Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Пряслины (№3) - Пути-перепутья

ModernLib.Net / Классическая проза / Абрамов Федор Александрович / Пути-перепутья - Чтение (стр. 11)
Автор: Абрамов Федор Александрович
Жанр: Классическая проза
Серия: Пряслины

 

 


Оставался еще Михаил Пряслин – его ответа ждали.

Наконец Михаил сказал:

– Я поближе к вечеру подойду.

Тут баня заходила ходуном. Кто яростно наседал на Михаила (дескать, друзей, товарищество подрываешь), кто, наоборот, с такой же горячностью защищал его (у Пряслина нет в кармане белого билета – можно и застучать), кто вдруг ни с того ни с сего начал восхвалять Худякова. За то, что у Худякова завсегда люди с хлебом…

На это Чугаретти сказал:

– А чего дивья? Потайные поля у него… Чугаретти, как всегда, не поверили, его начали уличать во лжи, в завиральности. До тех пор, пока свое веское слово не произнес Петр Житов:

– Насчет потайных хлебов не скажу, может, и брехня. А то, что у Худякова голова шурупит, это факт. И про нашего брата думу имеет – тоже факт.

После некоторого молчания – это, между прочим, всегда так бывает, когда Петр Житов высказывается, – Игнашка Баев раздумчиво сказал:

– Некак приспособиться – вот в чем вся закавыка. Никакой щели не осталось – все запечатали. У меня зять Николай пишет, на Украине живет: все яблони, говорит, у себя похерил.

– Как это похерил?

– Порубал. Каждую яблоню налогом обложили.

– А у нас покамест сосны да ели еще обложить не догадались.

Тут опять в разговор вмешался Петр Житов: заткнись, мол, не на те басы нажимаешь.

– Пошто не на те? Я по жизни говорю!

– А я говорю, включи тормозную систему. Спокойнее спать будешь по ночам. Понял?

Лукашин не мог больше оставаться в своем закутке – все вот-вот попрут на выход мужики, – и он, уже не заботясь о тишине, с шумом, грохотом ринулся в ночной огород.

3

Ну и сволочи! Ну и сволочи… Нет, какие сволочи! Лукашин – чужак, Лукашин жить им не дает…

Да, за эти полчаса-час, что он стоял, затаясь, в сенцах, он узнал пекашинцев, пожалуй, больше, чем за все пять лет своей председательской работы. Да и председательствовал ли он? Был ли хозяином в Пекашине? Не Петр ли Житов со своей компанией вершил всеми делами? Ведь что, по существу, было сейчас в бане у Житовых? А заседание мужичьего правления. Да, да, да! Нечего тень на плетень наводить. Все обсудили, все порешили: как быть с выгрузкой, кому можно идти, кому остаться на колхозной работе…

Лукашин шагал в кромешной темноте осеннего вечера, думал о том, что приоткрылось ему только что в житовской бане, а девки и бабы по-прежнему трезвонили свое.

У клуба его опознали, и вслед ему полетели знакомые припевки:

Это что за председатель,

Это что за сельсовет?

Сколько раз я заявляла:

У меня миленка нет!

Девок много, девок много,

Девок некуда девать.

Из Москвы пришла записка

Девок в сани запрягать.

У кого миленка нет,

Заявляйте в сельсовет.

В сельсовете разберут,

Всем по дролечке дадут.

В правлении горел свет. По сравнению с чахлыми коптилками в домах колхозников он походил на маяк – вот что значит лампа со стеклом.

Но кто же там сейчас? Ганичев?

Ганичев, уполномоченный райкома по хлебозаготовкам, каждый вечер приходил в контору и сидел тут долго, до часу ночи. На случай, если позвонит районное начальство. Времени, однако, он зря не терял: оседлав железными очками свой сухой, костлявый нос, штудировал "Краткий курс", который, впрочем, и так знал чуть ли не наизусть, либо читал другую политическую литературу.

– Ну, как дела в Водянах? – спросил Лукашин.

Ганичев почти неделю пропадал у соседей, где он тоже шуровал по хлебным делам.

– Порядок. Мы там ценную инициативу проявили – круглосуточные посты дежурства на молотилках организовали. У вас это тоже надо сделать.

– У нас не то что посты – хлеб некому убирать.

– Это другой вопрос – организация труда, сказал Ганичев. – А я в данный момент на бдительности и охране зерна заостряю.

– А сам-то ты как? Ел сегодня? – чисто по-человечески поинтересовался Лукашин.

– Давеча немного в Водянах подзаправился.

– А чего же к нам не зашел? Жена бы накормила.

Ганичев что-то невнятно пробормотал себе под нос и опустил глаза.

Лукашин про себя обиженно хмыкнул: тоже мне невинная девица! Как будто ему в новинку подкармливаться в ихнем доме. Да не бывало дня, чтобы, приехав в Пекашино, Ганичев не пил и не ел у них. А когда Лукашин ехал в район, Анфиса специально совала ему шаньги да ватрушки – гостинцы для вечно голодных ребятишек Ганичева.

Пройдя к своему председательскому столу, Лукашин полез в ящик: страсть как хотелось курить. Последнюю папиросу он выкурил еще на крыльце у Житовых.

Ничего! Даже самого завалящего окурка не было. Ну а Ганичева насчет курева и спрашивать нечего. Ганичев курил. И курил жадно, взасос, но только тогда, когда его угощали, а своего табака не имел. Не мог тратиться – дай бог дома концы с концами свести.

Лукашин снова начал рыться в столе, даже бумаги из ящика начал выкладывать, и вдруг рука его в глубине ящика наткнулась на какой-то острый, колючий камень.

Он вынул его, положил на стол.

Странный какой-то камень – серый, очень легкий и с вмятинами.

– Чего там нашел? – спросил Ганичев.

Лукашин взял камень в руки – пальцы влипли во вмятины. Плотно. Емко. Настоящий кастет! Только слишком легкий…

И вдруг вспомнил, что это такое. Хлеб. Хлеб, которым его угостила когда-то Марья Нетесова. В тот день, когда они с Ганичевым подписывали Нетесовых на заем. Он сунул тогда этот страшный мокрый кусок, похожий не то на черное мыло, не то на глину, в карман шинели и всю дорогу до самого правления сжимал его в кулаке. Вот откуда эти глубокие вмятины, в которые так плотно вошли его пальцы.

Ганичев что-то говорил ему, спрашивал, но что – Лукашин не мог понять. Он только видел его железные зубы. Крепкие железные зубы на худом голодном лице.

Так ничего и не сказав ему, он вышел на улицу, сжимая в кулаке проклятый сухарь.

…Никто не думал, что умрет Марья. Когда хоронили Валю, все боялись за Илью. Потому что все знали, как он любил дочку. А Марья – что же? О Марье и речи не было. Да и на похоронах она держалась не в пример своему мужу. Того прощаться с Валей (перед тем как заколотить гроб) привели под руки, а Марья нет. Марья сама отпела дочку, сама курила над ней ладаном, а на кладбище даже лопату в руки взяла, чтобы помочь ему, Лукашину, поскорее зарыть могилу, никого из мужиков, кроме него, не было в деревне, все были в лесу на месячнике.

И вот не прошло после похорон Вали и полугода, как вдруг однажды утром, хватаясь за косяки дверей, вваливается в избу Анфиса – за водой ходила:

– Илья Нетесов еще одну покойницу привез… Марью…

– Марью? Жену?

– Да. С тоски, говорят, по Вале померла…

На этих похоронах Лукашин не был: его в тот день вызвали на бюро райкома с отчетом о строительстве скотного двора. И – чего скрывать – он был рад этому вызову. Потому что он боялся встречи с мертвой Марьей. Потому что, как ни крути, ни верти, а есть, есть его вина в смерти обеих – и дочери, и матери.

Сухарь, зажатый в кулаке, начал покрываться слизью, и на какое-то мгновение Лукашину показалось, что вовсе и не было этих долгих трех лет, что все по-старому, все так, как было в тот день, когда они с Ганичевым возвращались от Нетесовых…

Сверху, из непроглядного мрака ночи, на разгоряченное лицо упало несколько прохладных капель. Неужели дождь будет? – подумал Лукашин. Ну тогда хоть живым в землю ложись. Мужики с утра удерут на выгрузку, и никакими веревками их оттуда не вытянешь: законно! Сам бог за них…

Зашуршало, залопотало над головой (вот куда его в темноте занесло – к маслозаводу, где стоял один-единственный тополь в Пекашине) – припустил дождик. У клуба кто-то жалобно, словно нарочно бередя ему сердце, пропел:

Конь вороной,

Белые копыта.

Когда кончится война,

Поедим досыта.

Лукашину вспомнился мужичий разговор про потайные поля у Худякова. Да, вот с кем ему хотелось бы сейчас поговорить – с Худяковым.

Давай, Худяков, раскрой свои секреты. Расскажи, как ты ухитряешься накормить своих колхозников. А у меня ни хрена не получается. Бьюсь, бьюсь как рыба об лед, а толку никакого. Все один результат: весной сею, а осенью выгребаю…

Дождик кончился внезапно – тучка, наверно, какая-то проходная брызнула.

Надо действовать! Надо во что бы то ни стало, любой ценой удержать мужиков на коровнике. А иначе – гроб. Гроб всем – и коровам, и колхозу…

4

– Кто там?

– Я, Олена Северьяновна. К хозяину.

На какой-то миг за воротами наступила мертвая тишина (Олена, видно, раздумывала, как ей быть: открывать или не открывать), и Лукашин отчетливо услышал шаги в ночной темноте на дороге. И даже чуть ли не разочарованный вздох. Это Нюрка Яковлева отвалила.

Нюрку встретил он напротив дома Фили-петуха и, хотя была кромешная темень, сразу узнал ее по накалу серых неспокойных глаз.

– Что, Нюра, на осеннюю тропу вышла?

И вот столько и надо было Нюре. Живехонько пристроилась сбоку, пошла, похохатывая и скаля в темноте зубы…

Глухо, как отдаленный гром, прогремела железная щеколда. Лукашин вошел в знакомые сени и, шагая вслед за Оленой, от которой волнующе пахло теплой постелью, переступил порог кухни.

В кухне горела коптилка. Белым ручьем вытекал холст из сумрака красного угла.

– Вставай! – услышал Лукашин сердитый голос из-за приоткрытых дверей. Председатель пришел.

– Какой председатель?

– Какой, какой! Какой у нас председатель?

– Я, между прочим, не звал никакого председателя.

– Не выколупывай, дьявол, а вставай. Начитается всяких книжек и почнет выколупывать. Слова в простоте не скажет.

В избяной тишине жалобно охнула пружина, потом что-то стукнуло о пол ("Костыль берет", – подумал Лукашин), и вскоре из передней комнаты вышел Петр Житов. Хмурый, недовольный, в одном белье.

– Ты уж, Петр Фомич, извини, что в такое время беспокою…

– Лишний звук! К делу.

Опираясь на крепкий березовый костыль своей работы, Петр Житов проковылял к столу, сел на свое хозяйское место и гостю кивнул на табуретку возле стола.

Лукашин присел.

– Ты знаешь, зачем я пришел, Петр Фомич. Так что давай выкладывай.

– А чего мне выкладывать? За других не скажу, а завтра к реке иду.

– На выгрузку?

– Вроде.

– Так, – медленно сказал Лукашин. – А как с коровником?

– А у коровника хочу отпуск взять. По инвалидности, – добавил Житов, чтобы сразу же исключить всякие недомолвки.

– Ясно. Работать на коровнике не можем – инвалидность мешает, а таскать мешки – это мы пожалуйста…

Петр Житов покачал головой.

– Я думал, у тебя, товарищ Лукашин, пониманье есть, сердце… А ты… Эх ты! Чем вздумал попрекать Петра Житова? Выгрузкой? А ты не видал, нет, как Петр Житов идет на эту самую выгрузку? Полдороги пехом да полдороги ребята под руки ведут… Понял? Вот как Петр Житов на выгрузку идет. Дак как думаешь есть от такого грузчика польза? Выгодно со мной мужикам?

Темная, лопатой лежавшая посреди стола волосатая ручища судорожно сжалась. Короткий всхлип вырвался из груди Житова.

– Да ежели хочешь знать, мне каждая буханка, каждый кусок с берега поперек горла. У мужиков ворую. Понял?

Да, Лукашин знал, что это за каторжный труд – выгрузка. Бывал весной. До дому кое-как от реки доберешься, а чтобы поесть, попить чаю – нет: замертво валишься. Так ведь то его, здорового мужика, так выматывает, а что же сказать о Петре Житове с его деревягой?

Темная тяжелая рука лежит на столе перед Лукашиным. Указательный палец торчит обрубком, большой палец раздавлен – в прошлом году под бревном на скотном дворе прищемило, – мизинец скрючен… А сколько на ней, на этой руке, белых рубцов – порезов и порубов!

Нелегкая, неласковая рука. Но все, все, что делалось в ихнем колхозе за последние пять лет, делалось этой рукой. Аркашка Яковлев, Игнатий Баев, а тем более Василий Иняхин и Филя-петух – ну какие они сами по себе мужики? Топора и пилы не наставить, самая что ни есть нероботь…

Да как же я раньше-то этого не понимал? Всю жизнь считал Петра Житова за своего врага, думал: он мутит воду, он палки в колеса ставит. А что бы я делал без этого врага?

Лукашин достал из грудного кармана пиджака растрепанный блокнот, вырвал листок и быстро написал записку.

– Вот. По пятнадцать килограмм ржи на плотника. Можете завтра с утра на складе получить, да только, пожалуйста, потише. Незачем, чтобы вас все видели…

Петр Житов надел очки, внимательно прочитал записку. Положил, подумал.

– С огнем играешь.

– Ладно, – махнул рукой Лукашин. Не все ли равно, из-за чего пропадать: из-за разбазаривания хлеба в период хлебозаготовок или из-за массового падежа скотины, который начнется с наступлением холодов.

Петр Житов закурил. Лукашин тоже наконец прополоскал свои легкие махорочным дымком.

Эх, если бы еще он догадался захватить бутылку! Вот бы и посидели, вот бы и поговорили по душам. А то что это такое? Пять лет он живет в Пекашине, а все как-то сбоку, все в одиночку.

– А все-таки зря ты разоряешься из-за этого коровника.

– Зря? – Лукашина будто обухом по голове хватили. Ведь он-то думал: поняли они наконец друг друга. – Почему зря?

– Да потому… Чего он даст нам, этот коровник?

– Я думаю, ясно чего: молоко. Раз земледелие в наших условиях разорительно, какой же выход?

– Ерунда, – насупился Петр Житов. – Нас, ежели хочешь знать, и так коровы съели… Молоко… Ну-ко прикинь, чего нам стоит литр молока. Рубля два с половиной. А сколько нам за литр платят? Одиннадцать копеек…

Лукаши молчал. Ему нечего было возразить. Каждый мало-мальски умный человек понимал это. И разве они с Подрезовым не об этом же самом говорили на Сотюге? Но что делать? Не может же он сказать Петру Житову: правильно! Махнем рукой на коровник.

За приоткрытой дверью тяжело ворочалась во сне на кровати полнотелая Олена. На улице под окошком что-то хрустнуло – неужели кто-то там стоял?

Лукашин разудало и беззаботно тряхнул головой:

– Так, значит, договорились? Завтра с утра на коровник? – И, быстро сунув руку хозяину, выскочил на улицу.

Ночное небо прояснилось – хороший день будет завтра.

Эх, подумал с горечью Лукашин, глядя на мерцающую звездную россыпь над головой, и у них на небосводе с Петром Житовым проступила было ясность. Да только ненадолго, всего на несколько минут. А теперь, похоже, опять все затянет облажником…

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1

В ту самую минуту, когда по сосновой крышке гроба застучали первые горсти земли, Лиза, задыхаясь от слез, дала себе слово: каждый день хоть на минутку, на две забегать на могилу к свекру.

И не сдержала слова. Ни на другой день, ни на третий, ни на четвертый…

Бегала, моталась мимо кладбища туда-сюда – то на коровник, то с коровника – сколько раз на дню? А ничего не замечала, ничего не видела: ни нового столбика, белеющего в соснах за дорогой, ни самих сосен – те-то уж просто за подол цеплялись. Одна думушка владела ею: когда увижу Егоршу?

И даже вчера, в девятый день, не выбралась к дорогому покойнику.

Вчера с Егоршей они уговорились: днем, как только он вернется из района, всей семьей, всей родней сходить на могилу, а затем, как положено, справить поминки.

Но Егорша вернулся только поздно вечером и распьяным-пьянехоньким. Да мало того: стал куражиться, похваляться какой-то большой должностью, которую ему в районе дали, а потом, когда она, Лиза, начала выговаривать ему все, что у нее накипело на сердце за день, просто взбесился: не тебе, навознице, меня учить!.. Скажи спасибо, что тебя на свет вывели…

А тут, как на грех, в избу вошел Михаил и все, все высказал Егорше: дескать, ты довел дедка до могилы! Своим письмом довел… Из-за тебя старик на Синельгу побрел…

Оба кричали, оба орали – только что кулаки в ход не пускали. И это в девятый-то день!

Тихо, с покаянно опущенной головой подходила Лиза к могиле.

Холмик у Макаровны колосился высоким, тучным ячменем – Лиза весной его посеяла, – а могила Степана Андреяновича была голая, по-сиротски неуютная, с двумя неокоренными сосновыми жердинками, вдавленными сверху в желтый песок. Черные угольки валялись по обе стороны заметно осевшего бугра – остатки от кадильницы с ладаном, которым Марфа Репишная окуривала могилу…

Лиза опустилась на колени.

– Ты уж, татя, прости меня, окаянную. С ума я сошла… Начисто потеряла и стыд, и совесть… Вчера-то уж я знала, что ты меня ждешь… Да я… Ох, татя, татя… Хватит, порасстраивала я тебя немало и живого, а что – таить не буду… Опять у нас все вкривь да вкось пошло… Я уж, кажись, все делала, все как лучше хотела, веником и метелкой вокруг него бегала, а ему – не знаю чего и надо… Ох, да что тебе сказывать, ты ведь и сам все видишь.

Тут Лиза, сложив руки на груди, подняла кверху заплаканное лицо да так и застыла.

Ну не диво ли? Не чудо ли на глазах сотворилось? Из дому вышла – туман, коров провожала – туман и сюда шла – тоже туман, чуть не руками разгребала. А вот сейчас солнце и радуга во все небо…

Это татя, татя меня успокаивает, он бога упросил солнце выкатить, растроганно подумала Лиза.

Спустил ее на грешную землю Игнатий Баев, который вдруг, как медведь, вылез сбоку, треща сухими сучьями. Да не порожняком, а с мешком за плечами вот что больше всего поразило Лизу.

Да откуда же это он? Что у него в мешке? – подумала она, провожая глазами нескладную, долговязую фигуру, и тут же устыдилась своей суетности: господи, в кои-то поры выбралась к свекру на могилу, так нет того чтобы хоть полчасика мыслями и сердцем побыть с ним, – начала по сторонам глазеть.

Однако сколько ни стыдила и ни совестила себя она, Игнат Баев не выходил у нее из головы, а тут вскоре, к ее великому удивлению, и еще один мешочник на кладбище объявился – Филя-петух.

– Филипп, откуда вы это с мешками? Чего тащите?

Филя три года проходу ей не давал. Где ни встретит, когда на глаза ни попадешься, начнет хихикать да своим кривым глазом подмигивать: когда, мол, дролиться начнем? Страсть какой охотник до баб! А тут она сама окликнула – не только не остановился, стал удирать от нее. Как сорока-белобока зашнырял в сосняке, так что она с трудом и догнала его.

– Откуда это ты, Филипп? Что за моду взяли – по кладбищу с мешками разгуливать? Дороги для вас нету?

– Да я это, вишь, так… Вишь, свернул маленько, – заблеял Филя и уж так старательно начал осматриваться кругом, как будто тут не беломошник растет, а золото рассыпано.

Лиза пощупала рукой в мешке. Зерно.

– Ох, прохвосты, жулики! Дак это вы с молотилки жито воруете!

– Да ты что – спятила? – ахнул Филя.

– Не спятила! Откуда еще хлеб можно взять? Вон как! Люди – в чем душа держится, а мы дорожку к молотилке проторили. Через кладбище. Никто не увидит, не догадается…

Филя божился, заклинал ее: нет и нет, близко у молотилки не был, – и под конец, когда она, распалившись, уже перешла на крик, признался: на складе получил.

– На складе? – страшно удивилась Лиза. – Да когда об эту пору колхозникам на складе давали? Заповедь не выполнена…

– Председатель немножко выписал. Для плотников… Только ты не сказывай никому. Нельзя это… Чтобы тихо все…

– А Михаил-то наш тоже получил?

– Не знаю, девка. Я вроде как его там не видел.

– Как не видел? На складе не видел или в ведомости?

– На складе.

Лиза наконец отпустила Филю – чего зря воду в ступе толочь – и, вздохнув, пошла к могиле.

Нет, тут что-то не то, подумала она. Михаила не видел… А почему? Иголка Михаил-то?

Она посмотрела вокруг, покачала сокрушенно головой и побежала к своим.

2

Слух о том, что в колхозе дают хлеб, с быстротой ветра облетел утреннее Пекашино. Жнеи, доярки, молотильщицы, подвозчицы кормов – все кинулись к хлебному складу на задворках у Федора Капитоновича.

Василий Павлович, колхозный кладовщик, не растерялся – вовремя успел выкатить к дверям какую-то старую телегу, бог весть почему оказавшуюся в хлебном складе, и это больше всего выводило из себя разъяренных баб.

– Вот как! Мы не люди? Нам не то что хлеба – ходу на склад нету!

– Да это с кем ты придумал?

– Бабы, чего на него смотреть? Нажимай!

Телега затрещала, сдвинулась с места, но Василий Павлович уперся своими толстыми коротышками и откатил назад.

Тогда тихая, набожная Василиса решила пронять его жалобным словом:

– Ты, Васильюшко, неладно так делаешь. Раз уж одним дал, дак и других не обижай. Мы в войну из хомута не вылезали и тепереча на печи не лежим. А поисть-то хлебца, Васенька, всем охота…

– Дура! – завопили со всех сторон на Василису. – Нашла кого уговаривать да совестить.

– Ему что! Он, боров, рожу наел – разве поймет нашего брата?

Тут в кладовщика через головы баб полетели камни и палки – это уж Федька Пряслин со своей бандой вступил в работу. Никто из ребят в это утро не дошел до школы, все завязли в заулке у склада. Орали, толкались, колотили матерей по спинам, по тощим задам, готовы были зубами прогрызть себе лаз в склад: теплым зерном несло оттуда.

Один камень угодил кладовщику в плечо, и Василий Павлович заорал благим матом:

– Да вы что – с ума посходили? Я, что ли, председатель? Мое дело выдать, когда бумага есть. А где у вас бумага?

– А и верно, бумаги-то у нас нету, – спохватился кто-то в толпе.

– К председателю надо!

– Да где он, председатель-то? Еще даве чуть свет в поскотину укатил.

– Неужели?

– Дак это они сговорились, сволочи!

– Знамо дело – не без того же.

– Ну и паразиты! Ну и прохвосты!

– Кто паразиты? Кто прохвосты? Кому нужна подмога Советской Армии?

Егорша подходил к складу – его беззаботный и ликующий голос взмыл над орущей толпой.

Нюрка Яковлева схватилась за платок, Манька Иняхина, коротыга, привстала на цыпочки, да и другие бабы, которые помоложе, не отвернулись. Не часто, не каждый день такое увидишь: руки в брюки, хромовые сапожки горят на ноге, и улыбка во всю ряху – своя, нашенская, от души.

– Ну, из-за чего разоряемся? – спросил Егорша, игриво щуря свой синий глаз. – Почему шуму много, а драки нет?

– Да в том-то и беда, что драка, – отозвался из склада Василий Павлович.

– Какая драка? Штаны с тебя снимают, а ты упираешься? – Егорша опять по-свойски подмигнул, адресуя свою улыбку сразу всем бабам.

– Хлеб требуют. Хлеб приступом хотят взять.

– Хлеб? Какой хлеб? – Егорша перестал улыбаться.

– Какой, какой! Известно какой. У людей перво-наперво как бы с государством рассчитатья, заповедь выполнить, а у нас первая забота – как бы брюхо свое набить…

– Врешь, ирод! Мужикам-то небось давал…

– Тихо! – вдруг грозно, по-командирски рыкнул Егорша. Затем, не дав опомниться растерявшимся бабам, быстро разгреб их по сторонам, занял позицию у телеги, перегораживающей вход в склад. – А ну назад! Сдай, говорю, назад. Живо! Яковлева! – окликнул он по фамилии Нюрку. – Бери подол в зубы и чеши, покамест не поздно. А ты чего, Иняхина? Советской власти у нас нету?

Дрогнул бабий залом у дверей склада. Одна за другой, как бревна, извлекаемые опытным багром, завыскакивали из толчеи.

В общем, быстро навел порядок Егорша, всем дал нужное направление: и бабам ("На работу! На работу!"), и школьникам – прямо в руки молоденькой учительницы передал, которая за ними прибежала.

Но тут в заулок влетел Михаил Пряслин верхом на храпящем, на взмыленном коне, и все закружилось сызнова.

– Михаил! Миша! – в один голос возопили бабы. – Да что же это такое? Кому в рот, кому в рыло? Разве мы не люди?

Соскочившего с коня Михаила обступили со всех сторон. К Михаилу тянулись черными суковатыми руками. На Михаила смотрели как на своего спасителя: уж он-то им поможет, уж он-то наведет справедливость, их всегдашняя опора и заступа.

Михаил, сцепив зубы, двинулся к дверям. Его и так то трясло от бешенства (все продали: и председатель, и дружки!), а тут еще это бабье голошенье…

– Покажи ведомость. Кому выписан хлеб?

– Осади, Пряслин! – ответил за кладовщика Егорша. – Колхоз первую заповедь не выполнил, а ты насчет фуража…

– Чего? – У Михаила надо лбом встала черная бровь. Он, конечно, сразу заметил Егоршу в дверях. Как же не заметишь! Приметный! Но он думал, тот просто так перед бабами выдрючивается, а он, оказывается, в начальника играет.

– А ну проваливай! Без тебя разберемся.

– Пряслин, осади, говорят! Последний раз предупреждаю! – громко, на весь заулок крикнул Егорша и, бледный, решительный, с воинственно выкинутыми вперед кулаками, шагнул ему навстречу.

Михаил не размахнулся, не врезал как следует, хотя и не мешало бы: не забывайся! Но проучить этого нахалюгу надо. Потому что он и раньше был из породы тех, кого пока бьешь, до тех пор он и человек. И вдруг, когда Михаил начал поднимать руку, страшная боль опалила его, и он упал на колени.

– А-а-а! – взметнулся над оцепеневшей толпой истошный крик Лизы. Она как раз в это время с Анфисой Петровной подбежала к складу.

Меж тем Михаил поднялся на ноги. Его шатало. Из разбитого рта и носа ручьем хлестала кровь.

– Ах, сволочь! Ах, сволота!.. Дак ты меня боксой… Боксой… Научился!..

Он неторопливо вытер ладонью рот, посмотрел на ярко горевшую на солнце алую кровь и вдруг, как разъяренный бык, ринулся на Егоршу.

Они не успели на этот раз добраться друг до друга. На Егорше с двух сторон повисли Лиза и Федька, а Михаила облапила сзади Анфиса.

– Миша, Миша… Опомнись! Бабы, а вы чего рот-то разинули? Уходите, бога ради, домой. Уходите! Разве не понимаете, чем это пахнет…

Михаил хрипел, страшно ругался, таскал по земле растрепанную Анфису, пытаясь стряхнуть ее со своей шеи. Егорша тоже выходил из себя – только голос выдавал его ликование.

– Нет, фига! Нет, дудки с купоросом! – выкрикивал он звонко. – Кабы ты рубаху мою, к примеру, взял – ладно, пользуйся, слова не скажу. А то куда ты лапы потянул? К священной основе!.. Тут от Суханова-Ставрова не жди пощады. Всегда на страже!..

Анфиса заплакала.

К складу подходила сама беда. И у той беды железные зубы. Целую неделю Ганичев не показывался в Пекашине, а вот вечор заявился. Как будто нарочно выжидал этой заварухи у склада.

3

Весь день бабы на скотном дворе вздыхали да охали: что будет? С кого спросят власти? Удержится ли ихний председатель? А она, Лиза, думала еще о том, как пойдет теперь у них жизнь, удастся ли ей примирить брата с мужем.

Егоршу она не видела с утра, с той самой минуты, как с доярками ушла от склада на коровник. И брата не видела, хотя днем три раза бегала и домой, и к матери.

Самые неотложные дела взывали к ней в ее немудреном хозяйстве: дрова и вода, белье неприбранное – целый ворох лежал на столе, – овцы, некормленые и непоеные, горланили в хлеву… А она вошла в избу, села на прилавок, да так и сидела в потемках не шевелясь.

И на уме у нее было все то же: Егорша, Михаил… Где-то они сейчас? Не сцепились ли опять друг с другом? И еще почему-то сердце сжималось от страха за Васю, как будто ему грозила какая-то беда…

Когда в избе стало совсем темно, Лиза решила еще раз сходить к своим.

И вот только она поднялась – Егорша. Пьянехонький: на весь дом пролаяло железное кольцо в воротах.

– Чего огня нету? Или, думаешь, раз у тебя кошачьи глаза, дак и другие в темноте видят?

Егорша покачался в проеме дверей, перешагнул за порог.

– Ну, кого спрашиваю?

Лиза вспылила:

– Чего глазами-то корить? Я не сама их выбирала…

– Всё вы не сами! У вас, у Пряслиных, завсегда дядя виноват. Может, и давеча, на складе, ты не сама кинулась на меня? Сука! Жена называется!.. Вцепилась, как падла, в своего мужа… Небось не в братца, а?

– Да ведь ты братца-то насмерть убивал.

– И убил бы! – Егорша горделиво вскинул свою светлую голову. – А чего? Прошли те времена, когда он командовал парадом. Ха-ха-ха! Разлетелся: я, я… Как бык слепой. А того не соображает, балда, что быка всю жизнь бьют обухом по черепу!

В голосе Егорши было нескрываемое торжество и ликование. Он бегал по избе, потрясал кулаками, и Лиза с ужасом всматривалась в его бледное, облитое лунным светом лицо: да неужели это Егорша, ее муж? Или он, как всегда, разыгрывает ее?

– Ты думаешь, нет, чего говоришь-то? – сказала она задыхающимся от возмущения шепотом. – Ведь Михаил-то тебе кто?.. Шурин… Заместо брата…

Егорша захохотал, затем круто обернулся к Лизе.

– Он контра подлючая – вот кто твой брат. Поняла? А как ты думаешь середь бела дня колхозный склад выворачивать? Это что? Евонный подарок матери-родине? – Егорша звонко и смачно впечатал кулак в свою распахнутую в вороте грудь. – Ну нет, не тому учен Суханов! Стоял три года на боевом посту у родины и всегда будет стоять. И тут для меня нету ни братьев, ни сватьев. Запомни это! Всех к ногтю! И твоему братцу это так не пройдет. Подожди, кое-кто им еще займется.

– А чего им заниматься-то? Что он сделал?

Егорша отчеканил чуть ли не по слогам:

– Хлеб колхозный в период хлебозаготовительной кампании хотел украсть у государства!

– Да хлеб-то этот он сам и сеял и сам убирал. Хоть какой килограмм и достался бы, дак не беда. На-ко! – возмутилась Лиза. – Всем плотникам хлеб выписан, а самому первому работнику нету…


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17