Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Александр I

ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Александр Архангельский / Александр I - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 3)
Автор: Александр Архангельский
Жанр: Биографии и мемуары

 

 


Случайно ли, что, после поражения и изгнания приехав в Россию (август 1801-го) и вновь застав любимого воспитанника между молотом и наковальней, на сей раз – между «екатерининскими стариками» и «молодыми друзьями», боровшимися за сферы влияния, он посоветовал – не отказаться от планов самоограничения власти, не поменять стратегию, сосредоточившись на земельных проблемах, не апеллировать к мнению несановных дворян, а затаиться. Вести свою линию втайне, за плотно прикрытыми дверями секретных комитетов. И главное – заняться реорганизацией «властных структур»… (То же советовал и граф Аракчеев.)

Впоследствии Лагарпа упрекали многие и во многом. Практический Адам Чарторыйский иронизировал: «Лагарп принадлежал к поколению, воспитанному на иллюзиях конца XVIII века, – к тем людям, которые воображали, что их доктрины, как новый философский камень, как новое универсальное средство, разрешали все вопросы и что одними сакраментальными формулами можно рассеять все многообразные препятствия, выдвигаемые практическою жизнью при осуществлении отвлеченных идеалов. У Лагарпа было для России свое всеисцеляющее средство, о котором он распространялся в своих писаниях так многоречиво, что у самого императора не хватало терпения дочитывать их. Я вспоминаю, между прочим, что он напал на выражение «регламентированная организация», которому он придавал, не без основания, большое значение, но которое повторял беспрестанно и с такой настойчивостью, что выражение это, в конце концов, стало его прозвищем»[34].

Вряд ли Чарторыйский был прав – до конца. Вряд ли до конца справедлив был автор английской «Истории Наполеона», бросивший полупрезрительно: «На нем (русском царе. – А. А.) отразилось влияние его воспитателя, француза Лагарпа. Александр не мог сбросить с себя ту соединенную с тщеславием чувствительность, которая превращает доброжелательный поступок в театральную сцену и опьяняется аплодисментами»[35]. Скорее наоборот – Лагарп был едва ли не единственным из окружения великого князя, кто делал все, чтобы склонность к эффектному жесту соединилась в Александре с верностью благой идее, чтобы пустота душевного излома начала заполняться.

Иное дело – ядовитые замечания нечестивца Вигеля о том, что Лагарп свою карманную республику поставил образцом будущему самодержцу величайшей империи в мире. Или басенный скепсис Ивана Крылова, поведавшего читающей публике о Льве-отце и Львенке-сыне; царствующий Лев ищет сыну воспитателя; Лисица не подходит – умна, да лжива; Крот «во всем большой порядок любит», но «под носом глаза Кротовы зорки, / Да вдаль не видят ничего; / Порядок же Кротов хорош, да для него; / А царство Львиное гораздо больше норки». Выбор падает не Орла – и вот результат: Львенок возвращается после учебы домой. Отец радостно вопрошает:

…Чему учен ты, что ты знаешь,

И как ты свой народ счастливым сделать чаешь?»

– «Папа», ответствовал сынок: «я знаю то,

Чего не знает здесь никто…

Вот от учителей тебе мой аттестат,

У птиц недаром говорят,

Что я хватаю с неба звезды;

Когда ж намерен ты правленье мне вручить.

То я тотчас начну зверей учить

Вить гнезды»…

Мораль:

…важнейшая наука для царей:

Знать свойство своего народа

И выгоды земли своей[36].

Единственная вина воспитателя Лагарпа состояла в том, что «главный» его воспитанник рос (и вырос) русским царем без царя в голове; что либерализм, как намагниченная стружка, был напылен лишь на поверхность александровского сознания; что идея свободы не сомкнулась в его сердце с образом традиционной России, не соотнеслась с ее судьбой; что природное добродушие князя не развилось в деятельную любовь к добру. А другой – «дополнительный» воспитанник, Константин, – рос (и вырос) одиноким циником. Страшно читать воспоминания о последних годах и того и другого. Один лихорадочно мечется от иссохшего архимандрита Фотия к раздобревшей Марии Феодоровне; скачет из конца в конец Европы и обратно, нигде не находя покоя; вспыхивает то одной надеждой, то другой – и медленно угасает по причине душевной сырости. Второй, нахохлившись, сидит под Варшавой в сумрачном гулком Бельведере, откуда редко кто выезжает и куда еще реже кто въезжает и где грозовому огню лагарповых мечтаний противопоставлен холод остывшего очага.


Вставной сюжет. СПЛИН, или Долина Лаутенбрунн. Сочинение Сурразеня. (С французского[37].)


Молодой аристократ Томас Вентворт собирает друзей своих на обед, чтобы отпраздновать избавление от тяжкой болезни, было приведшей его на край могилы. Болезнь новомодная, истинно английская: сплин.

Томас жаловался доктору: «Окруженный всеми выгодами богатства, я чувствую себя изнуряемым от уныния и скуки. Мне только двадцать пять лет от роду, а я уже расстался со всеми очарованиями молодости; душа моя опустела… бытие мое становится мне в тягость; оно походит не столько на жизнь, сколько на печальный сон, возмущаемый печальными видениями…» Доктор велел забыть отечество, звание, доходы, «то, что вы теперь и чем были прежде», – и отправиться в Швейцарию со ста гинеями в кармане. Сумма незначительная; как раз на покупку хижины и дюжины коз.

Прибыв в Швейцарию, сир Томас для начала затосковал от зрелища горного ландшафта. Затем он избрал для жительства долину Лаутенбрунн и отправился туда пешком через горы. Вскоре он устал, замерз, проголодался, опечалился – и вдруг, о! увидел водопад. Драгоценная влага! Томас переоделся в пастушеское одеяние; вскоре он повстречал свадебное шествие и присоединился к нему. Как хороши, как свежи были юноша и девушка! Сколь счастливы их лица! Но мысль о счастии зовет за собою воспоминание о скоротечности блаженства. «О счастие, счастие! говорил я сам себе; образ твой причиняет мне смертельную горесть. Увы!»

Тут невеселый сир Томас примечает плачущую красавицу пастушку; горестные, сердца ищут соединиться.

Затем, как положено, он трудился на ферме своей в поте лица своего; страдал, голодал, заболел; две недели боролся в бреду со смертию и, очнувшись, обнаружил близ себя двух нежных пастушек – пожилую, Марию, и юную, Лауру. Это они спасли его от неминуемой смерти. Природа. Любовь. Труд. Вера. И некоторое сомнение: неужто все простые швейцарские поселянки так умны и прециозны, как Мария и Лаура?

Лаура, которую благодарный за спасение Томас ответно спас от горной лавины, повела любовную игру искусно, не давая объясниться и разжигая огонь чувства в его сердце. Но внезапно она вынуждена была раскрыть свою тайну, сознаться, что принадлежит знатному французскому роду графов Бланвиль, изгнанных с родины «ужасами революции»: решением Бернской республики всем политическим эмигрантам велено оставить Швейцарию. Том сочувственно выслушал Лауру, отер ее слезы; но инкогнито не раскрыл. Ничего не говоря «пастушкам», он потихоньку отправился в Берн и от своего настоящего имени направил Марии и Лауре приглашение явиться в свой лондонский замок. Слезы восторга; слезы разлуки. О! чудный незнакомец сир Вентворт, каким чудесным образом узнал он о злосчастной судьбе знатных француженок? О! почему непреодолимы сословные барьеры? как расстаться со славным лаутенбруннским пастухом? Счастье в горести, печаль в торжестве! О!

Они прибыли в замок… здесь встретил их тот, кого они привыкли видеть в пастушеском наряде… узнавание… слезы… свадьба… Сплина как не бывало.

Об этом сир Томас Вентворт и рассказывает своим друзьям за славным обедом.

Вывод сделать трудно. Вместо вывода можно сделать примечание: 29 июня 1798 года Бернская республика, навредившая Марии с Лаурой, пала; во главе сменившей ее Гельветической республики стал Директор Лагарп.

Источник: Вестник Европы. 1815. Ч. 82. № 13–15.

Любовь

С 1790-го Екатерина начала исподволь вводить в организуемый ею государственный спектакль любовную линию.


ГОД 1790.

Ноябрь. 4.

С.-Петербург.

Н. П. Румянцеву дано поручение съездить в Карлсруэ и тайно «обследовать» дочерей наследного принца Боденского одиннадцатилетнюю Луизу-Марию-Августу и девятилетнюю Фредерику-Доротею; в отчете Румянцев сообщает, что нашел Луизу «несколько полнее, чем обыкновенно бывают в ее лета», и что «некоторая полнота… грозит в будущем слишком увеличиться». Впрочем, обе принцессы необычайно хороши характером.


ГОД 1792.

Октябрь. 31.

Баден-Дурлахские принцессы инкогнито прибывают в Россию.

Декабрь. 20.

Отправлен курьер к маркграфу Баден-Дурлахскому с просьбой о согласии на брак великого князя Александра Павловича с Луизой.


ГОД 1793.

Май. 9.

В большой церкви Зимнего дворца совершено миропомазание принцессы Луизы, нареченной в православном крещенииЕлисаветой Алексеевной.

Май. 10.

Обручение

«Совоспитателю» Александра Павловича генералу Н. Протасову пожаловано 10 000 руб. Лагарп обойден наградой.


«Психея сочеталась с Амуром».

(Екатерина И – Гримму.)


Амуру вздумалось Псшиею,

Резвяся. поймать.

Опушаться цветами с нею

И узел завязать…

Так будь, чета! век нераздельна,

Согласием дыша:

Та цепь тверда, где сопряженно

С любовию душа.

(Гаврила Державин. «Амур и Псишея», 1793 год: «Сочинено в Царском Селе, 1793, при случае сговора Великого князя Александра Павловича с Великой княжной Елисаветой А. в мае месяце, когда они играли с придворными и с Великой княжною запутали так лентами ненарочно, что принуждены нашлись разрезывать».)

Сентябрь. 28.

Бракосочетание. Венчает соборный протопресвитер Спасо-Преображенской церкви, член Св. Синода Лукьян Протопопов. Колокольный звон продолжается в течение трех дней, празднование длится две недели и завершается фейерверком на Царицыном лугу.

После свадьбы Александр попивает (хоть и не допьяну), марширует (хотя и не до упаду); графиня Шувалова пытается сблизить с ним свою дочь графиню Головину; с молодой женой грубоват и занят ею мало.


В 1790-м Александру было тринадцать лет. В сентябре 1793-го ему не исполнилось еще шестнадцати. Официальное объяснение скоропостижной женитьбы незамысловато: великий князь не по летам страстен, надо бы остудить. Один из дядек, не без умысла угодить просматривающей отчеты императрице, записывает: Александр начал видеть томные сны, раздаются стыдливые вздохи, ни особ женска пола заглядывается…

Верится во все это с трудом.

То есть в то, что заглядывается – верится безусловно; не верится в другое. Мы знаем, что представления о приличиях у государыни были весьма своеобразные. Есть все основания довериться придворным слухам о распоряжении, данном ею одной из опытных фрейлин «подготовить» великого князя к утехам брачной жизни; на послесвадебные похождения великого князя и диковатое обращение с юной женою (по молодости лет он не в состоянии был понять – что это за существо такое, жена, и зачем стала она все время находиться с ним рядом) Екатерина смотрела сквозь пальцы. Если вообще смотрела в ту сторону. Взгляд! ее базедовых, навыкате глаз устремлен был в иные дали. В рационально устроенной немецкой голове ее зрели иные планы. Императрицу не интересовало даже то, что обычно интересует в брачном действе правящую элиту: возможность упрочить связи с владетельными домами Европы. Баден-Дурлахское карликовое княжество; какая уж тут сила…

Придворные правильно поняли истинное намерение любимой царицы. И как новые рынки ценных бумаг немедленно оттягивают на себя часть свободно циркулирующих денег, так молодое семейство незамедлительно отвлекло на себя долю свободно циркулировавших при Дворе интриг. Интрига – своеобразный знак придворного признания, подтверждение серьезности притязании на престол. Сеть надо закидывать заранее – пока царь-рыба молода.

Когда Федор Ростопчин, будущий поджигатель Москвы, жалуется в Лондон российскому посланнику Семену Воронцову на то, что у великой княгини Елизаветы перед глазами дурной пример дочери графини Шуваловой, «что замужем за Головиным; это – лукавейшая тварь, сплетница, кокетка и беззастенчивая в речах» – не стоит подозревать старого безобразника в избытке стыдливости. Просто его оттеснили от участия в устроении любовной игры с наследной четой и ему обидно. (Позже он отыграет свое на Павле Петровиче, «внедрив» в его семейный расклад фаворитку Екатерину Нелидову; в том, что связь с Нелидовой окажется платонической, Ростопчин будет совершенно неповинен.)

Точно так же, когда графиня Шувалова пыталась соблазнить великого князя своей собственной дочерью и одновременно – вовлечь великую княгиню в любовный роман, в ее действиях было меньше эротики, чем политики. По-своему она даже проявляла двусмысленное благородство и соблазнительную независимость – бороться за Александра и Елизавету при живых Павле и Марии значило демонстрировать предпочтение первым перед последними. Хотя бы и половое предпочтение.

Женитьба – возможность расширить владения внука до размеров семьи.

Женитьба – повод даровать ему собственный двор, назначить гофмейстера князю (им стал полковник граф Головин) и гофмейстерину княжне (ею и стала графиня Шувалова).

Женитьба – способ окончательно ритуализовать жизнь «будущего венценосца», уподобить ее императорской.

Потому что женатый человек совершенно иное, чем холостой. Претендент на царство не может быть холостым, не может не быть инициированным. Это не менее важно, чем крест на груди и орел на спине, и даже более заметно. Потому лучше поверить правдивому слуху, бродившему по Петербургу и подтверждаемому письмами императрицы, чем заведомо лживому официальному источнику:

«Передавали даже шепотом друг другу, будто бы у императрицы не раз вырывалось в самом коротком ее кружке об Александре Павловиче: "Сперва его обвенчаю, а потом увенчаю"»[38].


ГОД 1793.

Октябрь. 18.

Екатерина призывает Лагарпа и требует, чтобы он подготовил воспитанника к мысли «о будущем возвышении».

«Если бы тайна открылась, вся ответственность пала бы на беззащитного иностранца»:

(Записки Ф.-Ц. Лагарпа.)


ГОД 1794.

Октябрь. 23.

Лагарпу объявлено об отставке в звании полковника, с 1000 червонных на проезд и сверх пенсии полным по чину жалованьем.


ГОД 1795.

Май. 9.

С.-Петербург.

После отсрочки, которую Лагарп употребил на безуспешные попытки войти в доверие к Павлу, он отбывает из России.

«Я… хотя и военный, жажду лишь мира и спокойствия и охотно уступлю звание за ферму подле вашей или, по крайней мере, в окрестностях»[39].

(Александр Павлович – Лагарпу, от 21 февраля 1796 г.)

Дружба

Нет чувства святее товарищества.

В 1792-м Александр познакомился со славным племянником екатерининского вельможи Безбородко, Виктором Кочубеем. Кочубей горел свободой и желал добра. Только что он вернулся из охваченной революционным огнем Франции; огнем горели и глаза его. Террор еще не начаться, и как было хорошо дышать воздухом Французской революции.

Чуть позже Александр Павлович сблизился с Павлом Строгановым, который тоже знал революционную Францию не понаслышке[40].

Воспитателем Строганова был французский математик Жильбер Ромм. Подобно Лагарпу, Ромм воспитывал аристократического дитятю в демократическом духе; подобно Лагарпу, жил миром идей; подобно Лагарпу, успешно сочетал педагогическую деятельность с организационно-политической работой. В июльские дни 1789-го учитель и ученик (последний под именем Поль Очер) были в Париже, посвящали труды и дни созданию общества «Друзья Закона». Как раз летом 1789 года умер слуга Строганова, Клеман; учитель и ученик не допустили священника к ложу умирающего и затем устроили гражданские похороны. Зато в гроб (погребенный не в церковной ограде, но в саду г-на Ромма) были положены Евангелие и Декларация прав человека и гражданина, а также бутылка с запиской: «Положенные здесь Евангелие и катехизис человеческих и гражданских прав свидетельствуют об его (покойника. – А. А.) религиозных и общежитейских убеждениях…»

Учитель и ученик не ведали тогда о том, что спустя три года член клуба якобинцев, член Законодательного собрания, составитель революционного календаря Жильбер Ромм окажется в числе подписавших смертный приговор Людовику XVI, спустя два года он сам будет приговорен к смерти и заколется кинжалом за минуту до исполнения приговора. К счастью, Строганова по приказу Екатерины задолго до этого чуть ли не насильственно доставят из Парижа в Россию, где будущий наследник престола предложит ему носить тайный знак, чтобы российские якобинцы могли узнавать друг друга…[41]

Строганов не скрыл от кузена Николая Новосильцева (он как раз и доставил Строганова в Россию) своего восхищения благородными помыслами великого князя; кузен, которому к тому времени исполнилось уже тридцать пять лет, решил не упускать выгодную возможность войти в доверенность к будущему властителю России и тоже стал активным участником кружка. Именно он впервые предложил «молодым друзьям» незаметно взять шефство над мятущимся цесаревичем, исподволь направляя его волю и выполняя при нем роль коллективного Лагарпа.

Однако он, в свою очередь, не учитывал эффекта матрешки и не замечал, как над ними вырастает еще одно «прикрытие». Сверху за резвящимися на пленэре племянниками зорко приглядывали малоподвижные дядюшки.

Величественно-жуликоватый граф Безбородко, до конца дней не сумевший (или не пожелавший) избавиться от малороссийского выговора, который придавал его льстивой речи оттенок добродушия и провинциальной простоты.

Строганов-старший, почти всю жизнь проведший в Париже и представлявший собою «странную смесь энциклопедиста и русского старого барина»; «с умом и речью француза он соединял чисто русский нрав и привычки; он имел большое состояние и много долгов, обширный дом с изящной обстановкой, прекрасную картинную галерею, для которой сам составил систематический каталог, бесчисленное множество слуг-рабов, которым очень хорошо жилось у такого господина, и в том числе несколько лакеев-французов. В нем много было беспорядочности: обкрадываемый своими людьми, он сам же первый смеялся над этим»[42].

Александр Воронцов, который спустя несколько лет взял на себя «роль посредника между новыми идеями императора и старой русской рутиной и умерителя тех преобразований, которые, как он предвидел, должны были проистечь из намерений молодого императора»[43].

Они поддерживали молодежь, подмигивали ей, поощряли, подхихикивали. Славные добрые старички. Смелые благородные друзья человечества.

Безбородко по просьбе племянника чуть позже подготовил «Записку для составления законов российских», выдержанную в духе идей Монтескье. И, возможно, связанную с неосуществившимися конституционными планами Великой Екатерины. Строганов «стоял за то, чтобы каждому человеку была дана возможность счастья и свободы». И это не мешало ему в то же самое время быть «в полном смысле придворным куртизаном, то есть царская милость, придворное расположение и хороший прием во Дворце были ему необходимы. Не честолюбие или какие-нибудь расчеты вызывали в нем это чувство; нет, просто холодный прием или вид нахмуренных бровей Государя были ему невыносимыми, делали его несчастным, мешали твердости духа и покоя»[44]. Но это объяснимо и простительно. Век нынешний и век минувший. Верьте им, верьте; только помните: в случае опасности дядя за племянника не отвечает. А в случае успеха может рассчитывать на свою долю высокомонаршего сочувствия…

Последним, властно раздвинув круг и ближе всех продвинувшись к великому князю, появился на его «идейном» горизонте невеликий князь Адам Чарторыйский.


ГОД 1796.

Весна.

Трехчасовая беседа Александра с Чарторыйским. Великий князь признается, что не разделяет воззрений и правил Кабинета и Двора, называет заточенного Екатериной в крепость лидера польских повстанцев Костюшко великим человеком, который «защищал дело человечества и справедливости», хвалит Лагарпа; осуждая кровь Французской революции, желает ей успеха.

«Происхождение Чарторыйского проложило бы ему путь к польскому престолу, если бы ему не помешала в том Императрица Екатерина. Он не забыл этого и обрек себя вечной ненависти к Русским, коих гнушается, к Императору, которого обманывает, к его министрам, которых презирает; но скрывая свои чувства, он один А лишь знает свои намерения».

(Позднейший донос Дюрока министру тайной полиции Футе, из Петербурга[45].)


Чарторыйский в революционной Франции не бывал. Чарторыйский говорил об идеалах свободы так, как говорят о них те, от чьей воли свобода зависит. За Чарторыйским дядюшки не присматривали.

Дюрок не лгал. Потомок польских магнатов, униженных и разоренных последним разделом Польши, князь был воспитан, как положено, в ненависти и презрении к русским. Он говорил, что взгляды его были чисто республиканскими; возможно – чего на свете не бывает. Однако в жилах его (и он это слишком хорошо помнил) текла королевская кровь; однако род его был одним из древнейших в Польше; однако в позднейших "Записках" он не упустит случая подчеркнуть, что в детстве от опасной болезни его смог излечить лишь придворный доктор короля Станислава-Августа. (Какова кровь, таковы и болезни; каковы врачи, таковы и пациенты.) И в случае восстановления Отечества князь Адам мог рассчитывать на большее, чем Лагарп в случае победы антибернского восстания: низвергнутый король Станислав-Август был бездетен.

Беда заключалась в том, что вплоть до эпохи наполеоновских войн единственной силой, способной восстановить государственное тело Польши, была сила, его разрубившая, – Россия. Князь Адам понимал это. И как политик, умеющий пройти между Сциллой безыдеальности и Харибдой утопической эйфории, ценил шанс, который давала ему конфиденциальность с наследником русского престола. Впрочем, ближайшие планы его были проще и обозримее. Он был отправлен в Россию и определен на службу в русскую армию, чтобы ценой коллаборационизма вернуть имения, отобранные императрицей у его деда за пролитие русской крови. В этом отношении дружба с Александром Павловичем также сулила многое. На дворе стоял апрель 1796-го, Екатерина 11 здравствовала, Павел Петрович скрежетал зубами, все шло по плану.


ГОД 1796.

Июнь. 25.

Санкт-Петербург.

У Марии Феодоровны и Павла Петровича рождается третий сын, нареченный Николаем – имя это тоже отсутствовало в мартирологах русского императорского дома. Восприемнцк – Александр Павлович.

«Голос у него бас… длиною он аршин без двух вершков, а руки немного поменьше моих». (Екатерина II – Гримму.)


Дитя равняется с царями…

Он будет, будет славен.

Душой Екатерине равен.

(Гаврила Державин. «На крещение Великого князя Николая Павловича», 1796 год.)


«Новорожденный был назван Николаем. Смотря тогда на него, как он лежал в пеленках и кричал, утомленный обрядом крещения, весьма продолжительным в русской церкви, я не предвидел, что это слабое, миловидное существо, красивое, как и всякий здоровый ребенок, станет со временем бичом моего Отечества». (Адам Чарторыйский. Мемуары.)

«Я от бабушки ушел…»

Великий князь талантливо вел назначенную ему бабушкой роль. Но, в отличие от Кочубея, не пылал романтической страстью к свободе; в отличие от Строганова – не рвался в бой за нее; в отличие от Чарторыйского – не посвящал каждую минуту жизни достижению патриотической цели, естественно сплавленной с личными амбициями. Он – играл. Он играл с ними в игру либерализма; од играл в бабушкином спектакле; он играл в кошки-мышки с отцом. И до конца серьезно относился лишь к одной возможности, одной перспективе – переиграть всех. А затем, с предписываемой правилами высокого сценического искусства грациозностью, склонив голову на правое плечо, плавно раскинув руки как бы для нежных объятий, неотрывно глядя в зал и мелко семеня на цыпочках, вовремя ускользнуть за кулисы. Ибо чем сильнее было давление бабушки, отца, Двора, обстоятельств, мыслей о судьбе царственного брата Людовика (все люди царской крови – братья) и воспоминаний о кончине царственного дедушки Петра Феодоровича Третьего, рассказов об ужасах Пугачевского восстания – тем отчетливее и радостнее становилась перспектива ухода.

Если бы в Законе Божием Александра наставлял не отец Андрей Сомборский, он, возможно, почерпнул бы эту идею из трогательного жития индийского царевича Иоасафа, которому старец Варлаам открыл сокровища христта анской веры и который отверг все радости царской жизни ради сладкой муки сораспятия Христу. Но Александра наставлял отец Андрей. И потому жития благочестивого Иоасафа, над которым проливало слезы не одно поколение русских людей, он не знал.

Зато его хорошо учили Лагарп и Муравьев. А потому Александр помнил пример славного римского полководца Цинцинната, призванного из деревни принять обязанности диктатора и спасти Рим и после скоропостижной победы вернувшегося к деревенским трудам. И римского же императора-реформиста Диоклетиана, доходившего с армией до границ Рейна, подавившего восстание в Египте, завоевавшего Армению и Месопотамию, чтобы в 305 году по Рождестве Христовом отречься от престола и жить в огромном дворце в Солонах на побережье Далмации. Вероятно (хотя утверждать невозможно), знал они книгу аббата Прево «Воспоминание знатного человека, удалившегося от мира». И совершенно достоверно известно, с каким удовольствием читал он новомодные сочинения в идиллическом роде, герои которых стройными рядами покидали пышные города и царственные чертоги ради уединения под мирным кровом сельской тишины.

Сохранилась учебная тетрадь великого князя за 1787–1789 годы; первое упражнение по русской грамматике, какое мы в ней находим, взято из идиллии «Обитатель предместья» Михаила Никитича Муравьева; открывалась же тетрадь рассуждением «О счастливых селянах»[46]. Особо чтил он самого знаменитого швейцарского поэта той эпохи, Соломона Геснера, стараясь подражать его скромным, чистым, живущим естественной жизнью, знающим горести, но не ведающим отчаяния поселянам и поселянкам.

Практически параллельно с Мерсье, встроившим утопию в реальную историческую хронологию, Геснер приблизил время и место действия пасторали к современности; герои его идиллий жили не в Аркадии, а во вполне реальной Швейцарии – стране, пока еще не обретшей нейтрального статуса (это обретение произойдет после победы европейских держав над Наполеоном – и не в последнюю очередь благодаря позиции Александра I). Но даже Геснер не смог избавить идиллию от принципиальной «одноколейности»: идиллический герой имел право или уйти в идиллию из истории, или вернуться в историю из идиллии, но никогда – перемещаться из одного пространства в другое.

Герой весьма популярного, неоднократно в России переведенного Геснерова сочинения «Эвандр и Альцимина» (1762), воспитанный пастухом царевич, восклицает в миг прощания с сельской сенью:

«О вы, безмятежные тени! вы, тихо журчащие ключи! и вы, прекрасные поля, в которых лета юношества моего столь спокойно протекали! вас я оставляю для жизни, которая мне неизвестна.» По сие время жил я собственно для меня, а отныне должен жить для народа, быть так! я все силы мои напрягу»[47].

Именно таким царевичем-пастушком, обреченным на вечную разлуку с мирными дубровами ради сомнительного удовольствия власти, и ощущал себя Александр. Знающая толк в жанрах бабушка и о том позаботилась.

«Если бы вы видели, как господин Александр мотыжит землю, сажает горох, высаживает капусту, идет за плугом, боронит и затем, весь в поту, бежит ополоснуться в ручье, после чего берет сеть и вместе с сударем Константином лезет в воду ловить рыбу. И вот они уже отделяют щук от окуней, потому что, видите ли, щуки поедают других рыб… мы берем книгу для чтения с тем же настроением, с каким садимся в челнок, чтобы грести; и надо видеть нас сидящими в этом челноке…»

(Екатерина II – Гримму, из Царского Села 3 июня 1783.)

Это было в духе времени; в 1788 году было завершено строительство фермочки Марии-Антуанетты, на самой окраине Версаля.

Выглядывая по утрам из окон центрального дворца, старшие Людовики как бы окидывали взором пространственную модель своего королевства – бескрайнего, упорядоченного, всеобъемлющего. Всему было отведено свое место, выделена своя роль: офицеры охраняли, садовники обихаживали, цветочницы собирали, мусорщики выметали, фонтаны пенились, лодочки плыли, жизнь продолжалась.

Младшим Людовикам стало неуютно в отцовских владениях. Им хотелось чего-нибудь менее помпезного, более человечного – чтобы взгляд, бросаемый по утрам с балкона, не блуждал тоскливо в поисках далекого горизонта, а сразу упирался во что-нибудь миленькое и уютное. В игру теней на холмистых лужайках. В миниатюрный фонтанчик в укромном уголке сада. Так центр версальской жизни сместился чуть вправо: рядом с главной аллеей вырос Малый Трианон. Вырос, но не подрос: здесь королевский дворец был как бы уполовинен, парк сужен и лишен регулярности, в облицовке появился томный розовый мрамор.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9