовыми кустами, виноградником, шпалерными персиками и абрикосами. Вы все увидите потом, а теперь займемся теми, кто в нем гуляет.

– А вот скажите, пожалуйста, что за человек – этот господин Аллиет, имеющий псевдоним Эттейла, который интересовался, желаем ли мы узнать его истинный возраст или только тот возраст, какой ему можно дать? Мне кажется, он и выглядит на свой возраст – семьдесят пять лет.

– Именно, – ответил Ледрю. – Я с него и хотел начать. Вы читали Гофмана?

– Да. А что?

– Ну так вот, это человек гофманского типа. Он всю свою жизнь занимался только тем, что по картам и по часам отгадывал будущее; все, что он получает, он тратит на лотерею. Однажды он получил выигрыш на три билета подряд и с тех пор никогда больше не выигрывал. Он знал Калиостро и графа Сен-Жермена, он считает себя сродни им и знает, как и они, секрет долгой жизни. Его настоящий возраст, если вы его спросите, двести семьдесят пять лет: свои первые сто лет он прожил без болезней в царствование Генриха II и Людовика XIV, затем, обладая секретом долголетия, он хотя и умер на глазах смертных, но трижды перенес превращение, каждый раз длившееся по пятьдесят лет. Теперь он переживает четвертое, и поэтому ему сейчас двадцать пять лет. Прожитые двести пятьдесят лет остались только в его воспоминаниях. Он громко заявляет, что будет жить до Страшного суда. В пятнадцатом столетии Аллиет был бы сожжен, и, конечно, напрасно; теперь его жалеют, и это тоже напрасно. Аллиет – самый счастливый человек на свете: он интересуется только игрой и гаданием на картах, колдовством, египетскими науками да знаменитыми таинствами Изиды. Он печатает по этим вопросам книжечки, которых никто не читает, а издатель, такой же маньяк, как он, издает их под псевдонимом, или, вернее, анаграммой, Эттейла, у него шляпа всегда набита брошюрами. Вот, посмотрите, он ее держит под мышкой – он боится, что кто-нибудь может покуситься на его драгоценные книжки. Посмотрите на человека, посмотрите на одежду – вы увидите, какие в природе случаются сочетания. Удивительно, как именно эта шляпа подходит к голове, человек – к шляпе.

И действительно, все это было так. Я смотрел на Аллиета. Он был одет в засаленное платье, изношенное, запыленное, в пятнах, его шляпа с блестящими полями, будто из лакированной кожи, как-то несоразмерно расширялась кверху. На нем были штаны из черного ратина[2], рыжие чулки и башмаки с закругленными носками, как у тех королей, в царствование которых он, по его словам, родился.

Внешность его была малопривлекательна. Он был толстым, коренастым, с лицом сфинкса, покрытым красными прожилками, с громадным беззубым ртом, с большой глоткой, с жидкими длинными рыжими волосами, развевавшимися, как ореол, вокруг головы.

– Он беседует с аббатом Муллем, – сказал я Ледрю. – Он сопровождал нас в нашей экспедиции сегодня утром, мы еще поговорим об этой экспедиции, не правда ли?

– А почему? – поинтересовался Ледрю, глядя на меня с любопытством.

– Потому что, извините, пожалуйста, но мне показалось, вы допускали возможность, что эта голова могла говорить.

– Вы, однако, физиономист. Ну да, конечно, я верю этому, мы об этом поговорим, и если вы интересуетесь подобными историями, то здесь вы найдете с кем побеседовать. Перейдемте к аббату Муллю.

– Должно быть, – прервал я его, – это очень общительный человек, меня поразила мягкость его голоса, с какой он отвечал на вопросы полицейского комиссара.

– Ну, и на этот раз вы точно определили. Мулль – мой друг уже в течение сорока лет, а ему теперь шестьдесят. Посмотрите, он настолько чист и аккуратен, насколько Аллиет грязен и засален. Это светский человек и когда-то бывал хорошо принят в Сен-Жерменском предместье. Это он венчал сыновей и дочерей пэров Франции, свадьбы эти давали ему возможность произносить маленькие проповеди, которым брачующиеся стороны с трепетом внимали и впоследствии старательно следовали в семье. Он чуть не стал епископом Клермона. Знаете, почему этого не произошло? А он был когда-то другом Казотта и, как Казотт, верил в существование высших и низших духов, добрых и злых гениев, он коллекционирует особые книги, как и Аллиет. У него вы найдете все, что написано о призраках, привидениях, духах, выходцах с того света.

О вещах не вполне привычных и традиционных он говорит редко и только с друзьями, но он убедителен и очень сдержан; все, что происходит в свете, он приписывает воздействию сил ада или вмешательству небесных сил. Смотрите, он молча слушает все, что ему говорит Аллиет, он, кажется, рассматривает какой-то предмет, которого не видит его собеседник, и отвечает ему временами или движением губ, или кивком головы. Иногда среди нас, в окружении друзей, он впадает в глубокую меланхолию, вздрагивает, трепещет, озирается по сторонам, ходит взад и вперед по гостиной. В этих случаях его надо оставить в покое, опасно его будить; я говорю «будить», так как, по-моему, он тогда находится в сомнамбулическом состоянии. К тому же он сам просыпается, и вы увидите, как это пробуждение очаровательно.

– О, посмотрите, пожалуйста, – обратился я к мэру, – мне кажется, он вызвал одного из тех призраков, о которых вы только что говорили!

И я указал пальцем моему хозяину на настоящего блуждающего призрака, присоединившегося к двум собеседникам, который осторожно ступал по цветам и, как мне казалось, шагал по ним, не примяв ни одного из них.

– Это также один из моих приятелей, кавалер Ленуар…

– Основатель музея Пети-Огюстен?..

– Он самый. Он умирает с горя, что его музей разорен, его десять раз чуть не убили за этот музей в девяносто втором и девяносто четвертом годах. Во время Реставрации музей закрыли с приказом возвратить памятники в те здания, в которых они раньше находились, и тем лицам, которые ими ранее обладали по праву.

К сожалению, большая часть памятников была уничтожена, большая часть владельцев вымерла, и самые интересные обломки нашей древней скульптуры и нашей истории были разбросаны, погибли. Вот так все и исчезает в нашей старой Франции, останутся эти обломки, потом и от этих обломков ничего не останется. И кто же разрушает? Именно те, в интересах которых и следовало бы это сохранять.

И Ледрю, несмотря на свой либерализм, вздохнул.

– Это все ваши приятели? – спросил я у мэра.

– Может быть, еще придет доктор Робер. О нем я вам не говорю, я полагаю, вы сами составили о нем мнение. Это человек, ставивший всю жизнь опыты над живыми людьми, будто они манекены, даже не задумываясь над тем, что у них есть душа, чтобы испытывать страдания, и нервы, чтобы чувствовать. Этот жизнелюб многих отправил на тот свет. Этот, к своему счастью, не верит в выходцев с того света. Посредственный ум, мнящий себя остроумным, потому что всегда шумит, философ, потому что атеист, – он один из тех людей, которого у себя принимают, потому что он сам к вам приходит. Вам же не придет в голову идти к ним.

– О, сударь, как мне знакомы такие люди!

– Еще должен был прийти приятель, моложе Аллиета, аббата Мулля и кавалера Ленуара, но он, как и Аллиет, увлекается гаданием на картах, как Мулль – верит в духов и как кавалер Ленуар – увлечен древностями; ходячая библиотека – каталог, переплетенный в кожу христианина. Вы, должно быть, его не знаете?

– Библиофил Жакоб?

– Именно.

– И он не придет?

– Он не пришел еще, он знает, что мы обыкновенно обедаем в два часа, а теперь четыре. Вряд ли он явится. Он, верно, разыскивает какую-нибудь книжечку, напечатанную в Амстердаме в 1570 году, первое издание с тремя типографскими опечатками, одной на первом листе, другой на седьмом и одной на последнем.

В эту минуту дверь отворилась, и вошла тетка Антуан.

– Сударь, кушать подано, – объявила она.

– Пойдемте, господа, – позвал Ледрю, открыв, в свою очередь, дверь в сад, – кушать пожалуйте, кушать!

А затем повернулся ко мне.

– Где-то, – сказал он, – в саду ходит, кроме гостей, о которых я вам уже рассказал, еще гость, которого вы не видели и о котором я вам не говорил. Эта особа не от мира сего, и она не откликнется на грубый зов, обращенный к моим приятелям и на который они сейчас же откликнулись. Ваша задача – найти нечто невещественное, прозрачное видение, как говорят немцы; вы назовите себя, постарайтесь внушить этой особе, что иногда нелишне поесть, хотя бы для того, чтобы жить, предложите вашу руку и приведите к нам.

Я послушался Ледрю, догадываясь, что милый человек, которого я вполне оценил за эти несколько минут, готовит мне приятный сюрприз, и отправился в сад, оглядываясь по сторонам. Мои поиски не были продолжительными. Вскоре я увидел то, что искал. То была женщина. Она сидела под липами, я не видал ни лица ее, ни фигуры: лица – потому что оно обращено было к полю, фигуры – потому что она была закутана в большую шаль. Она была одета во все черное. Я подошел к ней – она не шевельнулась. Она словно не слышала шума моих шагов. Будто это был не живой человек, а статуя. Хоть она и была совершенно неподвижна, но ее поза была полна грации и достоинства.

Издали я заметил, что она была белокурой. Луч солнца, проникая через листву, сверкал в ее волосах и создавал вокруг ее головы своеобразный золотой ореол. Вблизи я разглядел, что волосы ее были настолько тонки, что могли соперничать с золотистыми нитями паутины, какие первые ветры осени поднимают и носят по воздуху. Ее шея, может быть несколько чересчур длинная, – очаровательное преувеличение почти всегда подчеркивает красоту, – шея сгибалась, голову она подпирала правой рукой, локоть которой лежал на спинке стула, левая рука повисла, и в ней была белая роза, лепестки которой она перебирала пальцами. Гибкая, как у лебедя, шея, согнутая опущенная рука – все было матовой белизны, будто изваянное из мрамора, без прожилок под кожей, без пульса внутри: увядшая роза имела более цвета и была более живая, чем рука, в которой она находилась. Я смотрел на эту женщину, и чем дольше я смотрел, тем меньше она казалась мне живым существом. Я даже сомневался, сможет ли она обернуться ко мне, если я заговорю. Два или три раза я открывал рот и закрывал его, не произнеся ни слова. Наконец, решившись, я окликнул ее:

– Сударыня!

Она вздрогнула, обернулась, посмотрела с удивлением, словно очнувшись от грез и вспоминая свои мысли. Ее черные глаза, устремленные на меня, так контрастировавшие с ее светлыми волосами (брови и глаза у нее были черные), придавали ей странный вид.

Несколько секунд мы не произносили ни слова, она смотрела на меня, я рассматривал ее. Женщине этой на вид было тридцать два или тридцать три года. Прежде – когда щеки ее еще не были так худы, и цвет лица не был так бледен – она отличалась чудной красотой, хотя она и теперь казалась мне красавицей. На ее лице, перламутровом, одного оттенка с рукой, без малейшей краски, глаза казались черными как смоль, а губы коралловыми.

– Сударыня, – повторил я, – господин Ледрю полагает, что, если я скажу, что являюсь автором «Генриха Третьего», «Христины» и «Антони», вы позволите мне представиться, предложить вам руку и сопроводить в столовую.

– Извините, сударь, – медленно произнесла она, – вы только что подошли, не правда ли? Я чувствовала, что кто-то приближается, но не могла обернуться, со мной так бывает, я не могу иногда повернуться. Ваш голос нарушил очарование. Дайте руку, пойдемте.

Она встала, взяла меня под руку. Хотя она и не смущалась, я почти не чувствовал прикосновения ее руки. Как будто тень шла рядом со мной. Мы пришли в столовую, не сказав друг другу по дороге ни слова. За столом были свободны два места. Одно, справа от хозяина, – для нее. Другое, напротив нее, – для меня.

V

Пощечина Шарлотте Корде

Этот стол, как и все в доме мэра, был особенный. Большой стол в виде подковы был придвинут к окнам, выходившим в сад, и оставлял свободными три четверти громадной залы. За столом можно было усадить совершенно свободно двадцать человек, обедали всегда за ним – все равно, был ли у Ледрю один гость, было ли их два, четыре, десять, двадцать или он обедал один. В этот день нас обедало десять человек, и мы занимали едва треть стола.

Каждый четверг традиционно подавались одни и те же блюда. Ледрю полагал, что за истекшую неделю его гости ели другие кушанья дома или в гостях в других местах, куда их приглашали. Потому по четвергам вы могли быть совершенно уверены, что у мэра подадут суп, мясо, курицу с эстрагоном, баранью ногу, бобы и салат. Число кур изменялось соответственно количеству гостей.

Мало было гостей или много – Ледрю всегда усаживался на одном конце стола спиной к саду, лицом ко двору. Он восседал в большом кресле с резьбой, и вот уже десять лет оно всегда стояло на одном месте; тут он принимал из рук садовника Антуана, превращавшегося по четвергам из садовника в лакея, кроме обычного вина, несколько бутылок старого бургундского. Подносилось это вино с благоговейной почтительностью, он откупоривал бутылки самолично и угощал гостей с тем же особым трепетом знатока. Восемнадцать лет тому назад кое во что еще верили, через десять лет не будут верить ни во что, даже в старое вино. После обеда отправились пить кофе.

Обед прошел, как проходит всякий обед: воздавали должное кухарке, расхваливали вино. Молодая женщина ела только крошки хлеба, пила воду и не произнесла ни слова. Она напоминала мне ту обжору из «Тысячи и одной ночи», которая садилась за стол с другими и ела несколько зернышек риса зубочисткой.

По установленному обычаю кофе подавали в гостиной. Мне, конечно, пришлось вести под руку молчаливую гостью. Она сама подошла ко мне, чтобы опереться на мою руку. Все та же мягкость в движениях, та же грация в осанке, та же легкость в членах. Я подвел ее к креслу, в которое она улеглась.

Во время нашего обеда в гостиную были допущены два посетителя – доктор и полицейский комиссар. Последний явился, чтобы дать нам подписать протокол, который Жакмен уже подписал в тюрьме. Маленькое пятнышко крови было заметно на бумаге. Я поставил свою подпись и спросил:

– Что это за пятно? Это кровь мужа или жены?

– Это кровь из раны, которая была на руке убийцы. Она все еще сочится, и я не смог ее остановить.

– Знаете, господин Ледрю, – заметил доктор, – этот негодяй настаивает, что голова его жены говорила!

– Вы полагаете, что это невозможно, доктор?

– Черта с два!

– Вы считаете даже невозможным, чтобы глаза трупа открылись?

– Я считал это невозможным.

– Вы не можете допустить, чтобы кровь, перестав вытекать из сосудов из-за слоя гипса, закупорившего все артерии и вены, могла бы дать на один миг импульс жизни и чувствительность этой голове?

– Я этого не допускаю.

– А я, – заявил мэр, – верю в это.

– И я также, – сказал Аллиет.

– И я также, – добавил аббат Мулль.

– И я, – заметил кавалер Ленуар.

– И я, – заключил я.

Полицейский комиссар и бледная дама ничего не сказали: одного это не трогало, другая чересчур интересовалась этим.

– А, вы все против меня. Вот если бы кто-либо из вас был врачом!.. – воскликнул доктор Робер.

– Но, доктор, – возразил Ледрю, – вы знаете, что я отчасти врач.

– В таком случае, – произнес доктор, – вы должны знать, что там, где нет чувствительности, нет и страдания, и что чувствительность прекращается при рассечении позвоночного столба.

– А кто вам это сказал? – поинтересовался Ледрю.

– Рассудок, черт возьми!

– О, прекрасный ответ! Рассудок также подсказал судьям, которые судили Галилея, что солнце вращается вокруг земли, а земля неподвижна! Рассудок доводит до глупости, мой милый доктор. Вы делали опыты над оторванными головами?

– Нет, никогда.

– Читали ли вы диссертацию Соммеринга? А может быть, вы читали протокол доктора Сю? Или, возможно, заявление Эльхера?

– Нет.

– И вы, не правда ли, вполне верите Гильотену, что его машина – самый лучший, самый верный, самый скорый и вместе с тем наименее болезненный способ для прекращения жизни?

– Да, я так думаю.

– Ну, вы ошибаетесь, мой милый друг, вот и все.

– В чем, например?

– Слушайте, доктор, вы ссылаетесь на науку, я и буду говорить вам о науке, и все мы, поверьте, знаем по этому предмету столько, что можем принять участие в беседе о ней.

Доктор сделал жест, будто сомневался в истинности этих слов.

– Ну ладно, вы потом и сами это поймете.

Мы все приблизились к Ледрю, и я со своей стороны стал жадно прислушиваться. Вопрос о казни посредством веревки, меча или яда меня всегда очень интересовал, как вопрос человеколюбия. Я уже некоторое время сам занимался исследованиями различных страданий, предшествующих разным видам смерти, сопутствующих им и следующих за ними.

– Хорошо, говорите, – сказал доктор недоверчивым тоном.

– Это легко доказать всякому, у кого есть хотя бы малейшие понятия о жизненных функциях нашего тела, – продолжал мэр. – Чувствительность не прекращается по окончании казни, и мое предположение, доктор, опирается не на гипотезы, а на факты.

– Приведите-ка эти факты…

– А вот: во-первых, центр ощущений находится в мозгу, не правда ли?

– Вероятно.

– Проявления чувствительности могут ведь иметь место и при остановке кровообращения в мозгу, или при временном его ослаблении, или при частичном его нарушении.

– Возможно.

– Если же центр осознания чувствительности находится в мозгу, то казненный должен чувствовать свое существование до тех пор, пока мозг сохраняет свою жизненную силу.

– А какие будут этому доказательства?

– Например, это: Галлер в своих «Элементах физики», том IV, страница 35, говорит: «Отсеченная голова открыла глаза и смотрела на меня сбоку, потому что я тронул пальцем спинной мозг».

– Пусть это говорит Галлер, но ведь Галлер мог ошибаться.

– Хорошо, я допускаю, что он ошибался. Перейдем к другому примеру: Вейкард в «Философских искусствах» на странице 226 говорит: «Я видел, как шевелились губы человека, голова которого была отсечена».

– Хорошо, но шевелиться, чтобы говорить…

– Подождите, мы дойдем до этого. Вот, можете поискать у Соммеринга. Он говорит: «Некоторые доктора, мои коллеги, уверяли меня, что голова, отсеченная от туловища, скрежетала от боли зубами, и я убежден, что если бы воздух еще циркулировал в органах речи, голова бы заговорила». Ну, доктор, – продолжал, бледнея, Ледрю, – я пойду дальше Соммеринга: голова мне говорила – мне.

Мы все вздрогнули. Бледная дама приподнялась в своем кресле.

– Вам?

– Да, мне, не скажете ли вы, что я сумасшедший?

– Черт возьми! – воскликнул доктор. – Если вы уверяете, что вам самим…

– Да, я вам говорю, что это случилось со мной самим. Вы слишком вежливы, доктор, не правда ли, чтобы сказать во весь голос, что я сумасшедший, но вы скажете это про себя, а это ведь решительно все равно.

– Ну хорошо, продолжайте, – сказал доктор.

– Вам легко это говорить. Знаете ли вы, что то, о чем вы просите рассказать, я никому не рассказывал в течение тридцати семи лет, с тех пор как это со мной случилось, знаете ли вы, что я не ручаюсь за то, что не упаду в обморок, когда буду рассказывать вам, как случилось со мной, что эта голова заговорила, когда, умирая, устремила на меня свой последний взгляд?

Разговор становился все более и более интересным, а обстановка – все более и более драматичной.

– Ну, Ледрю, соберитесь с мужеством, – произнес Аллиет, – и расскажите это нам.

– Расскажите нам это, мой друг, – попросил аббат Мулль.

– Расскажите, – поддержал кавалер Ленуар.

– Сударь… – прошептала бледная дама.

Я молчал, но и мое желание того же светилось в глазах.

– Странно, – сказал Ледрю, не отвечая нам и как бы разговаривая сам с собой, – странно, как события влияют одно на другое! Вы знаете, кто я? – сказал Ледрю, обернувшись ко мне.

– Я знаю, сударь, – ответил я, – что вы очень образованный, умный человек, что вы устраиваете превосходные обеды и что вы мэр Фонтене.

Ледрю улыбнулся и кивком головы поблагодарил меня.

– Я говорю о моем происхождении, о моей жизни, – сказал он.

– О вашем происхождении я, сударь, ничего не знаю, и вашей семьи я не знаю также.

– Хорошо, слушайте, я вам все расскажу, и быть может, сама собой передастся вам и та история, которую вы хотите знать и которую я не решаюсь вам рассказывать. Если она расскажется, хорошо! Вы ее выслушаете. Если она не последует, не просите: у меня, значит, не хватило духа ее рассказать.

Все уселись и расположились так, чтобы удобнее было слушать. Гостиная, кстати, вполне подходила для подобных рассказов и бесед: она была большая и мрачная из-за тяжелых занавесей и наступивших сумерек, углы ее уже были совершенно погружены во мрак, между тем как через двери и окна еще пробивались остатки света. В одном из этих углов сидела бледная дама. Ее черное платье сливалось с сумраком. Только ее голова, белокурая и неподвижная, выделялась на подушке дивана.

Ледрю начал:

– Я сын известного Комю, придворного физика. Мой отец, которого из-за смешной клички причисляли к фиглярам и шарлатанам, был ученый школы Вольта, Гальвани и Месмера. Он первым во Франции начал заниматься туманными картинами и электричеством, устраивал математические и физические заседания при дворе.

Бедная Мария-Антуанетта, которую я видел раз двадцать, которая часто брала меня на руки и целовала меня по прибытии своем во Францию, – я был тогда ребенком, – была безумно расположена к нему. Во время визита своего в 1777 году Иосиф II сказал, что он не встречал никого интереснее Комю.

Отец мой тогда, помимо других занятий, занимался также воспитанием меня и моего брата: он обучал нас естественным наукам, сообщал нам массу сведений из области физики, гальванизма, магнетизма, которые теперь стали всеобщим достоянием, но в то время составляли тайные привилегии немногих. Моего отца арестовали в девяносто третьем году из-за звания королевского физика, но мне удалось освободить его благодаря моим связям с Монтаньярами. Тогда мой отец поселился в этом самом доме, в котором теперь живу я, и умер здесь в 1807 году семидесяти шести лет от роду.

Теперь обратимся ко мне. Я говорил о моей связи с Монтаньярами. Я был в дружбе с Дантоном и Камиллом Демуленом. Я знал Марата, но знал как врача, а не как приятеля. И все-таки я его знал. Вследствие этого знакомства, хотя и очень кратковременного, когда мадемуазель Шарлотту Корде вели на эшафот, я решил присутствовать при ее казни.

– Я только что хотел, – перебил я его, – поддержать вас в вашем споре с доктором Робером о сохранении жизненности напоминанием факта о Шарлотте Корде, сохранившегося в истории.

– Мы дойдем до этого факта, – прервал меня Ледрю, – дайте мне рассказать. Я был очевидцем, и вы можете верить моим словам. В два часа пополудни я занял место у статуи Свободы. Стояло жаркое июльское утро, было душно, на небе собиралась гроза. В четыре часа она разразилась. Говорят, что именно в этот момент Шарлотта села в тележку. Ее взяли из тюрьмы в тот момент, когда молодой художник рисовал ее портрет. Ревнивая смерть не захотела, чтобы что-либо сохранилось от девушки, хотя бы и ее портрет. На полотне был только сделан набросок головы, и – странное дело! – в ту минуту, когда вошел палач, художник как раз набрасывал то место шеи, по которому должно было пройти лезвие гильотины.

Примечания

1

Иксион (Ixion) – царь лапифов, допущенный к пиру богов; воспылал любовью к Гере и за это в наказание был прикован Зевсом в преисподней медными цепями к огненному колесу, вечно вертящемуся с неимоверной быстротой.

2

Ратин – шерстяная ткань с короткими завитками густого ворса на лицевой стороне.

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3