Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Игры без чести

ModernLib.Net / Ада Самарка / Игры без чести - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Ада Самарка
Жанр:

 

 


Ада Самарка

Игры без чести

© Самарка А., 2013

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2013


Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.


© Электронная версия книги подготовлена компанией ЛитРес ()

Часть первая

1

В конце августа 1977 года у Ильницких родился сын. Отец мальчика, Александр Яковлевич, был профессором романо-германской филологии. В тот плодовитый во всех отношениях год у него вышло сразу три книги – две в соавторстве, одна своя. Ребенок был вполне желанным. Десять лет сложных отношений увенчались наконец этой золотисто-солнечной, в астрах и хризантемах победой (новоиспеченный папа принес их целое ведро). Расписывались, когда сыну уже исполнилось несколько месяцев, – скромно, без торжеств. Потом пошли с близкими друзьями в ресторан. Не верилось, что всего лишь год назад она, Рита, рыдала у него в квартире, цеплялась руками за дверной косяк, волосы облепили подбородок, лезли ей в рот. И потом, когда стремительная жгучая пощечина мокрым шпагатом хлестнула и рассекла белую тишину лестничной клетки, словно связав темноту за прихожей и свет из окна на площадке у лифта, Рита, перестав дышать, стала сползать на пол, а он неловко завалился вслед за ней, причитая: «Прости меня, прости козла старого…»

Десять лет они скрывали свои отношения, десять лет она встречала праздники одна или с такими же одинокими подругами, десять лет жила от вторника до пятницы, десять лет командировок, поездов и постыдного прокрадывания в гостиничные номера.

Все вопросы с разводом он улаживал сам. Рита никогда не видела его жену. Казалось, приняв решение, Александр Яковлевич будто задернул плотный белый занавес. Не говорил о ней никогда ничего плохого, вообще ничего не говорил, как, впрочем, и об их с Ритой десяти годах. Когда она переехала к профессору Ильницкому на четвертом месяце беременности, он вел себя так, будто все эти годы они прожили вместе, не в этой квартире, а в какой-то другой, очень похожей. На книжной полке стояла их фотография в Хельсинки, куда Александра Яковлевича отправило общество «Знание», и он прихватил ее, младшего научного сотрудника, с собой. Это была их «семейная» фотография, стояла много лет у нее в комнате, в серебристой рамке, которую он сам привез из Парижа. Ее книги – собрание Доде, Золя и Фейхтвангера – будто всегда мостились, плотно упакованные, в тяжелом антикварном шкафу рядом с его Салтыковым-Щедриным, Толстым и Чеховым. Просто как-то раз он приехал, возбужденный, в несвежей рубашке, и с легкой одышкой (поднимался по лестнице, не было времени лифт ждать) сказал: «Собирай все, мы переезжаем».

Он не любил разговоров о прошлом, даже если воспоминания о тех командировках, о том, как она заболела в Одессе (а была жара, лето, он боялся оставить ее, чтобы купить лекарства), были самыми ценными бусинками в мысленном ожерелье, которое Рита, словно четки, перебирала перед сном все те годы, что приходилось засыпать без него. Возможно даже, те десять лет были в чем-то счастливее последовавших тридцати шести.

Рита была худой в плечах и мягко полнившейся в бедрах, небольшого роста, с длинными прямыми волосами, которые даже в зрелости не стригла и часто носила распущенными, будто пытаясь спрятать лицо. Она была тихая, неулыбчивая, и в ее больших карих глазах читалась вся многовековая боль еврейского народа. Если нужно было что-то попросить, она говорила шепотом, норовя все время извиниться. И Александр Яковлевич не мог противиться этому многолетнему чувству щемящей вины, этой раздирающей душу нежности.

Можно смело сказать, что Вадик родился в очень счастливой и любящей семье, где папа был богом, добытчиком, гением, а мама – тихой тенью, его укрощающей. Мало кто понимал, как это у нее получилось: доведенная почти до комичности застенчивость, невозможность внятно отвечать на вопросы делали ее похожей на душевнобольную. А Александр Яковлевич был, конечно, орел… и тянулся за ним шлейф, вернее, летела птичьим клином стайка разбитых женских сердец. Но для Риты это все было что-то такое земное, незначительное, блекнущее на фоне самого его присутствия – дома, вечерами. Бывало, конечно, он задерживался, от него приторно пахло спиртным, и с лацкана пиджака приходилось смахивать чужой женский волос, но Рита никогда не показывала своего огорчения, она вообще никогда, ни разу, за все годы не высказала ни единой претензии. Случалось, плакала, но очень редко. На похоронах мамы, еще несколько раз он видел – как бы перед последним расставанием. Таких расставаний было несколько. Последнее – когда она сказала, что беременна. Профессор Ильницкий спросил: «Это мой ребенок?» Рита посмотрела на него своими бездонными глазами и прошептала: «Конечно», а потом была гнусная сцена, потому что он орал, и ему было стыдно, и он обвинял ее, что она манипулирует им, что он все время перед ней виноват, всю жизнь виноват, а теперь тем более. У них с той женой не было почему-то детей – при том, что к детям Александр Яковлевич всегда относился очень хорошо. То, что случилось с Ритой, было ударом по самому больному, и если посмотреть со стороны – то весьма избитым ходом, банальным почти.

Несколько лет они жили в Москве, почти в самом центре, в прекрасном «профессорском» довоенном доме, с потолками 4,20, полукруглой стеной в гостиной и огромной ванной с окном. Ванная комната была такая большая, что там, помимо ванны и умывальника, помещались еще два стеллажа – с книгами и домашними консервами.

К рождению ребенка Александр Яковлевич готовился с трепетом и особенной тщательностью. После развода он как-то подтянулся, похорошел. Почти на три месяца вывез Риту в санаторий в сосновом бору. Приезжал, правда, всего лишь раз. Там было очень хорошо: внимательный персонал, библиотека. Прохладные балтийские вечера с багряным небом и темно-зелеными верхушками леса были полны медленной сладкой тревоги и ожидания. Спальню переделал в детскую, убрал все лишнее, на стенах повесил репродукции росписей Сикстинской капеллы, прямо над кроваткой – Тайную вечерю, плакат, привезенный знакомыми откуда-то из-за границы. Чтобы репродукции не обдирались и не портились, покрыл их бесцветным лаком. На двери висел календарь с цветными гравюрами Хокусая, и одним из первых сыновних слов было «фузияма».

Вадик появился немного раньше срока, весом всего 2800 и рос болезненным, слабым мальчиком, но, конечно, самым драгоценным, самым любимым. И Рита со своей лебединой покорностью тут же уступила ребенка мужу, потому что все, что говорил муж, не могло быть неверным. Несмотря на страшный бронхит, который лечили антибиотиками в течение четырех недель, Вадика оставляли в кроватке голеньким, приходила женщина делать ему специальную гимнастику, и с шести месяцев отец обливал его холодной водой.

Забота о сыне, как ни странно, не сблизила их еще больше – все оставалось неизменным, словно мальчик всегда был с ними, просто некоторое время как бы пребывал в другом измерении, отчего оставался невидимым. Он тихонько возился с деревянными солдатиками в залитой сентябрьским солнцем аудитории, где познакомились его родители – Рита, тогда просто лаборантка, принесла новые наушники, и Александр Яковлевич должен был ругаться, ведь долго ждал их. И Вадик тихонько оглянулся на ее неуверенные шаги, а папа вдруг сделался каким-то полым внутри, и там, словно среди ветоши в металлическом баке его груди, затрепетало, разрастаясь, его сердце. Вадик собирал опавшие кленовые листья, пока папа с мамой холодным солнечным утром сидели на скамейке в сквере и думали, что делать дальше, на их щеках был болезненный сухой румянец, губы – тоже сухие непристойной бессонной сладостью, под глазами тени.

Если бы кого-то из Ильницких попросили нарисовать их семью, то Рита и Александр Яковлевич были бы рядом, держась за руки, а Вадик, хитро изогнувшись, был бы вокруг них, словно обнимая, или за ними, или над ними, но никак не между, а это, говорят, хороший знак.

Один-единственный раз у них с Ритой произошло недоразумение. Не предупредив, она увезла куда-то ребенка, ему тогда не исполнилось и месяца, а вечером, когда готовились к купанию, профессор Ильницкий увидел, что сын его – настоящий еврейский мальчик. Сам он, если бы спросили, был категорически против подобных процедур, да и его собственное еврейство было относительным – ведь передается оно по матери, а мать была чистокровной украинкой. Но Рита не спрашивала. А он, вспыхнув, вдруг резко остыл, так ничего и не сказав. За этим ее решением, видать, стояло что-то колоссальное, чего ему не понять, а она, сжав губы, никак не комментируя, будто ничего не произошло, продолжала обмывать ребенка, а потом подала сына ему, в подставленное, как обычно, полотенце.

Александр Яковлевич всю жизнь мечтал о сыне и был прекрасным отцом. Вадику не давалось никаких поблажек. В полтора года он стал раскачивать на кухне шаткую металлическую полочку, наверху стояла кое-какая посуда и, стукаясь, позвякивала, Рита тихо проворковала: «Не трогай, сыночек», но он принялся шатать еще сильнее, тогда Александр Яковлевич присел возле сына на корточки и сказал чуть строже: «Не трогай, нельзя», а Вадик, косо глянув на отца, дернул полочку изо всех сил, и тут же смачный шлепок чуть не сбил его с ног. Малыш побелел, потом завопил и упал. Рита спокойно взяла его на руки, покачала.

Шлепать приходилось часто, лет до пяти. Иногда, как бы оправдываясь, Александр Яковлевич говорил: «Если этого не делать, вылезет он тебе потом на голову… вон посмотри на молодежь, что вытворяют… а все потому, что не били в детстве, жалели». Но Рита и не думала спорить. После экзекуции она легко, без лишних причитаний обнимала сына, тихонько утыкалась носом в его затылок и держала, пока он не успокаивался.

Почти все свободное время отец отдавал мальчику, вечерние ритуалы мытья и чтения сказки принадлежали исключительно ему. Сказки были не простые – до школы Вадик не знал ничего ни про колобка, ни про репку. Отец пересказывал ему древнегреческие мифы – про сложные отношения Геры и Зевса, про рождение Афины, про подземное царство Аида и подвиг Прометея. Когда Вадик стал старше, в ход пошли истории про Персея, про Ясона и золотое руно, про приключения Одиссея. Затем перешли на историю Древнего Рима, и Вадик к шести годам мог назвать всех императоров, неизменно подчеркивая, что первого (ну, почти первого, первым был Ромул, основавший Рим) звали Август и последнего тоже – Ромулус Ауустус. С четырех лет отец стал учить его английскому. Все было не так, как предлагала стандартная система, начали с фраз «включи свет» и «принеси коробку», и потом все новые слова подавались только вместе с фразами, так, как совсем недавно он учил родной язык. Таким образом, к семи годам Вадик свободно болтал по-английски, не имея ни малейшего представления о том, что такое притяжательные местоимения или страдательный залог.

В садик мальчика, конечно, не отдавали. Со сверстниками он общался каждый день во дворе и в парке. Это была нормальная, будничная жизнь, и со временем Вадик стал стесняться рассказывать о ней отцу, как о чем-то малостоящем, что вряд ли будет оценено, зато горячо шептал матери, прижавшись к ней, когда вечернее чтение заканчивалось и она заходила к нему пожелать спокойной ночи. Когда они оставались вдвоем, Рита преображалась и, смеясь, тараторила, обсуждала с сыном какие-то будничные увлекательные сплетни или вспоминала что-то из детства – например, что у учительницы была огромная попа. Днем она уходила на работу, но возвращалась всегда рано, часа в два, а мальчик оставался с бабушкой. Бабушка была чем-то похожа на черепаху, много читала и говорила хриплым басом. В период увлечения Древним Римом Вадик мостился возле нее на тяжелом поцарапанном диване с продавленными подушками и спрашивал, можно ли ей рассказать историю про варваров. «Валяй, – немножко обидно говорила бабушка, – валяй про варваров и про их жен Варвар…» И хотя Вадик и в мыслях не имел рассказывать про варварских жен, приходилось соглашаться, лишь бы бабушка не передумала слушать.

Когда Вадик пошел в школу, в повседневном общении с ним папа перешел исключительно на английский. Мама тоже хорошо говорила по-английски, но всегда пользовалась русским, когда они были все вместе, тоже не переходили на иностранный – отец дал четкие инструкции, согласно которым общение по-английски осуществлялось, только когда они оставались вдвоем. Иностранные слова будто разрушали невидимый барьер между отцом и сыном, позволяли говорить о том, о чем вряд ли бы осмелилось рассказать большинство отцов своим сыновьям. Так как Вадику пока еще делиться было почти нечем, их беседы вращались в основном вокруг ужаса советской власти, и в особо редкие, затянувшиеся прогулки (именно в парках и на набережной большей частью проходили их самые продолжительные беседы) отец рассказывал о своих романах, о девушке, чье имя он узнал на третий день знакомства, а на четвертый потерял ее из виду навсегда.

Каждое лето они семьей ездили на море, часто по два раза – все вместе в июне в Евпаторию и в августе, с мамой – на Балтийское море, в Палангу, Туапсе, пару раз на Финский залив.

2

Зоя Михайловна, мама Славика, работала в Киевской консерватории аккомпаниатором по вокалу. Когда-то она мечтала стать известной пианисткой, подавала большие надежды, но жизнь, юность нахлынули на нее, закружили-завертели: были смелые романы, гастроли, вино, солнце, приватные вечеринки, приятные вечера, прогремели-проджазили поздние 60-е, ранние 70-е… Очнулась она тридцатилетней женщиной без особых творческих достижений, без семьи, почти что без дома. Когда вдохновителя и руководителя их ансамбля посадили, а никто из оставшихся брать ее к себе не захотел, Зоя вернулась в свою коммуналку на Лиговке, хотя в комнате той давно жила сестра с грудным ребенком и еще куча народу. Поразмыслив немного, Зоя поехала в Киев, где имелись какие-то старые связи и даже обещали место в консерватории. Вскоре она вышла замуж за человека, далекого от творчества, зато надежного, переехала на Рейтарскую, смогла брать учеников на дом.

Беременность далась ей нелегко – из-за шальной юности исполосованное рубцами лоно не хотело принимать новую жизнь. Почти на шестом месяце Зоя потеряла девочку, долго лежала в больнице и потом, не планируя, соскучившись по мужу, с первого раза зачала Славика. Врачи были в растерянности, но благодаря строгому постельному режиму малыша удалось спасти. В конце октября, когда до родов оставалось всего ничего, муж не пришел ночевать. Это было очень странно, ведь раньше такого не случалось. Утром он не появился на работе, тогда Зоя позвонила в справку, там ей дали телефоны больниц и морга, и, чтобы успокоиться, она начала именно с самого страшного. Ответили быстро: «Да, у нас». Зоя совершенно не ожидала этого и бросила трубку, уставившись на следующий в списке телефон. В животе притихло, в груди похолодело, но страшно не было. Почувствовала даже какое-то облегчение – все, нашелся… Она позвонила еще раз, отчетливо назвала фамилию, имя, цвет волос, во что был одет. Там спросили ее адрес и номер телефона, потом позвонили из милиции. Вчера вечером, когда шел с работы, его сбила машина.

Приходили те, что сбили: мужик сам не киевский, ехал почти сутки, заснул за рулем, машина – салатовый «Запорожец», жена, дебелая деревенская баба, горько плакала, была такой жалкой. Зоя оставалась совершенно спокойной, вернее, впала в какое-то вязкое оцепенение, мысли двигались с большим трудом. Когда она встала, оказалось, что стул под ней и одежда мокрые. Засуетились, вызвали «Скорую». Схватки, несмотря на стимуляцию, так и не начались. Через шесть часов сделали кесарево сечение, мальчик оказался неожиданно крупным – четыре сто, совершенно здоровый, лысенький, с белобрысым чубом. Назвали Славой, в честь папы.


Вопреки женскому воспитанию, мальчик рос самостоятельным, серьезным, даже где-то мужиковатым. Вышел весь в отца – светленький, с крупной костью, сероглазый, с высоким лбом. Проблем с ним не было вообще. Словно понимая всю сложность ситуации, он исправно ел по режиму, спал, не мучаясь животом. Чуть позже дисциплинированно лежал в кроватке, изучая подвешенные от бортика к бортику погремушки, и, когда мама рискнула брать на дом учеников, тихонько гулил под доносящиеся из соседней комнаты полонезы и турецкие марши. В год Славку отдали в ясли. Словно желая помочь матери, он как-то сам научился проситься на горшок и есть ложкой, стоически и совсем незаметно перенес прорезывание зубов. Правда, говорил плохо, вернее, неохотно. В садике его называли «старичок» (садик, кстати, был хороший, для партийного начальства в основном) – просто на все культмассовые мероприятия, игрища и хороводы Славка смотрел с добродушной тоской и без всякого восторга, присущего детям его возраста.

Став мамой, Зоя словно отреклась от прошлой жизни, бесшабашность и веселье улетучились, мечты о джазе и творческий задор – тоже. Она немного поправилась, стала носить серые учительские юбки, башмаки на низком каблуке, толстые колготки и «дульку» на голове. Ученики боялись ее, да и некоторые педагоги тоже. Было, конечно, много в ней женского, недолюбленного, недоотданного – стиснув зубы, кипя постыдной неприязнью к румяным, с порочным блеском в глазах студенткам, она барабанила по клавишам, хмуро поглядывая из-за рояльной крышки.

С сыном у них было что-то вроде партнерства, Славка привык, что всегда есть какие-то трудности, которые по мере его взросления могут решаться в большей мере им самим, чем мамой, и смысл жизни, собственно, в этом и заключается – в спокойном преодолении трудностей. В четыре года Славка застилал кровать, одевался, на кухне пил какао с молоком, мама помогала зашнуровать ботиночки, с курткой, шапкой и шарфиком справлялся сам, мама только поправляла. Вечером у Зои Михайловны часто бывали ученики, поэтому из садика шли домой быстро и молча, как и утром. Вообще, когда они вместе куда-то шли, то всегда спешили, боясь опоздать. К этому Славка тоже привык и, тихонько пыхтя, катился, подпрыгивая, держа маму за руку, как медвежонок. Он хорошо кушал и всегда был крупнее остальных детей, выглядел старше, в садике ему даже поручали иногда присмотреть за малышней на площадке. Вечером сам листал книжку с картинками, иногда мама включала ему пластинку со сказкой.

Одевались всегда скромно, многие вещи Зоя отдавала, чтобы перешили. Дома было всегда опрятно, светло, но без излишеств. Старого почти ничего не выбрасывалось, чинилось до последнего. И не потому что денег не было – напротив, их с каждым месяцем становилось все больше, они копились, складывались на книжку: то ли Славке на взрослую жизнь, то ли еще на что-то.

Летом зато они на два месяца уезжали на море, в детский санаторий в Евпатории и в Очаков, в Дом творчества им. Сутковского. На работе всегда помогали с профсоюзными путевками.

3

В 1983 году профессору Ильницкому неожиданно предложили место декана кафедры романо-германской филологии в Киевском университете им. Т.Г. Шевченко. Бытовые трудности, возникшие в результате масштабного переезда, преодолели организованно и легко, единственная заминка заключалась в подготовительных занятиях по немецкому, на которые записали Вадика.

Поселились на улице Круглоуниверситетской, на самом верху, напротив пожарки. «Знаешь, почему эта улица так называется?» – по-английски спрашивал Александр Яковлевич сына. «Потому что тут был круглый университет», – звонко отвечал Вадик. «А вот и нет, не было тут никакого университета, вот, посмотри, видишь, вон университет виднеется, вон он, красный, потому и назвали так, что видно его отсюда». А круглая улица – так то понятно почему: идет она в гору, старинная улица, на ней дома высокие и такие крутые повороты, что, вгрызаясь в гору, с домами по обе стороны, она очерчивает круги. Домой, правда, ходили по лестнице – большая лестница, много ступеней, а по дороге спускались, только когда гуляли.

Вадик воспринял переезд очень болезненно. Это была, по сути, его первая трагедия – ведь осознав уже в Киеве, что они больше никогда-никогда в жизни не вернутся в ту квартиру, к тем комнатам, запахам, пятнам на обоях и к ванной с окном, к той лестнице, и даже если по прошествии лет он сам приедет туда, то лишь в качестве гостя, но никогда уже не сможет жить там, как раньше, ходить с папой в булочную, где продавщица часто совала ему «барбариски»… вообще, произошли перемены, и они страшили. Вадик горько плакал, когда понял, что уже все, случилось, уже переехали, хотя вначале, конечно, идея такого масштабного путешествия (даже с бабушкой и папиными книжками) его очень радовала. Это первое расставание, первая потеря целого мира напугала его ужасно и даже, наверное, повлияла на всю оставшуюся жизнь. Вадик был, конечно, очень развитой мальчик, возможно, ничем особо и не одаренный, но грамотное воспитание взрастило, раскрыло в нем необходимые способности, а главное – чувства. Он с младенчества чувствовал то непередаваемое на картинах Эль Греко, Караваджо и остальных из отцовского многотомника «Памятники мирового искусства». Удлиненные шеи и свечной полумрак были для него так же глубоки и значительны, как неровные потертости на деревянном плинтусе и слегка расходящаяся щель под дверью, неравной ширины щели между паркетными досточками, страшноватое и малоизученное место над шкафом, в углу под потолком, где снизу виден лишь запыленный верх овального плафона старой люстры. Мир его дома был огромен, и каждый предмет там Вадик наделял почти что душой: как-то раз ему вдруг стало отчаянно жаль свою атласную зеленую подушечку, на которой спал почти с рождения: осознание, что тут отдыхает его голова, что подушечка такая мягонькая и такая старенькая уже, было таким неожиданно щемящим, что, не желая расставаться, Вадик принес ее на кухню, к завтраку, вложив в подушечные объятия всю свою боль к тем, кто стареет и когда-нибудь перестанет существовать. В доме был всегда четкий, но не тиранический порядок, согласно которому определенные вещи в принципе не могли пересекать порог той или иной комнаты (так посуда никогда не выходила за пределы кухни, только по праздникам, книги – за пределы отцовского кабинета, и так дальше). Подушка на кухне была нонсенсом, все сразу засуетились, папа даже поругался немного. Но Вадику стало спокойно, он любил этот порядок, чувствовал себя защищенным.

В Киев они приехали поздним летом. Днем солнечно, а вечером из окна сочится густой синий холод, и иногда подует так, что пальчикам в сандалиях становится зябко, а на тротуарах, у бровки и вокруг сточных решеток собираются по два-три желтых листика. Чем-то Вадику это все сперва напоминало то, как было в гостях у тетки, отцовской сестры. Когда сильно болела бабушка, то они с мамой жили у нее, на Долгопрудном. Там было хорошо, много книжек, журналы «Вокруг света» с интересными картинками и пластмассовые доисторические воины с дубинками. И еще было уютное чувство, что дом – он на месте, что через какое-то время они туда вернутся.

На самом деле тогда болела не только бабушка, но и Рита. Александр Яковлевич был категорически против второго ребенка, операция прошла хоть и удачно, с наркозом и без осложнений, но душевное потрясение, необъяснимое, ведь Рита во всем поддерживала мужа и не хотела делить Вадика ни с кем, сильно надломило ее где-то внутри, и потребовалось немало времени, чтобы можно было жить, видеть, чувствовать и желать как прежде. Когда Вадик засыпал, она облегченно шла в ванную или на кухню плакать, и однажды вышла во двор, потому что стены чужой квартиры давили невыносимо, на лавочке сидел какой-то дядька, она попросила закурить, хотя никогда не курила до этого. Она надела пальто прямо на ночную рубашку, было довольно холодно. Дядька что-то пробурчал, мол, женщинам курить не дает, а она то ли вспомнила что-то, то ли представила и тихо сползла рядом с ним на лавочку, промахнулась и, сидя на корточках, простонала: «Пожалуйста…»

Переезд в Киев на самом деле больше всех оценила именно Рита. Она никогда не была на Украине, хотя кто-то из ее родни происходил из Умани. Договорились, что с работой она определится чуть позже, когда Вадика устроят в подготовительный класс и, может, в какие-то кружки. Все боялись немного, что мальчику будет трудно адаптироваться. Ранней золотистой осенью они гуляли по незнакомым скверам и паркам, полюбили голубой особняк музея русского искусства, где на втором этаже есть чашка с фарфоровой лягушкой и огромные работы Шишкина – «как на часах у бабушки!» – говорил Вадик. Возле театра имени Ивана Франко была «смешная лестница» – нетипичное для советских площадок сооружение: многоуровневое, с трубами, мостиками и горками. Нечто похожее, сваренное трехмерными треугольниками, стояло и напротив Русского музея. Вадик сперва полюбил Киев, он был чем-то похож на Москву, но очень-очень маленький, какой-то камерный, так что за одну прогулку можно было весь обойти. С папой гуляли реже, зато если выбирались, то надолго. Иногда Вадик путал их круглоуниверситетскую лестницу с очень похожей, на улице Ивана Франко, и открывшийся оживленный Ярославов Вал, вместо тихого тенистого поворота у их дома, Вадик воспринимал как открытие нового измерения, как еще один фокус таинственного мира вокруг.


Из всех мест, где они бывали на отдыхе, Вадику больше всего нравился пансионат имени Сутковского в Очакове (а родителям как раз он совсем не нравился из-за плохой еды и туалетов на улице). Там жили не в корпусе, а в домиках – это ж какое чудо, иметь свой собственный домик! Еще умывальники были на улице – так странно было чистить зубы, а над головой листва шумит, пляшут с прохладой солнечные блики. Родители никак не могли решить, как быть с пижамой, ведь дома Вадик всегда чистил зубы в пижаме, потом уже переодевался, а тут нужно было выходить из домика, и первые дни он, словно в сказке, ходил на улицу в пижаме, пока отец не предложил переодеваться сразу, как встанет. Эта традиция вернулась с ними домой, ненавязчиво вытеснив какую-то уютную частичку детства. Жизнь поменялась, он возмужал тогда, руки и ноги вытянулись, и стала пропадать умилительная детская округлость, его подстригли короче, так что пропало сходство с лохматым немецким пупсом, еще выпал первый зуб, и осенью пришлось ходить заниматься.

В Очакове ему нравились мощенные бетонными плитами дорожки и выкрашенные яркой краской перильца, нравилось, что там есть «два моря» – с одной стороны настоящее, с волнами и медузами, а с другой – лиман, вонючий и какой-то завораживающе неземной, огромная враждебного вида лужа, совершенно мертвая, где лежали на боку ржавые корабли. Туда они ходили гулять по вечерам – Александр Яковлевич, слишком нарядный для такой местности, весь в белом, и тихая Рита, к осени немного поправляющаяся, семенящая всегда немного сзади.

Кормили всегда одним и тем же, только оно по-разному называлось. На второй день у Вадика начался сильный понос, пришлось пропустить море. Сначала были подозрения на персики, потом пообщались с соседями, оказалось, это у многих детей так. Всю неделю были проблемы, его желудок, привыкший к диетической и грамотно подобранной пище, не смог справиться с казенными рыбными котлетами и вареной курицей. Во время послеобеденного отсиживания в тени познакомились с Зоей Михайловной. Они со Славиком приезжали сюда не первый год и брали, помимо прочего, электрическую плитку. Их и раньше видели на пляже, обращали внимание, какой взрослый мальчик растет, как помогает маме носить пляжные вещи, никогда не спорит. Если бы ему не читали вслух книжки (наверстывая все непрочитанное вслух дома) и он бы не строил песочные крепости, то приняли бы его за пятиклассника, а оказалось, что Славик всего на два года старше Вадика и только закончил первый класс.

Именно в тот приезд мальчики как-то прохладно отнеслись друг к другу, Славик подружился с детьми своего возраста, а Вадик не хотел ни с кем играть, в основном строил замки и рыл плотины сам.

Зато их мамы много говорили о детском здоровье. Рита, по правде сказать, немного побаивалась Зою Михайловну, но не подходить к ней на пляже опасалась, чтобы не выдать себя и не выказать неуважения. Их очередь готовить на плитке была раньше установленного обеденного времени. Зоя Михайловна давала им ключ от домика, а сама часто оставалась под тентом на пляже. Тогда готовить было значительно легче.

4

В конце 1984 года Горбачев неожиданно объявил о начале перестройки. Но покупка дико дорогого кассетного магнитофона «Шарп» (с инструкцией на японском языке и немыслимо красивыми, вкусно и деликатно позвякивающими в руках красными глянцевыми батарейками) была событием куда более важным в жизни Ильницких. Кассеты было всего три, производства фирмы DENON: «Pink Floyd», «Beatles» и «Qween». Еще в магнитофоне было радио, но почти ничего не ловило, потому пользовались стареньким «Меридианом» со сломанной антенной, которую Александр Яковлевич прикручивал медицинским лейкопластырем. Магнитофон слушали два часа в субботу – во время уборки. Сперва слушать разрешалось каждый день, но пленка стала попискивать, и, применив свои неглубокие технические познания, Александр Яковлевич пришел к выводу, что от частого прослушивания кассеты портятся. Больше всего Вадику нравилось начало стороны «В» на кассете «Pink Floyd» – какие-то космические звуки, переговоры по рации и потом будто женский крик, повторяющийся, не истошный, а громко охающий, проваливающийся куда-то, смытый затем ровными трелями электрогитары. Ради этой странной и единственно правильной, по его мнению, музыки Вадик с болезненным нетерпением ждал субботней уборки.

В сентябре того же года, после положенного моря, Вадик пошел в школу. Без особого покровительства со стороны отца его легко приняли в «английскую» 57-ю школу на Прорезной (тогда она называлась Свердлова). Школа отличалась тем, что не нужно было носить школьную форму и ряд предметов преподавался на английском языке.

Адаптация проходила тяжеловато. Мир вдруг расширился на еще одно измерение, открыв истины, которые могли быть неправильными, но само существование которых нельзя было отрицать. Это оказалась какая-то неприятная, другая жизнь, составляющая огромную подводную часть айсберга, на верхушке которого в идиллическом пространстве жил Вадик. В один из первых дней в туалете собралась толпа мальчишек. Вадик впервые видел такой туалет – без кабинок, без дверей. Опустив голову и стесняясь, стараясь никому не мешать, он протиснулся к крайней кабинке, его тут же плотно обступили. Он старался не обращать на них внимания, как учил папа, будто их нет, но они орали: «Великолепно!» «Потряса-а-а-ающе!» – и еще какие-то слова, русские, но которых Вадик никогда не слышал. Когда он застегивал штаны, кто-то пнул его под зад, на брючках остался бурый от мастики отпечаток косых черточек с подошвы кед. С тех пор школа стала почти что адом. Вадик не был избалованным мальчиком и стоически боролся со страхом и неприязнью каждое утро, понимая, что выбора все равно нет. Мир вокруг представлялся ему черно-белым завитком спиралей: черная – это школа, белая за ней – это Москва, Киев и море, более крупная черная – это вся страна (цветное пятно на глобусе, где, взявшись за руки, стоят рисованные шарики-человечки, тот, что западнее, – в шароварах, а на востоке – в шубе и держит за веревочку оленя, и все это дешево и фальшиво), потому что папа говорил, что тут жить плохо, а за ней снова белая – это весь остальной мир, ведь там лучше, а маленькая белая точечка посередине витка – он сам. По мере того как он взрослел, Вадик все больше, все отчаянней влюблялся в ТОТ мир, представлявшийся сплошным супермаркетовским глянцем (фото торгового зала Wallmart в привезенном кем-то отцу The Time), где мир вращается вокруг кассет фирмы DENON, безымянных «жувачек» и, конечно, магнитофонов «Шарп». В период с 1984 по 1989 год на гипотетическом семейном портрете, который мог бы нарисовать Вадик, папу с мамой обнимал бы он и магнитофон – с ручками и ножками. Это была такая же пронзительная, щемящая любовь, что захлестнула его к атласной подушечке несколько лет назад, только она была на десяток сантиметров выше, более зрелая.


Славка с первого класса ходил в школу сам. Он был доволен собой и жизнью, всегда доброжелательно спокоен – свойство положительных героев-богатырей. В драках был замешан редко, но всегда выигрывал, рано научился ругаться матом, но мать узнала об этом только к седьмому классу, да и то из записи в дневнике. Из-за сильной загруженности Зоя Михайловна не могла уделять достаточно времени контролю над образованием сына, да и учился он нормально, с некоторой ленцой, но без двоек. Славка снова был «старшим» в классе, хотя было там несколько детей, родившихся на полгода раньше его. Еще была пара мальчиков, растущих без отцов, но ни в ком из них не просматривалось и доли того мужского, жесткого и дружелюбно-снисходительного, что излучал Славик. Зоя Михайловна иногда корила себя, что мало занимается сыном, что так и не сходили ни разу в кукольный театр, на балете всего раз были! Но на смену этим мыслям неизменно приходили другие – как бы заработать, как бы выкрутиться. Это был для нее своеобразный азарт, смысл жизни, идущий слегка вразрез с марксистско-ленининской моралью, воспеваемой ею на заседаниях партячейки. А Славик оставался всегда таким замечательным, таким самостоятельным и самодостаточным, что за него можно было особо не волноваться. Иногда ей на ум приходило циничное словосочетание «удобный ребенок», но Зоя тут же в ужасе прогоняла такие мысли.


В 57-й школе у Славки были приятели. Он пришел туда как-то к концу пятого урока: учительница пения заболела, отпустили всех раньше. Еще у него была лупа, с помощью которой он собирался поджечь сухие листики на лестнице, идущей от школы вниз на улицу Ленина. Внизу лестницы стоял щупленький мальчик с непривычно густыми и длинными черными волосами, торчащими в разные стороны. Рукав свитера вымазан мелом, огромный и какой-то несуразный портфель висит на спине немного боком, а из-под портфеля неприлично торчит выбившийся из штанин клетчатой морковиной кусок рубашки. Ребята уже пришли, обступили Славку, стали торопить, подкладывая под лупу раскрошенный желтоватый фильтр, добытый из окурка, кто-то стал спорить и толкаться. Придурку с портфелем кто-то из уходящих домой прогорланил несколько обидных слов. Славик встал, и все почтительно замерли. Вадик ошеломленно озирался, даже не замечая, как по щекам текут слезы.

– Эй, ты! – вышло немножко грубее, чем он хотел, поэтому Славик как бы прокашлялся, потом сунул кому-то лупу, на ходу думая, что совсем невежливо как-то крикнул, пнул свой портфель, словно оправдываясь, и, неспешной трусцой спускаясь по лестнице, отметил, что и это было лишним.

– Эй, привет, – он стал перед сыном тети Риты, легонько тронул его за плечо. Вадик тут же расслабился, еще толком не узнав его, но эти добрые серые глаза, слегка нахмуренные желтые брови по степени родства, по отклику, теплым полотном разворачивающемуся в груди, были почти как мамины.

– Здравствуйте, – тихо и восхищенно ответил Вадик, он так как не знал, как обращаться к старшим мальчикам.

– Чего ревешь? – Славик косо глянул наверх, оттуда пара ребят наблюдала за ними с непоседливым любопытством, остальные отвернулись и на корточках над чем-то колдовали. С удивительной взрослой усталостью Славик неторопливо отвел от них взгляд.

– Бабушка не пришла до сих пор…

– Тебя забирают обычно?

– Да… – И нижняя губа снова затряслась. Дело было не в бабушке, да и не в мальчишках, просто это было так ошеломительно, так непостижимо и страшно – как так, что его не забрали, не пришли, и за этой несостыковкой угадывались пугающие очертания куда более страшных нарушений привычной рутины, что могут теоретически случиться в любой момент.


Славка, обрадовавшись приключению, взялся за дело профессионально. Схватив Вадика за руку, он быстрым шагом повел его обратно в школу, бросив ребятам на лестнице, что лупу оставляет Костику и чтоб тот принес вечером на площадку, а то убьет. Здание школы, неестественно пустое и тихое, снова напугало Вадика, он даже на какое-то время перестал доверять своему спасителю.

– Где твой класс?

Они прошли по длинному коридору, из окон падал густой белый свет. Класс был, конечно, уже закрыт.

– Пойдем к вахтерше тогда, будешь у нее сидеть.

Но когда они спустились по лестнице, то сразу увидели бабушку – такую же нелепую и взволнованную, как Вадик. Они трагически прильнули друг к другу, и эта сцена поразила Славку, именно поразила до глубины души. Не то чтобы он не видел и не ощущал на себе проявления чувств – мама обнимала его, целовала, но это все было не то, не та степень какого-то фатального прямо, граничащего с безумием чувства, такого глубокого, что конца не видно, и в то же время простого, как животный инстинкт принять смерть, защищая свою кровь.

Бабушка проспала. Она сама испугалась так же, как Вадик, почти бежала до школы, задыхаясь, хватаясь за сердце и останавливаясь, от этого нервничая еще больше. Так же, как и он, она была полна ощущения чего-то ужасного, катастрофы, разорванного пространства – что в положенное время не пришла в положенное место.

– Бабушка, но как же можно было проспать? Ведь днем не спят! – звонко, с противной старательностью выговаривая все буквы, спросил Вадик.

– Не знаю…. Маленький, сама не знаю, мой родной…

Это был первый звоночек.


Славик учился через дорогу, в 48-й школе. И все у него было в порядке, была уже какая-то своя мальчишеская жизнь, какие-то обязанности. Не было только ничего интересного. Не то чтобы жизнь протекала совсем безрадостно, но в октябрятских дружинах, стенгазетах и прочих общественных движениях все сквозило фальшью, он это чувствовал уже во втором классе, и мультики врали; может, не врали в кино, но на интересные фильмы еще не пускали. Класс у них был хороший, дружный, не было изгоев. А этот теть-Ритин сын был настоящим придурком, но каким-то другим совсем, заоблачным, и с ним хотелось общаться. Иногда Славке казалось, что он пропускает в жизни что-то важное, он ощущал какой-то нереализованный потенциал внутри себя, хотелось чем-то серьезно увлечься, но ни кружок народного творчества, организованный на продленке, ни тем более мамины занятия музыкой не приносили желанного удовлетворения. Еще все время казалось, что неприметная дверца в другое измерение рядом, он чувствовал всей душей, унюхивая присутствие еще одного параллельного мира.

Первый раз он пришел к Вадику в гости через несколько дней после сцены спасения. Славка снова ошивался у 57-й школы по каким-то своим мальчишеским делам. Когда мимо проходили Вадик с бабушкой и уши резал его громкий звонкий голосок, как обычно взахлеб что-то рассказывающий, Славка, притворившийся, что завязывает шнурок, резко встал, будто вырос из-под земли.

– Эй, привет.

Он был один, а их двое, как-то неловко сделалось.

Вадик с бабушкой посмотрели на него с беспечными по-светски улыбками:

– Здравствуй, мальчик.

Славка почему-то сразу подумал: «Вот кого не любят коммунисты!»

– Там у меня во дворе котята родились, хочешь посмотреть?

Конечно, Вадик хотел, но, когда выяснилось, что идти придется аж на Рейтарскую, вопрос отпал сам собой. Но зато бабушка, больше всех переживающая, что у Вадика до сих пор нет настоящих друзей (в Москве бы были, само собой), живо расспросила Славку о жизни и, проникшись сочувствием и еще большей симпатией, пригласила его обедать.

Только дома, в ужасающе новой обстановке – пришлось отодвигать кухонный стол, ставить еще одну тарелку, – выяснилось, что Славик – это именно тот Славик, с моря. Вадик бы так и не вспомнил, сконфузился, но радость и облегчение взяли верх. Это было ново и странно – постороннему мальчику, представителю того, другого, мира показывать любимые книжки, игрушки, сидя на полу демонстрировать сокровища своего детства, которыми раньше никто не интересовался. А любимыми книжками были, кстати, альбомы Брейгеля и Босха. Еще Вадик рассказывал про Якопо Понтормо, который жил в доме без двери, и про скульптора Микеланджело, который резал мертвых, чтобы узнать, как они устроены. Его неумение разговаривать тихо и глотание согласных уже не раздражало Славку. Разглядывая босховских монстров, что жрали голых людей, он был абсолютно счастлив. Наконец-то.

Домой его проводили уже с тетей Ритой. На улице удачно встретили Зою Михайловну. Она как-то еще больше возмужала. Или, быть может, просто осенняя одежда делала ее строже. Пока мамы разговаривали, мальчишки успели найти котят. Прощались горячо, чуть ли не со слезами на глазах. В эту ночь оба долго не могли заснуть.


Чтобы дать мальчикам возможность чаще видеться, решено было определить их в какой-нибудь кружок. Как ни странно, сошлись на танцах. Три раза в неделю в стареньком актовом зале неподалеку от Золотых ворот они танцевали полонезы и чарльстоны, и, так как мальчиков всегда не хватало, даже у маленького, вечно горбящегося Вадика была партнерша.

5

Когда 26 апреля 1986 года взорвалась Чернобыльская АЭС, газеты и телевидение молчали. Александру Яковлевичу позвонили знакомые из Москвы, близкие к верхам, и сообщили, что произошло что-то страшное. Будучи скептиком и человеком совсем не эмоциональным, он посмотрел в окно – вовсю цвели вишни и абрикосы, светило солнце, соседка во дворе выбивала ковровую дорожку, и дети катались на качелях. Что ужасного могло произойти? Но на традиционную субботнюю прогулку он не пошел, настроив «Меридиан» на кухне на «Немецкую волну» и периодически отвлекаясь на остальные вражеские радиостанции. То, что удавалось вычленить из треска помех, было каким-то неопределенным.

Устав от зимы, в майские праздники они все же выходили на улицу, даже ездили в Гидропарк. Вечера проходили немного напряженно, перед радиоприемником. Настоящую тревогу забили лишь к обеду в понедельник – в далекой Скандинавии работник атомной станции обратил внимание, что дозиметр зашкаливает, причем не на выходе со станции, а на входе. Причину увидели в облаке, двигавшемся из Восточной Европы. И не ошиблись.

Вадик очень ждал праздников. На парад они никогда не ходили, спускались на Крещатик уже после, когда движение автотранспорта оставалось все еще перекрытым, шли прямо по проезжей части. Вадику покупали красный флажок с желтой надписью «СССР». Большой удачей считалось найти оброненный кем-то нагрудный бантик из красной атласной ленточки. Но в этом году, несмотря на погоду, никто никуда не пошел, целый день просидели дома. Вадик даже расплакался. Мама рассказывала что-то про «короля микробов», который бушует на улице, незнакомое доселе слово «радиация» прочно прижилось в родительском лексиконе.

Оказалось, что осведомленных много, уехать было трудно, даже Александру Яковлевичу. Советский народ чутко реагировал на лаконичные заметки в «Известиях», умел читать между строк и, вместо того чтобы верить, что специалисты «…успешно борются с последствиями», в панике бросился на вокзал за билетами.

Зоя Михайловна отнеслась к Ритиному звонку спокойно, сказала, что ничего предпринимать не будет, на носу экзамены в консерватории, у Славки школа, в конце концов, и раньше июня они никуда не уедут. Но Александр Яковлевич достал-таки путевки на 18 мая, причем в Карпаты, где они никогда раньше не были.

Вадика держали дома почти три недели, мама приходила с работы раньше, мыла пол по два раза в день. Как обезопаситься от радиации, толком не знали, потому действовали слепо, но рьяно. Бабушка мыла щеточкой яйца перед варкой. В хозяйственном магазине достали фильтр «Родничок», который прицепили на стену, а рыжий резиновый шланг подсоединили к водопроводному крану. Вода из фильтра часто текла совершенно черная, прямо чудо какое-то. Уличную обувь хранили в самом углу коридора, у входной двери на мокрой тряпке. Выкинули подшивки старых газет, в том числе и журналы «Новый мир» и «Знамя». Еще втихаря от Вадика распрощались с бумажными макетами Большого оперного и какого-то безымянного замка, что клеили прошлой зимой и за неимением места хранили в отцовском кабинете на самом верху книжного шкафа. Рита коротко стригла ногти, там ведь тоже могла быть радиация.

Неожиданно щедрой наградой за три недели домашнего ареста было согласие Зои Михайловны отправить Славика с Ильницкими в Карпаты.

6

Оставшись одна, Зоя Михайловна с некоторой неловкостью отметила, что жизнь стала легче, образовалось вдруг некое пространство, которое удачно можно было заполнить одной авантюрой. Буквально на следующий день после Славкиного отъезда она решилась позвонить старой приятельнице, знакомой еще по питерской богеме. Приятельница была в свое время воздушным рыжеволосым существом с острыми коленками, мечтательно кочующим из одной мастерской в другую, вдохновляя художников и оставляя их, когда те впадали в запой. Наташкин переезд в Киев произошел, уже когда Зоя Михайловна воспитывала сына, и они виделись всего пару раз. Рассеянная муза остепенилась, стала толстой и обнаружила вдруг в себе недюжинные коммерческие способности, занявшись сбытом импортных шмоток – джинсов, темных очков, косметики и прочих фарцовочных продуктов.

Уже одиннадцать лет живя без того, что ранее, по ее мнению, было невидимым механизмом, завинчивающим жизненную спираль во всех ее измерениях – вечности и повседневности, – Зоя Михайловна ощутила какое-то просветление, сакральное очищение, о котором много где-то слышала, но раньше не могла до конца осознать. Несмотря на то что говорят старые веселые гинекологи, отсутствие мужчины сделало ее тело менее уязвимым перед давящими требованиями возраста, с равнодушным одобрением Зоя замечала, что грудь ее, уменьшившаяся уже сразу после кормления, все так же аккуратна и высока, что несколько потяжелевшие бедра остались округлыми, без печальных болезненных рыхлостей. Что живот крепкий, да и сама она – сбитая, устойчивая, как женщина-воин, как родина-мать, – готова еще жить и бороться ради светлого будущего.

Вечер был приятным и деловым. Попыхивая импортными сигаретами, Наташка, слегка уже спивающаяся, предложила взять на реализацию пару польских ночных рубашек, туалетную воду – тоже из ближнего зарубежья – и еще какой-то дребедени.

В городе тем временем стали происходить странные вещи – в небе стаями летали военные вертолеты, а чиновничьи дома на Липках походили на сонное царство: плотно завешанные окна, все квартиры пустые. Тогда-то Зоя поняла, что пропуск школы, возможно, не такое уж преступление, как думалось раньше.


Другое преступление, куда более страшное, уже грело ее, раззадоривало, требовало расширения и продолжения.

Заканчивая урок с черноглазой, между прочим, совсем не бездарной студенткой из зажиточной западноукраинской семьи, Зоя Михайловна после сухой, но желанной похвалы сказала вдруг, равнодушно глядя куда-то в окно:

– У меня есть импортные ночные рубашки, две шутки, я подумала, может, тебе нужно?

Слегка опешив от выплеснувшейся за край благосклонности сурового педагога, девушка тут же согласилась, не глядя. Денег пришлось занять у подружек, те робко спросили, может, есть еще. Так же сухо, в свойственной ей манере, Зоя Михайловна сказала, что есть только туалетная вода. Воду забрали на следующий день.


Наташка отчего-то любила ее, всегда придерживала ходовой недорогой ширпотреб из ближнего зарубежья, отдавала недорого. Таким образом Зоя Михайловна быстро обросла постоянными клиентками – в основном приезжими студентками из Львова, Черновцов, Ужгорода. Куда эти рослые, красивые какой-то породистой горной красотой девушки девали такое количество шмоток, оставалось неясным, как и то, откуда у них столько денег. Перекочевав в тайник, устроенный в нижней части антикварного пианино в квартире на Рейтарской, часть этих денег пока лежала, накапливаясь.


В конце 1986 года Наташка предложила Зое Михайловне одну страшную авантюру, нацеленную на вложение и приумножение собравшихся дензнаков. Сумев договориться в нужном универмаге, они достали несколько электрических дрелей, комплекты электроинструмента, электрокипятильники, миксеры, а также колоссальное количество лампочек различной мощности, в том числе и дефицитные миньоны. Благодаря своей суровой немногословности и умению сводить любой разговор к деловой конкретике, Зоя Михайловна оказалась успешной добытчицей.

Наташка не ехала, снарядив подругу парой дельных советов и усилившейся ненавистью к Советскому Союзу. Оставив Славку на попечение Ильницких (к его огромной радости), Зоя Михайловна уехала на поезде в Мукачево. Чтобы сэкономить, ехать пришлось в общем вагоне. Путешествуя лишь с сыном летом на курорт, она имела несколько романтизированное представление о железной дороге, смутно представляла, что такое общий вагон, да еще зимой и в одиночестве, с тремя неподъемными сумками. Ехали почему-то очень долго, отношение попутчиков было хамским, проводник топил по-зверски, окна нигде не открывались, а выйти в тамбур было страшно – из перетянутых бечевкой сумок заманчиво выглядывали коробки с новым инструментом. В Мукачеве было еще хуже – темнота, мороз минус двадцать, при этом сильная влажность, руки моментально окоченели, сиротское драповое пальтишко совсем не грело. Не зря Наташка на полном серьезе убеждала ее замотаться бабским пуховым платком, который Зоя Михайловна, конечно, не взяла, поддавшись женскому трепету перед заграницей и желанием выглядеть и соответствовать.

Какой-то странный полулегальный автобус должен был отправляться с «дороги на Хуст», а почему-то не от автовокзала. Добираться к месту пришлось на такси, содрали втридорога. Удивительно, что Зоя испытывала к этой темной, припорошенной редким мелким снежком закарпатской местности ненависть примерно такой же интенсивности, как ее сын полугодом ранее – острое, сахарящее душу восхищение.

7

Разместили Ильницких и Славу в большом белом корпусе, почти что в люксе – удобства приходилось делить лишь с соседями. На этаже солнечная, слегка душная тишина, ковровые дорожки, лакированные двери. В номере балкон, северная сторона, потому всегда прохладно. До толстых бетонных перил достают ветви огромной ели, а внизу ветки такие густые и так низко над землей, что можно спрятаться. Детей было много, сразу образовалась своя компания.

Все, конечно, хотели общаться в основном со Славкой, но он повсюду таскал с собой Вадика, объясняя: «Это мой товарищ». Спорное такое слово, ведь Александр Яковлевич, тайный советоненавистник, никогда не употреблял его в положительном смысле, из Славкиных же уст оно звучало как-то солидно.

В столовой с ними сидела семья из Минска – мама и две дочки-погодки, Аня и Арина. К огромной зависти мальчишек, они жили в «домике», примерно таком же, как в Очакове – зеленые деревянные стены, небольшая веранда. После завтрака шли к большому открытому бассейну. Вода там страшно воняла тухлыми яйцами, но мамы в один голос твердили, что это очень полезно. В библиотеке нашлась замечательная подборка толстых журналов, тех, что они не выписывали, и Рита, обнаружив, что занимать Вадика ничем не надо, да и особенно следить тоже, – с упоением ушла в чтение. Климат в Карпатах мягкий, к тому же было только начало лета, еще практически весна, не требовалось искать убежища от солнца, то есть вообще никаких забот.

Первое время дети занимались своей привычной возней – строили плотины в протекавшем у бассейна горном ручье, играли в «казаков-разбойников», ссорились и быстро мирились. По вечерам ходили в гости в домик, мама девочек читала им «Остров сокровищ», и Рита даже где-то тихо ревновала: почему никогда не ходят к ним, они ведь тоже книжки привезли.

Однажды Вадик поймал лягушку. Они полдня продержали ее в банке, с которой обычно ходили по вечерам в деревню за козьим молоком, подкладывали туда листья и какие-то цветочки. Вечером мамы приказали лягушку выпустить. Но на следующий день Вадик открыл страшную тайну – за самым последним домиком, у подножия горы, есть открытый канализационный люк, там совсем неглубоко и в сыром бетонном полумраке лягушек водится неимоверное количество. Целый день охотились за тарой для лягушачьей тюрьмы, особенно пристально наблюдали за столовой, и Вадик снова отличился – смог стащить из какой-то каморки замечательную трехлитровую банку. Славка тоже откопал в этот день пару деревяшек. Из них и из камней с речки неподалеку от открытого люка ребята соорудили настоящую фабрику смерти. Идейным вдохновителем и вообще главным по лягушкам был Вадик. Через его шелушащиеся узловатые пальчики прошло не меньше трех десятков несчастных земноводных. Остальные в основном были на черновых похоронных работах или просто смотрели из-за плеча, затаив дыхание. Нож украсть все никак не удавалось, поэтому орудовать приходилось осколками стекла. Пока Вадик, тихо посапывая, переламывал лягушачьи конечности и, каждый раз удивляясь их малокровию, проводил вскрытие – Славка краем глаза поглядывал на сестер. Они жадно, по-звериному почти, кусая губы, смотрели из-за спины палача, причем старшая, Аня, периодически зажимала руки у себя между ног. Ее же и волновал больше всего вопрос половой принадлежности жертвы, но все они, как ни искали, казались бесполыми. Хоронили лягушек пышно, из газетных обрывков делали надгробные знаки, из палочек – кресты, девочки все тщательно облагораживали и с пробуждающимися домоводческими инстинктами с радостью несли повинность ежеутренней (до завтрака!) замены цветов и улетевших надгробий.

На следующий день после убийства первой лягушки Слава предложил отлавливать их в мирных целях и потом просто держать где-то, не убивая, но ощущение отчаянно брыкающегося холодного и живого в сложенных домиком руках будило в Вадике настолько острое, настолько новое чувство, что, казалось, из его раздувающихся ноздрей оно передавалось и остальным.

Некоторым лягушкам все-таки везло, им построили резервацию – сестры вырыли в густом липком черноземе «секретик», куда регулярно приносили свежие цветы и листочки папоротника, сверху клали куски разбитого стекла и посыпали для конспирации хвойными иголками и листвой. Так как архитектурная мысль девочек преследовала эстетические, а не фортификационные цели, лягушкам периодически удавалось бежать.

Как-то раз Аня подкараулила момент, когда вокруг никого не было, и попросила Славу, чтобы он подошел к разлапистой елке под балконом: надо обсудить что-то важное.

Эта сторона корпуса была какой-то почти зловещей, между елей росла пара голых кустов, редкая трава, какие-то мелкие весенние цветочки, дальше шел заборчик, и за ним круто вниз уходил склон, прямо к ручью. Аня стояла, торжественная и таинственная, почти помещаясь под балконом первого этажа. Рядом было несколько заброшенных лягушачьих могилок – идея создать филиал главного кладбища почему-то не прижилась. Сперва Славка решил, что встреча назначена по какому-то лягушачьему вопросу.

– Покажи, пожалуйста, письку, – сказала Аня, слега присев, внимательно глядя на него снизу вверх.

Славка постоял какое-то время молча, обдумывая предложение. На мгновение в нем даже вспыхнула восторженная мысль, что он сам был бы не прочь ей это предложить, просто как-то не догадывался. Но какие-то другие противоречивые чувства заставили наотрез отказаться. Он был самым старшим в этой компании – одиннадцать лет, а это накладывает определенные обязательства, Вадику и Ане почти по девять, к тому же была недавно принята очередная присяга на верность общим идеям и, соответственно, друг другу.

– Если показывать – то чтобы все.

– Я Аринкину сто раз уже видела… – недовольно хмыкнула Аня, суча ногами и зажимая подол короткого платьица между бедер.

Решив, что пока добавить больше нечего, Славка развернулся и быстро ушел. Аня, раскрасневшаяся, злая, начала было топтать лягушачьи могилки, но потом вспомнила что-то и побежала за корпус, к остальным.

8

Момент интимного просвещения Вадика прошел по-семейному торжественно: понимая важность и трогательность момента, Александр Яковлевич не мог оставить мать ребенка в стороне, они все вместе сидели за столом в гостиной, изучая изданную специально для этих целей французскую энциклопедию. Были ранние осенние сумерки, на улице уныло моросило, и этот первый чувственный отпечаток момента – приглушенный свет от ночника, теряющийся в желтоватой тьме потолок и успокаивающее сырое постукивание за окном – потом неоднократно тиражировался в Вадькиной взрослой жизни. Все прошло успешно и своевременно – интерес к половой теме только зарождался, но не был еще идентифицирован и выделен сознанием, и теперь, оформленный в грамотное и полное любви родительское покровительство, тихонько развивался дальше.


Вадик не замедлил поделиться новыми знаниями со Славкой и на протяжении нескольких лет безуспешно пытался разыскать среди родительских книг – ту, заветную. Славка настолько старательно маскировал свой интерес к данной теме, что почти уже сам верил, что этого интереса как такового у него нет. Периодически появлялись странные фантазии, в которых лягушки, а также мышки и птички подвергалась чудовищным экзекуциям, и потом их плавно заменяла вечно ерзающая Анька с тем странным местом, что пряталось под тканью короткого платьица. Интерес на самом деле был таким же медлительным и основательным, как сам Славка.


В танцевальном кружке сменился художественный руководитель, теперь делали упор на народные танцы, и Славка бы бросил все это, если бы, конечно, не девочки. Ужасно долго они учили какой-то молдавский танец, одним из элементов которого был хоровод, где, тесно обнявшись за плечи, они мелко семенили сначала в одну сторону, опустив головы, потом в другую – резко вскинув. Когда место каждого танцора еще не было закреплено в хороводе, периодически возникали заминки, вызванные обилием желающих обнимать высокого голубоглазого Славку и быть обнятой им. Сам он с тоской думал о том, как все-таки здорово – иметь дома маленькую сестричку. Сто раз она видела… подумать только! На море он тихонько высматривал мам с младенцами женского пола, пытался подкрасться поближе, заглядывал в коляски, но все они, как назло, несмотря на пляж и жару, были прикрыты и задрапированы.


Во время безуспешных поисков заветной энциклопедии Вадик неожиданно нашел другое, не менее ценное сокровище. Скучные грязно-малиновые тома собраний сочинений оказались не такими бесполезными, как думалось раньше. Оставив надежду найти сокровенный фолиант, Вадик стал перебирать все книги подряд, вынюхивая хоть намек на искомые детали. Кое-что было у Бальзака, но эти книги стояли высоко, нужно было соблюдать тщательную конспирацию, и часто лазать туда было рискованно. Клад обнаружился в седьмом томе собрания сочинений Эмиля Золя. Первый роман в книге – «Страница любви» – говорил сам за себя, Вадик прятал том под подушкой и читал так быстро, так судорожно и взахлеб, что ничего толком не разобрал. Второй роман был, судя по названию, про собаку – «Нана», но из-за уважения к автору был также прочитан.

Книга произвела неизгладимое впечатление.

С одноклассниками у Вадика отношения по-прежнему не складывались, на переменах он стоял где-нибудь у окна с книжкой из «библиотеки приключений» и, невнимательно читая, рисовал между строк удивительные картины половой жизни героев. Наличие ее, этой огромной, потайной, другой жизни восхищало его. Ею жили не только полуголые девицы с картин Боттичелли и других художников, оказывается – хотя в это было трудно поверить, – к пороку были причастны и современные строители коммунизма и даже, вообще фантастика, даже толстые, в свитках и шароварах, украинцы – персонажи хрестоматийных книг на уроках литературы.


На Новый, 1987 год родители, взволнованные Вадиковой школьной нелюдимостью, устроили большой праздник и пригласили в гости, помимо Славика (жившего у них до этого почти две недели), ребят из танцевального кружка. После положенных игрищ родители с облегчением ретировались на кухню, а дети собрались на полу в уголке гостиной, где на раскладном диванчике спал Вадик (из-за болезни бабушке навсегда отдали его комнату) и, затаив дыхание, слушали самый любимый момент в книжке: «…левый глаз, изъеденный гноем, совсем провалился, правый был полуоткрыт и зиял, как черная отвратительная дыра. Из носу вытекал гной. Одна щека покрылась красной коркой, доходившей до самых губ и растянувшей их в отвратительную гримасу смеха. А над этой страшной саркастической маской смерти по-прежнему сияли прекрасные рыжие волосы, как солнце, окружая ее золотым ореолом. Венера разлагалась…»

На журнальном столике, окруженная маленькими красными свечками, кружилась сама собой удивительная елочка из желтого металла с тонкими колокольчиками – подарок Зои Михайловны.


Александру Яковлевичу бывшие студенты привезли еще две кассеты – рыжие с зелеными квадратиками, фирмы TDK. Для Вадика фирма-изготовитель, все знаки и символы на обложке имели такое же колоссальное значение, как и внутреннее, магнитами зашифрованное музыкальное содержание. Первая кассета, подписанная красной ручкой, называлась «Old Hits», там были «Прокл Харм», Рэй Чарльз, Элвис Пресли. Причем после подвижной рок-н-рольной композиции обязательно шло что-то медленное. Вторую кассету Вадик слушал во внеурочное время, когда, кроме бабушки, никого не было дома, нарушая строгий отцовский запрет. Эта странная электронная музыка французского композитора с красивым именем Жан-Мишель Жар запускала механизм вращения его фантазии, освещая какие-то потрясающие, не виданные ранее картины. Более того, такая же точно музыка уже крутилась где-то у него в душе, и, сливаясь посредством волшебного «Шарпа», они звучали в унисон, эти два голоса, подхватывая его и позволяя наблюдать с высоты птичьего полета бескрайние просторы собственного воображения. Вадик пытался рисовать то, что ему виделось, но образы сменялись так быстро, что рисунки получались какими-то схематичными. Удивительным было и то, что с каждым новым прослушиванием образы, проецируемые на внутреннюю часть лица и даже слегка выпирающие за пределы головы (как ему казалось) голубоватым ореолом, не менялись, сохраняя свою неповторимость лишь в определенных деталях, как бывает при театральных постановках одного спектакля на разных сценах.

9

Границу должны были переходить недалеко от Берегового. Очередь собралась огромная – предприимчивые граждане ехали в братскую Венгрию за качественными туфлями и прочим дефицитным ширпотребом, а пограничники их за это не уважали, бумаги оформляли медленно и всячески демонстрировали свое осуждение. Зоя Михайловна не спала уже вторые сутки. Автобус не отапливался, и ей казалось, что этот последний участок пути – самый тяжелый, чтобы не мерзнуть, приходилось укрываться чужими пустыми сумками. Последние три ряда кресел сняли, выстелив пол сплющенными картонными коробками. Народ ехал хамоватый, простой.

Сперва Зоя Михайловна ни с кем особо не разговаривала, потом, когда начинало светать, вышла на улицу узнать, отчего так долго стоят. Постепенно проявляясь, грязное серое утро открывало припорошенное снегом поле, редкую просеку, и, даже несмотря на морозец, вокруг стояла странная устоявшаяся вонь человеческих экскрементов. Очередь автотранспорта бледным, заиндевевшим составом, как мираж, уходила далеко вперед, растворяясь за плавным поворотом. Замерзший поезд-призрак. Вокруг стояла мертвая тишина, из-под тонкого, в дырах, снежного покрова торчал редкий коричневый сухостой.

– Скоро поедем? – спросила она у водителя, кажется уже нетрезвого.

– Куда поедем?

– В Будапешт, – глухо сказала Зоя, чувствуя всю неуместность вопроса.

– Дня через три, это в Чопе по неделе стоят…


На границе провели четверо суток.

Спасла Наташкина водка, которую та почти насильно запихала Зое в сумку, этот горький эликсир русской живучести, вакцина от голода, холода и боли, от социального неравенства, обиды на власть, от собственной беспомощности, машина времени, нейтрализатор памяти. Сгодилось и сало – огромный полуторакилограммовый кусок, купленный на Бессарабке, хорошо просоленный, завернутый в белую льняную тряпочку.

Периодически приезжал мотоцикл с коляской, и очень дорого продавали хлеб и сырокопченую колбасу, но мужичье из автобуса ходило четыре километра в город. Хотя пограничники ругались, но в лесопосадке все равно разводили костры, в прокопченных котелках варили еду, и со стороны все это выглядело почти романтично – короткие серые дни, разлапистые хвойные ветви, прогнувшиеся от снега, покусывающий сырой мороз, грязный черный дымок и мрачные, оплывшие от ватников темные фигуры, похожие на грачей, сидящие на разбитых деревянных ящиках.

Периодически ходили греться в один из соседних автобусов. Ночью спали вповалку – лишь бы теплее.

К моменту пересечения границы все были настолько индифферентны к происходящему, что особой радости не испытывали: так, еще один повод выпить. Водку все к тому моменту ненавидели, но состояние болезненной холодной похмельной трезвости было еще хуже.

Оценить сам Будапешт на месте тоже не пришлось – быстро реализовав дрели и инструменты с лампочками, Зоя, чуточку придя в себя, купила несколько пар сапожек, туфли редких маленьких размеров и много женского белья – и дорого, и места мало занимает.

Домой ехали уже в другом автобусе. Топили, как в бане. Салон перегородили товаром на две части, и вот там, в темной норе из картонных коробок и стянутых бечевкой тюков, под равномерный гул автобуса, под запыленной тусклой желтой лампочкой, болтаясь от дорожных неровностей, опьяненная, распаренная Зоя Михайловна отдалась на скинутых ватниках какому-то случайному попутчику.

10

В 1988 году вышел наконец закон о кооперации. В соучредители Зоя Михайловна взяла совсем спившуюся Наташку и ее близкого друга, скульптора Феденьку. Имея печать, счет в банке и чековую книжку (основные атрибуты председателя кооператива), можно было уже арендовать помещение и упорядочить сеть розничного сбыта, возглавляемую комиссионной лавкой на Житнем рынке и тянущуюся мелкими перекупщиками вокруг всего правобережного Киева – аж до Святошина, где только начинали приторговывать странные белозубые негры.

Оформляя бумаги на магазин – первый собственный магазин, – Зоя Михайловна испытывала странную брезгливость, почти никаких положительных эмоций, ну, разве что нечто сродни медицинскому азарту, какой бывает при вскрытии абсцесса. Почему-то переступить именно эту грань было тяжелее всего – все, что было ранее, носило какой-то стихийный характер, делалось, чтобы просто выжить. Теперь она стала вдруг по ту сторону прилавка, это самое страшное, чем пугала себя в юности: синие весы «Тюмень», баба в нарукавниках и золотых сережках, крупная и надменная, ловко насыпающая совочком крупу в кулек.

Иногда по ночам ей снились парящие потолки концертных залов, торжественность подогретого софитами воздуха, запах кожаных футляров и музыка – плотная, осязаемая, сплетениями пульсирующих жилок разлетающаяся к люстре, волной о бельэтаж, пылью прозрачных капелек в волосы и за воротники, под рукава на запястьях. Хор звонким стаккато ложащийся на кончик носа, касающийся щек и мочек ушей.


Жить становилось однозначно хуже. Казалось, что, вырубив в свое время виноградники, власть нарушила что-то еще, очень важное, без чего вся система начинала болеть и чахнуть. В консерватории стали задерживать зарплату. Это было как-то так странно – слова фальши, экстатические признания в любви великому монстру теперь, в серости, убогости, бедности, среди плодящихся странных личностей с грязными руками и золотыми зубами – правящих из подполья живыми деньгами и живым миром, – были как страшная насмешка, дикий стеб, оживший авангард из снов. Валяющиеся в слякоти цветы из папье-маше: декорации уже промокли и начинали разлагаться. Девицы пошли патлатые, с черными кругами под глазами, с кучей колец и браслетов, злые какие-то. Атомные детки.

Без всякой жалости Зоя Михайловна ушла из консерватории. Культуры и творчества там все равно не было. На занятия по гражданской обороне отводилось больше часов, чем на историю искусств! В Славкиной школе еще велись какие-то идеологические занятия, был красный уголок, его самого принимали в пионеры, но школа – это закрытая среда, зато за ее пределами лебединая песня пожилой учительницы уже превращается в маразматическое кваканье, там все живут по другим законам.

Славке казалось, что все это красное-красное, отчаянное, лучшее в мире, самое счастливое, самое правильное, самое справедливое (нарисованная в учебнике стена Кремля, цветущая вишня и шарики в небе) было когда-то, было, как бессмертие и совсем другой мир в детстве, просто родился он слишком поздно. Или оно есть там, где-то, в Москве, например, в самом ее центре. А вокруг творилось что-то неладное.


Распрощавшись с консерваторией, Зоя Михайловна за тридцать рублей в месяц арендовала хороший кирпичный гараж на Сырце. Склад продукции сперва был устроен в Наташкиной квартире, но из-за чудовищной антисанитарии возникала масса проблем. В коробках заводились тараканы. Еще подворовывали друзья ее друзей – без всякого злого умысла, там вообще все были веселые, добрые, просто как-то так получалось… По точкам развозила либо сама – натолкав в сумку, замотавшись бабьим платком, если стоял мороз, – либо просила помочь кого-то из знакомых. Но постепенно встал вопрос об автомобиле. Так, среди всей этой разрухи, уже общепризнанной, в голодном, обледенелом раннем 1989-м, когда стали отменять профсоюзные льготы, разваливались предприятия, не платили зарплату и с прилавков окончательно исчезало все то немногое, что было там раньше, – Зоя Михайловна вдруг села за руль подержанных «Жигулей» голубого цвета. Поскольку вся жизнь ее была в общем-то безрадостной, то и это приобретение расценивалось больше как досадная необходимость – ведь ездить ей особо не нравилось, ну, разве что зимой, когда печечку включить. Были неприятности с ремонтом. Так просто найти мастера было нереально. Один, видать, любил мужеподобных баб, тягловых лошадок… или просто та редкая женщина, что оказалась за рулем автомобиля, обязана была разделить с ним ложе… кто знает. Но Зоин первый синяк под глазом был получен именно в авторемонтном гараже ради спасения никому не нужной чести. Успешного спасения, между прочим.

Стоит признать, что ее партнерами в звериных (иначе не назовешь) совокуплениях, лишенных разума, памяти и логики, бывали иногда чудовища и пострашнее франтоватого автомеханика. Там, в поездках, Зоя отрывалась. Это было ее запрещенное, запредельное, о чем нельзя даже думать.

Второй загадкой остается отсутствие пагубного воздействия от подобных мероприятий на ее женское здоровье – при стихийном отсутствии каких-либо предупредительных мер.


В университете дела тоже шли неважно. Среди знакомых Александра Яковлевича началось повальное бегство на Запад. Страна, почерневшая, облезлая, уже тихонько вибрировала, как перед взрывом. У Александра Яковлевича тоже была серьезная возможность уехать, не одна даже. Но именно тщеславие, а также здоровье мамы, ухудшающееся с каждым годом, делали отъезд, несмотря на всю нелюбовь к Советам, почти нереальным. А ситуация была такова, что профессор Александр Ильницкий становился никому не нужным. И если повальное хамство было раньше хоть как-то локализовано в овощных магазинах и жилищно-эксплуатационных конторах, то теперь оно заразой, озлобленной плесенью покрыло все вокруг. Приходилось унижаться, с боем отстаивая даже право купить мыло. Мыло, кстати, было удивительным – в желтой глянцевой коробочке и пахло так, как дорогие импортные парфюмы.

– Смотри, Рита, турки, низшая раса можно сказать, всегда шли далеко позади нас и вон какое мыло делают, какое мыло… позор…


Но появились и странные зажиточные люди, желающие брать частные уроки английского языка. Многие готовились к выезду на ПМЖ, все платили валютой. Немыслимые деньги – пять долларов за урок – копились на лето, на лекарства маме, тратились в двух местах – в валютном киоске в Лавре и в супермаркете (тогда это слово было еще в диковинку) «Ника» на углу Крещатика и бульвара Шевченко. В этих диковинных местах они покупали австрийский шоколад, маринованные сосисочки, жевательные конфеты в форме мишек и прочие вкусности, каждую из которых Вадик помнил еще несколько лет.


Всего этого добра Зоя, кстати, не привозила сыну сознательно. Только на большие праздники, вроде дня рождения или Нового года, вытаскивала откуда-то замотанную в газеты и кульки коробку, а там – невиданные сладости, жвачки в форме шариков, маленькие шоколадочки, соленые кренделечки в яркой хрустящей упаковке и даже вода в удивительных пластиковых бутылках.

В такие бутылки они с Вадиком набирали холодный чай с лимоном и носили с собой на танцы, а все вокруг завидовали.


В остальном, несмотря на эти вкрапления роскоши, жизнь двух семей характеризовалась ими же самими как очень сложная.

11

В пятнадцать лет Славик был уже на голову выше матери, широк в плечах, с крупными ладонями, мощными короткими пальцами – весь в отца. Несмотря на танцы, он немного сутулился, и было в нем что-то основательное, немногословное, мужицкое. Череда девичьих влюбленностей тянулась за ним с детского сада и как-то мало его трогала, девичий интерес воспринимался как нечто само собой разумеющееся. Там, за этими долгими взглядами, полными странной обиженной нежности, таилось что-то многообещающее, космос целый, но Славка так привык к тому, что они есть, эти застывшие глаза, словно осенние лужицы, подернутые хрупкой ледовой корочкой, что и не знал толком, как правильно реагировать дальше. Были, и все тут…

Однажды решили собраться у Вадика. Вечер был феерическим. Раньше ведь не собирались у него, как-то не принято было, что ли. Бабушку на днях забрали в больницу, и перед уходом на танцы отец сказал, что они будут сегодня очень поздно. На карманные деньги купили в центральном гастрономе бутылку портвейна. Покупал Славка, так как выглядел на восемнадцать. Дома нашлась какая-то колбаса, квашеная капуста и немного хлеба. Суп и котлеты никто не хотел.

Девочек было аж три – Лена, Настя и еще одна, новенькая. Пока поднимались по широкой лестнице, таинственным эхом разлетались их шаги, сквозь пыльное окно светило алое морозное солнце, и Вадик, нащупывая в кармане ключи с кожаным брелоком, испытывал странное чувство, будто все они находятся в его власти.

Девочки с интересом разглядывали новую квартиру, скептически морщились, проходя по коридору мимо бабушкиной комнаты, откуда даже из-за закрытой двери сочился тяжелый запах болезни и старости. В гостиной зато за стеклянной дверцей книжного шкафа стоял магнитофон. Сам тринадцатилетний Вадик был маленький, на две головы ниже Славки и пришедших девочек (его партнершу по танцам, ангелоподобную миниатюрную девочку родители забрали сразу после занятия), с крупными верхними передними зубами, вытянутой баклажанчиком взлохмаченной головой и уже начавшимися прыщами, но непонятной субстанции, витающей в воздухе, меняющей его свойства, хватало на всех. Славка девочкам внимания не уделял (хотя шли не к Вадику, конечно, а с ним), сидел на диване, листая какую-то книжку из профессорской библиотеки. Вадиковские движения стали вдруг уверенными, зрелыми – распахнуть сервант, достать бокалы, легко откупорить бутылку, светски улыбнувшись, понюхать, взглянуть Насте в глаза, что-то сказать, цитату какую-то. Даже голос, кажется, был уже не его, хотя по-прежнему громкий, по-женски звонкий и жидко шепелявящий на согласных. Выпили так, будто пили не первый раз в жизни. Воздух тут же сделался жарким, густым, у всех заблестели глаза и запылали уши. Вадик выключил большой свет и повернул красную настольную лампу на прищепке вниз, почти под стол. Включил свою любимую кассету с Жаном Мишелем Жаром. Девочки сидели, сперва приятно оглушенные, в тесном кругу прямо возле Славки. В полумраке не было видно, на кого он смотрит и что выражает его лицо, потому разгоряченные умы уже рисовали всякие фантастические картины. Музыка была какой-то волшебной.

Эксперимент удался – странные и томительно-сладкие картины рождались где-то в сердцах, паром и пылью поднимались в ноздри, щекоча переносицу, застревали в горле, от алкоголя кожа делалась тонкой-тонкой, а вокруг их тел вилась музыка, странная и страшная, просачивалась в поры и смешивалась с тем, что бурлило внутри. Причем первой мыслью был осознанный, зрелый страх смерти, а второй – естественное противоядие, горячее и еще более страшное. Вадик сидел на принесенной из кухни табуретке вплотную к одной из девочек. В нужный момент положил ей обе руки на колени. Не знал, что делать дальше, она не шевелилась, но из-за сгустка энергии, зависшего между ними, показалось, будто она вместе с диваном ушла куда-то вниз, а потом плавно, но неудержимо, с нарастающей силой стала увеличиваться, размягчаясь. Музыка затихла, в ушах звенело. С хриплым щелчком кончилась кассета.

Вадик поднялся (хотя будто остался сидеть с ней, руки были полны ее коленей, бедер, ребристой фактуры толстых колготок), поставил вторую сторону. Когда зазвучала музыка, сказал: «Встань». Поднялись сразу две девочки.

«Танцуй».

Мелодия оказалась более ритмичной, чем остальные. Плавно раскачиваясь, они постепенно втянулись в танец, окончательно повернулись к Вадику спиной, страстно надеясь, что Славка присоединится к ним. Третья девочка осталась сидеть на краю дивана на относительно безопасном расстоянии. А Вадик был постановщиком всего этого, голосом.

«Раздевайтесь».

В этот момент музыка снова ушла в неопределенные электронные гудения, потом был шум волн, звук далекого луна-парка. Они разделись полностью, уже все три, даже не глядя друг на друга, в каком-то просветленном ступоре, на одной волне с космосом. Славка был Солнцем, а Вадик Луной. Страшный могущественный карлик.

«На стол».

В непривычном освещении их ноги, тонкие, белые, почти светились внизу, стопы были как голубки из сказки про танцующую девушку, вверх от коленей начиналась бархатная тень, а дальше совсем темно, едва угадываемые в полумраке очертания – гладкие, немного курчавые, где надо, волнующие до потери дыхания. Славка встал наконец, будто чтобы подлить себе вина. Музыка снова была совсем не танцевальной, девчонки сели, одна попросила, чтобы ей тоже налили. Выпив, откинулась назад, сметая головой пластмассового ежика с ручками и подставку для учебников, закрыла лицо локтем и поставила одну ногу высоко на стеллаж с книгами.

Остальные девочки, привыкшие все всегда делать вместе, подчинившись бурлящей смеси пионерского духа равенства во всем и животного чувства, от которого аж в носу щипало и было совершенно неясно, как его охарактеризовать, также проделали ряд несложных движений и замерли, демонстрируя Славке то, за чем он охотился так долго. Вадик, что удивительно, продолжал сохранять вполне трезвый рассудок, несмотря на несколько глотков отвратительно сладкого портвейна, и, помимо прочего, думал о том, какие действия предпринять, если родители вернутся все-таки раньше, чем обещали, и после безуспешной попытки открыть дверь, начнут звонить.

– Ну а теперь ты? – приподнявшись на локтях, обратилась одна из девочек к Славке. Он, не чувствуя губ, щек и лба, задубевшими руками расстегнул брюки.

– Ого какой, – одобрительно сказали девочки. И потом, больше из вежливости:

– А ты, Вадик?

Он с легкой неохотой быстро показал и спрятал, потом тщательно заправлялся и поглядывал на дверь.

Оказавшись при первой возможности в туалете, Славка облегченно сделал то, без чего никак нельзя было обойтись. Если Бог и был вместе с самой святой правдой и просветлением, то именно в эти моменты, пронзительная чистота которых наполняла его в пик судороги невероятной радостью жизни, признательностью всем галактикам, молекулам и природным силам за свое существование здесь. Затем наступало теплое умиротворение, дивная гармония, непоколебимость и равновесие всех чувств.

По дороге домой его неожиданно вырвало в подземном переходе прямо на Крещатике. Поднимался он по Прорезной долго и рассеянно. Был легкий морозец, не слишком вроде скользко, но он упал пару раз, не больно, но по-дурацки как-то.


Дома, едва мать открыла дверь (видать, стояла у окна), от резкого тепла и света Славку снова затошнило, и стало по-настоящему плохо. Растерявшись немного, он понял, что до туалета не дойти, и снял шапку, расплескав немного на пальто. Особо не церемонясь, мать залепила ему крепкую затрещину – впервые за несколько лет. Потащила в ванную, заставила раздеться догола. Он, кажется, плакал уже тогда – большой, белый и голый. Не от стыда, а потому что стало вдруг безумно жаль, впервые в жизни, прошедшее детство – со всеми детскими радостями и прелестями, напрочь лишенными диктатуры взрослых инстинктов. А Зоя Михайловна тоже хотела плакать, потому что грустила о славном маленьком мальчике, которого больше нет.


Оставшись без Славки, девочки, куда более стойкие к спиртному, рассудив, что вечер зря пропасть не должен, с хищным энтузиазмом полезли исследовать анатомические особенности оставшегося мальчика. Отчего с ним быстро приключился естественный приятный конфуз.


На том и распрощались. Повторяя конфуз в ванной, Вадик думал, что, несмотря на несопоставимую интенсивность ощущений, то, что происходило в самом начале с танцами и диваном, по своему чувственному заряду было куда сильнее и ценнее естественной кульминации потом.


В эту же ночь умерла бабушка. Мальчики перепугались и долго думали, что это все из-за них.

12

Увлечение религией совпало с развалом Советского Союза и рождением новой страны, с появлением двух новых телевизионных каналов, со смелыми статьями про маньяков в журналах для домохозяек и сельской молодежи. Удивительно, как переход от одной эпохи к другой совпал с взрослением мальчиков. Это был какой-то на редкость взаимосвязанный процесс – одежда и мебель становились маленькими, и так же точно меркли прежние идеалы, с теплотой и неловкостью отодвигаемые в задние ряды памяти новыми жесткими истинами. Общество росло, сказки становились неинтересными, студенты, надев белые повязки, шли голодать на площадь Октябрьской Революции, а на монументе, стоящем там, кто-то написал «Кат».


В церковь Слава пришел с мамой. Она почему-то сильно нервничала, это было непривычно и страшновато, хотелось как-то помочь, но мать никогда не распространялась о своих проблемах. В одно весеннее холодное воскресенье они пошли пешком на Подол, в храм Фроловского монастыря. Надев газовый фиолетовый платочек, Зоя Михайловна с привычными сварливыми интонациями объяснила, как нужно креститься. Сперва Славка чувствовал себя ужасно скованно. Едва переступив порог, неловко и спешно перекрестился, а потом вдруг понял, что это и есть оно, второе и единственно верное. Хотелось какой-то патерналистской организации, как было в детстве, только без лжи. В церкви же чувствовалось столько скорби, боли, надежды, веры и радости, и все какое-то концентрированное, сплошная искренность, один бальзам, что вакантное место ленинского комсомола в его сердце тут же было занято.

Зоя Михайловна купила несколько свечек и, легонько прокладывая путь в толпе, прошла к иконе с распятым Христом (с религиозной тематикой Славка был как раз прекрасно ознакомлен в результате многолетнего изучения ильницких альбомов по искусству эпохи Возрождения).

– Сюда надо ставить за упокой. Чтоб отцу там светлее было… – деловитым шепотом сообщила Зоя Михайловна.

Сказанное сложилось вдруг в необычайно простую логическую цепочку, открылось новое измерение со всеми философскими обоснованиями, эти два мира встретились вдруг, опознали друг друга. Дюрер и Эль Греко продолжали жить даже на некачественных оттисках производства советской типографии, люди жили своими высказываниями, Менделеев – таблицей, а отец – им, Славкой, его широкими руками, светлыми волосами. Стало вдруг ясно, что его тело не принадлежит ему так безраздельно, как он считал раньше.

– А тут нужно помолиться, чтобы у нас все хорошо было, – сказала Зоя Михайловна, когда они перешли на другую сторону храма к иконе с Богородицей и младенцем.

– Я не умею… – в ужасе прошептал Слава, очень близко наклонившись к ее уху.

– Неважно, – она улыбнулась, – просто надо, чтобы слова шли от сердца, говори как умеешь.


Оказалось, что его крестили в глубоком детстве по настоянию родителей отца. Со временем отношения между матерью и свекровью окончательно разладились, и даже на кладбище они ездили в разное время. Славка стеснялся спросить, где его крестик, но почему-то верил, что где-то он должен быть, и проводил тщательные поиски по квартире, примерно такие же интенсивные, как несколько лет назад в библиотеке у Вадика.


Новое сокровище, как ни странно, обнаружилось также дома у лучшего друга. Покойная бабушка, хоть и была неверующей, хранила шикарный дореволюционный псалтырь в кожаном переплете, на толстой пергаментной бумаге с водяными знаками. А в конце был молитвослов, из которого Славка тщательно переписывал молитвы и на протяжении примерно полутора лет просыпался каждое утро раньше матери, умывался холодной водой и прилежно молился, закрывшись на всякий случай на кухне. Интерес возник так остро и был таким окрыляющим, таким гармонизирующим, таким успокаивающим, что все прочие интересы ладно разошлись по местам, предначертанным им Словом Божиим. Он читал Евангелие и поражался бесконечности смысловых слоев, каждое слово было как заклинание, в каждом предложении крылись метафоры.

У Вадика нашлась и иконка – кто-то подарил отцу. Ее, украшенную самодельными бумажными цветами, спрятали в тайнике, хитро сооруженном среди книг.

«Религия хоть и не признает магии, – говорил более скептично настроенный Вадик, – сама, по сути, является магией! Все эти ритуалы, молитвы с особым порядком слов. И ведь самое поразительное, что они действуют!»


Как-то вечером, наслушавшись Жана Мишеля Жара, они сидели в бывшей бабушкиной комнате (по странному суеверию там нельзя было ничего трогать ровно год) с выключенным светом и говорили о бесконечности и бессмертии. Первый осознанный страх смерти уже кольнул, обнял, покачивая их обоих.


– Вокруг нас на самом деле так много того, что мы не видим. Человек, когда умирает, все равно остается тут… мыслями и в мыслях тех, кто его знал, он живет, когда его вспоминают. А Бог, его нельзя увидеть в образе человека, он есть все: любовь, жизнь… – И в этот момент темнота в комнате, созданная из миллионов черных точечек, вдруг изменила свои свойства, точечки будто обернулись вовнутрь, и мальчишкам одновременно стало очень холодно и страшно. Наверное, им и впрямь решили показать кусочек пропасти, уходящей в бесконечность, что находится внутри каждого атома вокруг и внутри нас.

Это было страшно, и именно благородным, возвышенным страхом были оформлены все прочие подростковые страсти.


Зоя Михайловна, конечно, заметила. И была в общем-то довольна таким неожиданным поворотом сыновнего взросления. Через щель в двери на кухню она видела его и по вечерам, повернутого к окну, сосредоточенно, чуть слышно, трогательным юношеским баском читающего утренние и вечерние правила. Он был тогда большим красивым мальчиком с присущим возрасту максимализмом, повернутым в русло неторопливой праведности. Посещение церкви стало у них своеобразной традицией, хотя Зое Михайловне там особо никогда не нравилось, и во всех проблемах она предпочитала разбираться сама, не уповая на помощь свыше.


Хотя чудо все-таки случилось. Едва начал рушиться рубль, Зоя Михайловна набрала, как и многие другие предприимчивые сограждане, много кредитов: столько, что страшно становилось. И вложила деньги во все подряд, в том числе и в валюту. Именно в тот момент колоссального риска и неопределенности она впервые обратилась к Богу. И хотя, говорят, в вопросах наживы силы небесные не помогают – рубль таки обесценился и расчет по кредитам проводился теми же суммами, но уже совсем другими деньгами.

13

1993 год стал поворотным для всех. Славку с треском отчислили из киевского политеха по ряду вполне объективных причин.

В восемнадцать лет он был каким-то странным фруктом, упрямым и наивным. Вера в Бога у него к тому времени стала уже какая-то своя, потому что ни православные священнослужители, с их академическим подходом к строгому соблюдению всех обрядов, ни едва появившиеся сектанты вроде «Белого братства» не давали ему ощущения той единой великой гармонии со вселенной, людьми и страстями вокруг, чувства защищенности и определенности в плане дальнейшего жизненного маршрута. Ему были интересны медиумы и психоаналитики – все то, что не признавалось ортодоксальной религией. Еще больший интерес вызывали восточные учения и то немногое, что касалось Индии, в частности храмы с характерными скульптурными композициями. Когда Вадику исполнилось шестнадцать, как-то незаметно с потайных верхних полок переместились на более низкие несколько книг из серии «Die Frau im… Kunst», и Славик ощутил волну какого-то внутреннего душевного протеста. Образ женщины – полногрудой, раскрытой, будто пахнущей полем гиацинтов, – был совершеннейшим табу в избранной им религии, и тут начиналось главное противоречие. Если бы оставить все то прекрасное, родное, русское православие как есть, убрать лишь налет ханжества… ведь жизнь, создание жизни прекрасно и есть основа всему – Бог есть любовь, женщина есть жизнь… Но при этих взглядах открывалась тут же подлинная, демоническая суть такого подхода, и Славик неожиданно сталкивался нос к носу с главным врагом своей веры (вернее, ее интерпретаторов) – не со смертью, нет, а с тем, что гиацинтовыми сплетениями, порочным радостным каменным колоссом уходило в жаркое небо далекой Индии.


Возможно, Индия, которой не на шутку увлекся и Вадик, сыграла свою роковую роль в их духовном становлении и всей дальнейшей жизни.


В политехе Славка учился на теплоэнергетическом факультете по специальности «атомные электростанции», через три года он должен был бы выйти в мир никому не нужным специалистом и уехать в какой-нибудь Южноукраинск, Ровно или Хмельницкий (это уже потом там пошли международные проекты, зачастили иностранцы). Школу он закончил хорошо, особенно успешно у него складывалось с физикой, математикой и физкультурой: в последних классах, бросив легкомысленные танцы, Славка играл в школьной баскетбольной команде и принимал участие в редких соревнованиях по легкой атлетике. Но время тогда было до того смутное, царила такая неопределенность, что всем было в общем-то не до организации подросткового досуга. Иногда Зоя Михайловна, залюбовавшись на сына – здоровенного (метр девяносто два!) плечистого парня, красавца с чистым белым лицом, румяным, открытым, с белобрысым чубом, – думала, что ему-то как раз суждено было родиться слишком поздно. Что лет двадцать назад он бы с этой своей нравственностью, принципиальностью и, как ей казалось, недалекостью был бы абсолютно счастлив – в эпоху, когда на людей с техническими профессиями был спрос, когда среди шушукающихся по кухням и сомневающихся встречались эти подслеповатые самоотверженные счастливцы, искренне верящие и готовые стараться на благо народа, довольные тем, что обретают взамен… Он был весь в отца – простодушный, мужиковатый, грубоватый, где надо, немногословный, категоричный в суждениях, но без юношеской вздорной пылкости.


В студенческой жизни Славка участия почти не принимал, но в силу хорошей успеваемости и в первую очередь внешних данных был в приятельских отношениях со всем потоком. Девочек было мало, но все они, разбалованные пристальным вниманием противоположного пола, пытались при этом добиться Славкиного внимания, причем делалось это избитыми, со школы знакомыми ему приемами. И для Славки все они были просто «девочками». Периодически возникали разнообразные соблазны, но он верил в нее, одну-единственную, которая бы разительно отличалась от остальных. Иногда проскальзывала мысль воспользоваться повышенным дружелюбием какой-нибудь одной из общей заинтересованной массы, но это все-таки шло вразрез с его принципами и представлениями о морали.


Что и говорить – у Вадика дела обстояли совсем иначе. Интерес был жаркий, страстный и даже местами специально преувеличенный, чтобы шансов больше было.

– Понимаешь, кто не просит – тому не дают, – говорил он и гнусно ржал. Знакомые девочки вздыхали, что они как ангел и черт. Вадик в шестнадцать лет был маленьким, кудрявым с горящими глазками-угольками. Страшный – вообще не то слово, зубы эти ужасные, как у грызуна, большие и кривоватые, очки, ростом не вышел, лицо, испоганенное уже не столько прыщами, сколько желто-малиновыми кратерами от них. Было, правда, и одно выигрышное обстоятельство – в те же шестнадцать он уже был обильно волосат, и черная густая неудержимая курчавость неистово рвалась даже из-за незастегнутой верхней пуговицы рубашки, вылезала из-под манжет, мужественно темнела на костяшках пальцев. Сам он был эпатажным гундосым занудой, изысканным пошляком, и, как ни странно, девочки, пищащие: «Фу… иди отсюда, маньяк противный», – испытывали при этом странное азартное жаркое чувство. И вскоре нашлась одна из параллельного класса, пригласившая Вадика и еще подружек к себе домой. Это был некоторый фарс, так как прилюдно общаться с Ильницким было как бы позорно. Неясно, и какие именно цели преследовала она, показывая по видику пресловутые «японские мультики», вначале девяностых известные всем прогрессивным эротоманам. Вадик, теребя ее узкую холодную руку, шептал что-то вроде: «Я был бы счастлив подарить свою девственность такой женщине, как ты». То, что он так открыто говорил о своем непрестижном статусе при всех, даже на уроках, было так дико и необычно, что напрочь разбивало заготовленные примитивненькие сценарии в девчоночьих головах и повергало их в беспомощное оцепененение. Ведь все, что он говорил ей тогда, было как из книг про Анжелику, это были хорошие, правильные слова, какими другие мальчики не пользовались. Вадик и сам искренне верил, что каждая девочка – прекрасна, что она как священный сосуд, как прекрасный цветок, о чем сообщал страстным голосом, натуралистично задыхаясь от чувств. Сосуды и цветы начались еще лет в четырнадцать, и, несмотря на постоянные отказы и даже легкое битье, все-таки свой первый «настоящий» поцелуй Вадик сорвал в раздевалке на танцах. Причем девочка потом по секрету рассказывала подругам, что он целуется как бог. И многие из них, конечно, не замедлили проверить ее слова на собственном опыте. Возможно, именно из-за этого и появилась эта странная строгая девочка из параллельного класса.

Жили они зажиточно, девочка даже побывала за границей (сколько шуму было только из-за одного ее диковинного, глянцево-флуоресцентного пенала!), сама она была, конечно, довольно заносчивой, даже, можно сказать, строптивой, и Вадик был несколько удивлен ее приглашением. Возможно, она хотела зачем-то окончательно добить захлебывающихся от зависти подружек. Возможно, игра зашла слишком далеко, но когда они под жаркую Вадиковскую болтовню оказались в спальне, отступать было уже некуда. Все произошло быстро, она, растерянная, сбившаяся с курса, даже говорила ему: «Да не так, не отжиматься надо…»

Продолжения не было, но почти при каждой встрече Вадик, блестя глазами, целовал ей руку, и никто толком не понимал, издевается ли он. А девочка не понимала, приятно ли ей.


Славка с некоторым осуждением слушал Вадиковские рассказы об этих и других похождениях. Но когда наметилась большая вечеринка в честь окончания сессии, куда его, конечно же, приглашали, решил все-таки сходить.

Вечеринка проходила дома у сокурсницы, вернее, у ее родственников, уехавших куда-то на пару недель. Не зря она училась в политехническом – все было рассчитано идеально. Трехкомнатная квартира, семеро приглашенных. Она восьмая. Кому-то из парней не хватало пары, поэтому позвали подружку, не из их круга, не из института вообще, но барышню страшно веселую, компанейскую и, главное, легко относящуюся к половой близости. Данный вопрос больше всего волновал зачинщицу торжества в контексте Славкиной невинности, о которой, затаив дыхание, толковал весь женский состав группы. Сама она была, увы, при парне и самолично убедиться в правдивости этих слухов не могла.


В том, что случилось в ванной перед кривым зеркалом с чужими туалетными принадлежностями, неприятно рассыпанными на шаткой полочке и по краям нечистого умывальника, Славка не увидел ничего святого, светлого, о чем грезилось ему раньше. Неприятное состояние уплывающего равновесия: зыбкое все, будто где-то в сознании винными парами образовалась дыра, и в нее призрачным дымком улетают привычные чувства, ощущения, мысли… все размытое какое-то. Он неистово справился с задачей, и девчонка (да нет, бабенка, что там таить), сперва вспыхнувшая из-за его мужской невнимательности и возникшей угрозы снова забеременеть, быстро оттаяла, повозив носом по его белой безволосой груди, оголившейся на пару пуговиц. «Как ты меня… аж болит там все», – сказала она, кокетливо подмигнув, когда они прощались, и Слава наклонился, чтобы поцеловать ее в щеку.


Но последствия этого приключения оказались куда более трагическими, чем думалось Славке на следующее угрюмое утро. В конце концов он даже признал, что было хорошо – и ему и ей – и что это есть вся проза жизни, жизненный механизм, все, что говорил Вадик… без этого никак нельзя.

Буквально через пару дней в институте была диспансеризация. Она предусматривала и поверхностный осмотр того, что вдруг начало жечь и чесаться буквально за полчаса до входа в кабинет.

– А это что за выделения? – спросил врач. Не спросил, а констатировал.


В кожвендиспансере, куда его направили за результатами анализа, был произведен своеобразный допрос, дабы выявить очаг заболевания. Не желая навлечь тень ни на кого из знакомых, Славка угрюмо сказал, что имени девушки не знает (а ведь так оно и было!) и произошло все спонтанно, в подъезде, номер дома он не помнит, так как был пьян.


Несмотря на отсутствие неприятного осадка по отношению к открывшейся половой теме, после этой истории чистоплотный, щепетильно относящийся к здоровью Славка стал любыми способами избегать встреч с компанией, что была тогда на вечеринке. Возможно, это был какой-то психологический ступор, который должен был со временем исчезнуть. Ведь опыт в ванной был повторен у Вадика дома уже с другой женщиной и без тяжких последствий. Но из-за прогулов, не таких уж и солидных, Славку вдруг неожиданно отчислили. Несмотря на оформленную академку, забрали в армию. Были, конечно, варианты, но Зоя Михайловна вообще выступала против высшего образования и верила почему-то, что военная служба пойдет сыну на пользу. К тому времени у нее имелось два магазина и цех по пошиву «канадских» дубленок, так что особого толка от специальности физика-атомщика она не видела, а сбить с него романтическую блажь не мешало бы.

14

Классические проводы не удались. Напиваться и куролесить с компанией Славка не любил, и шумная часть мероприятия удачно прошла без его участия. Вчетвером пошли гулять по Киеву. Светило солнце – первое, жаркое почти, весеннее, – растапливая остатки почерневшего твердого снега, прилипшие с краю на урны и по углам тенистых дворов в центре города. Киев удивительная столица – где еще можно пройти по центральной улице и сразу за величавой площадью с гостиницей и музеем Ленина упереться в глухой, местами труднопроходимый парк! Огромный, безлюдный, полный каких-то особенных шумов и шорохов, какие встречаются обычно далеко за городом. Только где-то внизу монотонно, едва слышно гудит и позвякивает шоссе на набережной.

Вадик пришел с красивой черноволосой девочкой в короткой юбке с тремя красными пуговицами и флуоресцентно-ярких бирюзовых лосинах. Ей было лет четырнадцать – неоформившееся, неоднозначное какое-то лицо, кошачье и нездоровое одновременно, детские ресницы, с которых осыпается тушь. И вообще вся она, какая-то слюнявая, мокрая, казалась отчего-то очень грязной, хотя глаз при пристальном сканировании ничего конкретно грязного не находил. Со Славкой тоже была девушка, немного другая, но тоже в лосинах. Они нашли место с сухими скамейками и вдали от глаз редких прохожих стали целоваться. Славка чувствовал, что по идее в его жизни сейчас должно произойти что-то важное. Девочка эта, семнадцатилетняя Танюша, похожая на черного кокер-спаниеля, кареглазая, смугленькая, как экзотическая конфета с корицей, сидела на нем верхом, крепко обвив ногами. Они встречались уже почти три месяца, два из них прошли вполне целомудренно, а несколько недель назад невероятно трогательно, в атмосфере крайней теплоты и нежности между ними произошло то, что с ней случилось впервые.

В воздухе нестерпимо пахло весной, на набухших почках повисли крупные капли, из-под прошлогодней серо-коричневой листвы вовсю лезла зелень. Таня сидела счастливая, прижавшись к нему всем телом, и сладко вздыхая, говорила, что будет его ждать. И писать письма. А Славка отчего-то чувствовал себя мерзавцем, потому что перспектива поездки куда-то вон из города, смена всего этого комфортного и бестолкового на азарт выживания в новых враждебных условиях радовала его, хотя, прощаясь с милой Танюшей, нужно было печалиться. Пальцем он нащупал маленькую дырочку в лосинах, в том самом месте, где они чаще всего и рвутся. Блестящая ткань была сильно натянута, и до искомого места оставалось еще сантиметров пять. Это был акт дозволенного любопытства, и Славка снова помрачнел оттого, что делается все не так, без фейерверка чувств. Ткань ее трусиков ощущалась под подушечкой пальца как мягкий щенячий животик.

Вадик со своей партнершей целовались, широко открывая рты и чавкая, потом свалились со скамейки, и девочка, кажется, больно ударилась, но, чтобы его не расстраивать, виду не показывала.

Но по крайней мере в одном Славка был честен перед собой и, готовясь к отъезду, как бы ни велик был соблазн, не стал прощаться с Танюшей так, как хотелось ей. Он был сдержан и немногословен и именно в момент окончательной разлуки испытывал к ней самые светлые, самые нежные чувства, удивляясь, что в них нет при этом ни грана любви. Хотя что такое эта любовь? Она представлялась ему чешуйчатым монстром в красном полумраке, как какой-то неопределенный клубок, потеря рассудка, жар, боль и сладость, сплавленные намертво, то, что захлестывает, выбивая дыхание, и само потом становится воздухом.


В условленное время пятеро восемнадцатилетних притихших пацанов собрались в военкомате с вещами. Тогда, на вокзале, в глазах добродушного прапора было и впрямь много искреннего и неожиданного сочувствия.

– Ну шо, хлопці, поїхали?

Воинская часть находилась на северо-западе, в полесье, где-то за Ковелем. Славка тогда с особым увлечением читал едва появившиеся книги Солженицына, публиковавшиеся в толстых журналах отрывки из диссидентских воспоминаний. Готовясь к армии, он вообще-то представлял себя немножко врагом народа, осужденным по 58-й статье. Ковель, знакомый ему лишь по описанию в книге «Мальовнича Україна», мог вполне сойти за Сибирь, и оттуда он, тихонько посмеиваясь над собой, готовился бежать в случае нечеловеческих условий, как Евфросиния Керсновская в своих «лагерных комиксах» (две цветные вкладки в «Огоньке» за 1990 год) бежала по тайге более полутора тысяч километров, одна, без еды и теплой одежды.

Но все оказалось совсем не так.

Попади они туда даже три года назад, служба была бы и впрямь адской – секретный объект, войска ПВО, огромное подземелье, тщательно спрятанное в лесах, наружу показываться нельзя: рассказывают, что в увольнение выпускали только наверх, воздухом подышать, на небо посмотреть.

А в 1993 году там, как и во многих других местах, царил сонный бардак. Денег на учения не было, дела до солдат там тоже не было, поэтому служба сводилась к охране входов в подземелье. Также, по негласному соглашению, строились коттеджи для руководства, в том числе и по заказам, получаемым руководством от мирных, но обеспеченных граждан. Лес, где располагалась часть, считался заповедным, были и озера – красотища, словом. Все, что можно было украсть из секретных подземелий, было уже украдено верховным начальством. Жизнь в части протекала спокойная, расслабленная. Дедовщина, которой принято бояться больше, чем врагов, – и та была чисто номинальной и сводилась к стирке и уборке. Собственно, тут Славка не возражал, все было справедливо. Отношения вообще складывались со всеми хорошие, легкие – а зачем их портить-то, когда все так спокойно, в поселке веселые девчата, есть ферма неподалеку…

Зоя Михайловна добилась цели, и если бы не эта армия, быть может, ее сын вырос бы другим. Тут же он окончательно вошел в ворота зрелой, состоявшейся мужской жизни, где зависишь только от себя, своей совести. Пронзительный миг был скуп на события, но остался одним из ярких воспоминаний всей его жизни.

В одно солнечное декабрьское утро Славка пробирался лесом от Лоры – старше его на четыре года сочной блондинки, медсестры в поселковой больнице. С одной стороны, в этом утре не было ничего примечательного (да и в ночи тоже), но почему-то играло, радовало все вокруг. Он специально шел по снегу, свернув с тропы, проваливаясь кое-где по колено, пронзительно остро пахло морозом и соснами, щеки сводило от улыбки и румянца, было холодно и жарко одновременно. Дух перехватывало то ли от счастья, то ли оттого, что воздух был другой, ловился только ртом. Ушанка съезжала набок, куртку он не застегивал. На полянке блестел, золотясь, свежий мягкий снег без единого следа – пушистый, морозный. Небо из-за припорошенных сосновых верхушек светило ярко-голубым. Где-то дома его ждет мать, суровая и любимая, Вадька учится в своем университете и на что-то туманно намекает в последнем письме, наверное, снова кого-то трахнул, а Лора, накрасившись, нахлобучив шапку из нутрии и замотавшись в пальто, идет сейчас осторожно, боясь поскользнуться, по блестящей на солнце дорожке – такая же румяная и довольная – к себе на работу. Счастье, облегчая дыхание, заползло в легкие, теплыми мягкими пальчиками затопталось в голове. Весь мир был у его ног.


Вадик учился на кафедре своего отца. Вокруг был цветник – все-таки филологическое направление. Мальчики, что были, хоть и выигрывали во внешности, но явно проигрывали во всем остальном.

Свою первую любовную историю Вадик выдумал спонтанно. Просто тоже была зима, так холодно и темно за окном, а у Аллочки, помимо определенной академической неуспеваемости, еще много чего было. Они сидели у него на кухне (даже не в комнате, нет…), мягко горел светильник в красном абажуре в горошек, Аллочка была слегка простужена и все время пила чай, много, с лимоном, чашку за чашкой. А Вадик и его вечный союзник – полумрак мягко касались ее; переворачивая страницу, она покусывала карандаш, и было слышно ее дыхание, волосы, наэлектризованные от шапки и сухого воздуха, нежно щекотали его щеку.

Плавно перешли с истории английской литературы на историю о его собственной любви, которая, невзирая на юный возраст, уже успела выйти замуж и оставить глубокую гнойную рану в его душе. История родилась тут же, сама собой, и едва Вадик ровным, тихим голосом закончил рассказывать, как решение о самоубийстве окончательно созрело в нем, и, войдя в транс, он долго сидел в ванне, прижав к запястью отцовскую бритву «Нева». Аллочка вдруг наполнилась щемящей женской теплотой. Вадик в рассказе встал, выбросил бритву и понял, что никогда, никого больше не полюбит, и Аллочка не могла не пожалеть этого умного, некрасивого, славного мальчика. Он сам себя дико жалел, и Аллочку жалел за то, что она, покусывая пальцы, с разметавшимися по плечам волосами жалеет его.


Зоя Михайловна, убедившись в нерентабельности пошива дубленок, переключилась на печатное дело. Сперва занималась реализацией бухгалтерских бланков, потом выкупила небольшую типографию с двумя офсетными «ромайорами», резалкой и самодельной проявочной рамой. Этого вполне хватало для небольших заказов, все более крупное печаталось методом высокой печати в Бердичеве, недалеко от Житомира. Для сотрудников она денег не жалела, и когда ее бухгалтерша, по совместительству юрист, поехала отдыхать в Болгарию, порадовалась: значит, смогла-таки, значит, дела идут хорошо. В магазине на Подоле по старой памяти стояли на продаже, помимо канцтоваров и бухгалтерских книг, китайские обогреватели и электрические чайники.

В личной жизни было все так же привычно заморожено. Зоя Михайловна долго не могла отказаться от поездок в Югославию, Венгрию и Польшу, так как там, в дороге, в условиях выживания, могла быть откровенной с собой и выпустить каких-то секретных демонов. Но с появлением цеха думать о поездках было уже нельзя, разве что в Финляндию, за бумагой. Хотя там нужно было выглядеть достойно, да и путешествовала она на самолете.


Рита и Александр Яковлевич жили хорошо – частные уроки приносили кое-какой доход, они по-прежнему ездили на море, правда уже без Вадика.

Часть вторая

15

Осенью 2004 года Валерия вышла замуж, и в том, что в апреле 2005 родился сын Антошка, никто не видел ничего предосудительного – в нынешнее время с женитьбой торопиться не следует, ну а если дело таки дошло до ребенка, рожать его, конечно, лучше в законном браке. С Генкой они встречались с третьего курса, были планы сперва обзавестись отдельным жильем, машиной, съездить вместе еще куда-нибудь, но и в своем недавнем беременном состоянии Валерия увидела достаточно радости, чтобы не расстраиваться из-за такого поворота судьбы. И вот вроде бы все было у них хорошо: большая дружная семья, определенный достаток – по выходным ездили в «Метро» и там покупали всего на неделю, иногда и на 300 долларов получалось. Жили, правда, с родителями Генки в четырехкомнатной квартире в новостройке на Позняках. Рассудили так – лишние траты с появлением нового человечка ни к чему, квартиру снимать больше не надо, а родители, хоть и работают, но могут все-таки и с ребенком помочь. Родительская помощь заключалась в основном в том, что они просто работали и в субботу до обеда ехали в «Метро», где покупали продукты и бытовую химию на всех, и в том числе детское питание с подгузниками. Иногда Леру не брали с собой, ведь не с кем оставлять малыша, а свекрови или мужу тоже нужно было участвовать в покупках, хотя с каждой неделей она ждала этих вылазок все больше и больше.


Валерия – небольшого роста, с волнистыми каштановыми волосами до плеч, которые когда-то были обесцвечены, а потом отросли, потом были снова покрашены, и получилась не совсем аккуратная трехцветность, которая в полутемном коридоре или, если особо не присматриваться, вполне сходила за неудачное мелирование. Ее лицо было в исходнике красивым. Почему в исходнике? Потому что кто-то будто взял ее за аккуратный носик и подкрутил, сместив глаза, брови, рот на середину лица, оставив лоб, подбородок и щеки непривычно большими, при в общем-то безукоризненной форме самого овала. На свадебной фотографии она, двадцатитрехлетняя, выглядела на тридцать три – длинное, не сильно пышное платье (скромное, как отметила свекровь) было едва уловимого кремового оттенка и сделано из плотной, не воздушной, как было модно, ткани. Верх был умеренно оголен, потому что невеста не должна быть похожа на проститутку, а мода – это не главное. Ее свадьба была самым важным днем в ее жизни, внутренне, духовно важным, как молитва, которую лучше говорить шепотом, как крестик, который носишь под рубашкой. Так вот про фотографию. То, что она выглядела там такой статной, такой степенной, Валерии нравилось. Где-то в глубине души, конечно, подскребывало желание опровергнуть образ: главная цель в жизни женщины – быть мамой и поддерживать, украшая, семейный очаг. Если копнуть глубже, причиной этих незваных мыслей был тот, кто стоял возле нее, – в светло-зеленом костюме, со светло-лимонным галстуком. На фото Генка получился сногсшибательно, и она очень ценила его за это. То есть и за многое другое тоже, просто тогда, в тот щемящий серьезный миг, он стал мужчиной, настоящим, семейным. И этот неожиданно пижонский шелковый галстук очень шел ему.

Когда они встретились, то не думали как-то, что станут семьей, – учились на одном курсе в Академии министерства внутренних дел, ходили на занятия в форме, относились ко всему серьезно, увлекались криминалистикой, бывали на настоящих судебных заседаниях. Ребята на потоке все серьезные были, в одной только их группе четыре человека шли на красный диплом. Они, кстати, с Генкой тоже такие получили… А потом стали жить вместе, снимая убитенькую гостинку на Борщаговке, неподалеку от окружной дороги. Но зато это было их собственное жилье, родное. Возможно, в этом проблема…

Валерия слышала где-то о «молочных слезах», что неизбежно начинаются после рождения ребенка, смыкаясь вокруг головы и сердца необъяснимой депрессией. Да и депрессии-то никакой не было. Она как мантру твердила себе: «У меня все хорошо – у нас есть сын, есть прекрасная квартира, и гардины в ней есть, и на Новый год муж подарил мне домашний кинотеатр, у нас очень крепкая и любящая семья».

Наверное, с уходом с работы просто появилось больше времени, чтобы думать. Например, над тем, что же входит в стандартный пакет «крепкая семья»? Несомненно, главным узелком был сын. Ну и, соответственно, сближающие членов семьи заботы о нем, постепенно растущие вместе с ним и нацеленные на гармоничное взращивание достойного, доброго, сильного, образованного члена общества. Но Валерия знала, что растворяться полностью в ребенке – это не удел счастливых семей, должно быть что-то еще, какой-то большой обоюдный интерес, держащий людей вместе. Этим интересом является любовь, но что такое любовь? Как разложить ее на составляющие? Если бы на месте Генки оказался кто-то другой, с теми же исходными данными – разве была бы она менее счастлива?

Потом обиженно думалось, что, конечно же, все было бы иначе, если бы они все-таки жили отдельно. Но и тут здравый смысл с укором кивал ей и на четыре комнаты, и на семейные обеды, ощущение сплоченности, крепости и стабильности, и на выезды в «Метро», и на свекровь, которая оставалась с Антошкой, давая им с мужем возможность сходить в гости к друзьям, а ей выйти на работу через полгода, как закончит кормить грудью.

Гулять Валерия выходила на пустырь, к озеру. Там была солнечная и тихая улица, и если повернуться спиной к мусороперерабатывающему заводу, открывался дивный вид на правый берег, Южный мост и совсем другую жизнь за ним, в центре города.

Единственное, что на самом деле радовало Валерию, вселяло в нее чувство удовлетворения и веры в себя, так это история с похудением. За время беременности она набрала двадцать три килограмма и на второй любимой фотографии выглядела, как и подобает, по ее строгим стереотипам, выглядеть настоящей матери – румяная, лицо, еще не утратившее характерную беременную расплывчатость, – женственное, мягкое, теплое. Грудь нормального третьего размера едва помещалась в пятый, молока было так много, что приходилось вкладывать в бюстгальтер платочки – они тоже видны на фотографии под трикотажной, в обтяжку кофточкой. И все в ней излучает умиротворение, силу материнства, праведность и силу жизни. Но все-таки секс тоже много значит, и Генка должен видеть ее не такой, да и вообще просто абсурд какой-то считать, что полнота может кого-то красить. Война с лишним весом была близка к завершению – всего за четыре месяца были сожжены двенадцать килограмм, и это несмотря на то, что она кормила! А те, что остались, уже не портили так сильно, и вообще, ей нравилась определенная солидность. Ей нравилось солидно вплывать с коляской в придерживаемые кем-то двери в поликлинике, нравилось по-новому, свысока немного, просить в аптеке витамины и травы, нравилось неторопливо ходить, кивать, общаясь с подругами на площадке. Еще ей, наверное, уже где-то на подсознательном уровне, нравилось быть немного похожей на свекровь – темноволосую прямоугольную тетку, жену большого начальника. Сам начальник был еще тот боров – жрал суп из большой стеклянной салатницы размером с таз. Хотя тогда, в сентябре 2005-го, Валерию это еще умиляло.

Генка был совсем не похож на родителей, ну, разве что цветом волос и глазами. Сам он был маленький, вертлявый, темненький и говорил высоким голосом, иногда срываясь на женскую простуженную хрипотцу. Еще в институте кто-то сказал, что по тембру голоса можно определить сексуальный потенциал – так вот они ошибались.

Имея образование юриста, Генка сразу после института устроился в крупный магазин бытовой техники «менеджером», а проще говоря, продавцом. Сперва эта работа с окладом в четыреста условных единиц плюс премии воспринималась в кругу семьи как большая удача. Валерия тогда работала помощником нотариуса и получала чуть больше шестисот гривен (сто долларов с хвостиком). Ей нравилось, что муж всегда ходит на работу в белоснежной рубашке, которую сам и гладит, что на нем прекрасно сидят черные брюки, и ремень, и черные кожаные туфли со слегка заостренными носками. Что он носит галстук (хоть и форменный, но весьма пристойного вида). С работы Гена приходил всегда поздно – магазин работал до десяти, и он часто брал две смены. Домой приходил аж черный от усталости (как говорила свекровь). Эффект усиливался щетиной, которая росла у него с какой-то дикой силой, и под вечер можно было бы снова бриться.

После переезда к родителям Генка, как и следовало ожидать, несколько переменился – сделался каким-то вялым, индифферентным. Ходил с кислой физиономией, и больше всего Валерию почему-то огорчали его тапки. Несмотря на небольшой рост, размер ноги у него был вполне мужской, а домашние тапочки без задников, как удлиненные садовые лопаты, были к тому же пронзительно-бирюзового цвета (более агрессивный оттенок свадебного костюма). Хотя даже не тапки были неприятны, а кусочек ноги, белой и волосатой, оголявшейся между тапками и собранной в резиночку штаниной темно-синих спортивных брюк. Он приходил поздно, ел на кухне и смотрел спортивные новости, а она в этот момент как раз укладывала Антошку спать. Потом переходил в гостиную и читал газету «Сегодня» или «Спорт-Экспресс», закинув ногу на ногу, и одна из тапочек болталась, оголяя почти две трети ступни. Просто он был у себя дома и вел себя как дома, а она почему-то чувствовала себя как-то немножко сбоку.

16

В реанимации Славка провел десять дней. По дикому стечению обстоятельств, легенда, не раз нашептанная Вадиком в пылу похоти, как пароль, переходящий в прелюдию, вдруг материализовалась с его единственным другом. Наверное, в тот миг, когда Славка в лучших традициях жанра – среди задымленного неонового полумрака, среди извивающихся тел, в нервных выстрелах и вспышках стробоскопа будто двигался вместе с ними, а сам при этом стоял на месте… – наверное, тогда он и впрямь максимально приблизился к черному лоснящемуся дракону, олицетворяющему любовь и смерть. Вокруг была абсолютная пустота, все эти лица – праздная толпа, красивые обеспеченные мужчины и женщины – будто клеймены особым «фуршетным» выражением: самодовольные улыбки, уже неощутимые. Закушенные губы, когда, переливаясь в полумраке поблескивающими формами – плоские животы, сложенные на латинский манер в застывшем щелчке смуглые пальцы с акриловыми ногтями, – приседают, слегка оттопырив попу, посверкивают специальным спреем с блестками, прядь закрывает пол-лица… Весь мир был у его ног. Из-за освещенного неоном столика, с красного кожаного дивана ему махал кто-то в белом костюме и темных очках, там же сидели, набычившись, кивая в такт движениям девочек, два полулысых нувориша лет сорока пяти и их жены, какие-то и не люди уже с налитыми силиконом рыбьими губами, все в черном, с золотыми цепями и браслетами, почти жалкие, когда пытаются сохранить красивую походку в сапожках на высоченных металлических шпильках, и при этом предательски торчат грушеобразные попы. Но эти-то понятно, это здесь так, а вот толпа в «Министри оф Саунд» в Лондоне или любом другом клубе за границей уже другая, имеет более вменяемый вид, но ведь и там тоже тоска… Музыка гремела, диджей, придерживая одной рукой наушник, другой размахивал, сохраняя глубокомысленное выражение лица, полуприкрыв глаза. Девицы на круглых тумбочках в костюмах стюардесс секс-авиалиний извивались в каком-то одном и том же танце уже, наверное, десятую композицию подряд. Их потом заменят другие, и ближе к двум ночи они начнут поливать друг друга минералкой и делать вид, что целуются. Славка стоял почти в центре танцпола в какой-то тяжелой прострации. Весь мир у его ног. Он вернулся сегодня из Вены, где заключил очень хороший контракт, а еще играл в гольф. Здесь тоже хотят научится играть в гольф и в поло, но им еще нужно до конца разобраться с боулингом. Боулинг – в этом слове столько жлоб-гламура… У представителей среднего класса считается хорошим тоном, делясь воспоминаниями о выходных, сообщить, что были в боулинге. Хотя ведь совсем недавно в Москве долларовые миллионеры назначали встречи в «Макдоналдсе».

А вот и его подружка Оля – лицо как лилия, удивительно длинная шея, длинные руки, прямые темные волосы, лицо умное, потому что присутствует немножко самоиронии, смотрит на него из-за квадратных плеч какого-то иностранца. Она – как бы сливки общества, свободная художница, но на самом деле проститутка. Стробоскопы лупят, крутятся вьюгой неоновые блики, но ее глаз, неотрывно смотрящий на него призывно-насмешливо, не исчезает никуда.

Славка вернулся из Вены, где был в общем-то верен своей женщине. Хорошей женщине, которую он обидел сегодня совершенно зря. То есть обидел он ее намного раньше, но об этом потом…

Какие-то люди, успешные и красивые, как демоны, извиваясь в полумраке, проскальзывали мимо, касаясь приветственными жестами, улыбаясь довольными улыбками и даже, кажется, чавкая (усиливая аналогию с рекламой американской жвачки).

– Хеллоу, кроссавчег!

Есть такая уж совсем инопланетная категория молодых, здоровых и успешных людей. Они эрудированны, у них прекрасные манеры и большое будущее – это Дети. «Золотая молодежь» уже не в тему, видятся какие-то раздолбайского вида стиляги. Они же, эти новые выросшие Дети, вполне скромны, просты и приятны в общении, у них есть обязанности, как учеба, например, они читают модные книги, знают, кто такие оба Мураками (вернее трое – есть еще и плавучее кафе недалеко от «Ривера»), Павич с Бегбедером, Дмитрий Быков, Алексей Иванов, и любят мюзиклы вроде «Чикаго».

Дэн был именно таким мальчиком – в джинсах, пиджачке, со шнурочком на шее, волосы уложены в «Де Санж» и милый такой, открытый, приветливый. Истинные интеллигенты, Дети благородных кровей, имеющие положение в обществе и достаток от рождения, а не в результате постельных интриг, презирают спесивых, не умеющих социализироваться нуворишей своего же возраста, хотя дружат с ними и целуются при встрече.

– Дэн, мне нужен фен.

Они отошли к одной из барных стоек. Дэн рассеянно улыбался, глядя куда-то в толпу на знакомых. В одной руке огромный бокал мохито, в другой (кажется, все-таки с маникюром) – сигарета.

– Тебе? – и улыбается, улыбается и машет, блин. Еще они любят ходить в кино, отдыхая от мюзиклов и Мураками. На мультики.

– Мне. Единицу.

– Единица – это много для тебя, Славик.

Он залпом выпил синий, в стопочке «камикадзе».

– Давай единицу.

Все с тем же беспечным выражением лица Дэн извлек откуда-то и, особо не спеша, сунул ему пакетик с порошком.

– Двести двадцать пять гривен, тебе, как другу.

Славка сунул ему три сотни и пошел в туалет.

Один грамм барбитуратного фена нужно размять каким-то твердым предметом, например кредиткой. Это рыжеватое кристаллическое вещество. Потом разбить на дорожки, как показывают в кино, на гладкой поверхности, и вдыхать через трубочку. Трубочкой может послужить и купюра, правда, после такой службы она сильно «светится» под ультрафиолетом. Наркотик начинает действовать не сразу, а, как всякое лекарство, где-то минут через пятнадцать. Хорошо выпить много теплого чая или мате – он разгоняет кровь, так приятнее.

Потом был миг, когда, уже будто приподнятый над землей, уже будто фосфоресцирующий, полный космической энергии и не совсем принадлежащий этому миру, Славка выпил еще «камикадзе» и, положив под язык марку, сполз в блаженстве под барную стойку. Ему было очень хорошо, когда кто-то весьма профессионально прокалывал ему язык булавкой, чтобы не западал. Наверное, находясь в синтетической прострации, ты как бы переносишься по ту сторону жизненного зазеркалья, ведь вполне может быть, что во вселенной существует больше основных семи цветов, больше семи нот и что-то, помимо неизмеримого, но имеющего границы спектра ощущений, и именно там, отделившись от тела, душа познает все параллельное и запредельное, бесконечно далекое от земной физиологии.


Друзья вызвали правильную «неотложку», и его поместили в дружественную больницу, где не раз оказывались с подобными передозами. Первые несколько дней Славка выглядел ужасно – на искусственной вентиляции легких, с приклеенной к лицу трубкой, из-под которой на подушку сочилась пена. Были серьезные проблемы с печенью, поэтому он весь пожелтел, лицо отекло, особенно веки.

Те же друзья проявляли всяческую заботу, безвозмездно оплачивая уход и внимание медперсонала.

Зоя Михайловна к тому времени жила в Кракове, в собственной квартире, как и мечтала, и хотя ничего не знала о случившемся, в эти дни мучилась давлением и бессонницей.


Когда он пришел в себя, рядом сидел Вадик – в неизменной красной рубашке с золотыми запонками, в приталенном черном пиджачке, расстегнутом так, что виднелась атласная подкладка, лупоглазый, кудрявый, лицо рябое от прыщавой юности. Как же приятно было его увидеть!

– Велкам бэк, чувак, – сказал он, подавшись вперед. – Ты это специально или как?

17

Она, ясное дело, не пришла ни разу.

И это было очень даже хорошо.

В тридцать один год Славка вдруг понял, что как-то отстал от коллег по бизнесу и вообще от общества, ведь в таком возрасте принято заводить семью, по крайней мере в нашей стране. Но именно «заводить» ему больше всего на свете и не хотелось. Единственное, что предлагал его прагматичный мозг, это некое решение «под ключ», какая-то уже готовая семья, какие образуются после трех – пяти лет совместного проживания. Готовое решение, избавляющее от недосказанностей и двусмысленностей начального периода, послеродовой истерии: некий фон, расплывчатый, не требующий особых моральных затрат, существующий в обновленной системе его жизни как автономный объект, ловко интегрированный в исходные параметры.


В тот роковой день она написала ему в «аську», чтобы проверил боковой карман кейса для ноутбука. Там лежал небольшой голубой конверт с едва уловимым рисунком, совершенно в ее стиле. Она одевалась нарочито просто – одноцветный обтягивающий свитер под горло, шерстяные брюки строгого покроя, туфли – если на каблуке, то без украшений и пряжек. Но все покупалось в местах типа «Макс Мара» и стоило дорого. В конверте ничего не было, кроме непонятной бумажной палочки. Один конец палочки был немного утолщен, внутри что-то вроде поролона, вдоль всей палочки полоски – большие и маленькие. Очередная какая-то женская штучка.

С ней он вышел на кухню, где как раз толклись дизайнеры. Славка почти всегда делал себе кофе сам, не прибегая к услугам секретаря, как поступают остальные начальники.

– Ребят, кто-то знает, что это за штука? – он протянул им палочку.

Все как-то разом ахнули и тут же замялись.

– Серьезная штучка… – сказал один из дизайнеров.

– Это тест на беременность, – тут же прошептала секретарша и быстро добавила, потупив взгляд: – Положительный!


Славка, так и не сделав кофе, быстро вернулся в кабинет.

Дома состоялся неприятный серьезный разговор. По крайней мере, он говорил правду и, чтобы хоть как-то оправдать себя, то и дело повторял, что принципиально не врет. Хотя ей казалось (и он это с ужасом сознавал), что любая ложь будет в пользу жизни.


Правда же заключалась в том, что он не хочет жить вместе, что будет поздно приходить, что не сможет быть хорошим отцом, что не хочет быть никаким другим отцом, кроме как хорошим, а если это сейчас невозможно, то лучше не быть отцом вообще. Он говорил, что квартира не готова к появлению ребенка, и если затевать перепланировку этой или покупку новой с последующей перепланировкой, то ничего не успеется, что у него на этот год запланирована масса встреч за пределами страны, а он хочет быть рядом с женой во время беременности. Самая страшная же правда заключалась в том, что он к ней очень хорошо относится, но никак не хочет иметь с ней детей. Это звучало настолько категорично и страшно, что Славка даже почувствовал себя отчасти героем. «По крайней мере, я говорю правду…»

На этих словах она, директор по персоналу одной очень солидной фирмы, встала, сохраняя бесстрастное, почти приветливое лицо, и ушла, даже не хлопнув дверью.

На следующий день в «аське» все так же зеленел цветочек ее присутствия – через тысячи километров, космос, орбитальный спутник, Америку и сервер «Мираблис» – в то же время такого явственного, будто она сидела за соседним столом.

Ближе к обеду Славка не выдержал и написал: «Как дела?» Жаль, что электронные сообщения, несмотря на «смайлики» и прочие вспомогательные символы, не могут передать и сотой доли того, что передают живые слова и выражение глаз. Ее «все нормально» на бледно-сером фоне 12-м кеглем жирной кириллицы выглядело вполне обычно, почти тепло. И он, не зная, как в таких случаях ведут дальше разговор, больше не спрашивал ее ни о чем, как и она его. Как потом выяснилось, аборт она сделала тем же утром, к одиннадцати была уже на рабочем месте – важную встречу отменить было нельзя. Уйти домой смогла только к четырем и за квартал до дома потеряла сознание в такси.


Все, что было потом, на самом деле сводилось к заглаживанию вины перед ней, и, несмотря на нежность и раздирающую сердце жалость, Славка так же сильно желал, с жаром, со страстью, почти со слезами, чтобы она встретила нормального доброго парня, а значит, никакой любви тут не было. Она смогла взять отпуск на десять дней, и они полетели на Кипр, где сняли небольшую виллу. Море было еще холодным, конец апреля, и они просто гуляли вдоль пустынных пляжей, арендовали автомобиль и ездили по извилистым узким дорогам вдоль безлюдных каменистых бухточек, питались в выбеленных, с деревянной массивной мебелью тавернах, и он изо всех сил старался, чтобы ей было хорошо. Ей и было, наверное, хорошо, а ему иногда казалось, что он любит ее, но так, как говорят в попсовых передачах – «как друга», ведь для нее было ничего не жаль. Когда она засыпала, становилось тихо-тихо, лишь где-то за окном синей мягкой тенью хлюпало море, Славка думал, что, если у нее вдруг обнаружится какая-нибудь смертельная болезнь, то он, не задумываясь, продаст все, что у него есть, чтобы ее спасти. Все – и с удовольствием начнет бизнес с нуля. Но не ради того ли, чтобы просто откупиться от нее за свою неспособность любить так, как надо? Ведь представляя ее с каким-то другим мужчиной, например с чиф экзекьютивом, которого она выписала из-за границы для управления суперважным проектом и помогая которому обустроиться в Киеве, вдруг оказалась у него в постели, почему он испытывал такую же теплую радость, как могла бы испытывать она сама? В то же время другие женщины тоже существовали, и, любя какую-то одну, например ее, он запросто может при этом искренне хотеть заняться любовью с другой.


По мере того как тридцать лет превратились в тридцать один и уже пошел тридцать второй год, ощущение какой-то разболтанности, незацепленности в этом мире росло. Однажды Славка поймал себя на мысли, что, несясь со скоростью 140 километров в час вверх по улице Телиги, там, где на холме церковь и дурдом и дорога делает перед горкой резкий изгиб, – малейшая несогласованность между рукой, придерживающей руль, и мозгом – и он вылетит на полосу встречного движения, где с неменьшей скоростью несутся автомобили, вписываясь в тот же поворот. Это была какая-то новая, важная мысль, которую было почему-то приятно проворачивать в голове. Так же точно можно было легко, раз – и все, крутануть руль, двигаясь по реверсу на Московском мосту, когда встречный ряд плотно едет со скоростью не меньше девяноста. Мутировавший подвид этой мысли еще более интенсивно захватывал его в офисе, у окна. Центральное кондиционирование отключали в 19–00, а Славка часто оставался работать допоздна, тогда открывали окно, внизу было восемь этажей, а прямо напротив – густой в рыжих сумерках летний воздух, телевышка слева и центральная часть Киева вдалеке на холме, тысячи огоньков. Из-за ремонта пол был приподнят выше прежнего уровня, и окно, таким образом, оказалось ниже, к тому же там стоял стул для гостей. Темнота и воздух манили его. Ведь это так просто – запрыгнуть на стул… и вниз. Очень скоро ко всем открытым окнам у Славки развился какой-то особенный, оценивающий интерес, который по своей интенсивности опережал интерес к женщинам. Иногда, сидя за рабочим столом, закончив только что какую-то мысль и отвлекшись, чтобы дать мозгам отдохнуть, он перескакивал на какой-нибудь новостной портал, читал буквально пару строчек, потом возвращался к исходному документу. К этому добавилось неподвластное урезониванию желание резко вскочить, разогнаться, и… близость окна была осязаема, между ними – окном и Славкой – установилась какая-то астральная связь, все окна стали для него теперь воротами и порталами.


Он пытался отвлечься каким-нибудь хобби, приобрел клубную карту в дорогой фитнесс-центр, куда ходило много знакомых, оставался на клубные вечеринки, она ходила с ним, и они держались за руки, а когда не ходила, без труда, как-то сама собой находилась другая, с которой потом они удалялись заниматься здоровыми занятиями, часто в промежутке наведываясь в «Арену» или «Патипа» за менее здоровыми напитками.


То, что многие из его новых знакомых – наркоманы, как-то не укладывалось в голове. Они были совсем не наркоманы, хотя Вадик, пудря мозги очередной жертве, тоже говорил, что минет – это не секс и что секс – это тоже вообще не секс, а массаж. Наркоманы – это худые, с выпирающими скулами, с синими мордами в грязных спортивных костюмах, эти же просто «расслаблялись». Наркотик был для них чем-то вроде очередной биодобавки, какая-то важная и совсем безвредная составляющая успешной насыщенной жизни, при этом интимная, насколько это вообще возможно, сокровенная, о которой не принято распространяться вслух.


Когда Славка смог выходить на улицу, вечера стояли уже совсем теплые, почти летние. В синеватых сумерках прочитывалось манящее обещание ночи, внутри все чесалось, болезненно, в истоме, так как казалось, что жизнь улетает куда-то мимо него, в то же время все сопровождалось ощущением глубинной усталости и пустоты. Самое сложное было есть и спать. Любая еда казалась совершенно не возбуждающей субстанцией, и приходилось убеждать себя, заставляя жевать, чтобы работали челюсти, запивать обильным количеством жидкости, так как плохо отделялась слюна, и потом, давясь, глотать, не чувствуя вкуса. Заснуть получалось лишь на пару часов. Он просто лежал в постели не шевелясь, все тело ныло страшной усталостью, а сон почему-то не шел, за окном уже синело небо, поднимался бледный рассвет, раскрашивая обои на стенах.


Выйдя из больницы, Славка понял, что, едва окажется один на работе и в открытое окно поползут эти мшистые прохладные запахи сырого кирпича и зелени, он прыгнет. Дома подстрекала та же опасность, ведь противомоскитные сетки с окон легко убрать.


Едва переступив порог кабинета психотерапевта, он сказал, такой большой и обстоятельный: «Я не хочу жить, я хочу умереть». И удивился, что впервые произнес вслух то, что все никак не хотело переводиться с душевного языка на человеческий. Лечение принесло определенные результаты – путешествия в холодинамических сеансах открыли проблему, берущую начало из детства, хотя и оно, по большому счету, было Славке неинтересно.

У него было все отлично, только совершенно, вот ни капли, не имело какого-либо глубинного, оправданного смысла.

18

По совету психиатра Славка снял двухкомнатную квартиру на Позняках, в восемнадцатиэтажной «свечке», с весьма скромным ремонтом, но главное – на первом этаже. Дом стоял почти на самой окраине – с балкона открывался вид на автостоянку, а за ней шел песчаный пустырь. Воздух был свежий, пах почти вкусно, как за городом. Чтобы не умереть от голода, Славка попросил Вадика заезжать по мере возможности, никого другого видеть не хотел.

Несмотря на разгульный образ жизни, Вадик оставался приличным мальчиком из хорошей еврейской семьи, и, общаясь со всеми этими прибалдевшими типами в клубах, что ходят в темных очках на пол-лица и посасывают чай из огромных чашек, – сам при этом даже не курил. Более того, из несметного полчища девиц и баб, которых он оприходовал, почему-то никогда не оказывалось тех, что, подворачивая каблук в кристаллах от Сваровски, в синтетическом полузабытьи падали в Славкины объятия. По большому счету, Вадик был ужасен, и девицы с бабами велись не от животного влечения, а на заумные сладкие разговоры или марки одежды и аксессуаров, а для этого нужно, чтобы мозги были более-менее на месте, никуда не смещаясь.

То, что со Славкой все будет в порядке, он понял сразу, потому что тот страдал. Так как чурбанистому, прямолинейному Славке данный вид эмоций был не свойствен, можно было даже порадоваться открывшейся новой грани в его самопознании. Он походил на больного тюленя – огромный, с уже обозначившимся животиком, высоким лбом с залысинами, слегка поджав голые ноги, в светлых семейных трусах и белой майке лежал на диване, тупо глядя в телевизор с выключенным звуком.

– Жри давай.

– Я потом. Спасибо.

– Иди на хрен со своим потом, сейчас давай! Меня женщина ждет.

Славка, судя по всему, очень старательно вживался в образ, но устоять перед тефтелями из «фуршетовской» кулинарии не смог, хотя ел молча и якобы неохотно.

Что-то спошлив, как обычно, Вадик ушел, через несколько секунд за окном пропищала автосигнализация, и он с ревом уехал. Он не мог иначе, ведь в этом доме вполне могла стоять какая-нибудь симпатичная женщина у окна или выходить из-за угла, оставляя шанс столкнуться в будущем где-нибудь в парадном и там узнать друг друга.

Славка не привык голодать. После больницы чувство голода было расплывчатым, не достающим. Теперь оно периодически вспыхивало, но омерзение к собственному телу и вообще к себе не разрешало есть. От голода истерия ухудшалась, и почти не спалось, была только страшная слабость, и когда он вставал в туалет, то немного шатался. Прописанный врачом гидазепам действовал еще более отупляюще.

Но ему очень нравилось быть в этой новой квартире. Ремонт был самым простым, мебели минимум, все в каких-то абрикосовых тонах, на полу даже не ламинат, а линолеум. В таких квартирах селятся те, кто решает жить вместе. Вдруг стало ясно, отчего ему всегда веяло теплом от окон общаг семейного типа и особенно гостинок – в этих крошечных любовных гнездышках жили те, кто еще не успел заработать на более просторное жилье, кто еще только начинает, чья любовь свежа. Чем меньше и чужее жилплощадь, тем пронзительнее и острее должны быть чувства живущих там. На миг захотелось самому оказаться с ней в гостинке без балкона со специальной штукой за окном для сушки белья и стоячей ванной с простеньким ремонтом. Но это все недоступно и невозвратимо… чувства в готовом доме казались невозможными. Хотелось трудностей, которые нужно мужественно преодолевать вдвоем, поддерживая друг друга.


Последние трудности были, когда они подвизались печатать один глянцевый еженедельник и из-за сбоя в оборудовании задержали выход выпуска почти на четыре дня, пришлось платить неустойку рекламодателям и замазывать рестораном и подарками треснувшее доверие. Но это не те трудности, от которых хочется любить еще больше.

Славка начинал работать обыкновенным разнорабочим. После армии учиться уже не хотелось, ведь у матери было собственное производство, требовались новые руки, которым можно доверять, да и где научиться азам экономики и предпринимательства, как не в реальных условиях? Сразу после демобилизации Зоя Михайловна отселила его на Оболонь, в его собственную квартиру, правда без ремонта. Славка должен был сам заниматься благоустройством и покупкой мебели, а также отдавать матери определенный процент с заработной платы (которую она сама и выдавала) в счет погашения долга за квартиру. «Если бы ты был девицей, я бы ничего с тебя не требовала и делала все, лишь бы тебе хорошо жилось, но ты мужик, ты должен уметь рассчитывать только на себя, должен быть готов заботиться о семье, я специально не буду делать тебе никаких поблажек». Славка честно учился фальцовке, обрезке, подборке и как-то даже побаивался матери. Собственно, ее все побаивались. Зоя Михайловна одевалась все в те же серые учительские костюмы, седые волосы стригла коротко, почти не пользовалась косметикой и ездила на старом «Форде Скорпио», хотя в цеху было к тому времени оборудование на несколько сотен тысяч долларов. Славка все еще продолжал выносить мусор и запихивать бумажную «лапшу» в огромные зеленые кульки для утилизации, когда ему предложили набрать макет какой-то газетенки. С ним Славка с перепугу просидел до утра, открыв преимущества русскоязычного «Корела» перед англоязычным «Фронт Пейджем». После освоения верстки вывод пленок и проявка форм сделались самым пустяковым делом, особенно учитывая автоматизацию всего процесса. Труднее пришлось со станками. Предпоследний материнский «Доминант» был размером с хлебовозку и состоял из двух секций – сперва прогоняли то, что должно было быть пурпурным, потом лист шел на следующий барабан с голубой краской. Отпечатав тираж, оба барабана мыли, меняли краску, и те же листы пускались через желтый, а при желании заказчика еще и через черный цвет. Малейшая погрешность при проявке или установке формы вела к сдвигу цветовых отпечатков и деформации изображения. Потом уже купили современный станок с пятью секциями, так что лист проходил через каждый цвет за один цикл, а в конце, если надо, покрывался еще и лаком. Газетную бумагу привозили рулонами по 450 кг, в зимнее время она часто бывала наэлектризованной, и листы слипались, шел брак, приходилось усиленно увлажнять воздух и скакать вокруг станка с пульверизатором. Периодически мать отправляла Славку в банк за выписками, а потом и в налоговую – сдавать отчеты. С введением единого налога возни стало меньше, но все равно нужно было толкаться, ездить по разным фондам. В последнюю очередь Зоя Михайловна объяснила, как через дружественные конторы можно заказывать «рекламные услуги» и «тренинги», перечисляя на их счет определенные суммы и получая их потом назад в виде чистой налички за вычетом скромного процента. Названия фирм и услуг менялись, но секретные контактные номера оставались теми же. Славка был в курсе и насчет ребят на черной бэхе, которые, всегда очень вежливые, приезжали раз в месяц за приемлемой суммой в долларах США. Вопросы с периодически возникающими пожарниками, санэпидемстанциями и Обществом защиты прав потребителей решались так же полюбовно и просто.

За восемь лет Славка прошел весь путь от печатника до бухгалтера, знал формулы необходимых химических растворов и места, где их можно добывать, тем самым существенно понижая себестоимость краски, научился разбираться в тонкостях издательского дела и ловко подбирать формат и тираж. Накануне президентских выборов в конце 2004 года Зоя Михайловна вдруг сообщила, что устала, продала квартиру на Рейтарской и уехала на заслуженный отдых в Краков: «вон из этой идиотской страны». Таким образом, Славка стал владельцем процветающего предприятия, занимающегося цветной и офсетной печатью, крупноформатной печатью, тампонопечатью на сувенирной продукции, издательством и рекламой. Цех у них был в промзоне, недалеко от Берестейки, а офис снимали неподалеку, на последнем этаже бывшего радиоремонтного завода, а теперь офисного комплекса класса «А» с сантехникой «Виллерой и Бох», с карточной системой пропусков и фастфудом на первом этаже.


Оранжевая весна среди морозов растопила многие сердца, и после революционных событий в атмосфере эйфории, белой пурги и теплого глинтвейна был заключен не один брак. Славка, как всегда, ничего не знал, влиятельных знакомых среди политических деятелей у него не имелось – заказы на агитационную продукцию поступали сами собой, без откатов и прочих вариантов. Когда вечером глава Центризбиркома объявлял о результатах, согласно которым победителем президентской гонки стал «ставленник рыжего таракана» – на протяжении полугода, похожий на Иосифа Кобзона, глядящий с билбордов по всему городу со слоганом «ТОМУ ЩО…», Славке было как-то все равно. В этом было бы глупо сомневаться, ведь в стране все давно было скуплено и поделено, и уступать власть посторонним людям никто не собирался. Телевизионный эфир отдаленно напоминал советское время – навязчивая пропаганда премьерских добродетелей: вот он в шахтерском городке общается с рабочим народом, вот он «срочно вылетел» туда, где беднотища и голытьба, отрезанная от объективных новостей, молится на него как на Бога. Все обстоятельно и убедительно, как четыре года спустя в России. Но буквально через полчаса после эфира с главой Центризбиркома Киваловым и к Славке домой, без звонка, примчались Вадик с какой-то девицей, обвязанные оранжевыми ленточками.

– Быстро собирайся! Оденься тепло, у тебя есть лыжный костюм?

Девица – румяная, раздухарившаяся – без разрешения полезла в шкаф в прихожей.

– Оранжевое что-то есть?

– Ты что, охренел? Куда вы собрались?

– На Майдан! Наши все уже там, так, давай быстро! Где лыжный костюм?

– Я Ане отдал…

– Но он же мужской! На хрен он ей?

– Мы расстались, не знаю…

Девица, перелопатив полку с шарфами и перчатками, вытянула рыжий женский платок с символикой Совета Европы – сувенир из Брюсселя.

– Я возьму, ага?

– Давай одевайся, стоять долго будем. Так, зайчик, пойди поставь чайник. Ты этой Ане термос не отдавал, я надеюсь?

– Нет…

Уже в лифте девица торжественно, как пионерский галстук, повязала Славке на рукав куртки пластиковую оранжевую ленточку.

На центральной площади и впрямь стояло много людей, и это ничем не напоминало пьяненькую толпу на День города или какой-то другой праздник. Все были трезвые, не толкались, в воздухе витало что-то незнакомое, тревожное и страшно возбуждающее (не в сексуальном плане, конечно). Такое, что хотелось сбросить труху, вскочить на баррикады и, размахивая над головой содранной курткой, проявить себя как мужчина и человек. В воздухе пахло приключениями и азартом, куда более интенсивными, чем все то, что с хрустом ломало скуку на гонках стритрейсинга и загородных состязаниях по пейнтболу.

Стоять было холодно, они периодически садились в Вадиковский красный спортивный «Ниссан» и ехали большим кругом через Институтскую, мимо Лавры, через мост Дружбы народов на площадь Леси Украинки, к большому белому зданию Центризбиркома, сигналя «Ю-ЩЕН-КО!» и ловя одобрение в толпе на тротуарах.

Чуть позже, поддавшись на уговоры бойкой девицы, Славка отпечатал несколько огромных транспарантов со словами «КИВАЛОВ ПИДРАХУЙ» («посчитай», по-украински), с которыми они получили обширную поддержку среди единомышленников на Майдане и перед зданием Центризбиркома. Транспаранты потом быстро разошлись среди многочисленных новых знакомых.

Реакция народа оказалась совершенно неожиданной для правящей власти, которая рассчитывала, что выйдет пара калек с флажками, помашет, на том и разойдутся, как бывало до этого. Но нет, на Майдан вдруг ринулся весь средний класс, от которого такого не ждали. Несмотря на холод, простаивающий бизнес и прочие неудобства, офисные работники и менеджеры среднего звена вдруг массово подхватили идею оранжевой справедливости. Оранжевый оказался очень удачный цвет, свойственный мировоззрению прогрессивной молодежи и омолаживающий всех остальных: обнажившийся вдруг изъян в течении социально-политической жизни будто таил в себе массу прочих чудес. Ну а рыжие шапочки, шарфики и значки потом стали брендом, очень успешным, пока сын нового президента не был уличен в каком-то неприятном скандале, связанном с единоличным обладанием правами на него. Вообще, весь этот фантастический политический переворот был совсем не страшным, это было как какой-то флэшмоб, как игра.


Именно с Майдана вспыхнула Славкина вторая молодость. Ей было пятнадцать лет – одевалась во все черное, читала Кастанеду, Маркеса, Фаулза и была как-то печально мудра, в своих суждениях напоминала видавшую жизнь тетку. Все ее движения были жесткими, зрелыми и полными усталости человека, проработавшего всю жизнь. Девочка курила «Винстон» и разговаривала приятным глубоким голосом. Конечно, Славка не был ее первым мужчиной. Когда было еще темно и слякотно, они часами сидели в уютных прокуренных «кнайпах» для духовно и материально обеспеченной молодежи, всяких «кофейнях-антресолях» и иже с ними, и разговаривали на умные темы. Потом ехали к Славке домой и долго, со вкусом, занимались любовью. В какой-то момент Славка даже подумал, что, наверное, влюбился. Она часто вспоминалась ему во внеурочное время – с распущенными волосами в дверном проеме, освещенном низким зимним солнцем, с солнечными пятнами на лоснящемся ламинате, босая, в его рубашке.

Они познакомились в культовом месте киевской и не совсем киевской молодежи – в подземном переходе под бывшей площадью Октябрьской Революции. В состоянии эйфории и человеколюбия они с Вадиком и его девицей прибились к стайке каких-то студентов с гитарой. Вадик, несмотря на часы «Радо» и рубашечку «Кашарель», вполне сходил за своего в любой компании – прыщеватенький, лохматый, глаза горят, говорит на их языке, братается со всеми, пьет пиво из горлышка. Девчонки поглядывают с правильными чувствами – насмешкой, вызовом и тихой настороженностью. Славка, впрочем, снискал определенную известность во время своего недолгого пребывания под землей (ни до, ни после этого он не бывал больше в торговом центре и переходе под самым сердцем столицы, где тепло и сладко пахло картошкой фри, от метро несло болотной вонью цветочного склада, а в воздухе висел густой табачный дым). Сопляки-студенты, помимо разговоров об оранжевых делах, периодически подкатывали к нему со всякими коммерческими проектами. Ох, и умиляли они Славку своей провинциальной напористостью, максимализмом и самолюбованием. Они пытались с ним спорить, причем сразу агрессивно, с напором, как принято, наверное, в институтах, подвергать сомнению правильность того или иного течения. Современные мальчишки вдруг все оказались какие-то низкорослые, тщедушненькие, многие с серьгой в ухе и с хвостиками. А девочки все, наоборот, выглядели старше своих лет. С той девочки, утомленной ночным революционным дежурством, начались их первые, не совсем удачные игры без чести.

19

Дни Валерии были совсем не бесцветными и монотонными, как принято считать теми, на самом деле несчастными, людьми, у кого нет собственных детей. Ей очень нравилась эта уютная рутина, нравилось просыпаться, когда муж уходил на работу (она не могла раньше, ведь нужно было ночью вставать по нескольку раз), нравилась их спальня – в бирюзовых тонах. Закрытые гардины давали уютный интимный полумрак. Спальный гарнитур «Виктория» в стиле Людовика XIV, кремового цвета, им подарили родители в честь возвращения в отчий дом. Кровать с ортопедическим матрасом, большой шкаф, комод и зеркало в раме в тон. На комоде, как показывают в зарубежных фильмах, стояли две любимые фотографии, вставленные в стеклянные рамочки, – их свадьба и выписка из роддома.

Валерии нравилось чувство легкой необжитости, вернее, процесс обживания новых цветов, запахов, поскрипываний пола и дверей, новое освещение в ванной комнате и новый звук текущей воды. Муж уходил, благоухающий одеколоном (мужская серия из каталога «Эйвон»), в белоснежной рубашке, черных брюках и форменном галстуке, наклонялся к ней, целовал в слегка опухшую от сна щеку и говорил: «Пока, зая».

В четверть девятого на работу уходили родители мужа. До шести вечера дом принадлежал ей безраздельно. Кроватка сына стояла пока в их комнате, хотя рядом была прекрасная детская. Просто вставать несколько раз за ночь было тяжело. Пока добегала до Антошки, уже все успевали проснуться, поэтому кроватку перенесли в спальню. По режиму сын должен был просыпаться на утреннее кормление в шесть утра, но график сместился, и он, наевшись во внеурочные четыре, потом спал, как правило, до восьми. В восемь приходилось его будить, потому что пора было кушать.

Валерия была прекрасной хозяйкой. И хорошей матерью. Ей, как человеку аккуратному, прилежному в учебе и работе, нравилась гармония преодоления трудностей. Нравилась новая противоестественность всего, что происходило вокруг, потому что все было как надо. Можно, конечно, кормить младенца по требованию, можно пренебрегать режимом, но это не жизнь, а разболтанное следование течению жизни. Как надо – это чтобы было тяжело, да, но и порядок чтоб был, только тогда жизнь можно назвать правильной и полноценной.

После завтрака и гимнастики (во время которой Антоша орал, так как хотел спать) они шли на улицу. Валерии нравилось, как неожиданно легко и мягко открывалась обитая темным лакированным деревом бронированная дверь, нравился опрятный коридор с искусственными цветами на тумбочке и современный лифт с плоскими хромированными кнопочками. Не нравился только пандус, который был слишком узким для коляски, и съезжать приходилось на двух колесах. Из-за пандуса было много проблем, и сперва они с Антошей просыпались раньше, чтобы выйти на утреннюю прогулку вместе со свекром, который помогал спустить коляску. Но в восемь утра еще было прохладно, и торговцы на рынке только начинали распаковывать товар, к тому же приходилось спешить, чтобы не заставлять никого ждать, а из-за этого часто не успевали сделать гимнастику.


В конце сентября 2005 года, как раз когда наступило неожиданное резкое похолодание и Валерия впервые надела серую удобную куртку свекрови, спустить коляску с пандуса ей помогли сразу два приветливых молодых человека. Один был небольшого роста, с лицом, сплошь испещренным желто-малиновой рябью от перенесенной угревой сыпи, зато в щегольской розовой атласной рубашке с золотыми запонками, из-за расстегнутого ворота которой отталкивающе чернела буйная растительность на груди, опутывая массивную золотую цепь с несколькими кулонами, он был каким-то неоднозначным – одновременно неприятным до крайности и в то же время с добрейшими, наивными карими глазами с телячьими мягкими ресницами. Второй показался однозначно интереснее – высокий широкоплечий блондин, слегка горбящийся, длинные волосы собраны в хвост, благородное лицо, тонкий нос, приятная линия губ, мужественный подбородок, высокий лоб. Немногословен, взгляд быстрый и пронзительный.

Спустив коляску, черноглазый, обежав вокруг, глянул через противомоскитную сетку и сказал: «Пусть растет здоровеньким! Тяжело вам, наверное?» Валерия ответила, что не очень. Блондин ничего не сказал, просто коротко кивнул, даже не глянув ей в лицо, и пошел к красному спортивному автомобилю, по-хамски припаркованному одним колесом на детской площадке.


Гуляла Валерия много, иногда доходила до супермаркета «Билла» и торгового центра «Аладдин», где всегда было многолюдно. Чувства она испытывала разные: было и удовлетворение от яркого света точечных светильников, от блеска и глянца отделочных материалов и роскоши товаров за витринами, ей нравилось, как запах кофе, расползаясь из кафешки на верхнем этаже, опускается аж ко входу, словно укутывая вошедших чем-то мягким и пушистым, нравился запах из отдела, где продавали дорогую косметику и духи, – приторно-холодноватая смесь стойких, насыщенных ароматов. И не нравилось, что она, в своей удобной и крайне невыразительной одежде, соответствующей статусу материнства, чувствовала себя при этом как-то не к месту. Странно, что на Западе со всем этим проще. Валерии нравилось обсуждать американок (которых она не видела, но очень понимала), которые, говорят, одеваются кое-как, едят что хотят и когда хотят, но при этом чувствуют себя совершенно свободными и раскомплексованными. Пусть на просторах СНГ самые красивые девушки, но ради кого идти на такие жертвы, уродуя спину и ноги на проститутского вида шпильках, подвергая почки и гинекологию огромному риску, напяливая в холод штанишки на бедрах и короткие курточки, из-под которых видно голое тело? Проблема в том, что наш социум, в силу слабо развитой женской эмансипации, более требователен, и, чтобы уверенно себя чувствовать, даже состоявшейся замужней женщине, матери, нужно еще все время что-то доказывать, влезая в узкие брюки и замазывая поры на лице тональным кремом. Валерия на поводу у социума не шла, хотя особой внутренней свободы тоже не ощущала.

Дома она готовила обед каждый день, всегда что-нибудь разное. Супы чередовались в строгом порядке – куриный бульон с зеленью и лапшой, борщ украинский без мяса (свекру она отдельно отваривала подчеревок и клала прямо в тарелку), уха из головы семги, гороховый с копченой куриной спинкой или свиными ребрышками, солянка с маслинами и охотничьими сосисками, легкий овощной супчик и по выходным – сырный крем-суп с руколой или что-то из экзотической, например японской, кухни. Ей нравилось быть хозяйкой, нравилось получать одобрение свекрови – женщины в общем-то простой, сильно устающей и без особых возражений уступившей ей место на кухне. С появлением Валерии они со свекром тут же отказались от пельменей, замороженных готовых котлет и блинчиков.

Конечно, кухня занимала много времени, которое можно было бы посвятить развитию Антошки. Но после прогулки малыш так хорошо спал, что Валерия успевала приготовить почти все. Во второй половине дня они иногда выходили гулять, а иногда оставались дома и отдыхали. Сын лежал на специальном коврике в гостиной, а она смотрела телевизор. Ее дни были на самом деле строго подчинены программе телепередач, еще с самого утра, когда собирались на улицу, в душе поднималось уютное предвкушение того, что будут показывать вечером. Вечер – это то, к чему стремишься целый день. Прихода мужа с работы ждешь сразу после его утреннего прощального поцелуя. Финишная прямая, приводящая к вечеру, начиналась в 17:40 показом первого сериала, тогда же приходила с работы свекровь и даже иногда развлекала Антошку, а Валерия, поглядывая в маленький телевизор, могла приготовить к приходу мужчин какой-нибудь свежий салат. Ей нравилось спешить, но при этом резать все мелко-мелко, вдохновенно метаться между кухонными шкафчиками, смело экспериментировать с приправами, а зачастую и загружать что-нибудь, обильно посыпанное сыром, в разогретую духовку. Иногда к приходу мужа, если настроение было хорошим, Валерия даже подкрашивала глаза и губы. Он приходил как раз к купанию Антошки, был черный от усталости. За столом на кухне ел только первое, причем глядя либо в газету, либо в телевизор. Пару раз погремев погремушкой возле засыпающего малыша, брал второе, газету и шел в гостиную смотреть новости. Иногда Валерия, переживая, что сын мало видит отца, просила его присутствовать при укладывании спать. Гена присутствовал, пока она тихонько кормила грудью, слишком часто поглаживая ребенка, глядя на него во все глаза с утроенным вниманием, вся при этом напрягаясь – словно желая своим примером либо привлечь мужа к тому же восхищенному созерцанию, либо как-то компенсировать то, что он сам не в состоянии сделать.

20

Как это часто бывает, с рождением ребенка Валерия почти прекратила общение со своими старыми, еще не семейными подругами, зато обрела массу новых, с которыми выходила гулять с коляской. Они были совсем еще незнакомы ей, не было всего того, что приходит с годами тесного общения – как то: выработка набора жестов и слов, непонятных окружающим, но позволяющих тем, кто в курсе, передать за одно мгновение длинную басню со всеми смыслами и колоритом, не было с новыми подругами и нежелательных тем, одним намеком на которые можно поворошить какие-то аспекты забытого старого – жгучего и темного. Зато эти новые молодые женщины были ей близки и понятны, так как жили одинаковыми с ней интересами, дети их были почти одного возраста, и разговоры вращались вокруг постоянного пересказа собственного родильного опыта, а также свадьбы, знакомства с мужем и, конечно, каждодневных эволюционных подвигов их маленьких сокровищ. Женщины – существа, стремящиеся быть в стаде, и то, что их компашка слепилась и сроднилась так быстро именно в данном составе, не было счастливой случайностью – место любой из мамочек могла бы занять одна из тех, кто уже сдал ребенка в сад и вышел с облегчением на полный рабочий день, или кто еще мотается где-то по городу, наивно списывая повышенное слюноотделение и тяжелое чувство внизу живота на метеочувствительность.

Несколько выпадала из компании Марина, у нее был уже второй ребенок, да и сама она была старше, хотя выглядела примерно на их возраст – двадцать четыре – двадцать семь лет. Сколько у Марины денег, толком не знал никто. Одевалась она, как говорят, скромно, но со вкусом, коляска, правда, была «Жанэ», дорогая. Натренированный взгляд праздношатающихся мамаш ловко выхватывает название фирмы-производителя, идентифицирует модель и ее примерную стоимость, затем с удовольствием жадно ощупывает, во что одета мама, что такого особенного в ее лице, в его выражении, за что зацепился богатый муж-колясопукупщик. Если выражение уверенное, нагловатое и полуприщуренные глаза смотрят куда-то за горизонт, это тоже нормально – богатые плохие, о богатых думать как-то легко. Когда, как не в декрете, наиболее глубоко и остро прощупываются нюансы социального неравенства и собственной финансовой ограниченности, в эти щемящие моменты, когда хочется отдать новорожденному существу самое лучшее и заодно ощутить на себе всю заботу, как на производительнице новой жизни, самой значительной в мире! В моменты своего наивысшего воплощения хочется быть на высоте, но в результате тех самых величественных перемен в жизни финансовые возможности не позволяют набрать эту высоту.

Валерия, вообще, считалась в своем кругу вполне обеспеченной. Мерила обеспеченности среднеклассовой семьи были следующие: наличие евроремонта со стеклопакетами, новая мебель, обязательно ламинат на полу, плазменная панель или большой плоский телевизор, а также возможность отовариваться не на базаре, а в «Метро» и торговых центрах вроде «Каравана», где средняя стоимость, например, брюк составляет не менее четырехсот гривен. Ну и автомобиль, ясное дело, причем желательно не «Ланос», а хотя бы «Сеат» или «Рено» (пусть даже в кредит). С «Метро» вообще отдельная история – когда появилось это чудо, представители нижней прослойки среднего класса вздохнули с облегчением, ведь туда пускали не всех, а только по карточкам, которые получали юридические лица. Следовательно, поток простых смертных ограничивался, а юридические лица – это кто? Это хозяева фирм или приближенные к ним, потому факт покупок в «Метро» уже сам по себе был признаком определенной состоятельности. Конечно, на следующей ступеньке среднего и высшего среднего класса (обладатели «Афиши кард», например) одежду из «Метро» не любили, как ширпотреб, а покупать заезжали туда, чтобы компактно отовариваться едой, выпивкой и бытовой химией.

Марина, например, ездила с семьей на отдых три раза в год, причем не только в истоптанную всеми Турцию, а в места вроде Майорки и Доминиканской Республики, вызывая потом жаркие споры среди подруг по колясочным прогулкам о том, насколько вредны авиаперелеты и акклиматизация для маленьких детей. И хотя этого никто не говорил, но после споров повисало в воздухе разреженное, нейтрализующее «у богатых свои причуды».

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6